Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Южный Крест

ModernLib.Net / Политические детективы / Слепухин Юрий Григорьевич / Южный Крест - Чтение (Весь текст)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Политические детективы

 

 


Юрий Григорьевич Слепухин

Южный Крест

Памяти Валентины Ивановны

Беденко-Слепухиной — матери,

друга и незаменимого помощника

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Время не гасило воспоминаний. Оно уплотняло их, сжимая в цепочку образов, и каждый такой образ постепенно разрастался, вбирал в себя все сопутствующее, становился символом.

Так образом-символом Ленинграда стала картина белой ночи. Не какой-то одной, определенной, — ночей вообще, многих, слившихся в его памяти в одну: безлюдная набережная, широкие воды за низким гранитом парапета и мостовой пролет, исполинским крылом взнесенный в пустое, прозрачное, обесцвеченное близким рассветом небо.

В июне того года ему пришлось много работать — уже началась сессия, а еще нужно было дописать курсовую, оставались хвосты по зачетам, лабораторные отработки; он возвращался поздно и дома еще просиживал до часу, до двух. Дни так и мелькали, пронеслась неделя, другая, третья, и — жизнь со всего разгону вылетела в иное измерение. Двадцать третьего, вернувшись из военкомата, чтобы собрать вещи, он с недоумением окинул взглядом заваленный книгами стол — странно, еще сутки назад все это представлялось таким важным…

А что было затем? Запахи казармы, ритмичный топот сотен сапог на асфальтированном дворе, «на первый-второй ра-а-ас-считайсь! », соломенные чучела и деревянная винтовка с отточенным стальным прутом вместо штыка; потом затемненные перроны Витебского вокзала, лязг буфетов и тоскливые крики маневровых паровозов, синие фонари, неумолчный грохот колес под полом, зарева по ночам. Он завидовал ополченцам — их бросили под Лугу, а Юго-Западный фронт оказался так далеко от Ленинграда; под Белой Церковью были еще леса, роскошные лиственные дубравы, а потом степи, уже в начале августа, и именно эта украинская степь стала для него образом-символом войны — давящий зной, неубранная пшеница в выгоревших пепельно-черных проплешинах, свирепое солнце сквозь тучи пыли над бесконечными дорогами. Он долго не видел вблизи ни одного немца, только издали — сквозь прорезь прицела над подсыхающим на бруствере черноземом, — зеленоватые фигурки бежали рядом с танками, а танки казались неподвижными, серые угловатые формы медленно вырастали из дымной мглы, и эта кажущаяся медлительность их движения странно не согласовывалась с торопливым бегом взблескивающих на солнце гусениц…

Первого немца рядом с собой он увидел позже, уже в лагере. Увидел — и не удивился, приняв эта за продолжение бреда. Сознание возвращалось медленно, он потерял много крови, и смысл случившегося дошел до него не сразу, а как бы самортизированным. Другим амортизатором была на первое время твердая уверенность, что он все равно скоро умрет — и более крепкие гибли сотнями и тысячами; с его осколочным ранением в грудь шанс выжить в тех условиях практически равнялся нулю. Эта мысль примиряла с окружающим, была лишь горечь, мальчишеская обида на судьбу — все могло кончиться там же, в окопе, среди своих, стоило лишь проклятому осколку пройти чуть глубже, рванув своим бритвенно-зазубренным краем какую-нибудь аорту или что там еще находится в этом месте…

Но он выжил. Через полгода ему уже стыдно было вспомнить, что не так давно ждал смерти как избавления. Если и было что-то, чего он мог стыдиться, то это не сам факт плена — в этом не было его вины; вина была в том недолгом периоде малодушия, когда ему хотелось умереть, сдаться еще раз — теперь уже добровольно.

К счастью, это прошло скоро. Те, кого каждое утро выволакивали из барака и поленницей громоздили поодаль, в снегу, — они были уже бессильны, им было уже не рассчитаться во веки веков. Счет вели живые. И этот страшный счет рос с каждым днем, с каждой поверкой на «аппель-плаце», где вьюга шатала шеренги живых скелетов в обрывках летнего обмундирования. Наверное, они только потому и оставались живыми, что кому-то ведь нужно было видеть, запоминать; кто-то должен был рано или поздно рассчитаться — сполна и за все…

И он тоже смотрел, запоминал, ждал своего часа. Шли месяцы, закончился сорок второй год, после силезских копей было какое-то подземное строительство в Мекленбурге, удушливый от постоянной утечки газов цех гигантского химического комбината «Буна», бараки, бараки, нескончаемые километры колючей проволоки, пулеметные вышки, лай овчарок… Вести о ходе войны доходили с опозданием, но все же доходили; пленные знали о Севастополе, о Сталинграде, о Курске. После Курска немцы особенно свирепствовали — вероятно, это была их последняя ставка, она оказалась битой.

Двумя месяцами позже он на очередной селекции попал в новую «арбайтскоманду», которую той же ночью загнали в эшелон. Ехали долго, — судя по солнцу, а также по названиям некоторых станций, которые иногда удавалось разглядеть через щель в стенке вагона, их везли дальше на запад. Эшелон подолгу простаивал на запасных путях, выли сирены, остервенело били зенитки, и, сотрясая землю, слитными волнами раскатывался обвальный грохот фугасок; по ночам щели светились красным — будто горела вся Германия, окровавив небо Европы исполинскими заревами своих пожарищ.

На шестой день пути эшелон пересек какую-то большую реку, вероятно это был Рейн. А потом опять пошли угрюмые шахтерские края — дождливая равнина, терриконы под серым небом, медленно вращающиеся на вышках колеса подъемников. Названия станций были уже не немецкими, пленных привезли то ли в Бельгию, то ли в Северную Францию. Но кончились и терриконы, вокруг стало позеленее. На глухом полустанке, когда наконец стали выгонять из вагонов, кто-то успел перекинуться словом с оказавшимся рядом железнодорожником из местных — тот сказал: «Франс, Норманди… »

Нормандия, ставшая для него землей свободы и мщения! Это случилось в ноябре — из лагеря их на грузовиках возили ремонтировать железнодорожное полотно, засыпать воронки, менять порванные бомбами рельсы; в один из вечеров, на обратном пути в лагерь, колонну обстреляли с двух сторон, из-за зеленых изгородей. Все произошло так быстро, что охрана даже не успела открыть ответный огонь. Он стоял в кузове у заднего борта, рядом с солдатом; все попадали друг на друга, когда машину занесло и развернуло поперек дороги от резкого торможения, и он так и не узнал, сам ли задушил этого немца, или его добили другие, но автомат оказался у него в руках — он прыгнул с высокого борта и, в упор полоснув очередью по кабине заднего «бюссинга», бросился напролом через колючий, мокрый от дождя кустарник…


Дино Фалаччи оборвал художественный свист, которым безуспешно пытался привлечь внимание сеньориты, скучавшей за соседним столиком, и вопросительно глянул на Полунина.

— Чего это ты вздыхаешь?

— Не всем же быть свистунами…

— Ты прав, для этого нужно призвание. Но все-таки — что случилось?

— Да ничего не случилось, — Полунин пожал плечами и допил пиво. — Просто предчувствия одолевают. Знаешь, какой я сегодня сон видел? Будто вы с Филиппом набили мне морду и возвращаетесь в Европу.

— Э, ерунда, — подумав, сказал Дино. — Бабка моя уверяла, что сны нужно понимать наоборот, а уж она-то в этих делах разбиралась. Она была ведьма, Микеле, я тебе не рассказывал? Ведьма, клянусь спасением души. И какая! Впрочем, в Лигурии что ни женщина, то ведьма. — Синьор Фалаччи поплевал через плечо и потыкал вокруг себя рогами из пальцев, отгоняя нечистую силу. — Инквизиции в наших краях не было, соображаешь? Попробуй сегодня найти ведьму в той же Испании…

— Не было разве? — рассеянно спросил Полунин.

— Ну, была формально, но рвения особого не проявляла. А за что мы тебе били морду?

— Да все за то же, — сказал Полунин. — За всю эту затею.

— Брось, опять ты принимаешься каркать. Лично я убежден, что мы разыщем сукиного сына. Главное было установить, что он здесь, согласен? Прекрасно! Это установлено. Разумеется, снимок в газете мог ввести в заблуждение, поди там разгляди, кто есть кто, но когда тебе удалось раздобыть негатив — сомнений больше не осталось, верно?

— Не ори. Ты когда-нибудь научишься держать язык за зубами?

— Э, да кто здесь понимает по-французски, — возразил Дино, но голос понизил почти до шепота. — Так вот, я хочу сказать — этот тип здесь, и вряд ли он будет так уж рваться обратно в Европу…

Полунин усмехнулся.

— А ты представляешь себе размеры этого «здесь»? Южная Америка, старина, это семнадцать миллионов квадратных километров. И сто с чем-то миллионов населения.

— Найдем, — уверенно сказал Дино.

— Ну да, ты же у нас всегда ходил в оптимистах…

Ветер гнал по тротуару листья платанов, они сухо шуршали под ногами, стайками взвихривались за пролетающими машинами. Намело и сюда, на открытую террасу кафе. Осень, подумал Полунин, настоящая уже осень, как у нас в начале сентября. А ведь по календарю — апрель. Странно, но к этой путанице времен года привыкнуть труднее всего. Постепенно привыкаешь к чужим звездам, к чужим городам, к чужой речи вокруг, — а вот к жаре на Новый год привыкнуть трудно. Или к тому, что листья облетают в апреле.

Щурясь, он посмотрел вдоль залитой ослепительным осенним солнцем авениды и надел защитные очки, словно отгораживаясь от опостылевшей экзотики. Настроение сегодня поганое, и неизвестно даже почему. Так, по совокупности. Воспоминания следует держать под замком, сколько раз себе говорил. А тут еще утром — не успел выйти из отеля — встретилась женщина, издали похожая на Дуняшу. Волосы, походка — Полунин решил даже, вопреки здравому смыслу, что Евдокия вдруг действительно взяла и прикатила. Глупости, конечно, что ей делать в Монтевидео? А уверенности в обратном все равно не было, пока он не оказался ближе и не убедился в ошибке; за эти несколько секунд чего только не передумалось! Нелепо ведь все до предела — глупо, неустроенно, и с этим призрачным «треугольником» тоже одна нервотрепка. Особенно для нее, можно себе представить.

Поди вообще разберись, действительно ли это треугольник. А если прямая между двумя точками? Дуняша однажды сказала: «Знаешь, у католиков есть учение о мистическом браке — ну, они имеют в виду церковь и Христа, — так вот, конечно c'est un sacrilege [1], я понимаю, но — бог меня прости — этот мой Ладушка, в сущности, тоже вполне мистический супруг, хотела бы я в конце концов знать, где его черти носят… »

Хорошо бы вызвать ее сюда. Хотя бы на день-другой. Увидев ту женщину, он понял, до чего стосковался по Дуняше. По ее голосу, болтовне, по ее забавному русско-французскому жаргону. По ее телу. Зайти на ближайший телеграф и написать на бланке — «приезжай, люблю». А по-испански будет совсем хорошо, у них ведь «любить» и «хотеть» — синонимы. Смелый, не боящийся прямоты язык. «Хочу тебя, приезжай»… И утром он мог бы встречать ее в речном порту. Сюда ведь из Буэнос-Айреса всего одна ночь пути — все равно что из Москвы в Питер. Размечтался, дурак…

— Когда он обещал прийти? — спросил Полунин; глянув на часы.

— В десять, мамма миа! А уже без четверти одиннадцать. Таковы французы. Помнишь ту историю с конвоем? Леблан должен был быть со своим отрядом ровно в два пополуночи — ждали этих рогоносцев чуть ли не до рассвета. Хорошо еще, не сорвалась вся операция.

— Немцы тогда тоже опоздали.

— Только это нас и спасло! Нет, я тебе говорю — иметь дело с французом…

Дино допил свое пиво и, свистнув официанту, жестом попросил повторить.

— Ладно, — сказал Полунин, — вы в этом смысле тоже хороши.

— Мы! — Фалаччи даже привскочил от возмущения. — Римляне еще в древности были самым организованным народом, — мы дали миру администрацию, право…

— Знаешь, это было так давно, — Полунин зевнул.

— О, да! Твои предки, Микеле, и предки мсье Филиппа еще бегали по своим лесам в волчьих шкурах. Ха-ха!

— Осторожно с историей, римлянин. А то ведь можно вспомнить кое-что и поближе, тебе не кажется?

— Вот тут ты меня поимел, — согласился Дино.

Официант принес две запотевшие бутылки и разлил пиво, заменив картонные кружки-подставки новыми. Дино с наслаждением отхлебнул из своего стакана, облизал с губ пену.

— Единственное, что меня примиряет с этим чертовым Уругваем, — сказал он, — это пиво. Пиво здесь хорошее.

— В Буэнос-Айресе лучше, — заметил Полунин. — «Кильмес-Кристаль», например.

— А помнишь сидр в Нормандии?

— Не говори. У меня после него всегда голова трещала.

— Э, вот и наш Филипп, — сказал Дино, оглянувшись. — Да еще с женщиной, мамма миа, это уже что-то новое…

Полунин тоже оглянулся.

— По-моему, с ним какой-то парень?

— Иди ты! Такой же парень, как я — римский папа. Не спорь, итальянец распознает женщину на любом расстоянии, у нас глаз наметан… Ну, что я тебе говорил?

— Ты прав. Издали я принял ее за мальчишку.

— Да все они теперь такие, чего ты хочешь, — заметил Дино, не сводя глаз с приближающейся пары. — Кстати, не местная, держу пари…

Девушка, которая шла рядом с Филиппом, оживленно говорила что-то, размахивая пляжной сумкой. Коротко стриженная рыжеватая блондинка в очках без оправы, она показалась Полунину похожей на типичную студентку из Штатов, каких он много видел в Буэнос-Айресе. Пара поднялась по ступенькам террасы и подошла к столику.

— Салют, дети мои, — сказал Филипп. — Извините за опоздание и позвольте представить вам нового сотрудника экспедиции — мадемуазель Астрид ван Стеенховен…

Фалаччи и Полунин молча посмотрели на блондинку, потом на Филиппа. Дино опомнился первым и, вскочив, придвинул для девушки кресло.

— Несколько неожиданно, но тем более приятно, — пробормотал он и показал в широкой улыбке свои ослепительные зубы.

— Знакомьтесь, — продолжал Филипп. — Дино Фалаччи, научный руководитель. Мишель Полунин, технический эксперт.

— Очень рада, — девушка тоже улыбнулась, протягивая руку, — очень рада… Но я не знаю… мсье Маду, вы меня уже представили вашим друзьям как коллегу, а ведь мы еще ничего не решили…

— В принципе решили, — возразил Филипп, — детали обсудим позже. Мадемуазель любезно согласилась выполнять у нас обязанности переводчицы, — пояснил он, выразительно глянув на каждого из приятелей.

— Да, но… — Дино посмотрел на него с еще большим недоумением. — Мишель ведь владеет испанским?

— Заткнись и слушай. Не обращайте внимания, мадемуазель, мы с доктором Фалаччи старые друзья. Так вот — дело в том, что мадемуазель владеет немецким.

— А, — сказал Полунин. — Ясно. И в каком объеме вы им владеете?

— В самом полном. Гимназию я кончала в Федеративной Республике.

— Ваше имя, простите? — спросил Дино.

— Астрид, — ответила девушка.

— Шведское, — кивнул тот. — Хотя фамилия — голландская. А вы сами?

— Бельгийка, — улыбнулась Астрид. — Точнее, бывшая.

— С расспросами потом, — вмешался Филипп. — У мадемуазель сейчас мало времени, я только привел ее познакомиться. Что вы пьете, Астрид?

— Пожалуй, я тоже выпью пива. Но мне все-таки до сих пор не совсем понятны задачи вашей экспедиции. — Девушка, непринужденно усевшись в плетеном кресле, обвела взглядом всех троих. — Мсье Маду толком ничего не объяснил…

— Видите ли, — сказал Филипп, соединяя концы растопыренных пальцев. — Мсье Маду, или ваш покорный слуга, является, так сказать, административным главой экспедиции, не более. Мсье Полунин ведает технической стороной дела — аппаратурой звукозаписи и тому подобным. А вот наш научный руководитель, как этнограф, сумеет изложить все это гораздо понятнее…

Дино бросил на него свирепый взгляд и, повернувшись к Астрид вместе со своим креслом, заулыбался еще обольстительнее.

— Ну, в двух словах это… как бы вам сказать… экспедиция по изучению особенностей быта и… м-м-м… культуры, я бы добавил… некоторых малоизученных до сих пор индейских племен бассейна Ла-Платы. Племен, нужно иметь это в виду, почти вымерших и… по существу, реликтовых — если позволительно применить в данном случае такое определение.

— По-моему, не очень, — сказала Астрид.

— Что «не очень»? — несколько опешив, спросил Дино.

— Не очень позволительно применять к племени слово «реликтовое», — пояснила Астрид. — Мне так кажется.

— Вообще-то вы правы, — согласился научный руководитель. Подумав немного, он осторожно спросил: — Вы что изучали, кроме языков?

— Я занимаюсь антропологией, в Брюссельском университете.

Дино долго молчал. Потом он полез в карман за платком, промокнул виски и, глянув искоса на Филиппа, издал ненатуральный смешок.

— Хе-хе, да вы для нас просто находка, — сказал он. — Переводчик с дипломом антрополога… Можно поздравить мсье Маду, я прямо готов задушить его в объятиях…

— Да нет, какой у меня диплом, — Астрид пожала плечами. — Я ушла со второго курса, так что это оказалось просто потерянное время. А какие именно племена вы собираетесь изучать? Я даже не знала, что в бассейне Параны сохранились индейцы…

— Вообще-то практически не сохранились, — поспешил согласиться Дино. — В массе они, можно считать, вымерли. Но кое-кто остался, о да! Немного, правда, но зато… очень колоритные Ну, скажем… аймары. Или гуарани!

— Аймары и гуарани? Любопытно, — Астрид улыбнулась. — Так вы, значит, намерены бродить по сельве?

— Д-да, отчасти. Но не только! В конце концов, многие индейцы уже ведут более цивилизованный образ жизни — работают на плантациях мате [2], живут в поселках… сохраняя, впрочем, некоторые черты племенного быта. Ну, и в сельве тоже.

— Очень любопытно, — повторила Астрид. — Я только не совсем понимаю, зачем вам в такой случае мое знание немецкого?

— А-а… они часто не понимают другого языка…

— Кто — индейцы?!

— Ну да, если живут и работают на немецких плантациях, — пояснил Дино непринужденно.

— Подумать только. Германоязычные индейцы, надо же! И что, они охотно позволяют себя фотографировать, записывать?

— Да как когда, знаете ли. Иной раз приходится применять специальное оборудование.

— Телеобъективы? Это я понимаю. Со звукозаписью, наверное, сложнее?

— О, это вам куда лучше объяснит Мишель, — с видимым облегчением объявил Дино. — Он у нас большой мастер по всяким таким штукам…

— Ну что тут объяснять, — нехотя сказал Полунин, когда Астрид повернулась к нему с вопросительным выражением. — Дело в повышенной чувствительности воспринимающих устройств… если вы понимаете, что это такое. Есть, например, такой микрофон — узконаправленного действия, как мы его называем. Вы нацеливаете эту штуку… ну вот хотя бы на то окно напротив — видите, открытое окно на четвертом этаже? — и пишете на пленку все, о чем говорят люди в той комнате. Даже если они беседуют вполголоса.

— Невероятно, — сказала Астрид. — А посторонние звуки не мешают разве? Улица-то довольно шумная.

— Нет, все паразитные шумы потом отфильтровываются.

— Да-а… Воображаю, во что обошлось снаряжение экспедиции. Вы сказали, — Астрид обернулась к Филиппу, — вас финансирует какая-то газета?

— «Эко де Прованс». Знаете, сейчас это модно — поднимает тираж, так что в конечном итоге затраты окупаются.

— Еще бы! Шутка сказать — собственная экспедиция в дебрях южноамериканской сельвы. А кайманов вы не боитесь? Вообще там полно всякой нечисти, мне говорили. Эти ужасные рыбки, которые накидываются стаей, и змеи, и вампиры… а одни пауки чего стоят! — Астрид поежилась. — С детства боюсь пауков, наверное предчувствие: мне суждено помереть от укуса какого-нибудь птицееда. И именно в Парагвае! Что ж, это хоть романтично. В самом деле поехать, что ли?

— От паука-птицееда не помирают, — заметил Полунин.

— Здрасьте! — воскликнула Астрид. — Да я сама читала!

— Вранье, значит, читали.

— Ну, не знаю… Вы говорите с такой уверенностью, будто испытали на себе. Можно подумать, птицеед вас кусал!

— Кусал, — лаконично подтвердил Полунин.

— Ничего себе! — Астрид по-мальчишески присвистнула. — И как?

— Жив, как видите.

— Ну, не знаю, — повторила она, глядя на него с сомнением. — И куда он вас укусил? А, ну ясно — в руку, это что Вот если бы в голову…

— Если вы решитесь ехать, мадемуазель, от пауков мы вас будем оберегать, — торжественно заверил Филипп.

— Да, вероятно, я поеду, — кивнула Астрид. — Делать мне сейчас все равно нечего, так что…

Она посмотрела на часы и встала.

— Позвоните мне в отель завтра утром, мсье Маду, — сказала она. — Запишите телефон: восемь, пятьдесят семь, шестьдесят два. Это «Монсеррат», на Рио Бранко. Позвоните или зайдите сами, до двенадцати я никуда не выхожу… — Все трое проводили ее взглядами, пока она сбегала по ступенькам террасы. На тротуаре, прежде чем затеряться в толпе, Астрид обернулась и помахала поднятой рукой, — издали, в своих вылинявших синих джинсах и рубашке цвета хаки, она действительно была похожа на мальчишку-подростка.

— Это называется женщина, — вздохнул Дино, кривясь, точно разжевал лимон. — Откуда и на кой черт ты ее выкопал, этого антрополога? Тебя что, солнечный удар хватил?

— Она нам пригодится.

— Ну, если только знанием немецкого, — с сомнением сказал Полунин.

— Не только. Я вам потом расскажу о ней, это довольно своеобразная штучка. Но сейчас меня в первую очередь интересует то, что она связана с политическими эмигрантами из Аргентины…

— Вот что, — прервал негромко Полунин. — Я все-таки предлагаю не обсуждать это во всеуслышание. Здесь гораздо больше народу знает французский, чем вы думаете. Пошли ко мне в гостиницу, там и поговорим…


Своего приятеля Лагартиху Астрид нашла на Плайя-Капурро в обычное время и на обычном месте. Пляж был безлюден — купальный сезон кончился, в апреле здесь уже почти никто не купается, — и на пустынном берегу особенно патетически выглядела тощая долговязая фигура со скрещенными на груди руками, стоящая лицом к воде. Кроме патетики фигура излучала еще и меланхолию — Астрид ощутила это издалека.

— Очнитесь, сеньор изгнанник, — окликнула она вкрадчиво, подойдя к Лагартихе сзади. — Впрочем, вы неплохо смотритесь, прямо хоть пиши с вас эпическое полотно. Этакий «Сан Мартэн в Булони»!

Лагартиха, не оборачиваясь, раздраженно дернул плечом, словно отгоняя москита.

— Сан Мартин, — поправил он. — Сан Мартин, а не Сан Мартэн, я тебе уже сто раз объяснял. И вообще мне надоели эти вечные подшучивания над вещами выше твоего понимания…

Астрид обошла его и заглянула спереди, но тот продолжал непреклонно смотреть вдаль. Она бросила на песок сумку, стряхнула с ног сандалии и стала стаскивать джинсы.

— Понимаешь, Освальдо, — сказала она, — когда человек воспринимает жизнь слишком всерьез, как это делаешь ты, он неизбежно становится в чем-то немножко смешным. Не обижайся, но это так. Ты не хочешь меня поцеловать?

— Нет, — отрезал Лагартиха.

— Я просто хотела доставить тебе удовольствие, — пояснила Астрид. — Не вздумай понять как-нибудь иначе. Чего это ты сегодня такой мрачный?

— А ты часто видишь меня веселым?

— Верно, — согласилась Астрид. — Но только сегодня ты особенно противный.

— Ты обедала? — неожиданно поинтересовался Лагартиха.

— Да, поела немного, у меня от жары нет аппетита. А что?

— А то, что я вот, например, не обедал, — объявил Лагартиха очень язвительно. — И не потому, что нет аппетита.

— Ты опять на мели, — понимающе сказала Астрид. — Бедняга, ну и сказал бы сразу! У меня в сумке есть сандвичи…

— С чем?

— Господи, он еще выбирает. С колбасой, кажется, и еще с сыром. Я взяла на двоих. Хочешь?

— Давай, — мрачно согласился Лагартиха. — Понимаешь, эта сволочь Ретондаро опять не прислал денег. Я ходил в речной порт, встретил пароход из Буэнос-Айреса, разыскал связного. Я тебе рассказывал, он там стюардом. «Ликург, — спрашиваю, — передавал что-нибудь для меня? » Ликург — это подпольная кличка Пико Ретондаро, я тебе, кажется, говорил…

Он запустил зубы в сандвич, отхватил половину и стал сосредоточенно жевать, сохраняя при этом меланхолическое выражение.

— Между прочим, Освальдо, — сказала Астрид, — ты всем своим приятельницам выкладываешь эту информацию — ну, насчет связных, кличек и тому подобное?

Лагартиха, продолжая жевать, покосился на нее с недоумением.

— Какие у меня здесь «приятельницы»? — сказал он, проглотив кусок. — Ты вот единственная.

— Здесь! А дома, небось, трепался направо и налево.

— Чего ради, — он пожал плечами. — Наши девушки настолько далеки от политики, что никому и в голову не придет трепаться с ними на эту тему…

— Что, аргентинки вообще не интересуются политикой? Подумать только. Помню, у нас в ЮЛБ [3] самыми остервенелыми активистками были первокурсницы, ни одна драка без них не обходилась.

— Нет, здесь не так. Есть, конечно, исключения, но это не типично. — Лагартиха доел сандвичи и ухмыльнулся. — Пико Ретондаро, та самая рептилия, что должна прислать деньги, решил как-то привлечь одну девочку. Позапрошлым летом, я еще был дома, на легальном положении. Он входил в группу профессора Альв… неважно, назовем его просто «профессор А. ». Так вот, у этого профессора есть дочка. Пико однажды мне говорит. «Держим пари, Доритой я овладею — сделаю ее женщиной, а потом революционеркой». И чем, ты Думаешь, это кончилось?

— Надо полагать, он выполнил первую часть программы и пренебрег второй.

— Как бы не так! Полное фиаско с самого начала. Эта А. , должен тебе сказать, жуткая ломака — этакая, знаешь ли, «ах-не-тронь-меня»; Пико решил сломить ее сопротивление, подавив эрудицией, и начал при каждой встрече читать лекции по политэкономии…

— Ошибочная тактика, — заметила Астрид. — Уж чем-чем, а эрудицией нашу сестру не прошибешь. Другой нужен инструмент.

— В том-то и дело. Та покорно слушала, хлопала глазами, а потом звонит ему одна знакомая: «Слушай, говорит, что ты там вытворяешь с этой малышкой? Я ее недавно приглашаю, а она говорит: только, если будет Пико, я не приду, — он совершенно помешался на политике, а меня от нее тошнит… »

— Бедняга, — сказала Астрид. — Не вышло, значит, заполучить тестя-профессора. Он что, богат?

— Кто, А. ? Беден как церковная мышь! Этакий, знаешь, нищий идальго… ездит на «форде» выпуска тридцать третьего года. Отличный старик, но Пико вовсе и не собирался жениться на Дорите, у него давно есть невеста. Кстати, твоя компатриотка… если судить по тому, что фамилия тоже начинается словечком «ван».

— Господи, — сказала Астрид. — Добрая старая Фландрия, никуда от нее не смоешься. Ну хоть невесту-то свою он революционеркой сделал?

— Нет, там и пытаться нечего… буржуа до мозга костей. Вот они действительно состоятельная семейка.

— Ну, положим, ты тоже не из люмпенов, скажем прямо.

— При чем тут я? Во-первых, я со своей социальной средой порвал. Во-вторых, я мужчина. Женщинам вообще нечего делать в революции, это дело мужское.

— Ты давай лопай, революционер, — сказала Астрид. — Ужасно стал тощий, этак ведь и до революции не доживешь.

— Я не тощий, я сухощавый, — с достоинством возразил Лагартиха, так же быстро управившись со вторым сандвичем. — Сплошные мускулы. То, что называется — атлетическое сложение.

— Скажите, какая скромность, — Астрид сделала гримаску. — Ну что, супермен, идем купаться? Или ты еще не восстановил свои увядшие силы?

— Я тебе покажу «увядшие силы», — сказал Лагартиха. Схватив Астрид в охапку, он крутнул ее в воздухе и, перекинув через плечо, бодрой рысью побежал по песку.

— Только не здесь, рог Dios [4]! — в панике закричала она, колотя его по спине кулаками — Освальдо, нас ведь посадят, а тебя выдадут Аргентине — кто тогда будет свергать тирана… Ай! Я больше не буду, не буду!

Наградив насмешницу еще парой увесистых шлепков, он бросил ее в воду, потом вернулся к тому месту, где лежала их одежда, и съел третий сандвич. Поплавав немного — вода действительно оказалась холодной, — вернулась и Астрид.

— С дамами так не обращаются, — сказала она, — хотя я и не в обиде — понимаю, что заработала. Слушай, но как, оказывается, легко пробудить в человеке первобытные инстинкты! Всего-навсего два сандвича, надо же. А если скормить тебе хороший ростбиф, да еще с кровью, а? Страшно подумать.

— Уж не хочешь ли ты сказать… — угрожающе начал Лагартиха.

Астрид на всякий случай быстро отодвинулась и молитвенно сложила руки.

— Нет-нет, что ты, вовсе нет! Ты ведь знаешь, нам всегда было так хорошо вместе.

Что-то в ее тоне заставило Лагартиху насторожиться.

— Было? Что значит — «было»? При чем здесь прошедшее время?

— Ну… просто так. Впрочем, дело в том, что я, наверное, скоро уеду.

Лагартиха приподнялся на локте.

— Ты — уедешь? В Европу, что ли?

— Нет, нет, не так далеко. Просто я нашла работу, переводчицей, и это будет связано с поездками. Не знаю; надолго ли.

— Переводчицей? А в какой фирме?

— Самое интересное, что я и понятия об этом не имею, — Астрид засмеялась. — По-моему, это просто компания жуликов. Какие-то международные аферисты.

— Послушай, я тебя серьезно спрашиваю!

— На этот раз я не шучу, Освальдо, ну правда же. Они называют себя этнографической экспедицией; шеф у них француз, совершенно шикарный тип, потом один итальянец и один не то поляк, не то югослав, в общем откуда-то оттуда. Очень сдержанный, молчаливый и большой специалист по всяким шпионским штучкам. Представляешь — такой микрофон, ты его нацеливаешь на определенного человека и за сто метров прекрасно слышишь, что он говорит шепотом. У них вообще всякое оборудование, им занимается поляк. А итальянец — Маду мне его представил как этнографа, но если он этнограф, то я — Софи Лорен… Просто трепло. Ужасно испугался, когда узнал, что я занималась антропологией. Я спрашиваю, кого они собираются изучать, а он говорит: аймаров и гуарани. Представляешь? Я чуть не сдохла! Так и хотелось сказать, что прихватили бы уж заодно и папуасов…

— И ты что, всерьез собралась с ними ехать?

— А почему бы и нет. Знаешь, что они еще сказали? Что здесь есть германоязычные индейцы, которые ни бум-бум по-испански…

— Они-то жулики, это ясно. А вот ты — дура.

— Вероятно, — охотно согласилась Астрид. — Но дуракам жить веселее, ты не согласен? Разве тебе не веселее свергать тиранов, чем зубрить римское право?

На этот раз Лагартиха не обиделся.

— Все-таки не понимаю, что это тебя потянуло к каким-то проходимцам.

— Предельно просто: меня заинтересовал их шеф. Мсье Филипп Маду! Ах, Освальдо, если бы ты его видел…

— Ты сейчас опять получишь.

— Ну, милый, нельзя же злоупотреблять физическим превосходством, все-таки я женщина. Стыдитесь, кабальеро! И потом ты зря подозреваешь меня в дурных намерениях.

— Нечего и подозревать, ты их провозгласила достаточно ясно.

— О, ты не так понял! А впрочем, тебе-то что?

— Хорошенькое дело! Кому же, если не мне?

— Да никому! Я достаточно взрослый человек, чтобы отвечать за свои поступки… и вести себя так, как считаю нужным.

— Ну и веди, черт с тобой, — сказал Лагартиха притворно равнодушным тоном. — Можешь ехать куда угодно и с кем угодно.

— Нет, это мне нравится! — воскликнула Астрид. — Кабальеро устраивает сцену ревности! Освальдо, милый, в каком веке ты живешь? Или ты, может, решил на мне жениться?

— Бог меня не допустит до подобного безумия, — Лагартиха истово перекрестился и поцеловал ноготь большого пальца.

— Тогда почему тебя беспокоит моя нравственность?

— Твоя безопасность, идиотка! Ехать в сельву с какой-то бандой, это же надо додуматься.

— Ну, видишь ли, не нужно понимать так уж буквально. Может, они и жулики, но не того типа, который ты имеешь в виду. Во всяком случае, не думаю, чтобы у них были планы продать меня в бордель. На мне много не заработаешь, дудки. Видишь, у тебя даже не возникло мысли сделать мне предложение.

— Тут совсем другие причины, — возразил Лагартиха. — Ты мне нравишься, и прекрасно это знаешь. А жениться я вообще пока не намерен, мое призвание — политика.

— Вот и спал бы с нею, — ехидно посоветовала Астрид. — Со своей роскошной политикой!

— Предпочитаю с тобой.

— Прекрасно, я ничего не имею против. Но мы с самого начала договорились, что это будет честная игра. Ты не стесняешь меня, я не стесняю тебя, и уж ревновать тут глупо. Согласен? Доедай сандвичи, они все равно пропадут. Тебе нужны деньги?

— Спасибо, я постараюсь разжиться у кого-нибудь из ребят. Если повезет, приглашаю в «Копакабану», — нужно же отпраздновать твое новое знакомство.

— Отличная мысль. Если не удастся достать денег, возьмешь у меня.

— Еще этого не хватало!

— Да взаймы, взаймы, чего кипятишься, — Астрид сняла темные очки и перевернулась на живот. — А пока я посплю. Ты еще будешь купаться?

— Пожалуй, разок окунусь.

— Ну, проваливай.

Лагартиха пошел купаться. Вернувшись, он растянулся рядом с Астрид и как бы невзначай положил руку ей на поясницу.

— Кабальеро, — сказала девушка сонным голосом, — вы на общественном пляже…

— Но это вполне целомудренное объятие, — возразил он, придвигаясь поближе. — Именно так Дафнис мог обнимать Хлою.

— Скажешь это полицейским… и проследи, чтобы фраза попала в протокол. Послушай, убери руку! Тебе что, голову напекло?

Лагартиха неохотно повиновался.

— Сколько еще в тебе мелкобуржуазных предрассудков, — вздохнул он. — И подумать, что вы — вообще все европейцы — считаете нас отсталыми…

— Плевать на предрассудки, я не хочу фигурировать в скандальной хронике. Не можешь ты, что ли, потерпеть до вечера?

— Еще как могу. Вообще должен сказать, что женщины занимают в моей жизни весьма второстепенное место.

— Оно и видно, мой Дафнис.

— Да, именно второстепенное, представь себе. Это просто как необходимая разрядка, понимаешь? Так мы идем вечером в «Копакабану»?

— Я же сказала, что приглашение приняла с благодарностью. И даже предлагаю финансировать это дело!

— Не беспокойся, я выколочу что-нибудь из своих ребят. Менендес Каррильо, например, он ведь мне должен почти триста национальных. А сам ездит в Пириаполис играть в рулетку, ну не сволочь?

— Просто гад, — сочувственно сказала Астрид. — Может, он продался тирану?

— Нет, этого я не думаю, провокаторы ведут себя осторожнее. Просто никакого чувства ответственности Однажды проиграл деньги из партийной кассы, представляешь?

— Представляю. Вы его предайте суду тайного трибунала — за растрату сумм, предназначенных для революции. Заочный приговор, потом удар кинжалом в темном переулке, это же так романтично. А я могу сыграть роль приманки — назначу ему свидание…

— Опять идиотские шуточки, — с неудовольствием сказал Лагартиха.

— Какие шуточки, милый, речь идет о жизни человека. Даже если это рогоносец, не платящий долгов и проигрывающий партийные деньги. Нет, мне его жалко, может у него нет в жизни других радостей? Не нужно убивать, пусть себе играет в рулетку, ты просто выцарапай у него сотню пиастров на сегодняшнюю оргию.

— А потом ко мне?

— Да уж куда от тебя денешься…


— И все-таки я не очень представляю себе, как мы сможем ее использовать, — сказал Полунин. — И будет ли от нее вообще польза. Что будет опасность — это точно.

— Конкретно? — спросил Филипп. Он отошел от окна и посмотрел на Полунина, лежащего на кровати. Тот на ощупь нашел на полу пепельницу, раздавил окурок и сцепил кисти рук под затылком.

— Что — конкретно? Ты ведь не можешь поручиться, что она не разболтает всем своим приятелям. Нам не хватает только широкого паблисити!

— По-моему, она не такая дура, это во-первых…

— В постели всякая женщина становится дурой, — сказал Дино. — И обычно — дурой болтливой. Тут Мишель прав.

— … во-вторых, — упрямо продолжал Филипп, — она не знает главного. Хорошо, допустим, она разболтает. Но что? Что мы собираем материал о нацистских колониях? Да черт побери, таких охотников за сенсациями тут уже побывала не одна сотня. Кого они беспокоят? Колонии так засекречены, что к ним не подобраться, — боши рассчитывают именно на это. А что мировая общественность в принципе знает о существовании этих осиных гнезд — им наплевать.

— Согласен, но за каждым нашим шагом будут следить.

— Мы должны учитывать и такую возможность.

— Учитывать возможность — это одно, а самим подставлять голову… — Полунин пожал плечами. — Не знаю, я бы, пожалуй, воздержался. Впрочем, что теперь говорить, — если твой шаг был ошибкой, то она уже все равно сделана.

— Да, теперь обсуждать поздно, — сказал Дино. — Будем надеяться, что ошибаемся мы с Мишелем. Но она хоть действительно не любит этих вшивых наци? Нынешняя молодежь к подобным вопросам скорее равнодушна.

— Она их ненавидит. Иначе почему бы она бросила семью? Ее отец всю оккупацию делал деньги, поставлял что-то для люфтваффе. Летом сорок четвертого установил контакт с бельгийскими макизарами [5], там в Арденнах действовало несколько отрядов. Помогал продуктами, медикаментами, даже один раз достал для них небольшую партию оружия. Представляете? Девчонка все видела — четыре года у них в доме толклись бошские офицеры. Потом родитель исчез, а в день освобождения Антверпена подкатил к дому на английском джипе, с автоматом, с трехцветной повязкой на рукаве, словом герой Сопротивления… Все равно у них потом чуть ли не каждую ночь били окна, а на стенах рисовали свастики.

— Сколько ей тогда было? — спросил Полунин.

— В сорок четвертом? Лет двенадцать, — сейчас ей двадцать три, посчитай сам. Короче, когда начались процессы над коллаборационистами, папа ван Стеенховен решил смотать удочки и срочно раздобыл себе какой-то пост в бельгийской оккупационной администрации в Германии…

— Беднягу неудержимо влекло к колбасникам, — меланхолично заметил Дино.

— Просто там было легче дождаться более спокойных времен. И потом точный политический расчет: Обвинить в сотрудничестве с врагом представителя короны — это уже скандал, вы ведь понимаете… Все это, повторяю, происходило на глазах у Астрид, а в молодости подобных штук не прощают. Потом у нее еще была какая-то история в университете, — она поступила туда, вернувшись из Германии, я толком не знаю, что случилось, расспрашивать было неудобно. Возможно, кто-нибудь напомнил ей о папочкиных делах во время оккупации. После этого она порвала с семьей, — как видите, у нее достаточно оснований не любить бошей.

— Ну а этот ее аргентинец? — спросил Полунин.

— Вот он-то и есть самое интересное! Собственно, я ведь ради него с нею и познакомился…

— Где у черта ты ее вообще откопал? — спросил Дино.

— Терпение, парни, терпение. Не перебивайте на каждом слове, иначе никогда не кончу! Дело было так. Звонит мне вчера некий Гренье, он здесь от «Франс суар», я его немного знаю еще по Парижу… Ну, встретились, посидели, выпили, я стал расспрашивать о местных делах. Он здесь уже второй год, неплохо ориентируется. Когда зашел разговор об Аргентине, он рассказал любопытную вещь… Скажи-ка, Мишель, ты там слыхал что-нибудь о так называемом «Национальном антикоммунистическом командовании»?

— Есть такое, — подумав, сказал Полунин. — Что-то вроде гестапо на общественных началах.

— На общественных? Гренье считает, что это организация правительственная.

— А черт ее знает. Выступает она под маркой общественности, а какие там у нее на самом деле связи с Розовым домом…

— Ладно, это несущественно. Важно вот что: можно ли считать, что вокруг этого «командования» гнездятся аргентинские нацисты?

— Да уж наверняка не без этого, — сказал Полунин. — Их, правда, скорее можно назвать фашистами, поскольку они не враждуют с католической церковью.

— Тем лучше Теперь слушайте дальше! Здесь живет некий Морено — аргентинец, очень богатый человек, адвокат, скотопромышленник, закулисный политический деятель, словом фигура довольно своеобразная… Из Аргентины он сюда перебрался еще до войны, а в тридцать девятом году занял твердую просоюзническую позицию. Особенно, впрочем, ее не афишируя Здесь в то время действовала довольно активная группа: некоторые депутаты парламента, один профессор — этого я даже знаю, Артюр, Артюс, что-то в этом роде, — мне попадалась его книга «Нацистский спрут»… Они били во все колокола, уверяя, что здесь не сегодня-завтра начнут высаживаться немецкие десанты, что местные немцы давно уже создали тайную боевую организацию и ждут только сигнала, чтобы взяться за оружие, — словом, в таком роде. Во всем этом, конечно, много было паникерства, едва ли Гитлер даже в то время мог всерьез нацеливаться на Южную Америку…

— Ну, пятая колонна здесь была, — заметил Полунин, — и довольно активная.

— Да, пятая колонна действовала, и в этом смысле поднятый ими шум оказался полезным. До этого здесь к нацизму относились — в массе — довольно благодушно, как к чему-то слишком далекому, чтобы представлять серьезную опасность. Так вот, я почему об этом вспомнил, — Морено, говорят, был одним из закулисных организаторов всей этой антинацистской кампании А дальше начинается этакая «комедия ошибок». У Морено, когда он еще жил в Буэнос-Айресе, был в приятелях какой-то ирландец, ярый англофоб и не менее ярый поклонник Гитлера. Как уж они ухитрялись ладить, понятия не имею; но только вскоре после войны приезжает сюда к Морено его сын…

— Чей сын, Морено? — спросил Дино.

— Какого Морено? Ирландца, черт побери! Сын этого несостоявшегося квислинга, — Морено его знал еще мальчишкой. Так вот, приезжает этот тип и начинает обращать старика в свою веру: Германия, дескать, проиграла лишь первую фазу войны, но будут еще другие, а на этом континенте есть силы, которые ждут своего часа, — ну и так далее… Я опять-таки не знаю, почему Морено сразу его не выставил и почему он вообще счел нужным скрывать свои политические симпатии. Короче, ирландец — отца его, кажется, уже нет в живых — стал наведываться регулярно. А с год назад, когда здесь было уже порядочно эмигрантов-антиперонистов из Аргентины, он спросил у Морено, не согласится ли тот давать время от времени информацию об этих людях. И сказал, что занимает довольно ответственный пост в «Национальном антикоммунистическом командовании»…

— А, вот оно что, — пробормотал Полунин.

— Теперь догадываетесь, что к чему? В общем, Морено решил продолжить розыгрыш, предложение этого сукиного сына принял и с тех пор время от времени подкидывает в Буэнос-Айрес какие-нибудь «сведения»… похитрее составленные, чтобы и самому не засыпаться, и там никого не подвести. Подозреваю, что для старика это просто развлечение, вроде шахмат…

— Что ж, — сказал Дино, — всякий развлекается по-своему, ты прав. Я знаю в Турине одного весьма почтенного комендаторе, который всю неделю ловит мышей — только для того, чтобы в воскресенье принести в церковь и по одной выпускать во время мессы. Но меня другое удивляет. Это все твой приятель тебе рассказал?

— Да, Гренье.

— Хорошо, подумай сам: если человек ведет двойную игру, неужели он будет делать это так, чтобы об этом все знали?

— Далеко не все, — возразил Филипп. — Гренье всегда славился талантом вынюхивать подробности, которых не знает никто. Это уж просто он со мной поделился как с коллегой, а вообще я не думаю, чтобы эта история была так уж широко известна.

— Да и потом, — вмешался Полунин, — в Латинской Америке к таким вещам подходят иначе, и конспирация здесь — это совсем не то, что мы привыкли понимать под этим словом в Европе.

— Как бы то ни было, — сказал Дино, — и как бы облегченно ни относиться к понятию конспирации, ни один человек в здравом уме не станет хвастать, как ловко ему удается водить за нос секретную политическую полицию…

— А чем, строго говоря, он рискует? Ну, даже дойдут слухи до этого ирландца… так что же он, убийц к нему подошлет? Если Морено и в самом деле так влиятелен, как рассказали Филиппу, это уже гарантия… В такие дела опасно ввязываться мелкой сошке, а сильные мира сего в любом случае выходят сухими из воды. Нет, мне эта история представляется вполне правдоподобной — при всей ее очевидной нелепости, тут я с Дино согласен. Но я все-таки еще не улавливаю, при чем тут Астрид со своим аргентинцем?

— Сейчас, сейчас объясню! — Мне сразу подумалось, нельзя ли это каким-то образом использовать; спросил у Гренье — просто под видом профессионального любопытства — можно ли познакомиться с этим Морено, оригинальный, мол, тип, хорошо бы о нем что-то написать… Ну, он сказал, что к самому старику не подобраться — человек он занятой и нашего брата недолюбливает, — но есть один молодой аргентинец из политических эмигрантов, который к Морено вхож; он, Гренье, хорошо знает подружку этого парня и вот с ней-то может меня познакомить в любое время, благо она переспала уже чуть ли не с половиной корреспондентского корпуса Монтевидео. Это он, положим, соврал — я наводил справки. Но когда я вдобавок узнал, что эта бельгийка владеет немецким и испанским, мне подумалось, что она может нам пригодиться еще и по этой линии…

— По этой линии все ясно, — перебил Полунин, — но каким образом аргентинец…

— Но, старина, это же как дважды два четыре! Астрид знакомит нас с аргентинцем, тот открывает нам дорогу к Морено.

— А дальше? Что конкретно ты надеешься получить от Морено?

— Да не от него! От ирландца, понимаете? Чутье мне подсказывает, что ирландец может оказаться полезным. Дело в том, что… если вокруг «командования» группируются аргентинские ультра, у него наверняка есть связь с немецкой колонией и, возможно, какие-то сведения…

— Да, и ты думаешь, они станут делиться этими сведениями с кем попало?

— С кем попало — нет, — Филипп помолчал. — Но если бы к ним пришел не «кто попало»… Не знаю, парни, не знаю. Ручаться тут ни за что нельзя, это ясно. Но, во всяком случае, продумать этот вариант не мешает…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Буэнос-Айрес, федеральная столица Аргентинской Республики и самый большой город южного полушария, встретил пассажиров холодным не по сезону дождем. Выйдя из таможни, Полунин огляделся по сторонам: такси, как водится, не было, на автобусной остановке мокла под зонтами терпеливая очередь; он чертыхнулся вполголоса и, подняв воротник плаща, отправился пешком. На авениде Уэрго удалось вскочить в троллейбус, идущий к площади Конституции.

В метро охватила влажная, как в бане, гнетущая духота. Стиснутый со всех сторон, он стоял, держась за кожаную петлю, и с отвращением чувствовал, как по спине сбегает щекочущая струйка пота. И ведь это уже апрель, на улице даже прохладно; страшно вспомнить, что тут делается в январе. Протиснувшись к выходу на станции «Трибуналес», Полунин немного отдышался, постояв на перроне, и поднялся наверх. После подземной парилки даже отравленный тетраэтилом воздух центра казался чистым озоном. Ветер, впрочем, дул со стороны сквера, так что в некотором количестве кислород и впрямь присутствовал.

Жил Полунин на улице Талькауано, рядом с Дворцом правосудия, снимал комнату у одного судового механика-шведа, старого холостяка и пьяницы. Если не считать периодических загулов в промежутках между рейсами, Свенсон этот был самым удобным из квартирных хозяев — отсутствовал по два-три месяца, никогда не напоминал о плате; получив деньги, совал их в карман, не пересчитав, и предлагал выпить.

Из-за него, правда, Полунину однажды страшно досталось от Дуняши. Прошлой зимой они были в театре, потом он предложил зайти к нему выпить кофе, а Свенсона угораздило вернуться из плавания в тот самый день, — Полунин, уйдя из дому утром, этого еще не знал. Услышав их голоса в прихожей, механик выдвинулся из своей комнаты, держась за притолоку, одобрительно оглядел Дуняшу и, подмигнув Полунину, объявил заплетающимся языком, что это отличная идея, черт побери, и что он — Свенсон — тоже пойдет сейчас за девочкой. Дуняша ахнула и вылетела обратно на лестницу, Полунин догнал ее этажом ниже, вот тут-то все и началось, «Грязный распутник! — кричала она в слезах — Если ты сам предпочитаешь жить в борделе — в конце концов, у всякого свой вкус, но как у тебя хватило бесстыдства привести сюда меня? » Усадив ее наконец в такси — проводить себя она так и не позволила, — Полунин вернулся с твердым намерением набить морду проклятому пьянице, но Свенсон уже храпел на всю квартиру. А утром он пил «алка-зельцер», тихо постанывал, держась за виски, и говорил умирающим голосом, что ничего не помнит — пусть его утопят в луже, — но готов поверить всему, признать собственное свинство и принести фрекен любые извинения. «Да на кой черт они ей теперь нужны», — сказал Полунин. Больше приглашать к себе Дуняшу он не отваживался.

Эта нелепая история вспомнилась ему сейчас, пока он поднимался в шатком и поскрипывающем лифте, неприязненно поглядывая на исцарапанные зеркала, красный потертый плюш и облезлую позолоту проплывающих мимо решеток. Если сама квартира и не оправдывала брошенного Дуняшей определения (по крайней мере, в отсутствие Свенсона), то кабинка лифта выглядела и в самом деле подозрительно. Почем знать — может, в этом доме и впрямь было одно из тех заведений, которыми славился некогда «южноамериканский Париж»?

В прихожей на полу валялись пыльные конверты — счета за электричество, газ, телефон. Изучив штемпели, Полунин понял, что Свенсон за это время дома не появлялся. Он с облегчением стащил мокрый плащ, прошел в ванную, зажег утробно взревевший калефон и открыл краны, чтобы дать стечь ржавой воде. В его комнате все было, как он оставил три месяца назад, — брошенные у двери альпаргаты на веревочной подошве, пожелтевший номер «Критики» на койке, заваленный радиодеталями стол в углу. Пахло пылью и запустением. Оставляя на скрипучем паркете мокрые следы, он прошел через комнату, рванул настежь набухшую дверь на балкон и сел в качалку, закрыв глаза Пять лет уже торчит он в этой опостылевшей берлоге. А Свенсон, кажется, тридцать. Страшно подумать…

После горячего душа Полунин почувствовал себя бодрее. Позвонил Дуняше — дома ее не оказалось, и неизвестно было, когда вернется, — потом вышел пообедать. Дождь тем временем перестал, потеплело, душная сырая мгла висела над городом. Только в сквере перед Дворцом правосудия дышалось легче, Полунин ослабил узел галстука, расстегнул воротничок. Вышагивая с заложенными за спину руками по мокрым песчаным дорожкам под низко разросшимися вязами, он снова и снова взвешивал в уме все «за» и «против» неожиданного плана, который пришел ему в голову ночью, на пароходе. Жаль, что не раньше, можно было бы посоветоваться с ребятами. Впрочем, вряд ли они могли бы дать ему толковый совет именно в таком деле…

Вернувшись к себе, он еще раз позвонил Дуняше, опять ее не застал и лег отдохнуть, поставив будильник на семь часов.


В девять вечера Полунин не спеша поднимался по лестнице Русского клуба на улице Карлос Кальво. Уверенности, что сегодня удастся встретить кого-нибудь из нужных людей, у него не было — в апреле клубный сезон только начинается, к тому же воскресенье, канун рабочего дня. Наверху, впрочем, слышалось какое-то веселье, и довольно шумное.

Первым, кого он увидел, войдя в буфетную, был Кока Агеев со своими крашеными сединами и сморщенным шутовским личиком сатира на пенсии. Маленький, тощий, но не по годам жизнелюбивый старец был завсегдатаем двух самых популярных эмигрантских клубов — «Общества колонистов» в Бальестере и этого, на Карлос Кальво (хотя оба враждовали непримиримо); без Коки, само собой, не обходился в Буэнос-Айресе ни один русский бал — ни общевоинский, ни морской, ни инвалидный. Особенно охотно посещал он скаутские балы, где можно было приволокнуться за какой-нибудь «юной разведчицей». В колонии его так и называли — «Кока Агеев, развратный старик»; сам он этой аттестацией немало гордился и всячески старался оправдать ее в меру своих ограниченных уже возможностей.

— Ба, кого я вижу! — закричал Кока, простирая объятия. — Знакомые всё лица! Где это вы пропадали, мон шер?

— В Уругвай съездил, по делам… Здравствуйте, Агеев. Кстати, вы ведь меня не знаете.

— Позвольте!

— Вот вам и «позвольте». Ну как меня зовут?

— А, тут я пас. Зрительная память у меня превосходная, — с достоинством ответил Кока, изысканно грассируя, — а имен не запоминаю. Помилуйте, я даже любовниц своих называю невпопад! Но готов поклясться, лицо ваше мне знакомо.

— Еще бы, за семь лет все мы тут намозолили друг другу глаза. Как у них сегодня водка?

— Отвратная. Но что делать? За неимением гербовой пишут на простой.

— Мудрые слова. Вы со мной поужинаете?

— Не могу, дорогой, некогда! Рюмку водки выпью, в честь вашего благополучного возвращения, а от ужина увольте…

— У вас, конечно, опять свидание, ох, Агеев, — рассеянно сказал Полунин и, оглянувшись, подозвал официантку. Из-за закрытых дверей расположенной рядом «красной гостиной» донесся взрыв хохота и аплодисменты. — Не знаете, что там за торжество?

— Банкет! — Кока многозначительно поднял палец. — Его превосходительство генерал Хольмстов со своими боевыми соратниками.

— Вот как? — Полунин заинтересовался. — А по какому поводу?

— Вы поручика Кривенко знаете?

— Кто же его не знает…

— Так он, да будет вам известно, уже не поручик — сегодня празднуется его производство. Ну, и вообще. Так сказать, бойцы вспоминают минувшие дни.

— Любопытно, любопытно… — Полунин повернулся к подошедшей официантке. — Людочка, мое почтение. Как насчет ужина?

— Даже не знаю, на кухне сегодня такое делается… Я говорю, одна головная боль с этими банкетами. Может, биф вам зажарить?

— Прекрасно. Агеев, вы действительно не соблазнитесь?

— Не могу, дорогой, пароль д'онёр [6] — некогда.

— Тогда один. Потолще, пожалуйста, и не очень прожаренный. А мы пока водки выпьем.

— Биф один, водка, — кивнула Людочка и сделала пометку в блокноте. — Закуску какую подать?

— На ваше усмотрение. Винегрет есть?

— Не рекомендую, асейта [7] оказалась не очень свежая Селедочки не желаете? Селедка хорошая, от Брусиловского.

— Это мысль, давайте сюда селедку…

Закуска и в самом деле оказалась хорошей, и они с легкомысленным старцем быстро усидели графинчик водки, попутно Полунин оказался в курсе всех событий, происшедших в колонии за это лето Строительная фирма «Сан-Андрес лимитада», собиравшая среди эмигрантов деньги на постройку «недорогих и комфортабельных коттеджей», неожиданно обанкротилась, деньги исчезли неведомо куда, глава фирмы — тоже; его помощника ввергли в узилище, но что толку? Старая княгиня Р. перестала ездить в церковь на улице Облигадо и сделалась прихожанкой Пуэйрредона: на Облигадо, объявила она, нет больше истинной благодати. Ужасно перегрызлись между собой солидаристы — один из них (чуть ли не член «руководящего круга») опубликовал в «Новом русском слове» две статьи — «Крушение одной концепции» и «НТС 1955». Сам Кока этих статей не читал, но слышал, что злее не могли бы написать и в Москве. Не исключено, впрочем, что это и есть «рука Москвы». А у скаутов тоже скандал: молодой А. соблазнил шестнадцатилетнюю красавицу Б. Правда, он с перепугу тут же на ней женился, но все равно — шуму было много. Мать Б. , говорят, до сих пор не может прийти в себя.

— Ей-то что, — сказал Полунин. — Дочь замужем, а этот А. , кажется, парень как парень.

— Все так, — покивал Кока и налил себе еще. — Но мезальянс остается мезальянсом. Он ведь из купцов, а Б. — старый дворянский род, записан в «Бархатной книге»…

— Ну, если в «Бархатной», тогда конечно, — согласился Полунин. — Агеев, вы с Кривенко в хороших отношениях?

— Как со всеми; плохих отношений я избегаю принципиально. А в чем дело?

— Вы уже поздравили его с четвертой звездочкой?

— Нет, — сокрушенно сказал Кока, — этого я, признаться, сделать еще не успел.

— А вы сделайте сейчас. Удобно будет, как по-вашему? Просто войти туда и пожать его честную солдатскую руку.

— Почему же нет, батенька? — Кока прищурился и хитро глянул на него одним глазом, по-попугайски. — Но вам-то это для чего?

— Я бы хотел тоже его поздравить, но не при всех. Когда вы будете пожимать поручику — виноват, капитану — его честную руку, скажите, что, если он улучит минуту, пусть выйдет в буфет — там, мол, сидит Полунин…

— Полунин! — воскликнул Кока и схватился за лоб. — Ну конечно же! Полунин… минутку, минутку… Михаил Сергеевич?

— Он самый.

— Дорогой мой! — Кока через столик полез лобызать его, словно обрел блудного сына, Полунин едва успел отодвинуть графин. — Проклятый склероз, я же помню, что нас знакомили… Миша, дорогой! Ну как за это не выпить?

Они выпили, потом Кока встал и, утвердившись на ногах, направился в «красную гостиную».

Отсутствовал он довольно долго. Полунину принесли бифштекс, и он принялся за еду, обдумывая неожиданно возникший вариант. Кривенко так Кривенко, какая разница. Может, он и окажется самым подходящим материалом…

К тому времени, когда вернулся его посланец, Полунин успел уже мысленно прикинуть схему предстоящего разговора.

— Значит, обстановка такова, — сказал Кока и прикрыл глаза, пытаясь сосредоточиться. — Генерал сейчас отбывает. Один. Поскольку Кривенко сегодня вроде бы именинник, его превосходительство решил обойтись без адъютанта. Так что он к тебе подойдет — проводит генерала и подойдет. Знаешь, он был оч-чень рад, когда услышал твое имя. Вы приятели?

— Да как сказать, — неопределенно ответил Полунин. — Скорее, просто знакомые. Ну спасибо, Агеев.

— Не за что, мон шер, не за что! А сейчас я… упархиваю. И так уже опоздал безбожно, дамы ведь ждать не любят, хе-хе…

Едва ушел Кока, к столику подсел Володька Костылев, суетливый дальневосточник из харбинцев. Он был трезв, озабочен, грыз ногти и поминутно оглядывался, кого-то искал.

— Скажи, Майкл, ты этих братьев-разбойников знаешь, из Бериссо, они еще по субконтракту монтировали подстанции на рефинерии [8] «Эва Перон», — Драбниковы, что ли?

— Слыхал, но не знаком.

— Черт, я думал, ты видел… мне говорили, кто-то из них сегодня должен быть здесь. Слушай, а ты сам сейчас работаешь?

— Работаю, конечно. А что случилось?

— Впрочем, да, ты же все равно радист, — Костылев досадливо хмыкнул. — Понимаешь, позарез нужна хорошая бригада — человек десять, механики, слесари… Я такой контракт наколол, с ума сойти. Золотое дно!

— На выезд?

— В том-то и дело, что нет! Здесь, полчаса ходу от Конститьюшн Плейс… Здоровенная кондитерская фабрика — да ты знаешь наверняка, «Ноэль» — шоколад, фруктовые консервы, всякая такая хреновина… Извини, я на минутку!

Сорвавшись с места, он отошел к одному из дальних столиков, поговорил там, потом вернулся и сел, нервно барабаня пальцами.

— Год дэм! Начинать нужно срочно, работы непочатый край, там половину оборудования надо менять к едреной матери… а людей нет!

— Я поспрашиваю у ребят, — сказал Полунин. — Как плата?

— Плата будет о'кэй, — заверил Костылев, жадно оглядывая группу вновь вошедших. — Двенадцать тугриков в час! И работать хоть по двадцать часов — дело аккордное, — ни один синдикат не пригребется… Слушай, Майкл, ты им скажи, год дэм, это же золотой заработок, каждый будет иметь верных полторы тыщи в кинсену [9]. А работа большая, примерно на год, не меньше…

— Хорошо, если увижу кого-нибудь.

— На вот, раздашь им мои карточки, тут телефон, пусть звонят хоть среди ночи…

— А что, Володька, не слишком это хлопотное дело — иметь собственный бизнес?

Костылев ухмыльнулся самодовольно.

— А что ты предлагаешь? Ишачить на чужого дядю? Не моя линия, Майкл. Хлопот выше головы, ты прав, но зато сам себе хозяин: лет пять еще повкалываю тут, загребу мани и — в Штаты. А уж там-то я развернусь, будь спок…

В буфетной становилось все многолюднее, Костылев увидел кого-то из знакомых и снова исчез. Рад небось, что признали бизнесменом, — вроде бы и в шутку сказано, а все же. Полунину подумалось вдруг, что жалкое какое-то впечатление производят эти эмигрантские «дельцы», из кожи вон лезущие — хоть отдаленно уподобиться здешним, настоящим, издавна и надежно укорененным, никогда не носившим клейма беженства и бездомности. «Уж там-то я развернусь! » — будто он один об этом мечтает, каждый ведь спит и видит рано или поздно сколотить собственную фирму и обзавестись капиталом, правдами и неправдами втереться в местные деловые круги, слиться наконец с этим блистательным миром банков, импортно-экспортных компаний, обществ с ограниченной ответственностью, трестов и консорциумов, — миром таким близким — вот, вот он, совсем рядом! — и таким недосягаемым… Все ведь они, скорее всего, в глубине души отлично понимают, что он им действительно не по зубам, что мечта так и останется мечтой, что никому из них не заседать в каком-нибудь административном совете, не ездить в лимузине с шофером в фирменной ливрее, не встречаться за картами в Жокей-клубе с директором «Банко Насьональ» или управляющим «Бунхе и Борн». И что весь «бизнес» так и останется шакальей погоней за объедками — бросовые контракты, субподряды, мелкое маклерство. Словом, игра в деловую жизнь. Как и все другие эмигрантские игры — в политику, в журналистику, в армию…

В самом деле, разве одни только «бизнесмены» вроде Костылева производят жалкое впечатление? Нисколько не лучше и другие — те, что устраивают съезды и конгрессы, издают на пожертвования еженедельные четырехполосные газетки тиражом в две-три тысячи экземпляров, глубокомысленно обсуждают (до сих пор!) причины поражения Врангеля и «легитимность прав» того или иного претендента на российский престол, производят поручиков в капитаны. Такое же убогое лицедейство, подделка под настоящее. Чтобы все было как у людей — как у аргентинцев, у французов, у американцев… Ведь вот тот же Володька, — мужику, слава богу, чуть ли не под сорок, и не такой уж от природы дурак, а ведет себя как мальчишка: жевательная резинка, галстуки с голыми бабами, отечественная матерщина вперемешку с американским сленгом, нахватанным у морских пехотинцев где-нибудь на Филиппинах; даже походка, медлительная и вразвалочку (если не суетится, как сегодня), и та скопирована с какого-нибудь шерифа или ковбоя в плохом вестерне…

За дверьми «красной гостиной» еще громче зашумели, закричали, послышался взрыв аплодисментов. Потом задвигали стульями. Двери распахнулись, и показался сам его превосходительство в сопровождении адъютанта, виновника сегодняшнего торжества.

Генерал Смысловский-Регенау-Хольмстон, бывший деникинский контрразведчик и один из руководителей гестаповского «Зондерштаба Р» в оккупированной Варшаве, внешность имел самую заурядную. Плотный, среднего роста мужчина лет под шестьдесят, вида властного и уверенного в себе, — но не больше; встретив на улице этого господина в немодном двубортном костюме, всякий принял бы его за обычного дельца средней руки. Бог, вопреки известному правилу, явно не пожелал метить эту незаурядную шельму, словно облегчая ей профессиональный камуфляж.

Зато уж про адъютанта сказать этого было нельзя. Глянув на него, Полунин снова подумал, что такой богомерзкой рожи ему видеть не приходилось даже у охранников в шталагах.

Он был, вероятно, его ровесником — лет тридцати пяти; высокий, спортивного сложения, с большими мосластыми руками, поросшими рыжеватым пухом. На голове у Кривенко тоже произрастал какой-то пух — то ли волосы были слишком редки, то ли он их слишком коротко стриг, но впечатление создавалось чего-то голого и неоперившегося; впечатление неясное, потому что при первой же попытке внимательнее присмотреться к внешности генеральского адъютанта любопытный встречался с его глазами — и тут же терял всякое желание изучать волосяной покров.

Собственно, у Кривенко были не глаза, а смотровые щели, глубоко упрятанные под массивным лобовым скосом; ниже помещалась еще одна щель — рот, безгубый, широкий от природы и еще больше растянутый в улыбке, потому что адъютант всегда улыбался, и притом любезно; а посредине — нос, расплющенный и сломанный, как у боксера. Эта всегдашняя улыбочка и делала лицо Кривенко особенно страшным.

Проходя с генералом через буфетную, новоиспеченный капитан огляделся, увидел Полунина и, заулыбавшись еще шире, сделал успокаивающий знак — сейчас, мол, одну минутку…

Чего Полунин никогда не мог понять, так это дружелюбия, которое Кривенко всегда проявлял в отношении к нему. За все эти годы он едва ли обменялся с адъютантом Хольмстона и дюжиной фраз, раза два-три они случайно оказывались вместе в какой-нибудь компании, обычно же встречались, как все, — в клубе, на балу. И всякий раз поручик словно напрашивался на дружбу. Какая-то симпатия с первого взгляда, что ли, черт его знает. Бывает ведь, и паук привяжется к человеку.

Проводив начальство, Кривенко вернулся и прошел прямо к его столику. Полунин, не вставая, лениво протянул руку.

— Ну что, гауптман [10], поздравляю. Солдат, как говорится, спит, а служба идет? И чины набегают. Так, гляди, и до генерала дослужишься…

Кривенко горячо ответил на рукопожатие, даже в порыве чувств обхватил его ладонь обеими руками.

— Спасибо, Полунин, спасибо… мне очень приятно!

— Садись, выпьем.

— Водка? — Кривенко взял графин, понюхал. — Здешняя? Брось, это же моча, у меня там горючее классом выше… Федорчук! — гаркнул он, не оборачиваясь.

— Не надо, — сказал Полунин, — предпочитаю не смешивать.

Капитан мановением руки отпустил подскочившего ординарца и сел за столик. Они допили водку, поговорили о том о сем.

— Давай-ка выйдем на воздух, — предложил Полунин. — Накурено — дышать нечем.

Они прошли через темный танцевальный зал, вышли на балкон. Вечер был теплым, но в воздухе уже пахло осенью, шел мелкий дождь, и внизу, под фонарем, мокро поблескивали листья, словно вырезанные из желтой лакированной клеенки и расклеенные по асфальту. Полунин сел на перила, зацепившись носками туфель, откинулся назад, ловя лицом дождевую прохладу.

— Свалишься, осторожно, — сказал капитан. — Ты что, перебрал?

Полунин выпрямился.

— Кривенко, — сказал он неожиданно протрезвевшим голосом, — знаешь ты такую контору — ЦНА? [11]

— ЦНА, — неуверенно повторил тот — Это по-испански, что ли?

— По-испански. А по-русски — «Национальное антикоммунистическое командование».

— Ах, зо-о-о, — протянул Кривенко. — Да, я о них слышал Стороной, правда. Они что, имеют отношение к «Альянсе»? [12]

— Это и есть «Альянса». Ее, так сказать, второе лицо. Скажи, капитан, тебе никогда не приходило в голову, что этот ваш знаменитый генерал просто старая задница?

Адъютант долго молчал.

— Слушай, Полунин, — сказал он наконец. — Я к тебе очень хорошо отношусь, не знаю даже почему. Ну, просто ты мне всегда казался стоящим мужиком, понимаешь? Так вот, я хочу предупредить, во избежание разных потом недоразумений генерала ты мне не трожь. Ферштейн?

— А на хрен мне, пардон, твой генерал? Я его трогать не собираюсь, а мнение свое о нем высказал и могу повторить. Старая задница, понимаешь? Вы уже сколько лет в Аргентине? Пять, почти шесть, да? Великолепно! А дальше что, господин капитан? Никто из вас над этим простым вопросом не задумывался? Между прочим, Кривенко, ты скажи — если тебе этот разговор неприятен, я не настаиваю…

— Да нет, что ты, я же не в этом смысле! Давай уж поговорим, раз начали Ты к чему насчет этой «Альянсы» спросил?

— Так, вспомнил просто, — Полунин пожал плечами и достал сигареты. Кривенко предупредительно щелкнул зажигалкой — Я, в общем-то, не совсем понимаю вашего брата… Какая ни есть, а организация у вас налицо — кадры, руководство, дисциплина, все, как полагается. Ну а дальше что, я спрашиваю? Генерал ориентируется на американцев?

— Ну… скажем так, — неопределенно ответил Кривенко. На балконе, затененном от света уличных фонарей не совсем еще облетевшей кроной платана, было темно, но Полунин видел, что собеседник буквально сверлит его своими прищуренными гляделками.

— Да, он не так глуп, ваш старик. Что ему, в конце-то концов? Деньги у него есть, а активная политика уже потеряла привлекательность — ею он тоже сыт по горло… Тебе никогда не приходило в голову, что он и в Аргентину приехал просто для того, чтобы уйти на покой?

— Плохо ты его знаешь…

— Допустим, — согласился Полунин. — Не спорю, тем более что он никогда меня особенно и не интересовал, этот ваш Регенау. Меня больше интересуют такие люди, как ты.

— А именно?

— Тебе-то на покой рановато, а? Или решил жениться на аргентинке и открыть альмасен? [13] А что, тоже идея. Из аргентинок, говорят, получаются хорошие жены. Знаешь, Кривенко, мне сейчас кажется, что ты просто трус, с адъютантами это бывает… можно сказать, профессиональное заболевание.

— Слушай, не надо так, — вкрадчиво сказал Кривенко, — некоторые шутки действуют мне на нервы…

— Нервы, брат, полагается лечить вовремя, — посоветовал Полунин и зевнул. — А то станешь импотентом, это тебе еще не по званию. — Потянувшись, он развел руки и снова откинулся назад, запрокинув голову и держась носками туфель за балконную решетку. — Смотри-ка, дождь перестал!

— Сядь ты как человек, еще свалишься. Не хватает, чтобы меня потом подозревали в убийстве, хе-хе-хе…

— Тебе это будет в новинку? — Полунин засмеялся, но с перил слез. — Так вот что, капитан. Я мог бы поговорить с его превосходительством, но у меня есть одна странность: не люблю генералов. Поэтому я говорю с тобой, а ты уж можешь потом о нашем разговоре доложить или не докладывать, как угодно. Каждый, как говорится, использует обстановку в меру своих умственных способностей. Ваша организация могла бы сотрудничать с ЦНА?

— В каком плане?

— Детали потом. Сейчас я хочу знать, возможно ли такое сотрудничество в принципе? Можем ли мы рассчитывать, что вы с ними сконтактируетесь?

— Слушай, ты кого представляешь? — быстро и негромко спросил Кривенко.

— Считай, что никого. Считай, что я просто наблюдатель… со стороны.

— Но с какой, Полунин? — спросил Кривенко почти умоляюще.

— Что я не из Москвы, это ты, вероятно, и сам давно усек. А в остальные детали вдаваться не будем.

— Ты вот сказал — «можем ли мы рассчитывать». Как это понимать, «мы»?

— Да никакие не «мы», я просто оговорился. Не мы, а я! Я как частное лицо. Можешь ты ответить на мой вопрос?

— Как частному лицу? — переспросил Кривенко с ухмылкой.

— Именно. И не тяни резину, ты же военный человек, едрена мать!

— Так ведь, понимаешь… Вопрос-то сложный, тут с кондачка не ответишь…

— А я не заставляю тебя что-то обещать или заранее на что-то соглашаться, — Полунин пожал плечами. — Меня пока твое мнение интересует. Тебе самому такое сотрудничество кажется перспективным?

— Я бы, вообще, не прочь… но не думаю, чтоб генерал на это пошел. Видишь ли, он считает, что нам лучше пока не вмешиваться во внутренние дела Аргентины…

— Вот оно что! Умен его превосходительство, ничего не скажешь, умен, — Полунин покачал головой. — Ну а ты, Кривенко, ты тоже считаешь, что борьба с коммунизмом — это всего лишь «внутреннее дело» той страны, где ты в данный момент находишься?

В его голосе прозвучала ирония, от которой капитану стало не по себе.

— Да нет, что ты, — торопливо заговорил он, — в этом смысле — нет, конечно, я все понимаю! Тут другое… это ведь нас может связать в какой-то степени, и если потом вдруг…

— Если вдруг явится фельдъегерь из Пентагона и вручит генералу пакет за пятью печатями? Успокойся, Кривенко, не явится. Не вручит. Ты хоть немного знаком с американской системой подготовки спецкадров?

Ответа на этот вопрос не последовало, Полунин тоже помолчал и закурил новую сигарету — опять от капитанской зажигалки, молниеносно вылетевшей из кармана.

— Для твоей же пользы, Кривенко, — заговорил он негромко, — я хочу, чтобы ты понял простую вещь: американцам вы и ваш генерал нужны, как хорошая дырка в голове. Ты думаешь, почему вас загнали в Аргентину? Да просто потому, что дальше было некуда. Других-то они перевезли к себе в Штаты, чтобы иметь под рукой… разных там поляков, эстонцев и прочих. А вас — сюда! И еще скажи спасибо, что не в Патагонию, не на Огненную Землю… Нет, Кривенко, на американцев вам рассчитывать не приходится, вы ведь для них, скажем прямо, тоже не подарочек. Знаешь, с кем они сейчас предпочитают иметь дело? С теми, кто во время войны — хотя бы формально — был на стороне союзников. Скажем, поляки-андерсовцы — что против них скажешь? Герои Монте-Кассино, солдаты демократии; вот они и сейчас «за демократию». Все последовательно. Или какие-нибудь там прибалты, или четники Драже Михайловича, — формально они все чисты, тут к ним не придерешься, это тебе не усташи какие-нибудь. А вы, Кривенко, дело совсем другое; вы — это «Зондерштаб Р», гестапо, СС. Да американцы просто побоятся иметь дело с вашим генералом, хоть он себе и придумал третью фамилию, английскую…

— Я что-то не пойму, к чему ты это все…

— К тому, что не надо быть лопухами, господин капитан. Вам и вашим людям посчастливилось не только уцелеть после поражения, но и попасть в страну, которая всю войну тайно помогала Германии, а сейчас числится среди союзников-победителей. Это редчайшая ситуация, капитан, но ни у кого из вас не хватает ума ее использовать. Действительно, вы все лопухи в этом вашем… «Суворовском союзе», или как там вы себя называете.

— Ну а если ближе к делу?

— Я тебе это и предлагаю, елки зеленые! Так ведь ты, адъютант, без его превосходительства и шагу не смеешь ступить… видите ли, «генерал не согласится», «генерал на это не пойдет», — да у тебя, черт возьми, своя голова есть или нет? Брось ты равняться на генерала, — я тебе сказал уже, генерал свое взял от жизни, чего ему еще теперь надо? Живет в спокойной стране, счет в банке есть, женат на красивой молодой бабе… его уже никаким риском не соблазнишь. Но ты-то — дело другое! Тебе нужно думать о своем будущем или нет? Или так и собираешься всю жизнь холуйствовать в адъютантах, покупки носить за пани Иреной? Ну, смотри, дело вкуса…

— Айн момент, — сказал Кривенко. — Ты, Полунин, не путай разные вещи. Я тебе сказал насчет генерала, когда ты спросил про организацию. Ты спросил, может ли «Суворовский союз» сотрудничать с этими аргентинцами, верно? На это я тебе ответил, что я не глава Союза и не могу решать такие вопросы. Если же ты говоришь обо мне лично… ну, или там о какой-то группе моих — лично моих — ребят, то это дело совсем другое. Тут мне не обязательно согласовывать это с генералом.

— Слава богу, разродился, — грубо сказал Полунин. — Именно это я и хотел знать, а как там вы будете решать между собой и что у тебя считается «организацией», а что — «группой лично твоих ребят», это меня меньше всего интересует. В общем, если хочешь, я тебя на днях сведу с одним человеком.

— Можно, — не очень решительно согласился Кривенко.

— Только ты вот что: будешь с ним говорить, не хмыкай и не пожимай плечами, там этого не любят, И вообще им нужны люди, способные действовать, а не ковырять в носу. Понял?

— Понял, так точно! — отчеканил адъютант.

— Запиши телефон, позвонишь мне завтра, часов в одиннадцать вечера…


Тяжелая, бронированная изнутри дверь штаб-квартиры «Национального антикоммунистического командования» явно была рассчитана и на психологический эффект. Этой же цели служила, по-видимому, и красная лампочка где-то сбоку, которая начала лихорадочно мигать, как только дверь захлопнулась за Полуниным. Верзила в голубой рубашке, с кольтом в расстегнутой кобуре, вырос перед ним, преграждая путь:

— Вам кто нужен?

— Мне? Мне нужен сеньор Гийермо Келли. Есть у вас такой?

— По какому вопросу?

Полунин подмигнул:

— Сожалею, дружище, государственный секрет! Вы лучше звякните там по своему интеркому, что к дону Гийермо прибыл человек из Монтевидео…

Охранник скрылся в телефонной будке, рядом с Полуниным тут же оказался другой, такого же роста.

— Солидная штука, — сказал Полунин, одобрительно разглядывая дверь. — Прямо как в Национальном банке. И часто вам тут приходится выдерживать осады?

— Выдержим, когда понадобится, — мрачно заверил верзила.

Его напарник вышел из кабины, глядя на Полунина подозрительно.

— Оружие есть?

— Не имею привычки носить с собой, даже в разобранном виде.

— Все равно придется вас обыскать, таково правило.

— Что ж, не могу отказать в этом удовольствии, только чтобы без щекотки — иначе, ребята, я за себя не ручаюсь…

Он балагурил, пытаясь заглушить ощущение опасности и замаскировать неуверенность, которая овладевала им все сильнее; по правде сказать, он уже почти жалел, что ввязался в эту авантюру. Там, в безопасном Монтевидео, все казалось просто; сценарий был одобрен не только шалопутным Лагартихой (тот и сам готов лезть на рожон против чего угодно), но и доктором Морено, человеком солидным и рассудительным… Впрочем, что Морено? Он-то остается в стороне, Филипп правильно заметил: для старика это развлечение, своего рода шахматы; но каково быть пешкой? Да ведь его, в случае чего, отсюда и не выпустят — вон мордовороты какие, придушат и глазом не моргнут…

— Послушайте, — сказал он, подставляя охраннику другой бок, — а вот такой у меня вопрос: неужто вы и дамочек так же? Райская у вас тут жизнь, че, прямо хоть самому сюда просись… Или дамы избегают вас посещать?

Не удостоив его ответом, охранник закончил поверхностный обыск, отошел к столу и нажал кнопку. Лампочка перестала мигать, а по лестнице спустился еще один синерубашечник.

— Проводи к соратнику Келли, — сказал тот, что обыскивал. — Вы, ступайте с ним! По пути не задерживаться, по сторонам не глазеть, ясно?

— Амиго, вы отстали от века, — доверительно отозвался Полунин. — У меня в каждой пуговице кинокамера кругового обзора. И все заряжены инфракрасной пленкой!

Весело насвистывая, он в сопровождении стража поднялся на третий этаж, миновал коридор с окрашенными в бурый цвет стенами, маленькую комнатку, где один синерубашечник крутил ручку ротатора, а другой пересчитывал пачки увязанных брошюр; потом еще коридор У одной из дверей охранник велел Полунину остановиться и поправил пояс с кобурой. Постучавшись и получив ответ, он распахнул дверь и вскинул руку в фашистском приветствии:

— Бог и Родина! Соратник, к вам человек с первого поста!

— Пусть войдет, — послышалось изнутри.

Охранник посторонился, и Полунин вошел в небольшой кабинет. За письменным столом, спиной к окну, сидел худощавый, его возраста, человек, скорее европейского обличья — с бритым лицом и светлыми, расчесанными на косой пробор волосами.

— Очень рад — Келли, — представился блондин, протягивая руку Полунину. — Сеньор?..

— Мигель. Из Монтевидео, от доктора.

— Да-да, я понял… Прошу садиться, прошу. Курите?

— Спасибо…

Полунин сел, чуть отодвинув кресло от стола, закинул ногу на ногу и неторопливо закурил, разыгрывая этакого супермена. Самообладание, впрочем, и в самом деле вернулось; он даже удивился, заметив, что пальцы совершенно тверды, и не отказал себе в мальчишеском удовольствии продемонстрировать это хозяину кабинета, протянув зажигалку и ему. Так же бывало в маки — в последний момент, как бы перед тем ни волновался, всегда удавалось зажать нервы в кулак. Пустив к потолку длинную струю дыма, он огляделся с непринужденным видом. Широкое, ничем не занавешенное окно выходило на крыши с телевизионными антеннами, у одной стены стоял большой книжный шкаф, другую украшали три портрета: в центре — Пий XII в белой камилавке, а по сторонам — чуть ниже — Адольф Гитлер и Хуан Доминго Перон. Обстановка была подчеркнуто спартанской.

Келли позвонил, из боковой двери тотчас же появилась кукольно хорошенькая девушка в очень тесной юбке и голубой, как и у охранников, форменной рубашке с белым галстуком и серебряным изображением распростершего крылья кондора — символом «Альянсы». Сам Келли был в обычном темном костюме, обязанность носить форму на руководство явно не распространялась.

— Пожалуйста, соратница, кофе, — сказал он. — И покрепче!

— Какая приятная неожиданность, — Полунин, улыбаясь, подмигнул в сторону двери, за которой скрылась соблазнительная синерубашечница. — Я думал, в ваш орден нет доступа женщинам… Представлял себе вас чем-то вроде тамплиеров, ха-ха-ха!

— Ошибка! — Келли тоже улыбнулся и предостерегающе поднял палец. — Это Морено говорил вам об ордене? Умный человек, но некоторые вещи от него ускользают. Орден, дон Мигель, это всегда нечто эзотерическое, замкнутое в узком кругу; мы же представляем собой движение. Движение, которое рано или поздно — я в это верю — объединит всех аргентинцев, независимо от их общественного положения, — всех, кому не безразлична судьба нации. Зачем же исключать женщин из этого числа? Сегодняшняя аргентинка, смею вас уверить, не хуже нас с вами понимает необходимость защищать вечные ценности христианской культуры, которым грозит все большая опасность как со стороны откровенно атеистического марксизма, так и со стороны растленной и лицемерной плутократии доллара. Кстати, учтите вот еще что: именно женщина — как воплощение консервативно-охранительного материнского начала — особенно болезненно ощущает малейшее неблагополучие в этой сфере… Ведь кто в первую очередь страдает от современного падения нравов, от алкоголизма и наркомании, от распада семейных связей? Опять же они, женщины. Нет-нет, дон Мигель, не следует недооценивать их политического потенциала, вспомните хотя бы историю… В принципе, любая из наших подруг может стать Жанной д'Арк — если судьба призовет…

Не прошло и пяти минут, как потенциальная Жанна д'Арк появилась снова, теперь уже с подносом в руках. Разлив кофе, соратница дона Гийермо Келли кокетливо улыбнулась Полунину и вышла, цокая острыми каблучками и раскачивая бедрами, как Мэрилин Монро в «Ниагаре».

— Итак, что нового за рубежом? — осведомился Келли небрежным тоном.

— Мне поручено передать вам, что в тамошней аргентинской колонии появилось несколько новых лиц, — сказал Полунин. — В основном студенты, из университетов Кордовы, Буэнос-Айреса и Ла-Платы.

— Такая информация должна скорее интересовать органы федеральной полиции, — заметил Келли. — Не понимаю, почему Морено направил вас ко мне.

— Это не просто эмигранты, — возразил Полунин и отпил из своей чашечки. — Соратница умеет варить кофе, поздравляю.

— Спасибо. Дело еще и в сорте — настоящий «Оуро Верде», мне его присылают прямо из Сан-Паулу. Что вы хотите сказать, «не просто эмигранты»?

— Видите ли… Морено считает, что это первый случай появления коммунистов в среде студенческой оппозиции. До сих пор там преобладали католики справа и анархо-синдикалисты слева… если не считать троцкистов.

Келли молча допил кофе и налил себе еще.

— Будьте как дома, дон Мигель, наливайте себе сами. Почему Морено считает, что теперь коммунисты действительно появились?

— Это установлено.

— Кем?

— Ну… — Полунин пожал плечами. — Скажем, мною!

Келли опять помолчал.

— А если расшифровать? — спросил он, улыбаясь.

Полунин тоже улыбнулся.

— Не надо пока… расшифровывать, — сказал он убеждающе.

Они сидели, смотрели друг на друга через стол и широко улыбались — словно два старых приятеля, которые встретились после долгой разлуки и еще не нашли слов, чтобы выразить радость этой встречи. Потом Келли начал смеяться, все громче и громче; словно заразившись смехом, захохотал наконец и Полунин.

— Довольно! — заорал вдруг Келли и грохнул кулаком по столу; случайно или нарочно, рука его сдвинула при этом беспорядочно нагроможденные бумаги, и из-под них высунулось черное рыльце кольта. — Вы что, загадки сюда пришли загадывать?

Полунин перестал смеяться не сразу.

— Спокойно, спокойно, — сказал он, утирая глаза платком. — Не хотите мне верить — не надо. Я не настаиваю! Только послушайтесь совета: не держите на столе эту дрянь, если у вас не в порядке нервы. Пистолет не новый, вон, на конце ствола даже воронение стерто, — значит, до вас он мог побывать во многих руках; вы уверены, что у него не подпилено шептало? Некоторые идиоты подпиливают, особый гангстерский шик — чтобы спуск срабатывал от легчайшего прикосновения. Я вот помню случай с одним неврастеником — тоже так стукнул кулаком по столу, а пистолет от сотрясения выстрелил. Зачем рисковать?

Келли выгреб из-под бумаг кольт и сунул его в ящик.

— Он был на предохранителе. Извините, я погорячился, но так разговор не пойдет — я должен знать, с кем имею дело.

Полунин, глянув на него изумленно, допил кофе.

— Дело? Мы с вами никаких дел не имеем и, надо полагать, иметь не будем. Я пришел передать вам информацию, которую мы с Морено сочли нужным довести до вашего сведения. Что я, прошусь к вам на службу? Или жду денежного вознаграждения? Очень жаль, сеньор Келли, но так, пожалуй, разговор действительно не пойдет.

— Хорошо, я же сказал — я погорячился, — повторил Келли и снова наполнил его чашку.

Но теперь горячиться начал Полунин:

— Какого черта, в самом деле! Там, внизу, меня лапает какой-то кретин, ищет оружие, дает идиотские указания: «не задерживаться, не смотреть по сторонам», — на чем воспитываются ваши кадры, хотел бы я знать, на комиксах? А здесь вы начинаете на меня орать, стучать по столу… Да будь я трижды проклят! Единственное, что меня примиряет с увиденным здесь, это ваша секретарша. Можно ее телефон?

Келли опять заулыбался, видя, что инцидент исчерпан.

— Сожалею, дон Мигель. Она, как бы это сказать, заангажирована.

— Надолго?

— В общем, да. Итак, дон Мигель, продолжим, если вы не возражаете. Так что там с этими коммунистами? Чём они заняты?

— Налаживают контакты. Собственно, доктора это и беспокоит. Вы ведь понимаете, что, если здешние красные решат — и сумеют — всерьез сконтактироваться с католиками, сеньору президенту останется только упаковывать чемоданы…

— Не нужно смотреть так мрачно.

— Смотреть нужно трезво. Католики — это вооруженные силы, прежде всего флот и авиация. Ну а коммунисты — это, как вам известно, народ.

— Не всякие. Коммунисты из аудиторий не имеют с народом ничего общего, — возразил Келли. — Вы когда-нибудь видели студента из рабочей семьи? Или из семьи арендатора?

— Тут вы правы, — кивнул Полунин. — Я ведь не случайно сказал: если они решат сконтактироваться всерьез; пока это не серьезно. Но это уже симптом, и довольно тревожный.

— Допустим. Что предлагает Морено?

— Держать глаза хорошо открытыми. Разумеется, никаких акций… чтобы не спугнуть птичек раньше времени. Это первое. Второе — доктор считает, что в свете того, о чем мы сейчас говорили, хорошо бы немного придержать ваших ребят.

— Что он имеет в виду?

— Ну, все эти мелкие акции, — пренебрежительно сказал Полунин, снова закуривая. — Газеты в Монтевидео пишут об этом чуть ли не каждый день… раздувая, естественно, антиаргентинскую истерику еще больше. То избиение какого-то синдикального делегата [14], то налет на помещение ячейки, словом в этом роде. Доктор не уверен, что это целесообразно. Булавочные уколы, которые приводят только к озлоблению…

— Понимаю его мысль, — прервал Келли. — Но не забывайте, нам приходится думать и о практической тренировке наших кадров. Если они будут сидеть сложа руки, толку от них не дождешься. В конце концов СА в Германии тоже начинали с уличных драк.

— Возможно, вы правы, — сказал Полунин. — Просто доктор Морено считает, что вряд ли есть смысл обострять отношения с рабочими, когда обстановка в стране и без того достаточно напряжена.

— Понимаю, понимаю, — повторил Келли. — Что ж, я доведу его мнение до сведения руководства. Итак, эти красные там, в Монтевидео, — кто это, конкретно? У вас есть имена?

Полунин поднял два пальца.

— Наиболее активные, — сказал он, — Освальдо Лагартиха и Рамон Беренгер. Тот и другой — студенты.

— Юристы, Надо полагать? — поинтересовался Келли, записывая имена в настольном блокноте.

— Да, оба. То ли с третьего курса, то ли с четвертого.

Келли усмехнулся.

— Вам не приходилось, дон Мигель, видеть в рабочих пригородах на стенах старые лозунги: «Будь патриотом — убей студента»? Я недавно видел, в Нуэва Чикаго. Старый, краска совсем выцвела, это писали в конце сороковых. Конечно, экстремизм, но нельзя отрицать, что тут есть здоровое зерно. Боюсь, они нам еще доставят немало хлопот, все эти леворадикальные сеньоритос… которых не устраивает капитализм, но очень устраивают чековые книжки папочек-капиталистов. Знаете, дон Мигель, когда о мировой революции говорит рабочий, мне это понятно; более того, даже когда он не говорит, а действует, когда он становится моим активным врагом — я могу понять логику его поступков, могу испытывать к нему известное уважение. Если понадобится, я буду в него стрелять, так же как и он в меня, тут все просто и честно. Но вот эта мразь… которая приезжает на митинг в собственном «кадиллаке» — причем предусмотрительно оставляет его подальше за углом! — а потом взбирается на трибуну и начинает орать о несправедливости буржуазного общества, это вообще не человек. Это взбесившаяся вошь, которую надо давить И самое смешное, что этим рано или поздно займутся сами рабочие, вот увидите… Ладно, мы проверим местные связи ваших студиозов.

— Кстати, по этому поводу, — сказал Полунин. — Доктор настоятельно рекомендует осторожность. Дело в том, что Лагартиха периодически появляется в Буэнос-Айресе…

— Он что, курьер?

— Вряд ли. Я думаю, его функции шире. Как бы то ни было, он может снова очутиться здесь в любой момент. Мы, естественно, постараемся вовремя вас предупредить: тогда можно будет хотя бы засечь его здешние контакты, выявить явки, адреса. Но если поднять тревогу преждевременно, нить может оборваться. Тут важно не спугнуть птичек.

— Уж это-то я понимаю, — буркнул Келли. — Никто не собирается вламываться с обысками к их родным… Речь пойдет только о наблюдении. Передайте Морено, что мне нужны фотографии.

— О! Чуть не забыл…

Полунин достал бумажник, порылся в нем и протянул Келли отрезок восьмимиллиметровой кинопленки.

— Они здесь оба, порознь и вместе. Лагартиха — это который повыше.

Келли разыскал среди бумаг большую лупу и, повернувшись со своим вращающимся креслом к окну, принялся изучать кадры.

— Обратите внимание на тот, что снят перед Паласио Сальво, — сказал Полунин. — Шестой, если не ошибаюсь. Лагартиха там с девушкой…

— Шестой сверху или шестой снизу? А-а, вижу. Сальво есть, но девушки пока… Вы хотите сказать — рядом с ним?

— Да, просто она в брюках.

— Ах, вот что… поди тут разбери. Тоже из их компании?

— Нет, это наша. Ее подсадили к Лагартихе.

— Подсадили? — Келли усмехнулся, вглядываясь внимательнее. — В таких случаях, амиго, обычно подкладывают.

— Ну, знаете, это уж ее дело — выбирать тактику. Я не стал бы связываться с агентом, который нуждается в подобного рода подсказках…

— Кто она, если не секрет?

— Немка, баронесса фон Штейнхауфен. В Уругвае с бельгийским паспортом… фамилию пришлось слегка подправить, получилось «ван Стеенховен».

— Морено, я вижу, времени даром не теряет. Умный старик, хотя и не без заскоков… — Келли повернулся к столу, нажал кнопку. Когда вошла «соратница», он протянул ей пленку. — В фотолабораторию, пожалуйста. Обычные отпечатки для архива, а портреты пусть сделают шесть на девять — экземпляров по двадцать. Скажите, чтобы хорошо подобрали бумагу, мне нужна предельная четкость изображения.

— Немка, говорите, — задумчиво сказал он, когда секретарша вышла. — Гм… интересно, где он ее раздобыл. Представить себе Морено с немцами…

Горячо, подумал Полунин. Совсем горячо! А, была не была…

— Ну, баронессу-то раздобыли мы, — сказал он. — К доктору она отношения не имеет, это наши особые каналы. Но почему вы считаете, что у него не может быть контактов с немцами?

— Деловые контакты у него есть, в Западной Германии. А здешних немцев он ненавидит как чуму… И не без оснований, будем уж откровенны, — добавил Келли. — Но, конечно, личные наши симпатии…

Полунин, заинтересованный еще больше, подождал конца фразы — и не дождался.

— В том-то и дело, — сказал он осторожно. — Иногда для пользы дела с кем только не приходится… Поэтому я не удивился бы, узнав, что доктор решил поближе познакомиться с немецкой колонией, последнее время его заметно беспокоит проблема иностранцев.

— Что вы имеете в виду?

— Посудите сами — кого только не понаехало сюда за десять послевоенных лет…

— Наша традиционная политика, — Келли пожал плечами. — Не забывайте, Аргентина создана иммигрантами. Они и до войны ехали.

— Верно, и все же есть существенная разница. До войны ехали в поисках работы, в поисках свободной земли для колонизации, эти иммигранты хлопот не доставляли. А после сорок пятого года сюда хлынули политические беженцы, или, скажем точнее, люди, ставшие беженцами в силу политических факторов. Это несколько меняет картину, вы согласны? Мы тут как-то говорили с доктором о русских… Я ведь, кстати, и сам русский…

— Вот как, — в голосе Келли прозвучало замешательство. — Я-то сразу понял, что вы, не местный уроженец, но… Белый русский, надо полагать?

— Не красный же, каррамба!

— Разумеется, разумеется… Так что вы начали говорить о русской колонии?

— Ну, это как пример. Дело не только в русских, есть еще поляки, прибалты, балканцы — огромное количество выходцев из Восточной Европы, людей совершенно загадочных, о которых никто ничего толком не знает. Доктор считает это серьезным упущением — оставлять их без надлежащего контроля. Особенно, конечно, русских… по вполне понятным причинам. Не мешало бы, скажем, иметь хотя бы приблизительную картину их настроений, разновидностей политической ориентации, ну и так далее.

— В принципе он прав, — согласился Келли. — Но это не так просто осуществить.

— Простите, не вижу никакой проблемы. Несколько хороших информаторов, и вы всегда будете в курсе.

— Да, но… Хорошие информаторы, дон Мигель, на улице не валяются.

— Вероятно, дон Гийермо, вы их просто не искали.

Келли помолчал, поиграл лупой, переложил на столе бумаги.

— Хотите предложить свои услуги? — спросил он поскучневшим голосом.

— Кто, я? — Полунин от души рассмеялся.

— А почему бы и нет, собственно? Я понимаю, что вы не станете сами бегать и вынюхивать по углам, — речь идет о создании агентуры…

— Увольте, амиго, — Полунин допил остывший кофе и снова закурил, непринужденно откинувшись на спинку кресла. — Я работаю в несколько ином плане… И в иных масштабах, если уж быть откровенным до конца.

— Ну, знаете, насчет откровенности…

— Что делать, дон Гийермо, в нашей профессии есть свои правила игры. Я ведь тоже знаю о вас далеко не все, а односторонняя откровенность здесь неуместна. Впрочем, некоторую информацию обо мне — в разумных границах, естественно, — вы можете в любой момент получить от доктора. Вы ведь, кажется, время от времени посещаете Монтевидео?

— Да, посещаю, — рассеянно отозвался Келли. — Вернее, посещал. Последнее время приходится избегать мест, где слишком много наших эмигрантов… вроде вот этих двоих. Скажите, а вы вообще живете в Уругвае или здесь?

— Здесь.

— Давно?

— Почти восемь лет — с весны сорок седьмого.

— Все время в федеральной столице?

— Да, большей частью.

— И… чем же вы здесь занимаетесь?

— Я специалист по радиоаппаратуре и некоторым видам телефонии. Словом, слаботочная электротехника.

— Работаете в какой-нибудь фирме?

— Да я их уж много переменил — «Панасоник», «Радио Сплендид», «Вебстер Архентина». Одно время имел маленькую собственную мастерскую по ремонту приемников.

— Почему «имели»?

— Продал, ну ее к черту. Слишком хлопотно.

— Зато какое надежное прикрытие! Да, жаль, дон Мигель, что вы не хотите нам помочь…

— Почему не хочу? — Полунин пожал плечами. — Я сказал, что не могу снабжать вас нужной информацией, и этого я действительно не могу. Но я, если хотите, могу познакомить вас с человеком, который вполне годится для такой работы.

Келли помолчал, глядя на него задумчиво.

— Он вполне надежен?

— Вполне надежных людей нет, дон Гийермо, уж вы-то должны это знать. Но человек, о котором я говорю, служил в войсках СС.

— О, даже так… И он тоже русский?

— Во всяком случае, носит русскую фамилию и разговаривает по-русски.

— Великолепно. В делах колонии ориентируется?

— Надо полагать… если живет в ней. К тому же он не один, с ним тут группа единомышленников… соратников, если хотите. Слушаются его, как новобранцы капрала. Впрочем, там и в самом деле сохранилась еще немецкая армейская дисциплина.

— Слушайте, да это прямо находка, — недоверчиво сказал Келли. — И вы уверены, что он согласится работать с нами?

— Да, если я ему… посоветую.

— Непременно, непременно… посоветуйте, ха-ха! Пусть приходит прямо сюда. Надеюсь, он говорит по-кастильски?

— Во всяком случае, вы друг друга поймете. Хорошо, я его к вам пришлю…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В среду Полунин встретился с Кривенко и дал ему окончательные инструкции. С делами было покончено, обратный билет в Монтевидео он взял на воскресный вечерний рейс; остаток недели он мог провести с Дуняшей.

Жила она в небольшом немецком пансионе на улице Крамер, в Бельграно. Пока электричка с грохотом пересчитывала мосты, проносясь по виадукам мимо парка Палермо, он снова попытался разобраться в их отношениях, и снова из этого ничего не вышло. Впрочем, может, тут и разбираться было нечего; вся эта история могла выглядеть и очень сложной и очень простой — все зависело от точки зрения.

Вероятно, они все-таки по-настоящему любили друг друга, во всяком случае им было хорошо вместе, и даже ссоры — а ссориться Дуняша умела — обычно не приводили к долгим размолвкам. В то же время, надо полагать, она продолжала любить и своего «мистического супруга», хотя иногда под настроение ругала его на трех языках и кричала, что не пустит и на порог, пусть только посмеет теперь явиться, крапюль [15]. Но что будет, если злосчастный крапюль вернется и в самом деле, Полунин представить себе не мог совершенно.

Судя по тому, что она о нем рассказывала, Ладушка Новосильцев был действительно человеком без царя в голове. Родившийся, как и Дуняша, во Франции, он кое-как доучился до бакалавра, безуспешно пытался поступать в разные институты и наконец окончил какие-то коммерческие курсы, где готовили то ли коммивояжеров высшего класса, то ли специалистов по изучению рынка, то ли просто шарлатанов. Получив диплом, Ладушка почувствовал себя этаким конкистадором, немедленно женился на своей бывшей однокласснице и, прихватив юную супругу, ринулся завоевывать Южную Америку.

Какой-то умник рассказал им в Париже, что на аргентинцев безотказно действует внешний блеск, — если, мол, человек там хочет добиться успеха, он должен уметь пускать пыль в глаза. Чего-чего, а этого уменья Ладушке было не занимать. Обобрав родственников, он одел жену как картинку, сшил себе два модных костюма, купил дюжину итальянских галстуков натурального шелка; по прибытии в Буэнос-Айрес они сняли двухкомнатный люкс в «Альвеар-Паласе». Ровно через неделю им пришлось перебраться в дешевый пансион возле самого порта, а еще через десять дней Дуняша продала свои парижские туалеты и пошла работать на кондитерскую фабрику. Супруг ее сидел тем временем дома и вел телефонные переговоры с разными фирмами.

В конце концов, правда, он тоже пошел работать, но и это получилось у него не по-людски. Единственное, что он умел делать действительно хорошо, это водить машину; поработав несколько месяцев на грузовике, Ладушка впал в меланхолию и стал говорить о загубленной жизни. И тут ему в одном баре встретился какой-то местный прохиндей, набиравший добровольцев в труппу «адских водителей» для гонок с опасными трюками. С этим прохиндеем Ладушка и исчез из жизни своей супруги. Впрочем, год спустя он написал ей откуда-то из Эквадора, что труппа распалась, а сам он «уже почти создал» фирму по экспорту бальсовой Древесины, и скоро все будет хорошо. Это письмо было последним.

А сама Дуняша на фабрике не задержалась. Скоро ее устроили в художественную мастерскую — разрисовывать абажуры; потом она занималась росписью тканей, потом познакомилась с одной русской из Вены — та была художником-дизайнером, создавала модели ювелирных изделий. Увидев Дуняшины рисунки, венка взяла ее к себе в ученицы. Теперь, вот уже больше года, Дуняша работала самостоятельно. Полунин в этом ничего не понимал, но ее фантазии были красивы и необычны. Он думал иногда, что эта странная, словно выдуманная профессия подходит ей как нельзя лучше — Дуняша ведь и сама была какая-то немного приснившаяся…

Здание пансиона стояло в глубине большого сада, вороха желтых шуршащих листьев завалили дорожку. День был ясный, солнечный, но прохладный и весь словно притихший. «Нужно куда-нибудь уехать до воскресенья», — решил Полунин, идя к дому.

Фрау Глокнер, хозяйка, встретила его в холле подозрительным взглядом и нехотя ответила, что да, фрау Новозильцефф у Себя в комнате, aber… Что «но», Полунин дослушивать не стал; скорее всего, старая ведьма опять стала бы напоминать ему о репутации своего заведения.

Когда он вошел, Дуняша не повернула головы. Она сидела за своим рабочим столом, у окна, в халатике и непричесанная, как-то ужасно по-бабьи подперев ладонью щеку.

— Здравствуй, — сказала она, не оборачиваясь, своим низковатым певучим голосом. — Это ведь ты, да? Я по шагам узнала. Ты меня поцелуй куда-нибудь, ну хоть в макушку, только в лицо не заглядывай, я нехороша нынче. И извини, что голая сижу, лень одеваться…

Полунин подошел, поцеловал, как было велено, и положил руки ей на плечи.

— Может быть, все-таки загляну?

— Ох нет, правда, не нужно. Ну, или смотри, только я глаза закрою…

Он посмотрел и поцеловал в нос, потом в крепко зажмуренные глаза.

— Выдумываешь, Евдокия, — сказал он, — такая же ты, как всегда.

— Не выдумываю вовсе, просто ты в глаза мне не посмотрел, ну и слава богу. Ты когда вернулся?

— В воскресенье. А что у тебя с глазами?

— Все-таки ты монстр, один настоящий монстр, приехал в воскресенье и до сих пор таился! А с глазами ничего, просто у меня настроение скверное, и я не хочу, чтобы ты видел.

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, так просто…

— Я в воскресенье тебе звонил, несколько раз.

— Правда? А я в Оливос ездила, к Тамарцевым. У них такое делается! Получили аффидэйвит [16] из Штатов и теперь не знают, как быть. Серж говорит — из Аргентины надо уезжать, скоро здесь будет революция, а Мари не хочет. Здесь, говорит, я хоть за детей спокойна, а там из них сделают гангстеров. Показывала «Новое русское слово» — действительно, один страх! Убивают «прямо среди бела дня. В общем, расстроилась я ужасно. И вообще все как-то плохо. Осень вот, видишь…

— Ну и что? Отличный день, можно куда-нибудь поехать.

— Да, но в Париже сейчас весна, — сказала она с упреком, словно он нес за это личную ответственность. — Я осень люблю, но мне от нее грустно. И потом я имею два неосуществимых желания.

— Каких?

— Во-первых, плюнуть на голову мадам Глокнэр…

— За что? — спросил он озадаченно.

— Просто так. Уверена, она там у себя в Германии была содержательницей борделя. Ненавижу!

— Но что она тебе сделала?

— Что сделала, что сделала! — Дуняша пожала плечиками. — Как будто обязательно нужно, чтобы тебе что-то сделали. Она смотрит на меня такими глазами… словно подозревает в семи смертных грехах.

— На меня она посмотрела так же, — успокоил Полунин.

— Вот видишь! И ты не плюнул ей на голову? Ну конечно, где тебе, ты слишком рациональный!

— Вероятно. А второе желание?

— Второе… да нет, ты будешь смеяться. Ты ведь просто не поймешь, я знаю! Ты хоть когда-нибудь меня понимал?

— Нет, но все-таки?

— Ну, хорошо, пожалуйста, могу сказать. Я бы хотела сделаться обезьяной, voila.

Полунин немного помолчал, — Дуняшины желания иной раз и в самом деле было трудно предвидеть, и на человека неподготовленного они действовали сильно.

— Но почему именно обезьяной? — спросил он наконец.

— Понимаешь, собакой — это не очень-то эстетично, а обезьяны, они живут на деревьях, и вообще…

— Думаешь, они очень эстетичны?

— Ну, я не говорю про тех, у кого фиолетовые попки. Есть же приличные меховые обезьяны, у которых все прикрыто? Просто, понимаешь, животные гораздо лучше людей. Я в то воскресенье с батюшкой ужасно поругалась — специально после обедни к нему подошла, чтобы поговорить насчет бессмертной души у животных. Он мне потом говорит: «Недаром вас в алтарь не пускают». Тоже логика, правда? Все-таки попы ужасными бывают обскурантами, Вольтер был прав.

— А что, у животных есть бессмертная душа?

— Именно это я и хотела выяснить! Сент-Огюстен считал, что есть — коллективная. Не представляю, как они устраиваются на том свете. Что-нибудь вроде колхоза? А может; это и не Огюстен говорил, а Тертюллиан или Орижен, их было столько, этих отцов церкви, разве упомнишь. В коллеже для меня уроки религии были не обязательны, я числилась как схизматичка…

— Схизматичка?

— Ну да, православные для них все схизматики. Очень было удобно. Dis-donc [17], а что ты там делаешь, в этом Уругвае?

— А я, видишь ли, поступил работать в одну экспедицию. Сейчас она перебазируется в Парагвай, а я вот сюда вырвался… купить кое-какое оборудование.

— Они ищут каучук?

— Да нет, это этнографы, изучают жизнь индейских племен.

Дуняша изумленно выгнула брови.

— Но при чем тут ты?

— У них много звукозаписывающей аппаратуры, довольно сложной.

— А-а. Кстати, ты и меня мог бы когда-нибудь записать, все-таки интересно. Ты уже позавтракал?

— Да, мне нужно было встретиться с одним типом. Между прочим, Дуня…

— Да?

Полунин подумал.

— Слушай, тут одно довольно деликатное дело. Среди твоих знакомых в колонии есть сплетницы?

— Ба! Все решительно. Особенно княгиня. А что?

— Ты знаешь Кривенко, адъютанта Хольмстона?

— Еще бы! — Дуняша сделала гримаску. — Абсолютно отвратный тип. По-русски так говорится?

— Как?

— Отвратный!

— Лучше сказать — отвратительный. Так вот, понимаешь, этот Кривенко связан с аргентинской политической полицией…

— О! В каком смысле — связан? Он что, мушар?

— Он просто доносчик и шпион.

— Ну да, я ж и говорю. Но какая сволочь, а? И что ты хочешь, чтобы я сделала?

— Об этом надо намекнуть двум-трем сплетницам, и люди начнут его сторониться.

— Его и так сторонятся, — пренебрежительно сказала Дуняша. — Но я могу намекнуть, мне-то что.

— Только учти — это не должно исходить от меня.

— Почему?

— А иначе Кривенко перестанет мне доверять. Сейчас-то он не догадывается, что я знаю о его работе в полиции.

— Тебе так нужно доверие этого salaud [18]?

— Конечно, — сказал Полунин. — Неужели не понимаешь? Он думает, что за всеми следит, а на самом деле я буду следить за ним, — ловко? Ты бы хоть причесалась, Евдокия.

— Тебе не нравится? — Она откинулась назад вместе со стулом, балансируя на задних ножках, и, повернув голову, посмотрелась в туалетное зеркало. — Да, верно, я совсем ведьма, ужасно хлопотно с этими волосами. Хорошо бы остричься, сейчас некоторые начинают носить совсем коротко — прямо одна зависть…

Дуняша вздохнула, поднялась из-за стола и направилась к зеркалу. Полунин взял ее за плечи, повернул к себе.

— Скучала?

— Немножко. Глупый, как ты можешь спрашивать такие вещи? Обними меня по-настоящему…

Полунин так и сделал. Волною жара окатило его, когда он ощутил в ладонях ее гибкое литое тело, когда почувствовал, как под пальцами скользнула по коже тонкая ткань халатика.

— А ты скучал по мне?

— Еще как…

— Всегда, всегда? Очень-очень?

— Очень, но не всегда. У меня не всегда было время скучать, даже по тебе…

Он прижал ее крепче, ее треугольное большеглазое личико запрокинулось, стало бледнеть. Рука его отстегнула пуговку, другую, нетерпеливо смяла легкую ткань. Дуняша зябко поежилась и дрогнула, когда его пальцы медленно спустились по ложбинке вдоль позвоночника, щекотной лаской тронули выгнувшуюся под их прикосновением поясницу.

— Опомнись, что ты делаешь, — шепнула она с закрытыми глазами. — Вдруг кто-нибудь в окно… Ужасно у тебя ладони приятные, холодные такие… ох, милый…

— А ты вся словно отполированная и теплая. Только местами вдруг прохладная… Настоящая репка.

— Что, что?

— Я говорю, совсем как свежая репка, понимаешь, круглая и прохладная…

— Бесстыдник, — нараспев сказала она с нежным упреком. — Слушай, я тогда ответила «немножко, но это неправда, я по тебе ужасно-ужасно соскучилась — мы ведь так давно не были вместе! Ты вот меня сейчас только погладил, и у меня уже в голове все кружится, а послушай, что с сердцем…

— Дуня… — шепнул он.

— Да, милый…

— Я запру дверь, хорошо?

— Нет! — испуганно закричала Дуняша. — Нет-нет, ради бога, не нужно меня сейчас соблазнять, здесь нам нельзя ни в коем случае, абсолютно исключено…

— Но почему?

— Ах, это все эта ужасная мадам Глокнэр — я ведь непременно вспомню о ней в самый неподходящий момент! И потом уже все время будет казаться, что эта мегера подслушивает под дверью… что за удовольствие, если боишься шевельнуться! А если поехать куда-нибудь?

— Знаешь, я и сам об этом думал — до воскресенья мне здесь делать нечего. Ты как?

— О, с этим я никогда не имею проблемы, тем более что сейчас у меня нет ничего срочного. В понедельник обещала сдать один рисунок для Гутмана, но он уже почти готов. Правда, поедем. Хочу в пампасы!

— Куда именно?

— Куда угодно, ты же знаешь, я обожаю степь. В какой-нибудь маленький-маленький городок, только чтобы был отель и номер с большой-большой кроватью… Ох, слушай, ну что ты делаешь, пожалей меня, я ведь тоже не из дерева… убери свои руки, я тебя умоляю, иначе я просто не знаю, что будет!

— А я вот знаю, — шепнул он ей на ухо и куснул краешек маленькой розовой мочки.

Дуняша обморочно ахнула, тело ее на мгновение отяжелело в его руках, словно у нее подломились колени; но тут же она замотала головой и стала вырываться, упираясь ладонями ему в грудь.

— Пусти, пусти, ты просто с ума сошел… ну как ты не понимаешь, неужели ты думаешь, что мне и самой не хочется… Знаешь, я лучше оденусь. Иди сядь за стол, можешь любоваться моими новыми бижу, только не оглядывайся…

Он вздохнул и покорно отошел. Дуняшин рабочий стол был, как всегда, в диком беспорядке — книги с обрывками бумажек между страницами, кисти, карандаши, выдавленные и непочатые тюбики темперы, фарфоровые блюдечки с засохшей краской, небольшие — размером с открытку — листки угольно-черного ватмана, какие-то проволочные модельки, похожие на латунных и алюминиевых паучков.

— Не понимаю, Евдокия, как можно работать в таком ералаше, — сказал Полунин. — Ты хоть иногда здесь убираешь?

— Ах, это совершенно бесполезно, я уже убедилась…

Он взял черный листок, на котором тонким белым карандашом была вычерчена причудливая паутинная конструкция, напоминающая схему галактической спирали, повертел так и этак, пытаясь определить верх или низ.

— Что это? — спросил он, не оборачиваясь, и показал рисунок через плечо.

— Не вижу… А-а! Это будет такой клипс — платина и мелкие бриллианты. Но какие есть дуры! Вчера приходит одна, я ей показываю этот кроки, так она говорит, ах, как мило, это нужно решать в золоте. Ты представляешь?

— А что, в золоте нельзя?

— Mais non! [19] Ведь это понятно всякому — здесь не должно быть никакого цвета, кроме натуральной игры камней. А золото — желтый, один самый интенсивный цвет, он убил бы весь замысел, — это же чистая абстракция, ты видишь! Здесь может быть только белый металл, абсолютно холодный, как это сказать — бесстрастный. Платина или палладий.

— Да, целая премудрость, — Полунин покачал головой — Сколько может стоить такая штука?

— Понятия не имею. Сто тысяч? Это ведь зависит от размера, от веса, от качества камней… У меня произвольный масштаб, в металле эти штуки можно увеличивать или уменьшивать как угодно.

— Уменьшать, Евдокия.

— Прости?

— Я говорю — «уменьшать», а не «уменьшивать».

— А-а… спасибо тебе, ты такой ужасно внимательный. Самое смешное, что я не видела в металле ни одной своей работы, представляешь?

— Почему, разве их не выставляют на витринах?

— На витринах? — Дуняша рассмеялась. — Мишель, ты ужасный чудак. Я ведь делаю эксклюзивные модели, а не прототипы для серии! Понимаешь, какая-нибудь мадам миллионерша приезжает в магазин, ей показывают рисунки, она выбирает. И эта штука выполняется для нее в одном-единственном экземпляре! А рисунок ей потом присылают вместе с готовой вещью…

Полунин рассмеялся:

— Ведь перед этим его можно сфотографировать?

— Если фирме плевать на свою репутацию — конечно, но таких фирм не бывает. Мишель, поди сюда, застегни мне на спине, опять эта молния… Мерси… нет-нет, пожалуйста, я же просила… Скажи, у вас в экспедиции есть женщины?

— Одна недавно появилась, переводчица.

— Молодая?

— Твоего возраста или чуть моложе. Лет двадцать.

— О, пожалуйста, можешь не флаттировать [20], мой дорогой! Мне уже двадцать пять, и я этого не скрываю… как некоторые. Она что, интересная?

— Кто? — рассеянно переспросил Полунин.

— Ну, эта твоя переводчица!

— Ничего особенного. Обычная современная девица, скорее мальчишеского вида, коротко остриженная, в очках.

— Ненавижу короткие прически, — решительно объявила Дуняша. — И еще очки? Ха-ха, воображаю. Отвратительная драная кошка!

— Да нет, почему же драная?

— Еще бы ты ее не защищал. Еще бы! Воображаю, как она там ходит вокруг тебя на задних лапах, одна такая тварь… Как ее зовут, кстати?

— Астрид, она бельгийка. И вокруг меня она ни на каких лапах не ходит, ни на задних, ни на передних, потому что она с первого дня положила глаз на нашего шефа.

— Это меня не удивляет, они все такие…

Расчесав волосы, Дуняша свернула их на затылке свободным узлом, задумчиво погляделась в зеркало и слегка тронула губы помадой.

— Ярче не буду, — объявила она решительно, — пусть хоть считают голой! Это у меня недавно был случай: принесла рисунки в «Мэппин энд Уэбб», сижу, жду. А пришла я с ненакрашенными губами — ужасно торопилась, забыла. И вдруг одна их служащая приглашает меня в дамскую комнату, подводит к зеркалу и дает rouge [21]. «Мадемуазель, — говорит, — вы иностранка, не правда ли? Я вам должна дать совет: здесь у нас женщине неприлично появляться в общественном месте без макийяжа, это все равно, как если бы вы вышли на улицу дезабилье… » Воображаешь? Я покраснела ужасно, готова была провалиться через все этажи, прямо в погреб — или что там у них внизу…

— Вообще-то тебе лучше не краситься, — заметил Полунин.

— Что делать, если так принято. Конечно, у нас во Франции тоже красятся, но больше пожилые, а в моем возрасте…

Дуняша передернула плечиками с видом собственного превосходства, распахнула шкаф и стала швырять вещи в дорожную сумку.

— Астрид! — фыркнула она. — Отвратительное имя. Такое претенциозное, просто гадко.

Полунин улыбнулся.

— Не она же его выбрала, согласись. Кажется, это была какая-то бельгийская королева, вот родители и назвали в ее честь.

— Я же и говорю! Назвать дочь в честь королевы, какой снобизм. Меня, например, мама назвала в честь своей няни. И я очень рада!

— Конечно, — согласился он. — Евдокия красивое имя.

— Вообще-то я Авдотья, — гордо заметила она. — Ну что, кажется, ничего не забыла…

Она подошла к тахте, сняла висевший в изголовье маленький медный с финифтью складень, приложилась к нему, торопливо перекрестившись, и небрежно сунула в сумку.

— Бери сак и ступай, — сказала она, вручая сумку Полунину. — Иди прямо к станции, а на Хураменто свернешь за угол и подождешь меня, я мигом…

Дойдя до угла улицы Хураменто, он поставил сумку на цоколь решетчатой ограды и закурил, приготовившись к терпеливому ожиданию. Дуняша, однако, появилась гораздо раньше, чем можно было предполагать. Глядя, как она идет своей легкой быстрой походкой, одетая с какой-то особой элегантной небрежностью — это резко отличало ее от аргентинок, всегда очень чопорных во всем, касающемся туалета, — Полунин опять подумал, что это, в сущности, едва ли не самая обаятельная женщина из всех, кого он когда-либо знал; и женой она была бы доброй и верной (нельзя же сейчас винить ее за то, что она махнула рукой на своего сгинувшего неведомо куда шалопая); и что при всем этом она продолжает оставаться в чем-то странно чужой, неуловимой, безнадежно отдаленной от него, — прелестное, но способное исчезнуть в любой момент без следа, загадочное существо из иного мира…

Дуняша шла, держа руки в карманах небрежно перетянутого поясом плаща, поглядывая по сторонам и расшвыривая ногами устилающие тротуар сухие листья, — так тоже никогда не станет вести себя на улице аргентинка, вышедшая из школьного возраста…

— Боже, какой день! — воскликнула она, подходя ближе. — Просто плакать хочется. Что может быть лучше осени, вот такой золотой, когда листья всюду, и солнце, и небо синее-синее, — одно такое настоящее бабское лето…

— Бабье, Дуня, а не бабское. Тебя не обижает, что я поправляю?

— Нет, конечно, но только я ведь потом опять забуду… нужно будет книжечку завести, записывать. О, у меня идея! — Дуняша, взяв его под руку, по-девчоночьи подскочила, чтобы попасть в ногу. — Ты иногда спрашиваешь — ну, когда праздник какой-нибудь, день рождения, именины, — что мне подарить. Так вот, когда у тебя появится охота сделать мне подарок, купи мне бальный карнэ, знаешь? Это такая книжечка, куда записывают претендентов на танец. Купи самую простую, а то они бывают очень дорогие. И я буду записывать русские идиомы.

— Непременно куплю, — Полунин улыбнулся, — ты только скажи, где они продаются.

— О, это можно иметь в любой хорошей папелерии [22]. Пеузер, например, или Тэйлхэд. Или у Тамбурини — знаешь, на авеню де Майо, огромный такой магазин. Спроси в том отделе, где альбомы и всякие штуки для подарков. A propos [23], куда же мы едем?

— Давай вот что сделаем, — Полунин крепче прижал к себе ее руку. — Давай поедем в электричке до конечной станции, а там пересядем на первый же поезд дальнего следования — первый, какой остановится. И сойдем, где ты скажешь…


С пересадкой им неожиданно повезло, и уже в пятом часу пополудни они вышли из душного, битком набитого вагона в каком-то приглянувшемся Дуняше поселке, в полутораста километрах от столицы. Крошечная платформа была пустынна, вышедший к поезду дежурный с провинциальным любопытством посматривал на приезжих. Когда рассеялся запах паровозного дыма и перестали гудеть рельсы, кругом воцарилась огромная первозданная тишина, пахнущая пылью, сухим бурьяном и степью.

— Боже, как хорошо, — сказала Дуняша, закрыв глаза. — Поди спроси у него, есть ли тут отель…

Как ни странно, в поселке действительно оказалась гостиница, совсем новая, выстроенная в прошлом году каким-то местным оптимистом, — непонятно, сказал дежурный, на кого он рассчитывал, этот дон Тибурсио, здесь никто никогда не останавливается…

— Звучит заманчиво, — болтала Дуняша, пока они шли по единственной асфальтированной улице поселка, — если отель новый, то, может, там есть хоть какой-нибудь комфорт, хотя бы самый элементарный? Хочу ванную с горячей водой, и чтобы в номере была громадная кровать. Все-таки второй класс — это ужасно. Не сиденье, а какое-то орудие пытки, я себе отсидела все решительно. Признаюсь, пока мы ехали, я даже помолилась именно о кровати. Evidemment [24], это молитва кощунственная… хотя в тот момент я думала лишь о том, чтобы отдохнуть. Вообще, может быть, мне это было послано нарочно, как mortification du chair. Как это говорится по-русски — умертвление плоти?

— Ты о чем, Дуня?

— Ну об этом кошмарном сиденье в вагоне, с прямой спинкой. Когда поедем обратно, нужно будет любым способом попытаться купить первый класс. Еще и какая-то планка резала ноги, прямо под коленками.

— Странно, у меня никакой планки не было. Тебе нужно было просто сказать, поменялись бы местами…

— Нет, я сразу поняла, что к этому следует отнестись мистически, — возразила Дуняша. — Как к посланному свыше испытанию, понимаешь?

Хозяин гостиницы, толстый, усатый и меланхоличный, встретил их равнодушно; видимо, он давно уже понял, что никакая случайная пара постояльцев ничего не изменит, и относился к этому со стоическим спокойствием.

— Выбирайте любую комнату, — сказал он, — хоть на первом этаже, хоть на втором. Идите лучше наверх, больше воздуха. Ужинать будете здесь? Скажите тогда кухарке, что приготовить.

— А ключ? — спросила Дуняша, для наглядности повертев пальцами, словно отпирая замок.

— Идите, там не заперто, — меланхолично ответил дон Тибурсио, — ключ торчит в каждой двери.

Войдя в номер, Дуняша всплеснула руками.

— Теперь ты сам видишь, — сказала она с благоговением, — что даже самая нечестивая молитва может что-то дать, если она от души. Бог мой, на такой кровати можно кувыркаться!

Номер был небольшой, очень чистенький, пахнущий свежей краской и мебельным нитролаком; за широким окном — здание стояло на самом краю поселка — лежала открытая до горизонта пампа. Дуняша заглянула в выложенную малахитовыми изразцами ванную, отвернула краны — из никелированного раструба хлынула ржавая струя, потом постепенно просветлела, стала чистой. Над ванной был укреплен электрический калефон, Дуняша нажала пусковую кнопку, на белой эмали загорелась рубиновая сигнальная лампочка.

— Просто чудо, сколько тут всякой цивилизации, — сказала она, вернувшись в номер. — Кажется, даже горячая вода будет. Ты голоден?

— Да нет, пожалуй.

— Тогда знаешь что? Я сейчас помоюсь, переоденусь, и пойдем погуляем до ужина.

— Ты же мечтала о кровати?

— Да, вот с этим маленькая компликация, — Дуняша вздохнула. — Понимаешь, когда я вошла сюда и убедилась, что моя молитва была услышана, я сразу поняла, что тут без ответного жеста не обойтись Не обижайся, пожалуйста, но я дала обет целомудрия.

— Дуня, послушай. Я в воскресенье уезжаю…

— Дай мне договорить. Это элементарная благодарность! Никаких сроков я не уточняла, но хотя бы до вечера придется потерпеть. В конце концов, человек не должен быть рабом своих вожделений.

— Ну, разве что, — сказал Полунин без особого восторга. — Ладно, ты тогда мойся, а я пойду насчет ужина. Что заказать?

— А, придумай там что-нибудь, мне все равно.

— Часов на восемь?

— Да-да, пожалуйста, — церемонно отозвалась Дуняша, выкладывая из сумки свои вещи.

Когда они вышли из гостиницы, солнце уже висело довольно низко. Было тепло и безветренно, теплее, чем утром в Буэнос-Айресе. Пройдя с километр по пыльной проселочной дороге, они увидели вдали холм с геодезическим знаком, перелезли через ограду из нескольких рядов толстой проволоки, туго натянутой на столбах из кебрачо [25], и пошли наискось через заброшенное пастбище. Подобранным на дороге прутом Дуняша сбивала головки полузасохшего уже чертополоха. В мокасинах на низком каблуке, в брюках и свитере, она выглядела сейчас совсем девчонкой.

— Забавно, как мужской костюм молодит женщину, — сказал Полунин. — Эта наша переводчица тоже все время ходит в брюках, но однажды я увидел ее в платье и…

— Довольно! — крикнула Дуняша, резко обернувшись к нему. — Меня совершенно не интересует, сколько раз ты видел ее в платье и сколько без платья! Ты можешь хоть на минуту забыть об этой омерзительной особе? Иначе я сейчас же возвращаюсь в отель, так и знай! И учти, там полно свободных номеров!

— Слушай, ну не говори ты ерунды, — возразил он кротко, — вовсе я о ней не думаю, и прекрасно ты это знаешь, просто я тебя увидел сейчас в брюках и вспомнил…

— … прелести мадемуазель Астрид, — докончила она язвительным тоном. — Ха! Воображаю этого монстра — очки как у одной мартышки, и еще коротко острижена. И вообще, что такое бельгийцы? Не народ, а какая-то pele-mele [26]. Ненавижу!

— Не понимаю, что тебе сделали бельгийцы…

— Они даже по-французски толком не говорят! А кто в сороковом сдался немцам? Твой роскошный Леопольд, le Roi des Belges [27].

— … и какая вообще муха тебя укусила? Чего ты злишься?

— Вот и злюсь, и злюсь, и еще буду злиться! А тебе-то что? Что я вообще для тебя? Ничто! Абсолютный нуль! Ты даже не видишь во мне женщину!

— Евдокия, да побойся ты бога, — изумленно сказал Полунин.

— Конечно!! — кричала та чуть ли уже не со слезами. — Там в пансионе ты лицемерно требовал — «я запру дверь, я запру дверь! ». Изображал une passion ardente [28], чуть мне ухо не откусил! А здесь в отеле мы были одни на всём этаже и ты преспокойно сидел, как один тараканский идол! А потом ужин отправился заказывать! Чудовище!

— Во-первых, Евдокия, идол был тьмутараканский, — терпеливо поправил Полунин. — Во-вторых, ты сама сказала, что хочешь идти гулять. Я уж не говорю про этот твой обет…

— Ах, мсье испугался моего обета! Какое неожиданное благочестие! Какое тебе дело до обетов, ты ведь атей, хуже всякого язычника! Да если бы ты был настоящим мужчиной, ты бы возмутился, ты бы заставил меня нарушить этот обет! А я, кстати, была бы вовсе не виновата, потому что когда уступаешь грубой силе — это простительно. Даже со святыми бывали такие случаи! Но тебе, конечно, все равно — гулять так гулять…

— Ну давай вернемся, — предложил он, с трудом удерживаясь от смеха. — Вернемся, и я заставлю тебя нарушить обет.

— Шиш я теперь вернусь! Залезу на тот холм и буду сидеть до самой ночи!

Он благоразумно промолчал. Когда на Дуняшу накатывало, лучше было не спорить; ее «кризы», как она это называла, обычно бывали непродолжительны.

И действительно, пока они дошли до холма, агрессивная фаза сменилась покаянной. Здесь наверху как-то еще полнее ощущалась окружившая их пустынность, — железная дорога и поселок остались за спиною, до самого горизонта впереди лежала ровная, точно застывшее травяное море, бурая осенняя степь. Полунин бросил пиджак на сухой растрескавшийся суглинок, они сели. Несколько минут Дуняша молчала, обхватив руками колени и неподвижно глядя на закат, потом виноватым движением потерлась головой о плечо Полунина.

— Не сердись, — шепнула она. — Пожалуйста, прости меня… Я знаю, что гадкая и что тебя мучаю, но ты не обращай внимания, а просто в следующий раз, как только я начну опять беситься, возьми и отшлепай меня хорошенько. Правда, так и сделай…

Он повернул голову и с удивлением увидел поблескивающую дорожку слезы на ее щеке.

— Да что ты, Дуня, я не сержусь вовсе, откуда ты взяла! Ты из-за этого плачешь?

Она отрицательно замотала головой, утирая глаза тыльной стороной руки.

— Нет, нет, это так… глупости. Вообще я степь не могу видеть без того, чтобы не разреветься… как дура. Я сейчас… успокоюсь, погоди…

Она помолчала еще, потом спросила:

— Ты Бунина стихи любишь?

— Стихи? — Полунин подумал. — Знаешь, я их, пожалуй, и не читал. Основская давала мне «Жизнь Арсеньева», это понравилось, а стихов его я не знаю.

— А мне вот сейчас вспомнилось… «Ненастный день. Дорога прихотливо уходит вдаль. Кругом все степь да степь. Шумит трава дремотно и лениво, немых могил сторожевая цепь среди хлебов загадочно синеет, кричат орлы, пустынный ветер веет в задумчивых, тоскующих полях, да тень от туч кочующих темнеет… » Ты знаешь, для меня нет ничего прекраснее — даже у Пушкина…

— Да, это хорошие стихи. Бунин ведь где-то у вас живет?

— Жил! Он в позапрошлом году умер, а вообще жил в Париже. Боже мой, кем нужно быть, чтобы суметь написать такое — «кричат орлы… пустынный ветер веет… в задумчивых, тоскующих полях… » Странно, океан меня не трогает совершенно, и горы тоже, но в степи я себя чувствую как в церкви, — негромко говорила Дуняша. — Не знаю почему… Хотя я ведь на четверть татарка, я тебе говорила?

— Нет, впервые слышу. Татарка?

— Ага. Бабушка была самая настоящая, откуда-то из-под Казани… Я видела старое фото — красавица феноменальная, grand-pere [29] влюбился без памяти и украл ее из этого — как это называют — улус, что ли? Воображаешь, скандал, он был там вторым человеком после губернатора…

Полунин взял в ладони ее голову и повернул к себе.

— А знаешь, в тебе и впрямь есть что-то татарское, — он улыбнулся. — Раньше я не замечал. Да, конечно, скулы, и разрез глаз такой удлиненный… Салям, Евдокия-ханум!

Дуняша мигом скрестила ноги по-турецки.

— Салям, эфенди, салям, — ответила она, кланяясь и прикладывая ладонь ко лбу и груди. — Только не говори больше этого слова: оно слишком похоже на «салями», а я уже хочу есть как одна каннибалка. Между прочим, Аргентину я полюбила именно из-за пампы. Во Франции разве такое увидишь! Конечно, там всё — как это сказать — живописно, да? Но настоящей натюр там нет. Впрочем, ты же видел Францию!

— Да, — Полунин кивнул. — Кое-что видел.

— Я не говорю о Париже, — продолжала она, — это вне всякого. Ты ведь в Париже был? Я думаю, нет ни одного туриста, который не побывал бы в Париже…

Полунин молча улыбнулся. Как обстоит дело с туристами, он не знал, — ему самому, как и другим бойцам отряда «Бертран Дюгеклен», довелось ворваться в Париж вместе с танкистами Леклерка, когда еще не капитулировал немецкий гарнизон и снайперы постреливали с крыш в самом центре — на авеню Клебер, на бульваре Осман… Впечатление, надо сказать, осталось довольно сумбурное: августовский зной, бензиново-пороховой чад, то пустая улица, выметенная пулеметными очередями, то — сразу за углом — беснующаяся от восторга толпа, трехцветные флаги из окон, растрепанные девчонки на капотах джипов…

Собственно, из всей Франции лучше всего запомнилась ему Нормандия, ее сырые пастбища, изгороди, яблоневые сады. Отряд маки, отбивший у немцев небольшую группу советских военнопленных, действовал южнее Руана, в районе Лувьер — Лизьё; летом сорок четвертого года, после высадки союзников, макизары стали отходить в глубь страны. Пересечь линию фронта, хотя в строгом смысле слова ее не существовало, им так и не удалось, а позднее командование ФФИ поставило всем отрядам задачу — по возможности оставаться в немецких тылах, уничтожая связь и действуя на линиях коммуникаций. Так они и делали — резали провода, рвали, где удавалось, мосты, нападали на отдельные колонны. По-настоящему больших дел не было, но все-таки… Только под Шартром их наконец догнали танки с белой звездой и лотарингским крестом — эмблемой «Сражающейся Франции»; оттуда они и рванули вместе на Париж — через Эпернон, Рамбуйе, Версаль…

— … впрочем, должна сказать, — продолжала болтать Дуняша, — что, хотя я там и родилась, сердцу он ничего не говорит. Мне, по крайней мере. О, это все прекрасно — история на каждом шагу и все такое, но это все слишком… далекое для нас, понимаешь? Что мне их Клюни или Сент-Шапель, это прекрасно, но это не трогает. А вот простая степь меня трогает. Там, где ты родился, хорошая степь?

— Нет, я из Ленинграда, там степей нет…

— Странно. Я думала, Россия — это сплошная степь!

— Ну что ты. У нас только южная часть степная.

— Но ты там был, да? Ты видел настоящую-настоящую степь?

Полунин помолчал, грызя травинку.

— Я там воевал, в сорок первом, — ответил он нехотя.

— Это там тебя ранили?

— Да, там…

— Бе-едный, — пропела Дуняша. Она расстегнула его рубашку и, быстро нагнувшись, поцеловала неровно стянутый багровый рубец шрама. — Бедный мой, как тебя неаккуратно зашили.

Он похлопал ее по плечу, отстранил от себя и застегнулся.

— Меня, Дуня, зашивали в лагере. Штопальной иглой, там было не до аккуратности шва. А сейчас хватит об этом, лучше почитай стихи.

— Какие?

— Какие хочешь. Что вспомнится, то и почитай.

Дуняша помолчала.

— Вот слушай: «Девятый век у Северской земли… стоит печаль о мире и свободе. И лебеди не плещут. И вдали… княгиня безутешная не бродит. О Днепр, о солнце, кто вас позовет… повечеру кукушкою печальной… теперь, когда голубоватый лед все затянул, и рог не слышен дальний… И только ветер над зубцами стен… взметает снег и стонет на просторе. Как будто Игорь вспоминает плен у синего… разбойничьего моря… » [30] Господи, что это сегодня… со мной…

— Успокойся, Дуня, не надо.

— Не буду, милый, прости, — Дуняша шмыгнула носом. — «Княгиня безутешная» — это про Ярославну, знаешь?

— Да, я понял.

— Почему я не могла быть твоей Ярославной, когда ты лежал там раненный, в сорок первом? Впрочем, я все равно опоздала, мне тогда было всего одиннадцать…

Полунин осторожно прижал ее к груди и стал гладить по голове, щурясь на закат, где громоздились тяжкие раскаленные громады облаков.

— Пойдем уж, наверное, — сказал он, кашлянув.

— Да-да, идем, милый…

Следующие трое суток пролетели для них как-то незаметно. С погодой повезло — дни стояли тихие, безветренные и удивительно теплые для этого времени года; Дуняша говорила, что нагулялась на несколько месяцев вперед, даже соскучилась немного по асфальту.

В воскресенье утром Полунин проснулся первым, привычно потянулся к часам — те стояли, видимо не заведенные накануне. Осторожно, чтобы не разбудить Дуняшу, он встал, подошел к окну, отдернул штору. Было еще очень рано, обильная седая роса лежала на траве, и только одинокое облачко над пампой розовело в лучах невидимого еще солнца. Со странным предчувствием утраты — что, собственно, ему до этих мест? — смотрел он на уходящую к горизонту степь, на изрытую колеями дорогу между проволочными изгородями, на далекий холмик, где они сидели тогда в первый вечер. «Этого в моей жизни никогда больше не будет», — подумал он вдруг и снова удивился — так сжалось сердце. Мало, что ли, было в его жизни этих «никогда больше»?

Пытаясь стряхнуть странное наваждение, он стал думать о делах. Поезд проходит здесь в десять тридцать пять; к часу дня они будут в Буэнос-Айресе, пообедают, потом он отвезет Дуняшу в пансион. К этой проклятой фрау Глокнер. Да — сразу по приезде первым делом позвонить Кривенко, договориться о встрече. Нужно же узнать, как они там поладили. А вечером — в порт. Дуняша, пожалуй, захочет проводить, но этого нельзя ни в коем случае. Черт возьми, Келли все-таки остается загадкой, — действительно ли проглотил наживку, или оба они разыгрывали комедию друг перед другом?

Он снова бросил взгляд на облачко — оно уплыло к самому краю окна и разгорелось еще ярче. Часов шесть, вероятно, — можно еще поспать часа полтора. Потом они встанут, позавтракают, Дуняша побросает в сумку свои вещички. И все это кончится, чтобы никогда больше не повториться.

Он отошел от окна, не задернув шторы. Скомканная ночная сорочка валялась в ногах постели, он взял ее — скользкий нейлон и жесткое кружево, странная какая мода, ведь это, наверное, царапает, — встряхнул и перекинул через спинку стула. Дуняша, лежа на правом боку, пробормотала что-то сквозь сон, обняла подушку, потерлась щекой и носом, перевернулась на живот. Укрывавшая ее простыня, чересчур жестко накрахмаленная, от этого быстрого движения соскользнула на пол.

Полунин поднял простыню, чтобы снова укрыть Дуняшу, но так и остался стоять с простыней в руках, потом обошел кровать и осторожно присел на край с другой стороны, не в силах оторвать глаз. Как и в тот момент, когда он следил из окна за медленным полетом розового облака, им снова овладело щемящее чувство неповторимости — ощущение «последнего раза».

В предчувствия он не верил, ему не было сейчас ни страшно, ни тревожно. Просто грустно. Так же, как скрылось проплывшее над пампой облачко, уйдет из его жизни Дуняша Новосильцева — непонятное и неуловимое существо, неведомо чья жена, выросшая на чужбине русская татарочка, в грохочущих поездах парижского метро вытвердившая наизусть горькие, как ледяное похмелье, стихи о полях далекой еврей отчизны, о крике орлов над пустынной степью, о плачущей по Игорю Ярославне…

Да, но пока она была здесь. С ним, в этой комнате, в этой постели. Рассыпанные по подушке черные волосы, девически узкая спина, длинные, стройно сомкнутые, как у летящей в воду ныряльщицы, загорелые ноги — все это пока в какой-то степени принадлежало ему. И плавный изгиб бедра, так чудесно уравновесивший крутую впадину поясницы, и теплый, розовато-молочный блик света на нежной округлости, не тронутой загаром и напоминающей своей белизной трогательную беззащитность детской невинной наготы — все это было чудом, великим чудом земной человеческой прелести, и чудо принадлежало ему — не все ли равно, на какой срок? — его ладони касались этого чуда, касались и могли прикоснуться вновь. Чего еще мог он просить у судьбы? Мгновение — это уже так много…

Полунин поднялся, обошел кровать и осторожно, чтобы не разбудить, укрыл спящую женщину. Дуняша не шевельнулась. Он еще постоял немного, сердце его готово было разорваться — не от желания, нет, просто от нежности, — потом вернулся на свою сторону, лег и мгновенно уснул.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Замызганный пароходишко с громкий названием «Сьюдад-де-Ла-Плата» принимал пассажиров долго и бестолково, потом стали с великим шумом и грохотом грузить на палубу какие-то ящики Полунин лежал в душной двухместной каютке и ждал гудка к отплытию, надеясь, что хоть потом помещение немного продует и можно будет заснуть.

Наконец отчалили, но тут что-то начало равномерно тарахтеть и постукивать у самого изголовья, сосед храпел все громче и забористее, набирая силу. Прохладнее не становилось — то ли каюта была расположена по подветренному борту, то ли вообще не было сегодня никакого ветра.

Сон в конце концов пришел, но ненадолго. Проснувшись среди ночи, Полунин послушал мощный храп соседа, непрекращающееся тарахтенье за переборкой и понял, что поспать не удастся. Посмотрев на часы — было около половины четвертого, — он оделся, вышел на палубу, отыскал скамейку посуше. Вокруг висел непроглядный туман, но суденышко уверенно, хотя и не спеша, ползло своим проторенным курсом, наискось пересекая устье Ла-Платы.

Позевывая, он закурил и тут же бросил отсыревшую невкусную сигарету. Думать о делах не хотелось — что уж теперь думать, с Келли или вышло, или не вышло, теперь не переиграешь. Ладно, будущее покажет. Он пожалел, что не уговорил Дуняшу задержаться в Таларе еще хотя бы на денек-другой; в общем-то, с возвращением в Монтевидео можно было не спешить, парагвайские визы вряд ли уже пришли, а отчитаться в результатах поездки он успеет. Да и какие там результаты? Пока — никаких, пока можно лишь строить предположения…

А с другой стороны — что бы это дало, даже и пробудь они там вместе хоть неделю? Все так и осталось бы в том же дурацком взвешенном состоянии. Ни то ни се. Строго говоря, он должен был бы давно заставить ее начать развод, но… Ага, в том-то и дело, что сразу возникает «но». Куда ему, в самом деле, жениться? Женитьба предполагает какую-то определенность, оседлость. А что он может предложить — какую перспективу, какие планы на будущее?

Если задуматься, то, как ни парадоксально это выглядит, даже шалопай Ладушка, не умевший прокормить жену, больше подходил к роли мужа: в нем хоть была какая-то определенность, пусть с обратным знаком, в данном случае это несущественно. При всех своих недостатках, Ладушка вписывался в окружающее, составлял часть целого. Не лучшую, но все же часть. А вот он сам никуда не вписывался и никакой части не составляет. Что из того, что он смог бы быть кормильцем жены и детей? Как говорится, ведь не хлебом единым…

Ему опять вспомнилась вдруг французская столица — та, тогдашняя, в августе сорок четвертого, с еще неразобранными баррикадами Медона и Бийянкура, обезумевшая, хмельная от свободы. Дорого обошелся ему тот хмель…

Возможно, тут просто сыграл роль возраст — как раз в дни боев на подступах к восставшему Парижу ему исполнилось двадцать три. Другие ребята из освобожденной нормандскими макизарами «арбайтскоманды» — их только четверо и осталось в живых к началу августа, — те были постарше, каждого ждали дома жены и дети; у Сашка, правда, семья жила в оккупации, где-то на Полтавщине, и он с начала войны ничего о своих не знал, Федя был москвич, а самый старший, Петрович, — сибиряк. Тогда именно это и показалось ему решающим: он просто считал, что семенные люди не могут рассуждать иначе. А рассуждали они просто: пора кончать это дело, говорил Федя, рука об руку с союзниками мы повоевали, сделали что могли, а теперь надо дождаться здесь нашей миссии и просить, чтобы поскорее отправили на свой фронт, домой.

Наверное, и он сам рассудил бы так же, будь жив отец. Но отец умер за полтора года до войны, мать и того раньше, в Ленинграде его никто не ждал. А война продолжалась — на всех фронтах.

Однажды вечером — им в тот день вручили медали Сопротивления — Филипп повел его, Дино и еще кого-то из дюгекленовцев в ресторан возле площади Опера. Они сидели там в новенькой американской форме, с новенькими медалями на груди, но непривычно безоружные, — после освобождения Парижа отряды ФФИ сдали оружие по приказу генерала Кенига. «Старина, послушай, — сказал Филипп, когда все уже были порядком навеселе, — я, конечно, понимаю, тебе хочется поскорее домой: лары, пенаты и всякая такая лирика… Но ты учти, репатриация — дело долгое, на этот счет лучше не заблуждаться, к самой Германии мы ведь только подступили — и Айк, и даже ваш Жуков, — а по воздуху вас никто перебрасывать не станет. Через Африку и Иран, что ли? Взгляни на карту! Вот я и говорю: чем киснуть здесь до конца всего этого спектакля, можно было бы успеть здорово всыпать фридолинам, по-настоящему мы ведь до сих пор и не дрались… ».

Да, он тоже считал, что до сих пор не дрался по-настоящему. Его счет к «фридолинам», открытый еще там, на Украине, где их называли «фрицами», оставался неоплаченным. Поэтому на другой же день, ничего не сказав соотечественникам, он вместе с Филиппом явился на вербовочный пункт и выложил перед писарем сработанное одним подпольщиком-гравером еще в Руане удостоверение личности на имя Мишеля Баруа, уроженца деревни Бевиль в департаменте Приморской Сены (место рождения подсказал Филипп — архив бевильской мэрии благополучно сгорел еще в 1940 году). Их тут же препроводили в казармы Мон-Сени, а оттуда — неделей позже — в расположенный в Вогезах учебно-тренировочный лагерь Пятой бронетанковой дивизии.

Вчерашние макизары приуныли: возможность «подраться по-настоящему» откладывалась на неопределенный срок. Вместо этого пришлось зубрить уставы, изучать матчасть, заниматься шагистикой и учиться отдавать честь — непривычно для Полунина вскидывая локоть и выворачивая руку ладонью вперед. «Грязные верблюды, — сорванным голосом хрипел капрал, — когда я наконец сделаю из вас солдат Франции, побей вас всех гром небесный… » Только после Рождества в дивизию начали наконец поступать новенькие, только что полученные из-за океана, еще покрытые густой консервационной смазкой танки М4 «Шерман», модификация A3. Все думали, что Пятую бронетанковую пошлют в Арденны, но ее бросили на Кольмарский выступ, перед которым уже давно без всякого толку топтались алжирская и марокканская дивизии генерала де Монсабера…

Вот там-то Полунин опять увидел, что такое современная механизированная война. Немцы, удерживающие позиции вокруг Кольмара, стояли насмерть: за их спиной был Рейн, священная граница фатерланда, отсюда открывался прямой путь на Фрайбург, Ульм, Мюнхен. Свирепо дрались и сменившие алжирцев французы: Эльзас был для них не просто последним куском родной земли, еще не очищенным от захватчиков, — это был еще и давний, со времен Бисмарка, символ национального унижения. Взять Кольмар без помощи американцев становилось вопросом чести, но сделать это было не так просто, танки десятками гибли на минных полях, под ураганным огнем зениток, бьющих с нулевого угла возвышения; даже закругленная лобовая броня «шерманов» не выдерживала прямого удара 88-миллиметрового снаряда с начальной скоростью 1000 метров в секунду.

Тридцатого января в дивизию прибыл командующий Первой французской армией. В сопровождении свиты штабных он обходил строй экипажей, — худощавый, со спортивной выправкой и внимательно-ироничным взглядом из-под козырька высокого генеральского кепи, Жан Делатр де Тассиньи казался моложе своих лет. Потом он выступил с короткой речью. Почти никто из солдат ничего не услышал — ветер относил слова, рвал квадратные полотнища полковых штандартов. Полунин стоял навытяжку у своего танка, — странно было подумать, что завтра ему снова придется идти в бой под этим знаменем, цвета которого реяли когда-то перед Шевардинским редутом… Он позавидовал стоявшему рядом Филиппу — ни тому, ни другим трем членам их экипажа исторические реминисценции не угрожали.

Вскоре после смотра стало известно, что на подходе три американские дивизии; развязав себе наконец руки в Арденнах, Эйзенхауэр приказал Деверсу усилить правый фланг частями Двадцать первого корпуса. Французы всполошились: опять, как и в августе прошлого года перед Парижем, встал вопрос — кто кого опередит. Второго февраля к вечеру Пятая бронетанковая вломилась в Кольмар. В бою у вокзала Филипп сделал неловкий маневр и подставил борт под прицел спрятавшегося за грудой щебня панцерфаустника; танк вспыхнул сразу — «шерманы» вообще горели как порох, — но они все успели выскочить и даже вытащили раненого командира. Неделей позже, когда дивизия остановилась на левом берегу Рейна, водитель Маду и стрелок-радист Баруа получили по «Военному кресту» второй степени…

А потом снова наступило затишье — почти на два месяца. Что и говорить, союзники не спешили даже весной сорок пятого. Дивизию отвели на отдых, доукомплектовали и перебросили в Лотарингию, под Страсбург. Там она и простояла весь март. Форсирование Рейна началось только в конце месяца; американцы, правда, еще седьмого захватили мост в Ремагене и создали крошечный плацдарм на правом берегу, но основные силы Западного фронта вторглись в Германию двумя неделями позже. Двадцать второго марта переправились через Рейн танкисты лихого «генерала-ковбоя» Джорджа Паттона, в ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое их примеру последовали канадцы и англичане; четырьмя днями позже передовые части Союзных экспедиционных сил уже вели бои на правобережье по всему фронту от Везеля до Мангейма. Первая французская армия форсировала Рейн лишь первого апреля, нанося удар севернее Карлсруэ. Дальше была уже прогулка — через сказочно живописный Шварцвальд, к швейцарской границе и дальше, по Южной Баварии, на Инсбрук…


Он так и просидел на палубе до рассвета. На подходе к Монтевидео туман рассеялся, солнце ярко золотило торчащие из воды ржавые исковерканные надстройки немецкого рейдера «Адмирал граф Шпее», шестнадцать лет назад — в конце тридцать девятого года — выбросившегося здесь на камни после боя с английской эскадрой. Событие это так потрясло не видавших войны южноамериканцев, что открытки с изображением горящего «Адмирала» — именно горящего, снимок был сделан сразу, — до сих пор продавались в каждом журнальном киоске Буэнос-Айреса.

Полунин, сдерживая зевоту, проводил взглядом медленно проплывающие вдали останки «карманного линкора» и подумал о том, что Редер был человеком явно не суеверным, если рискнул послать в Южную Атлантику корабль с таким именем. Ведь сам-то Шпее, насколько помнится, в пятнадцатом или шестнадцатом году погиб со своей эскадрой именно в этих местах — где-то у побережья Аргентины. Вот и не верь после этого в приметы!

Суденышко сбавило ход, начали появляться пассажиры, заспанные и небритые матросы палубной команды, стюарды с чемоданами. Полунин спустился в каюту, наспех ополоснул лицо ржавой водой из неисправного умывальника, разбудил продолжавшего храпеть соседа и взял с койки свой портфель.

Встречающих в речном порту оказалось немного, пристань была почти безлюдна, и Полунин сразу увидел сидящего на кнехте Филиппа.

— Салют, — сказал он, выбравшись из толпы пассажиров — Ну как вы тут?

— Мы-то ничего, твои как дела?

— А черт его знает, если бы я сам мог это сказать. С нашими визами ничего нового?

— Пришли, как ни странно! Мне позвонили из консульства еще в пятницу.

— Вот как? Это уже один-ноль в нашу пользу. Какой счет у меня с Келли — сказать труднее… Кстати, он звонил Морено?

— Звонил, а как же. Но ты расскажи все толком, идем сейчас ко мне, — позже подойдут Астрид с этой унылой ящерицей, выдашь им официальную версию…

Филипп жил недалеко от порта, — на всякий случай они решили поселиться отдельно, чтобы не привлекать лишнего внимания Пока дошли, Полунин пересказал основную часть своего разговора с Келли.

— Ну что ж, — сказал Филипп, взяв ключ у дежурного портье. — Для начала, пожалуй, не так уж и плохо. Во всяком случае, первый раунд сыгран…

— Да, знать бы только, с каким результатом.

Поднимаясь следом за Филиппом на второй этаж, Полунин с неожиданно сжавшимся сердцем вспомнил пустой, тихий, пахнущий свежей краской отель дона Тибурсио Неужели только вчера?

— Итак, продолжим, — сказал Филипп, запирая изнутри дверь номера. — Что этот Келли собой представляет?

— Зауряднейший тип, — Полунин пожал плечами. — Примерно нашего с тобой возраста. Вид неглупый, а вел себя временами как плохой актер. Не исключено, что нарочито.

— Прощупывал, наверное.

— Скорее всего. Когда он звонил Морено?

— В понедельник, ровно в одиннадцать тридцать.

— Смотри ты, — Полунин усмехнулся. — Я от него ушел в четверть двенадцатого. Видно, не терпелось проверить.

— Судя по всему, ты на него произвел впечатление. Лагартиха говорит, что он все допытывался: «Нет, но между нами, доктор, — черт возьми, мы же старые друзья! — на какую, собственно, фирму он работает? »

— Да, это вопрос существенный, — озабоченно сказал Полунин. — Мне он тоже был задан. Я-то мог не ответить, это естественно. Но не менее естественно, что Морено от ответа долго уклоняться не сможет…

— А он и не уклонился. Знаешь, что он ему ответил? Помолчал, посопел в трубку, а потом внушительно так говорит: «Послушай, Гийермо, я считал тебя умнее. Не суй нос слишком высоко, если не хочешь, чтобы тебе его отщемили. Дон Мигель работает в очень серьезной фирме — гораздо более серьезной, чем все те, с которыми тебе до сих пор приходилось иметь дело. Передаю со слов Лагартихи, он при этом разговоре присутствовал. Каково?

— Расчет на дурака, но не исключено, что с ними именно так и нужно. Если Келли верил ему до сих пор…

— До сих пор, похоже, верил. Так чем же закончилась ваша беседа?

— Да, вот об этом я как раз и хотел рассказать. Видишь ли, мне в последний момент пришла в голову одна мысль… в дополнение к нашему плану. Это возникло экспромтом, я жалел, что не успел обсудить вместе, но не возвращаться же мне было из-за этого. Я Подумал, что помимо той приманки, которую мы договорились придумать через Морено — имею в виду Лагартиху и Беренгера — хорошо было бы приготовить еще одну. В прошлом году один русский рассказывал мне, как альянсисты пытались его завербовать…

— Прости, кто пытался?

— Альянсисты! Я тебе объяснял — ЦНА входит в «Альянсу» как одно из подразделений.

— А, ясно. И что же они предлагали твоему компатриоту?

— Быть их осведомителем в русской колонии. Обычных полицейских мушаров там наверняка хватает, но «Альянсе» захотелось иметь еще и своего человека. Ну, с тем парнем не вышло — прикинулся дурачком, словом как-то открутился. Вот я и подумал: если они до сих пор никого не внедрили, то не исключено, что Келли предложит это мне…

— Ну, знаешь, от этого-то отказаться несложно.

— Не перебивай. Знаю, что отказаться несложно! Но важно не вызвать лишних подозрений, верно? В общем, я на всякий случай подобрал одну кандидатуру. Есть там у нас одна группка мерзавцев… из бывших карателей, люди вполне годные для такой работенки. И что ты думаешь — Келли в самом деле спросил, не смогу ли я периодически информировать его о настроениях в русской колонии. Естественно, я отказался с большим достоинством… дав понять, что мы такими мелочами не занимаемся. Но тут же добавил, что могу найти ему подходящего человека.

— Так, — заинтересованно сказал Филипп. — И что же?

— Келли сказал, что будет рад познакомиться. И на следующий день к нему с моей рекомендацией явился один из тех эсэсовцев. Насколько известно, они вполне поладили.

— Гм… — Филипп помолчал. — Остроумно, конечно. Но, пожалуй, ты зашел слишком далеко, а?

— Не думаю. Почему ты так считаешь?

— Помилуй, помогать внедрению агентуры…

— А, брось, какая там «агентура»! Агент опасен, пока он замаскирован. А этих подонков знает вся колония и соответственно к ним относится. С такими людьми не откровенничают. Я к тому же через одну свою приятельницу пустил слух, что такого-то нужно остерегаться, работает на тайную полицию…

— Допустим. Но если он не оправдает себя как информатор, Келли поймет, что ему подсунули пустой номер.

— На здоровье! Когда это случится? Засылая агента, никто не ожидает немедленной отдачи, это обычно делается с дальним прицелом. А каковы будут наши отношения с Келли через год — плевать в высочайшей степени. Нам нужно, чтобы он поверил сейчас, сегодня! Кроме того, откуда мы знаем, что этот тип — я имею в виду русского эсэсовца — не окажется вдруг полезным в каком-то совершенно другом плане? Извини, я пойду помоюсь…

— Да, да, иди. Можно звонить Лагартихе?

— Звони, пусть приходят, — Полунин снял пиджак и начал расстегивать сорочку. — Самое забавное, что этот эсэсовец тоже считает, что я работаю на какую-то весьма серьезную «фирму»…

Астрид и Лагартиха явились через полчаса.

— Итак, вернулся Великий Провокатор! — закричала бельгийка. — Мсье Маду, а может, он уже успел продаться и сам? Как знать, как знать!

— Нет, я не продавался, я продавал, — сказал Полунин, пожимая руку унылому Лагартихе. — Всех, оптом и в розницу.

— Начали с меня? — спросил тот.

— Да, с вас и вашего приятеля.

— И в какой упаковке вы нас продали?

— В красной, как и договаривались.

— Правильно, это только запутает следы…

— Послушайте, Освальдо, — сказал Филипп. — Вы действительно уверены, что это не повредит вашим близким? Или семье Беренгера?

— У Рамона никого нет, а моего старика голыми руками не возьмешь, он заседает в Коммерческой палате. Нет, тут все продумано, пусть это вас не беспокоит. Как в Буэнос-Айресе погода, дон Мигель?

— В день моего приезда шел дождь, а потом было хорошо. Как здесь.

— Ну что вы, — вздохнул Лагартиха. — Как можно сравнивать. Здесь ведь даже солнце совсем не такое…

— Ладно, не скули, — перебила Астрид, — вернешься еще в свою несравненную Аргентину, поторопитесь вот только с революцией. Обо мне, мсье Мишель, разговора не было?

— Был, почему же. Вы — наш агент, подсаженный к коммунистическому эмиссару Лагартихе. Кстати, имейте в виду: вы теперь немка, баронесса фон Штейнхауфен…

Астрид, не успев раскурить сигарету, поперхнулась дымом и раскашлялась.

— Вы дали ему те снимки? — спросил Лагартиха.

— Да, он их оценил…

— Но почему немка, ради всего святого? — воскликнула Астрид. — Да еще баронесса!

— Почему немка, я вам объясню потом, — сказал Филипп. — А насчет баронессы, Мишель, это ты сам придумал?

— Очень уж соблазнительно показалось переделать частицу «ван» в «фон». А титул на некоторых действует.

— Разумно, — одобрил Филипп и обернулся к Астрид. — Надеюсь, вы не против?

— Какого черта! Всю жизнь мечтала попасть в Готский альманах. Но, господа, раз уж вы меня анноблировали, я вынуждена намекнуть на явное несоответствие моих средств минимальным нуждам представительства. Согласитесь сами, высокородной баронессе фон Штейнхауфен не очень-то пристало ходить в единственных джинсах. Которые, замечу в скобках, не сегодня-завтра протрутся на самом заметном месте!

— Тебе купят новые, — успокоил Лагартиха. — Кстати, советую взять на номер больше, будет куда приличнее.

— Мсье Тартюф! — взвизгнула в восторге Астрид. — Вас что, уже шокирует мой зад? Но с каких это пор?

— Мадемуазель… — укоризненно сказал Филипп.

— Пардон, — Астрид сделала невинные глаза. — Я что-нибудь сказала не так? Тогда прошу меня простить. Ах, этот разрыв между поколениями!

Зазвонил телефон, Филипп снял трубку.

— Я слушаю… А, это ты. Да, вернулся. Нормально, насколько можно судить… Как у тебя? Что? А, паспорт. Хорошо, Астрид привезет, она сейчас здесь… Договорились. Да, записываю… Улица Сантьяго… Тысяча триста четыре. Ясно. Да, она сейчас выезжает. Договорились.

— Астрид, — сказал он, положив трубку, — вам сейчас придется съездить в парагвайское консульство — отвезти паспорт Мишеля. Визы уже готовы, так что все в порядке.

— Парагвайские визы вам было бы проще получить в Буэнос-Айресе, — заметил Лагартиха.

— Да, но для этого нужно было сначала обзавестись аргентинскими, — возразил Филипп — Поезжайте, Астрид, Фалаччи вас ждет. Запишите адрес: Сантьяго-де-Чили, тысяча триста четыре. И поторопитесь, у них прием только до обеда.

— Лечу, лечу…

— Итак, скоро вы в путь, — сказал Лагартиха, когда Астрид ушла. — Почему, собственно, решили начать с Парагвая?

— Там особенно много немцев, — ответил Филипп. — А страна маленькая, ее легче прочесать.

— Потом думаете заняться Аргентиной?

— Трудно пока сказать. Конечно, Аргентина — это тоже заманчиво… Но я не уверен, что у нас хватит средств. Проклятые пиастры текут, как песок сквозь пальцы, — озабоченно добавил Филипп, обращаясь к Полунину. — Я уже посылал кабло в Ним, но издатель ответил советом сократить расходы: чертов рогоносец думает, наверное, что мы тут не вылезаем из казино…

— Да, деньги — это всегда проблема, — согласился Лагартиха. — Я, пожалуй, Поговорю с Морено, может он что придумает. Кстати, дон Мигель…

— Да?

— Доктор хотел бы с вами встретиться. О вашем свидании с Келли он знает — тот звонил, но его интересуют подробности.

— Я готов, — сказал Полунин. — Скажите ему, пусть назначит время.

— Сегодня вечером вас устроит?

— Почему же нет. Филипп, у нас на вечер никаких дел?

— Никаких, поезжай к Морено, этого не стоит откладывать…

— Прекрасно, — Лагартиха посмотрел на часы и встал. — Так я сообщу вам, дон Мигель?

— Да, позвоните часов в шесть-семь, я буду у себя…

Лагартиха приветственным жестом вскинул руку, приоткрыл дверь, конспиративно выглянул и исчез.

— Комичный тип, — улыбнулся Филипп. — Ты заметил, как у него отдувается пиджак под левой рукой?

— Пистолет, что ли?

— Кольт, сорок пятого калибра. Он уже мне показал, не утерпел. Живым, говорит, меня не возьмут. Слушай, неужели все они такие, эти здешние «революционеры»?

— Более или менее. Играют в политику, что ты хочешь. Ладно, старик, я тоже пойду, — меня, признаться, до сих пор качает. Дино ты проинформируй. В случае чего — я до вечера никуда не выхожу. Ну, пока!

Пройдя квартал, Полунин увидел витрину большого писчебумажного магазина. За зеркальным стеклом поблескивали пишущие машинки всех систем и размеров, красовались разложенные радужным веером авторучки, громоздились альбомы, готовальни, почтовые наборы, логарифмические линейки. Как, говорила Дуняша, называется эта штука?.. Магазин был уже открыт. Поколебавшись, он толкнул вращающуюся дверь и вошел внутрь.

Немедленно к нему подлетела хорошенькая, профессионально улыбчивая продавщица.

— Кабальеро, доброе утро, — прощебетала она, — я счастлива приветствовать нашего первого покупателя. Желаете что-нибудь выбрать?

— М-да, мне нужно… посоветоваться. Сеньорита, бывают такие книжечки, как их называют… Бальные карнэ?

— О, разумеется! — продавщица улыбнулась еще ослепительнее. — У нас есть большой выбор, это будет прекрасный подарок вашей невесте. Прошу вас, кабальеро!

Он совершенно растерялся, когда перед ним очутился на прилавке целый ворох этих «карнэ» — переплетенные в кожу, в парчу, в шелк, в чеканное серебро, в слоновую кость. Действительно, какой выбрать? Правильно истолковав его замешательство, продавщица пришла на помощь.

— Да, знаете ли, девушке не так просто угодить, — сказала она — Может быть, я могла бы помочь советом?

— Да, посоветуйте, пожалуйста… Мне нужно что-нибудь не очень дорогое, но хорошего вкуса, вы понимаете? Это для художницы, она разбирается в таких вещах…

— О-о! — с уважением сказала продавщица. — Художница, еще бы! Вы действительно задали мне задачу, кабальеро…

Она задумалась, приложив к губам наманикюренный пальчик, и потом решительно протянула из вороха темно-зеленую, узкого формата книжечку.

— По-моему, это то, что вам нужно. Обратите внимание: настоящий марокканский сафьян, а бумага японская, ручной выделки… И стоит всего восемнадцать песо.

Полунину понравилась и бумага и переплет, все кроме цены — восемнадцать уругвайских песо, почти двести аргентинских (он постоянно путался с этими пересчетами). Но что делать?

— Хорошо, я беру эту, — сказал он.

— Упаковать для подарка?

— Да, пожалуйста… впрочем, один момент…

Он раскрыл карнэ — продавщица деликатно отвернулась, убирая остальные, — и написал, на первой страничке: «Дуняше-ханум от тараканского идола — с любовью». Потом покупка была вложена в плоскую коробочку, перевязана цветным шнурком и запечатана золоченой облаткой с фирменным знаком.

Провожая его к выходу, продавщица лукаво улыбнулась:

— Если кабальеро понадобится заказать карточки с оповещением о свадьбе — милости прошу, эти заказы мы выполняем в течение суток, любым шрифтом и на любой бумаге…

— Спасибо, спасибо, непременно, — пробормотал он, выскакивая через вертящуюся дверь.

Последние слова продавщицы его расстроили гораздо больше, чем можно было ожидать. И чем следовало бы. Он зашел на почту, отправил подарок экспресс-бандеролью и, мрачный, поехал к себе в гостиницу — отсыпаться до вечера.


Лагартиха позвонил ему в восьмом часу.

— Дон Мигель? Это я…

— Да, я понял.

— Ну что ж, я говорил с доктором. Ваши планы на сегодня не изменились?

— Нет, нет. Встретимся там же, где и прошлый раз?

— Это не совсем удобно. За вами пришлют машину — в десять она будет у подъезда. «Понтиак» синего цвета, правое переднее крыло помято.

— Ясно. Вы будете тоже?

— К сожалению, не смогу, у меня срочные дела…

Полунин прошел в ванную и долго стоял под относительно холодным душем, пытаясь прогнать оставшуюся от дневного сна одурь. Потом не спеша побрился, надел свежую сорочку. Времени оставалось много, но надо было пойти поужинать, рассчитывать на стол доктора Морено не приходилось. Местные обычаи были ему достаточно знакомы: если тебя не приглашают специально к обеду (дома) или к ужину (как правило, в ресторане), то угощение обычно ограничивается выпивкой без всякой закуски или, в лучшем случае, с какими-нибудь сухими бисквитами.

Выйдя из гостиницы, он долго бродил без цели, разглядывая витрины; потом зашел в итальянский ресторанчик и поел жареной мелкой рыбы, запивая ее кислым кьянти. Когда он снова вышел на улицу, стал накрапывать редкий, вкрадчивый какой-то, нерешительный дождик. Посвежело, западный ветер доносил из порта запахи каменноугольного дыма, нефти, тухлой рыбы, гниющих водорослей, мокрых пеньковых канатов, и особый, неповторимый воздух Ла-Платы — запах огромных водных пространств, лишенный присущих океану ароматов йода и соли, — странная смесь свежести с какой-то болотной гнильцой. Интересно, какая погода сейчас там, в Буэнос-Айресе. Такая же, вероятно. Только там западный ветер пахнет пампой. Их пампой. Дуняша, вероятно, вернулась уже от Гутмана — сидит на тахте, поджавши ноги, обложившись книгами, или гнет свои проволочные модельки, или, то и дело задумываясь и грызя белый карандаш, вычерчивает какую-нибудь очередную фантазию. Задумываясь — о чем? Вспоминается ли ей отель дона Тибурсио, пыльная трава пампы, запах краски в их необжитом номере, скользкие от крахмала и шуршавшие, как бумага, простыни?

Когда Полунин вернулся к гостинице, синий «понтиак» с помятым крылом уже стоял у подъезда. Он открыл дверцу, сел, шофер молча запустил двигатель. Когда машина тронулась, Полунин закрыл глаза, чтобы не видеть раздражающего мелькания стекающих по капоту цветных рекламных огней.

Минут через сорок быстрой езды, уже где-то за городом, молчаливый шофер сбросил газ и осторожно свел «понтиак» с асфальта, делая правый поворот Машину колыхнуло, под шинами захрустел гравий, фары осветили щит с надписью «Camino Privado» [31], глухую аллею из эвкалиптов; потом впереди ослепительной белизной засияла низкая белая решетка.

Полунин почувствовал тревогу. А точно ли это был голос Лагартихи? Вдруг ловушка — очень ведь просто, такие дебри — делай что хочешь, никто не услышит и не увидит… И водитель какой-то подозрительный, за все время слова не проронил, типичный матон [32]

Перед самыми воротами машина затормозила. Он настороженно покосился на «матона», готовый при первом подозрительном движении рвануть дверцу и выброситься наружу — благо кругом хоть глаз выколи. Но молчаливый водитель только протянул руку и коснулся какой-то кнопки на приборном щите, и сияющая белизной решетка плавно поехала в сторону, открывая проезд. Полунину стало и вовсе не по себе. Фокус-то, в общем, простенький, вроде детской радиоуправляемой модели — посылка сигнала, прием, усиление, подача команды на исполняющее устройство, — но уж очень все это похоже на шпионский фильм. Ночь, загородная вила, автоматически открывающиеся ворота… Он с сожалением подумал о своем «люгере, оставшемся в чемодане; хотя от оружия в таких случаях толку мало, это ведь только в тех же фильмах герой всегда успевает выхватить его в нужный момент…

Машина проехала, ворота за нею закрылись так же плавно и бесшумно. Почти одновременно из-за поворота, ранее скрытый густым декоративным кустарником, показался освещенный подъезд.

Дон Хосе Игнасио Морено встретил гостя в просторном пустом холле, отделанном под андалузский патио: грубый мозаичный пол, кованое кружево решеток, закрывающих сводчатые дверные проемы, в простенках — несколько высоких майоликовых сосудов, расписанных примитивным синим орнаментом. Хозяин был одет с тем пренебрежением к этикету, какое здесь позволяют себе только очень богатые люди: на нем были широкие, вроде запорожских, шаровары, заправленные в желтые сапоги в гармошку, и клетчатая рубаха того типа, что продаются для пеонов в любой деревенской лавке. Пожимая ему руку, Полунин попытался вспомнить, кого из знаменитых путешественников прошлого века напоминают ему эти густые моржовые усы…

В кабинете ярко пылал камин. Морено указал гостю на кресло, сам сел в другое, придвинул поближе низкий на колесиках столик, на котором поблескивали графины с разноцветным содержимым и лежала раскрытая коробка громадных кубинских сигар.

— Что вы предпочитаете? — спросил он. — Виски? Джин? Бренди? Лично я обычно ограничиваюсь вином. Советую попробовать этого чилийского — лучшего я не пил и во Франции…

Полунин подавил улыбку. Хорош он был бы, не поужинав в городе! Что ж, в чужой монастырь со своим уставом не лезут.

— Дон Мигель, — сказал доктор после того, как они отдали дань чилийскому вину, действительно превосходному. — Надеюсь, я не очень нарушил своим приглашением ваши планы, но мне хотелось бы кое-что выяснить, а в ближайшие дни я улетаю в Бразилию и, надо полагать, здесь вас уже не застану…

— Да, мы и так задержались. Лагартиха сказал, что вас интересуют подробности моей встречи с Келли?

— Нет, меня интересует другое. Каковы цели вашей экспедиции?

Полунин посмотрел на него удивленно.

— Официально — изучение индейских племен, на самом деле — сбор материала о нацистских колониях. Я думал, Лагартиха сказал вам об этом.

— Да, сказал, но эта версия меня не убеждает.

— Почему?

— Ну хотя бы потому, что перед вами старый, прожженный адвокат, которого, скажем прямо, не так-то просто обвести вокруг пальца. Зачем вам понадобился контакт с Келли? Вы что же, ожидали, что он выложит перед вами списки и адреса? Неубедительная версия, амиго. Очень неубедительная!

Полунин медленно допил вино. Такой оборот дела они предусмотрели, и линия поведения с Морено была разработана уже давно — еще до первой с ним встречи.

— Жаль, — сказал он, — нам она казалась вполне правдоподобной. Дело в том, что… вы совершенно правы. Наша истинная цель лежит еще глубже.

Морено подмигнул очень по-простецки:

— Э, сынок! Знали бы вы, какие дела приходилось мне распутывать, — он с довольным видом поднял палец. — Иной раз только на интуиции, на одной-единственной догадке!

— Так вот. Я вам расскажу, в чем дело…

Полунин нагнулся к огню, опираясь локтями на колени, и соединил концы расставленных пальцев.

— Мы не просто собираем материал об укрывающихся здесь нацистах, — сказал он негромко. — Мы ищем одного определенного нациста.

— Надеюсь, не Бормана?

— Нет, зачем же. Так высоко нам не достать. Человек, которого мы ищем, был мелкой сошкой… но из-за него погибли люди И даже не это главное. В конце концов, шла война, погибли многие… Но эти погибли не в бою — их предали, и предали так, что был заподозрен другой человек. Честный, ни в чем не повинный, активный участник Резистанса. Все улики были против него, он так и не смог тогда ничего доказать. В общем, он застрелился.

— М-да, — сказал Морено. — Одна из бесчисленных маленьких трагедий войны. Скажите… вы вот сейчас употребили слово «резистанс» — именно «резистанс», а не «ресистеисия». Хотя разговор идет по-кастильски. Насколько я понимаю, дело было во Франции?

— Да.

— А вы как там оказались?

— Бежал из плена.

— Понятно. И еще один вопрос. Значит, кто-то из участников подполья оказался предателем. Но ведь вы, если не ошибаюсь, ищете немца, а не француза?

— Этот немец проник к нам под видом перебежчика-антифашиста.

— Даже так? Это уже совсем гнусно. И этот тип, вы думаете, сейчас где-то здесь…

— По некоторым сведениям, здесь.

— Что ж, в этом случае Келли действительно может оказаться вам полезным. Да. Но с ним необходима осторожность, Гийермо человек недоверчивый…

— Судя по вашим с ним отношениям, этого не скажешь, — возразил Полунин. — Тут он скорее проявляет трудно объяснимую доверчивость.

— Почему же, она вполне объяснима. Когда-то я придерживался весьма правых взглядов, и это было как раз в тот период, когда мы близко общались семьями. Во время войны я многое начал видеть в ином свете, но тогда мы уже встречались редко, да и просто перестали как-то говорить на политические темы… Оба Келли — и отец и сын — так ненавидели англичан, что готовы были аплодировать каждой бомбе, упавшей на Лондон… Кстати, Патрисио — это отец — участвовал в Дублинском восстании шестнадцатого года, бежал сюда из английской тюрьмы. Короче, мы поспорили раз-другой, поняли, что не переубедим друг друга, и стали избегать политических разговоров. Думаю, Гийермо и сейчас не догадывается, насколько изменились за это время мои взгляды. И потом тут другое: он — типичный фанатик, человек с догматическим складом мышления, склонный классифицировать людей по самой примитивной схеме. Для него всякий бедняк — непременно за коммунистов, всякий богатый — непременно против. Обратная ситуация просто не укладывается в его голове, поэтому он до сих пор продолжает видеть во мне априорного противника «красных». Ну и, естественно, доверяет…

— Ваша рекомендация, в таком случае, должна иметь вес?

— Да, но до известной степени! Он может верить лично мне и не очень доверять моим знакомым. Это уж как вам повезет. Во всяком случае, повторяю, будьте осторожны. Если Келли догадается, что вы ведете с ним двойную игру…

— Понимаю, доктор. Спасибо за предупреждение, но у нас уже есть некоторый опыт двойной игры… и с более опасным противником. «Альянса», в конце концов, только плохая копия гестапо.

— Верно, но и они кое-чему успели научиться. Ну что ж… я вам от души желаю успеха. В наших краях действительно развелось слишком уж много этих сукиных сынов, и чем скорее их повыловят, тем лучше. Даже если будут ловить вот так, по одному. Кропотливая, впрочем, работа…

Морено тяжело поднялся из кресла и, по-стариковски шаркая сапогами, отошел в дальний угол, к письменному столу Полунин посмотрел на часы — было уже поздно — и обвел взглядом кабинет. Здесь, как и в холле, все свидетельствовало о тщательной продуманности стиля: темный резной дуб, кованые железные канделябры, несколько старинных деревянных скульптур в искусно подсвеченных нишах между открытыми книжными полками, занимающими до потолка три стены. Четвертую, в которой была прорезана дверь, украшала коллекция холодного оружия — скрещенные алебарды, кастильская шпага времен конкисты, огромный двуручный меч-фламберга с извилистым клинком; тaкие же, вспомнилось Полунину, видел он когда-то в Эрмитаже, в любимом своем «рыцарском зале»…

Дон Хосе Игнасио вернулся, протягивая ему узкий голубоватый листок:

— Освальдо говорил, у вас затруднения с деньгами. Возьмите, это на организационные и текущие расходы…

Полунин нерешительно взял жестко похрустывающую бумажку, увидел четко выписанные цифры — десять тысяч песо Уругвайских, надо полагать? Но тогда это огромная сумма, больше ста тысяч аргентинских…

— Спасибо, доктор, — пробормотал он в замешательстве. — Деньги нам, конечно, пригодятся, но…

— Никаких «но», — отмахнулся Морено. — Депонируйте чек завтра же… только постарайтесь не потерять, он выписан на предъявителя. Счет советую открыть, ну, скажем, хотя бы в «Фёрст Нэйшнл» — этот банк имеет отделения и в Буэнос-Айресе, и в Асунсьоне. Где бы вы ни очутились, деньги всегда под рукой» А деньги вам понадобятся. И сколько! Вы не представляете, какое в Парагвае взяточничество, тамошние чиновники — это просто акулы какие-то, амиго, просто акулы… Как у вас с транспортом?

— Да никак…

— Ну, видите. Не пешком же будете бродить по сельве! Вам нужно взять напрокат хороший вездеход, лучше закрытый «лендровер», или хотя бы простой джип с тентом, но без двух ведущих мостов и не думайте трогаться в путь. Я-то знаю, что такое парагвайские дороги!

— Вы ведете там какие-нибудь дела? — спросил Полунин.

— Сейчас — нет! У меня были интересы в Парагвае… и довольно значительные… Но я все ликвидировал, как только там к власти пришла эта нацистская вонючка герр Стресснер.

— Он что, не поощряет иностранные инвестиции?

— Я бы не сказал. Скорее напротив, он в них заинтересован… Как и Перон, кстати, который на словах ратует за экономическую автаркию, а на деле распродает страну оптом и в розницу. Нет, парагвайские свои дела я ликвидировал сам, просто из принципа. Конечно, деньги не пахнут, первым это заметил еще Веспасиан Флавий… когда обложил налогом общественные нужники. Но, понимаете, есть все же какие-то границы! Словом, деловых связей с Парагваем у меня не осталось, и в этом смысле я вам ничем не могу быть полезным. Но вот такую помощь, — он указал на чек, который Полунин продолжал держать в руке, словно не зная, что с ним делать, — такую помощь я вам оказать могу. Деньги, слава богу, для меня пока не проблема.

Морено налил еще вина Полунину и себе, наклонился к камину и кочергой разворошил догорающие поленья.

— У вас есть ко мне какие-нибудь вопросы? — спросил он, не оборачиваясь.

Полунин отпил из своего стакана, подумал.

— Есть, — решился он наконец. — Один вопрос у меня давно вертится на языке, но я, пожалуй, не задал бы его, если бы не… этот ваш чек.

— То есть?

— Ну, если уж мы принимаем от вас такую… существенную помощь, то… хотелось бы яснее представить себе ваши мотивы.

— А-а, понимаю. Вас удивляет моя позиция?

— Не то что удивляет, нет… Мы ведь уже кое-что о вас знали, еще до личного знакомства. Иначе оно, пожалуй, просто не состоялось бы. Маду, например, слышал от одного журналиста о вашей деятельности в начале войны, когда здесь была разоблачена немецкая пятая колонна…

Морено погладил усы с явно польщенным видом.

— Недаром я боюсь газетчиков, — сказал он. — Все вынюхивают и ничего не забывают! И ведь самое забавное, дон Мигель, что я всячески старался быть в тени… Вы имеете в виду «Комитет Брена», в сороковом? Да, я его поддерживал, верно. Между нами говоря, — он подмигнул, — никакой особо серьезной пятой колонны тут не было, это уж мы немного нагнали страху… Благо подвернулся отличный случай: у одного немца из местных нашли при обыске детальный план оккупации Уругвая…

— Оккупации Уругвая? — переспросил Полунин.

— Ни больше ни меньше, амиго! И даже с подробной дислокацией потребных для этого частей: один полк СС — сюда, два батальона — туда… Болван явно развлекался на досуге, но использовать его опус мы не преминули. Важно было настроить общественное мнение, понимаете?

— Что ж, это была полезная работа. Поэтому-то мы к вам и обратились, доктор. Как к антифашисту. Но все-таки, я хочу сказать, ваша позиция в этом вопросе… для меня не совсем объяснима. Другое дело, будь вы коммунистом…

Морено поднял палец предостерегающим жестом:

— Нет, нет, я вовсе не коммунист!

— Знаю, Лагартиха считает вас скорее правым.

— Тоже не совсем точно! Правые, со своей стороны, считают меня левым. Разумеется, вся эта спектрография условна… — Доктор жадно допил свой стакан, словно у него пересохло в горле, и разгладил усы. — А что касается наших вшивых наци, то отношение к ним определяется у каждого нормального человека отнюдь не его политической ориентацией — налево или направо, — а просто чувством элементарной чистоплотности. Вы не согласны?

— Вероятно, это должно быть так. Но, мне кажется, нельзя забывать и — как это говорится? — историю вопроса. Нацизм все-таки был порождением правого лагеря. И не случайно именно правые политические круги здесь, в Америке, продолжают если не оправдывать практику нацизма, то, во всяком случае, во многом разделять нацистскую систему идей.

— Да, если вы говорите о наших ультра. Но о них говорить не стоит, кретины есть в любом лагере. Думаете, в левом их меньше? Как бы не так. А, повторяю, нормальный человек, какими бы ни были его политические взгляды, сторонится нацизма так же инстинктивно, как вы постараетесь обойти стороной лежащую на дороге кучу дерьма. Нацизм, амиго, это то же дерьмо, экскремент новейшей политической истории… Конечно, извергнул его именно наш лагерь, вы правы, но тут сказалась политическая недальновидность, продиктованная страхом. Что, вы думаете, побудило Круппа и Тиссена финансировать нацистскую партию? Только страх перед коммунистами. А страх, как известно, плохой советчик.

— У вас, доктор, Нет страха перед коммунистами? — поинтересовался Полунин.

— У меня? Нет! Если хотите знать мое мнение, я считаю присутствие коммунизма в мире скорее положительным фактором. Коммунизма как оппозиции — и в масштабе одной стороны, и в глобальном масштабе. Понимаете, если бы завтра в Уругвае возникла угроза захвата власти коммунистами, я боролся бы против них всеми законными способами. Но пока коммунисты действуют в качестве оппозиционной партии, я приветствую их деятельность. То же относится и к миру в целом: мир, управляемый коммунистами, для меня, вероятно, был бы неприемлем; но мир, уравновешенный двумя системами, — это лучшее, что можно придумать. Вам понятна моя мысль?

— Не совсем, — признался Полунин.

— Хорошо, постараюсь ее развить. Я капиталист. Довольно крупный капиталист, если говорить откровенно. Как таковой, я, естественно, заинтересован в жизнеспособности капиталистической системы общества, в ее внутренней стабильности. Попросту говоря, я не хочу жить на вулкане. Логично?

— Логично.

— Теперь слушайте дальше. Люди моего поколения — а мне шестьдесят три года, сеньор, я начал заниматься делами в пятнадцатом году, ровно сорок лет назад, — так вот, люди моего поколения обычно вспоминают времена нашей молодости как золотой век капитализма: любой предприниматель чувствовал себя этаким феодальным бароном. Но это было благоденствием на вулкане — внизу накапливался огромный заряд недовольства тех, кто был лишен элементарных человеческих прав. И знаете, почему этот вулкан не взорвался? Потому что в семнадцатом году в мире возник новый фактор…

Морено налил себе еще вина, жестом пригласив Полунина следовать его примеру, и спросил:

— Я не утомляю вас своей болтовней? Мы, южноамериканцы, вообще любим поговорить, а у меня вдобавок это еще и профессиональное — как у адвоката — и возрастное. Старики спешат наговориться перед очень долгим молчанием.

— Я слушаю вас с большим интересом, — заверил Полунин.

— Но вы пейте, пейте, у нас не принято беседовать всухомятку. Так о чем я? А, да! Так вот — семнадцатый год. Точнее, не совсем семнадцатый, чуть позже, — дело в том, что вначале никто не поверил в успех Ленина. Ну, думали, случайность… А вот уже в двадцатом, в двадцать первом, когда большевики сумели не только свалить империю, но и выиграть гражданскую войну, — вот тут мы призадумались! Вот тут мы поняли, чем это грозит всем нам. Конечно, реакция была двоякой. Дураки, испугавшись, решили противопоставить угрозе силу и сделали ставку на фашизм Муссолини, на национал-социализм Гитлера. Другие, кто поумнее, поняли, что нужно срочно перестраиваться, что куда выгоднее добровольно отказаться от части, нежели потерять все. Первым предупреждением была ваша революция, вторым — Великий кризис двадцать девятого года, а третьего уже не понадобилось: капитализм начал поворачивать на новый курс.

— Вы имеете в виду «Новый курс» Рузвельта?

— Нет, я беру шире! Я имею в виду общий процесс омолаживания капитализма, но, пожалуй, начался он именно с «Нового курса» Рузвельта — каких-нибудь двадцать лет, и каковы результаты! Минутку, я предвижу, что вы хотите сказать, но позвольте кончить. Я далек от мысли, что мы живем в «обществе всеобщего благоденствия» или что у нас нет больше никаких проблем. Проблем более чем достаточно, и благоденствие весьма относительно, но мы сумели преодолеть главную опасность: нам больше не грозит мировая революция. Как бы вы ни относились к сегодняшнему капитализму, вы не можете не признать, что он уже не то, чем был капитализм девятнадцатого века — одряхлевший, пресыщенный золотом и кровью, безрассудно упивающийся своей мнимой мощью. Мы стали умнее, осторожнее, мы обрели второе дыхание. Ценою многих уступок — да, несомненно! Моего отца — да покоится его душа в мире, — вероятно, хватил бы удар, если бы ему предложили сесть за один стол с профсоюзными делегатами. Или если бы от него потребовали отчислять определенный процент прибыли в фонд социальных мероприятий А я строю для своих рабочих жилища, оплачиваю им медицинскую помощь, я регулярно встречаюсь с их делегатами, и мы торгуемся из-за каждого песо прибавки, которую они от меня требуют. Торгуемся, черт возьми, как равные: они отстаивают свои интересы, я — свои. И в конце концов приходим к какому-то приемлемому для обеих сторон решению. Поверьте, меня это нисколько не унижает! В этом году у меня в течение месяца бастовало шесть тысяч человек, я понес большие убытки, очень большие, и вынужден был уступить. Мой отец считал, что с «бунтовщиками» можно говорить только на языке полицейских винтовок, — что же, это значит, что он был сильнее? Напротив, это лишь свидетельствовало о его слабости, о его неумении решать проблемы, которые для меня вообще не являются проблемами. Именно в этом, если хотите, основная разница между капитализмом вчерашним и капитализмом сегодняшним. К чему я все это начал говорить… А! Вы спросили о моем отношении к коммунизму. Так вот, я считаю, что именно появление на мировой арене коммунизма — как противодействующей силы — создало те условия, в которых капитализм неизбежно должен был измениться к лучшему. А всякое изменение к лучшему — укрепляет. Э? Согласны?

— Не знаю, — помолчав, ответил Полунин. — Во многом вы, несомненно, правы, — капитализм действительно приспосабливается. Становится ли он лучше… Тут у нас, боюсь, разные углы зрения: вы смотрите сверху, я — снизу, и мы, естественно, видим разные вещи…

— Но позвольте, амиго! Давайте уж уточним, что именно видите вы. Случалось вам видеть детей у ткацких станков, как в Англии сто лет назад? А чтобы полиция открывала огонь по пикетам забастовщиков, охраняющим фабрику от штрейкбрехеров, вы видели? Думаю, что нет! А я видел, и не сто лет назад, я еще не так стар, а всего тридцать. В двадцать пятом году!

— Однако активистов рабочего движения продолжают убивать и в пятьдесят пятом, — возразил Полунин. — Сеньор Келли мог бы вам кое-что рассказать по этому поводу.

— Нынешнее положение в Аргентине нельзя считать нормальным!

— Вы можете поручиться, что такое положение не сложится завтра в Уругвае, если здесь придет к власти другое правительство?

— Нет, не поручусь! В Южной Америке, амиго, ручаться нельзя ни за что, — Морено, улыбаясь, покачал головой. — Но о сегодняшнем капитализме не стоит судить по тем формам, которые он подчас принимает в этих странах — отсталых индустриально и крайне нестабильных политически. В этом смысле более типичны те отношения между рабочими и предпринимателями, которые мы видим в большинстве стран Западной Европы — в Англии, во Франции, в Швеции. Насколько мне известно, там профсоюзные активисты ничем особенно не рискуют, а рабочие устраивают забастовки без всяких помех. Чаще всего, кстати, они добиваются своего.

— Да, обычно добиваются, — согласился Полунин. — И это, пожалуй, подсказывает мне главный аргумент против вашей теории «омоложенного капитализма».

— Любопытно, — сказал Морено. — Наливайте себе вина.

— Спасибо… Дело вот в чем: нынешний капитализм, как вы сами признаете, удерживается на плаву только ценой постоянных уступок. Вы в этом видите признак силы, — согласен, это свидетельствует об известной… ну, ловкости, назовем это так.

— А точнее — жизнеспособности, — подсказал Морено.

— Не уверен. Ну хорошо, поставим вопрос иначе: вы считаете, что все эти уступки — только на время?

— В каком смысле?

— Да вот взять хотя бы то же право на забастовку. Когда-то рабочие этого права не имели, теперь они его получили. Допускаете ли вы — в принципе — возможность того, что оно когда-нибудь будет аннулировано?

— Разумеется, нет. Правда, — Морено поднял палец, — то или иное правительство может в чрезвычайных случаях ограничить право на забастовку особым законодательством. Сравнительно недавний прецедент — закон Тафта-Хартли в Штатах.

— Однако заводы «Вестингауза» бастуют уже который месяц?

— Да, и больше пятидесяти тысяч человек. Я понимаю вашу мысль, Мигель, вы хотите сказать, что…

— Позвольте, я сформулирую сам. Мне кажется, что все это признаки не «второй молодости» капитализма, а, напротив, его упадка. Конечно, иногда уступки и в самом деле не ослабляют, — но это в том случае, если рассчитываешь рано или поздно вернуть все потерянное. Но когда сдаешь позицию за позицией, прекрасно зная, что никогда больше сюда не вернешься, — это уже не тактический маневр, это бегство, отступление… причем отступление стратегическое. Пожалуй, именно таким отступлением и представляется мне «новый курс капитализма». Нет, в самом деле, доктор, вы не задумывались, как далеко он продлится и куда в конечном итоге приведет?

Морено засмеялся и, взяв кочергу, снова наклонился к камину. Перегоревшее полено упало с решетки, взметнув рой золотых искр в черное жерло дымохода, и рассыпалось на быстро тускнеющие угли. Дон Хосе кочергой подгреб их под решетку и задумчиво сказал, глядя в огонь:

— Футурология, дон Мигель, не мой конек… А вообще-то, конечно, я об этом думал. Готов признать, что мы и в самом деле сдаем позиции. Мои наследники, возможно, утратят даже ту ограниченную независимость в делах, которой я пока пользуюсь, — государство будет осуществлять еще более жесткий контроль над действиями предпринимателей, будет забирать себе еще большую часть их прибылей и так далее. Я даже допускаю, что рано или поздно оно вообще приберет к рукам все мои предприятия. Ну что ж, если таков общий ход событий… и если это будет делаться постепенно, в каких-то законных формах… ничего не имею против! В конце концов, Франция уже национализировала более двадцати процентов своей промышленности, — мир от этого не перевернулся…

— Он не перевернулся и после того, как у нас национализировали все сто, — с улыбкой вставил Полунин.

— Ну это для кого как, — хмыкнул Морено. — Видел я в свое время в Париже ваших эмигрантов… жалкое зрелище. Вот чего я не хочу своим детям, понимаете? Чтобы их не выкинули завтра хорошим пинком в зад, пусть уж лучше я буду ладить со своими рабочими сегодня. И если когда-нибудь депутаты этих рабочих сумеют провести в парламенте закон о всеобщей национализации — пожалуйста! Я, скорее всего, буду голосовать против, но если пройдет их предложение — пожалуйста! По закону — не имею ничего против!

— В общем, — продолжая улыбаться, сказал Полунин, — вы не реакционер, необходимость переустройства мира вы признаете, но предпочитаете, чтобы это делалось эволюционным путем.

— Да, да! Именно так, — с энтузиазмом подтвердил Морено. — И знаете почему? Будущее, как я вам уже сказал, меня не интересует, а вот прошлое — очень. Да, сеньор! Когда есть время, я читаю исторические труды. Почти все, что вы здесь видите, — он повернулся в кресле и обвел жестом книжные полки, — это история. И не только ибероамериканская, — вообще история человечества. Особенно, конечно, Европы… со всеми ее курбетами. Поэтому кое-что мне известно…

ГЛАВА ПЯТАЯ

— Французы? Scheise [33]. Все до единого. Воевать не воевали, — Гудериан прошел сквозь Францию, как топор сквозь масло, — зато потом начали свинячить. Исподтишка, по-бандитски, как и положено неполноценной расе.

— Удивительно, что в первую мировую войну они еще как-то дрались…

— Что? В первую? Не говори глупостей, Карльхен!

— Виноват, герр оберст. Мне казалось…

— Тебе казалось, тебе казалось! Что ты знаешь о первой войне? Столько же, сколько и об этой…

— В этой я воевал, герр оберст, — обидчиво возразил Карльхен.

— Воевал! Ха! Три дня, если не ошибаюсь? Один выстрел из панцерфауста — и то промах. Промазать по «шерману» с дистанции в десять метров! Позор! Итак, по поводу французов. В первую войну они дрались только потому, что не оставалось ничего другого. В Вердене боялись высунуть нос из-под земли; будь Дуомон и другие форты связаны с тылом подземными коммуникациями — не осталось бы ни одного солдата. На Марне Клемансо ставил сзади заградительные отряды из сенегальцев. Ясно? А эта война с самого начала приняла маневренный характер — они и побежали. Нет, французы — дерьмо. И женщины не лучше. Шлюхи все до единой. Но какие!

Сеньор Энрике Нобле, он же Гейнрих Кнобльмайер, бывший полковник вермахта, а ныне владелец автозаправочной станции, задумчиво покачал головой, придаваясь воспоминаниям — трудно сказать, горестным или приятным.

— А другой, говоришь, итальянец? — спросил он после паузы. — Ничего себе — итальянец, русский, француз. Невообразимо мерзкая компания! Итальянцы еще хуже французов — предатели по натуре. Это у них в крови. Роковая ошибка фюрера — поверил толстому борову Музолини. Где только не предавали нас эти пожиратели макарон! Северная Африка! Эритрея! Шталинград! Сицилия! Неаполь! Нет, нет, об итальянцах не хочу и думать — повышается давление. Русские, представь себе, дело другое. Русские для нас — враг номер один, это верно; но — заметь, Карльхен, — это враг, которого можно уважать, ибо он умеет драться. О! Что верно, то верно — всыпали нам так, как еще никто и никогда. Тебе повезло, что ты свои три дня фронтовой жизни провел под Аахеном, а не на Одере. Там бы тебя, мой милый, не хватило и на три минуты! Я скажу одно: никто из тех, кто провел всю войну на Западном фронте, не знает, что такое вторая мировая война.

— А таких, наверное, и не было, — заметил Карльхен, расставляя по полкам желтые банки моторного масла. — Командование их все время перебрасывало туда-сюда.

— Некоторым удалось отсидеться! Исключительные случаи, конечно. Я тебе говорю, только мы, солдаты Восточного фронта, видели истинный лик Беллоны. Поэтому к русским у меня отношение особое Разумеется — как к врагам, это не требует уточнений! Впрочем, этот русский, может быть, и не враг. Ты говоришь, живет в Аргентине? Возможно, из тех, кто воевал на нашей стороне. Или из белогвардейцев. Да, Карльхен, русских мы недооценили… как противников, я хочу сказать. Тоже фатальная ошибка фюрера.

— Вас послушать, так фюрер только и делал что ошибался.

— Фюрер был человек, Карльхен, не больше. Нельзя было так слепо ему доверять: простой ефрейтор, никакого представления о стратегии, — возмутительно…

Тяжелый грузовик с двумя прицепами свернул с шоссе, направляясь к станции. Герр оберст оживился: наконец-то хоть один клиент за все утро.

— Если в баках у него пусто, такой возьмет не меньше трехсот литров, — сказал он, подойдя к окну и наблюдая, как автопоезд выруливает к заправочным колонкам. — Ты ему намекни, Карльхен, что дизельного топлива он дальше не найдет до самого Каакупе. И обрати внимание — правая верхняя мигалка у него не горит. Скажи, что у нас гарантированные лампочки фирмы «Бош»!

К сожалению, клиент оказался не из выгодных — газойля взял всего девяносто литров, от предложения заменить лампочку в верхней мигалке отказался, заявив, что нижняя, мол, мигает, и ладно. Зато проклятый индеец-унтерменш не упустил случая попользоваться всем тем, что входило в даровой сервис: долил воды в радиатор, под самую пробку заполнил запасные водяные баки, подкачал воздух в нескольких скатах; компрессор работал не меньше десяти минут — опять же прямой убыток.

— Мерзость, — энергично сказал герр оберст. — Чернозадые должны жить в резервациях! Немедленно свяжись с ближайшим постом жандармерии, скажи, что у сукиного сына не работает верхний сигнал правого поворота, пусть ему воткнут хороший штраф…

Несколько минут он сидел молча, барабаня пальцами по столу нечто вроде Баденвейлеровского марша и уныло глядя в окно, из которого открывался тот же осточертевший вид: заправочные колонки — желтая «Шелл», зеленая «Тексако», голубая «ИПФ», пустынное шоссе, гнусная тропическая зелень. По шоссе на ржавом велосипеде с вихляющимся передним колесом медленно ехала толстая индианка с сигарой во рту и огромным тюком поклажи на голове. Герр оберст зажмурился от глубочайшего отвращения.

— Непонятно, — сказал он Карльхену. — Какого черта притащилась сюда эта так называемая «экспедиция»? И, главное, что делает немка в столь омерзительной компании? Ты уверен, что это действительно немка?

— Разумеется, герр оберст, я ведь с ней разговаривал.

— И что выяснил?

— Они тут что-то изучают. Народные обычаи, что ли, я не очень хорошо понял. А девушка — настоящая немка, герр оберст.

Плохо скрытое воодушевление, прозвучавшее в последней фразе Карльхена, заставило Кнобльмайера поинтересоваться:

— Хороша собой?

— По-моему, да, герр оберст. Впрочем, после местных любая европейская женщина кажется нам красавицей, — рассудительно добавил молодой немец.

— Ты прав! И заметь странную вещь: немка, которая родилась здесь, не идет ни в какое сравнение с уроженкой фатерланда. Во время войны я не понимал этого деления — «народные немцы», «имперские немцы», — какая разница, если те и другие принадлежат к одной расе? Разумеется, я имел в виду чистое потомство, не тех, кто смешал свою кровь с туземцами. Теперь вижу — ошибался. Возьми здешних немок, хотя бы в Колонии Гарай, — все они неполноценные, даже самые молоденькие. А ведь от хороших родителей! Помню, у нас дома девушка в шестнадцать-семнадцать лет — кровь с молоком, кругленькая вся, здоровая — не ущипнешь… А эти какие-то худосочные. Климат, надо полагать, или здешние продукты. Так эта, говоришь, хороша? Да, давно я не видел настоящей германской девушки — с хорошим цветом лица, с косами…

— У этой, герр оберст, кос тоже нету. Прическа у нее короткая совсем, и еще очки.

Кнобльмайер разочарованно фыркнул:

— Ну какая же это немка — без кос! Проклятые янки со своими модами Добрались, видно, и до нашей молодежи, Граубе в прошлом году летал в Федеративную Республику — не узнать, говорит, старой доброй Германии, всюду кока-кола, гангстерские фильмы, молодежь одета, как цирковые обезьяны… Проклятое время! Ничего, человечество еще поймет, что оно потеряло, позволив жидам и большевикам раздавить нас, последний оплот европейской культуры… Карльхен, внимание, новый «бьюик», этот будет заправляться суперэкстрой…

Низкая открытая машина величественно развернулась и замерла у колонки, качнувшись на рессорах. Карльхен кинулся к двери, надевая полосатое кепи с эмблемой «Эссо».

— Прослушай мотор! — крикнул ему вслед Кнобльмайер. — Скажи, свечи ни к черту, нужно сменить как минимум половину!

Карльхен вставил конец шланга в горловину бака и, пока урчащая помпа перекачивала высокооктановый бензин в ненасытную утробу трехсотсильного конвертибля, успел протереть замшей ветровое стекло и проверить давление во всех шинах, включая и запасную. Хозяин «бьюика» свечи менять не захотел, сказав, что нет времени, но согласился взять про запас и купил всю коробку — комплект восемь штук, самой дорогой марки «Чемпион».

— Вот это клиент! — удовлетворенно сказал герр оберст, убирая выручку в кассу. — Надо полагать, из Азунциона. Машина стоит не меньше четырехсот тысяч.

— Если не больше, по новому курсу. Доллар дошел уже до семидесяти гуарани [34]. А девочка с ним была ничего, правда, герр оберст? Ничего, хотя и метиска.

— От метисок меня уже с души воротит. Видеть не могу. Мерзость! Нужно будет, чтобы ты познакомил меня с этой немкой из экспедиции. Она молодая?

— Лет двадцать, я думаю…

— Да, мне уже не по зубам. Впрочем, не имел в виду ничего серьезного — просто поболтать с соотечественницей. Давно она из Германии?

— Сразу после войны. Жила где-то не то в Голландии, не то в Бельгии, я не разобрал. Герр оберст, я, пожалуй, прокачаю тормоза в вашей машине — педаль начинает пружинить, мне это не нравится.

— Согласен, можешь выполнять!

Карл вышел и начал звать запропастившегося куда-то мальчишку-помощника. Герр Кнобльмайер, поигрывая сцепленными за спиной пальцами и выставив круглый живот, прошелся по комнатке, постоял перед рекламными плакатами, вдумчиво сравнивая двух голых красоток, блондинку и брюнетку, потом строго оглядел полку с расставленными Карльхеном банками. Вид строя ему чрезвычайно не понравился. Из парня никогда не будет толку — не умеет сделать даже такой простой вещи. Ведь сколько раз объяснял: банки должны стоять совершенно ровной шеренгой — ganz genau! [35] — и каждая повернута лицевой стороной вперед, дабы фирменная марка была видна точно на середине каждого цилиндра, подобно кокарде на лбу солдата. А это что такое? Невиданное свинство, просто невиданное!

Пыхтя от возмущения, герр оберст принялся поворачивать двигать банки, время от времени проверяя результат своих трудов при помощи деревянной рейки. Наконец банки выстроились как надо — положенная вплотную рейка прикасалась к каждой и была строго параллельна краю полки. И фирменные знаки с надписями тоже выровнялись в безукоризненную шеренгу: «ШЕЛЛ Мотор-Ойл», «ШЕЛЛ Мотор-Ойл», «ШЕЛЛ Мотор-Ойл»! ШЕЛЛ! Мотор-Ойл! Первый! Второй! Первый! Второй! Первый! Второй!

Выставив обтянутый комбинезоном зад, полковник Кнобльмайер приложился щекой к полке и зажмурил левый глаз. Да, теперь строй был безупречен. Довольный собой, полковник еще раз строго оглядел банки и упругим строевым шагом, наигрывая губами Баденвейлер-марш, отправился распекать Карльхена.


— «… Парагвай, таким образом, это единственная в Латинской Америке страна, где население говорит на двух языках. Хотя официальным является испанский, не менее восьмидесяти процентов парагвайцев пользуются в повседневной жизни мелодичным языком своих предков… »

— Своих кого? — переспросила Астрид, не поднимая головы от машинки.

— Предков, — повторил Филипп. — Не потомков же!

Астрид допечатала слово и, повернувшись к Филиппу, пальцем поправила съехавшие на нос очки.

— Откуда вы взяли этот процент — восемьдесят?

— Неважно откуда. Дальше! Абзац. «Гуарани — язык со странной и трагической судьбой. Обязанный своим происхождением древнему праязыку тупи — этому санскриту Южной Америки… »

Астрид, продолжая печатать, хихикнула и покрутила головой.

— Что вам еще не нравится? — вздохнул Филипп.

— Мэтр, я подавлена вашей эрудицией… И подумать, что все это надергано из путеводителей… «санскриту Южной Америки»… дальше?

— Вы меня сбиваете с мысли, — сердито сказал Филипп. Он диктовал, расхаживая по комнате из угла в угол и то и дело поглядывая на дорожную маленькую «оливетти», которую Астрид по своему дурацкому обыкновению держала на коленях. Печатала она быстро, машинка стрекотала и раскачивалась, в конце каждой строчки выдвинувшаяся до отказа каретка перевешивала и кренила ее так, что Астрид всякий раз приходилось спасать равновесие, чуть приподнимая левое колено перед тем, как потянуть пальцем за рычажок интервала.

— Послушайте, — сказал вдруг Филипп, — неужели нельзя держать машинку на столе, как делают нормальные люди?

Астрид отрицательно мотнула головой.

— Так удобнее, — сказала она. — На столе слишком высоко. «С середины тридцатых годов»… дальше?

— «… Пьесы на гуарани прочно завоевывают себе место в репертуаре парагвайских театров. Наиболее интересным автором является, пожалуй, Хулио Корреа, глубокий знаток народного быта, как немногие понимающий душу простого парагвайца. Пьесы Корреа „Иби-Яра“ („Кровопийца) и „Карай Эулохио“ («Господин Эулохио) до сих пор исполняются бродячими труппами в самых глухих углах страны… “

— Погодите, — сказала Астрид. — Я тут, кажется, что-то напутала…

Пока она перечитывала лист, придерживая его за верхний край, Филипп задумчиво смотрел на ее колени. Конечно, вот что все время отвлекало его, а вовсе не машинка. Круглые и загорелые колени мадемуазель ван Стеенховен были первым интересным открытием, которое экспедиция сделала в этой стране.

Филипп, например, раньше и не подозревал об их существовании, постоянно видя Астрид в одних и тех же вытертых до голубизны джинсах. Ее костюм никого не удивлял ни в Монтевидео, ни на аргентинском экскурсионном пароходике, где многие туристки тоже были в брюках. Но уже на пристани в Асунсьоне стало ясно, что переводчице придется срочно менять свой гардероб — на нее так глазели, что Филипп не знал куда деваться. Сама-то она, конечно, и ухом не повела — ну, смотрят и пускай смотрят. Может, аборигены просто в восторге?

В гостинице разразился скандал. Портье сделал ей замечание, Астрид стала кричать, что не намерена жертвовать своими привычками в угоду провинциальному ханжеству, что весь цивилизованный мир давно носит джинсы и что у нее, наконец, просто нет ничего другого — в бикини, что ли, разгуливать!

Решили поймать ее на слове. Дино, всегда хвалившийся безошибочным глазомером, побывал в магазине готового платья, и наутро, когда ничего не подозревавшая Астрид прошествовала по коридору в купальном халате, из ее номера были изъяты джинсы и заменены обновками. К сожалению, хваленый глазомер Дино оказался не таким уж точным. Когда Астрид вышла наконец к завтраку, члены экспедиции молча переглянулись. «Ты просто идиот, — сказал потом Филипп итальянцу, — где ты это покупал, в магазине „Все для малюток“, что ли? » — «Э, какая разница, — отмахнулся тот, — зато ты видишь теперь, какие у нее ноги? Кто мог подумать, мамма миа… »

— Да, — вздохнула Астрид, — тут и в самом деле пропущена часть фразы… Ну-ка, Филипп, попытайтесь вспомнить — насчет Роа Бастоса, я вам прочту начало… Филипп, вы слышите?

— Что? Да-да, я слушаю, читайте…

Они проработали еще с полчаса, пока наконец не дотянули очерк до нужного объема. «В нашем следующем „Письме из сельвы“, — отстрекотала Астрид с пулеметной скоростью, — мы расскажем вам, дорогие читатели… »

— Так о чем же мы будем рассказывать в следующем письме вашим легковерным тартаренам, мсье Маду? — спросила она. — Давайте про гигантских тарантулов! Вчера один сидел у меня на оконной сетке. Я прямо, как увидела…

— Мы все-таки этнографы, а не энтомологи. Напишите… м-м-м, ну хотя бы… о ритуальных танцах племени тупиру.

— А оно действительно существует? Потому что если вы имеете в виду тапиров, то это не совсем то, — ехидно сказала Астрид.

— Идите к черту, — огрызнулся Филипп, но все же задумался. — Нет, мне где-то попадалось это название… именно «тупиру», не мог же я спутать? Но проверить не мешает, вы правы. Поезжайте-ка на следующей неделе в Асунсьон и побывайте в двух музеях: «Историко Насьональ», это в парке Кабальеро, и еще в «Сьенсиас Натуралес» — в Ботаническом саду. Возьмите с собой блокнот и подробно запишите все, что сможете узнать о местных племенах.

— Чтоб мне лопнуть, — сказала Астрид. — Ничего себе задание! А может, нам съездить вместе? Мсье Маду, дама вас приглашает…

— Нет, вы поедете сами, — непреклонно сказал Филипп.

Надувшись, Астрид достучала одним пальцем заманчивое обещание рассказать о танцах тупиру, потом отпечатала подпись: «Ф. Маду, ваш специальный корреспондент в Южной Америке». Выдернув лист, она бросила его на стол, к уже отпечатанным, и сунула машинку в футляр.

— Ну что ж, — сказал Филипп, пробегая глазами последнюю страницу очерка. — По-моему, на этот раз получилось вполне убедительно… Я сейчас посмотрю, готовы ли у Дино отпечатки, и вы тогда собирайтесь-ка сейчас на почту, хорошо?

— Только если дадите джип, на велосипеде я туда больше не поеду…

— Хорошо, поезжайте на джипе, — нехотя согласился Филипп. Этот старый вездеход, который они смогли взять напрокат благодаря щедрости доктора Морено, был теперь для него постоянным источником дополнительных забот и тревог. Особенно с тех пор, как выяснилось, что и у Астрид, как у Дино, тоже есть международные водительские права. Водила она хотя и довольно лихо, но как-то очень уж по-любительски.

— И не забудьте переодеться, — добавил он. — Если я еще раз увижу, что вы пытаетесь вскарабкаться за руль в этой вашей юбчонке…

— Великолепная мужская логика! — Астрид даже взвизгнула от восторга. — Насколько помню, наше прибытие сюда ознаменовалось великой Битвой за Джинсы, вы же сами тогда влетели ко мне в номер и закричали страшным голосом: «Как шеф экспедиции — я требую — чтобы вы, мадемуазель, — немедленно сняли эти проклятые штаны! » Я была ошеломлена, и не удивительно, мсье, поставьте себя на мое место! О нет, я не хочу сказать, что меня так уж шокировало само требование, поймите правильно, — но, думаю, боже мой, при чем тут «как шеф экспедиции»? Если бы…

— Ну хватит, хватит, — прервал Филипп, — умерьте свою порочную фантазию, Астрид. Я вовсе не кричал на вас «страшным голосом». И уж, конечно, мое совершенно разумное требование уважать местные обычаи не могло быть выражено в такой… м-м-м… двусмысленной форме.

— Двусмысленной!! Ничего себе! Ворваться к беззащитной девушке с криком «снимай штаны» — это, по-вашему, двусмысленность?

— Мадемуазель, вы забываетесь, — сказал Филипп ледяным тоном.

— С вами забудешься… — Астрид выразительно вздохнула. — Не тот случай, мсье! Ладно, идите готовьте пакет, я сейчас еду.


На почте, как всегда, она провела много времени. Служащий за барьером долго разглядывал плотный конверт из желтой манильской бумаги, читал и перечитывал адрес, потом со старанием алхимика взвешивал пакет на старинных весах, при помощи пинцета уравновешивая его крохотными аптечными гирьками. Потом оклеивал со всех сторон дюжиной роскошных парагвайских марок, разглаживая каждую пальцем, чтобы ни один зубчик не отставал. Потом с грохотом колотил штемпелем на длинной деревянной ручке, похожим на томагавк. Потом еще выбирал из стоечки какие-то штампы, любовно дышал на них и прикладывал с торжественным видом канцлера, скрепляющего большой государственной печатью договор между двумя великими державами.

Прошлый раз эта церемония довела Астрид чуть ли не до истерики, но сейчас торопиться было некуда, и она наблюдала за действиями почтового служащего даже с интересом. Сколько удовольствия можно, оказывается, извлекать из выполнения самых скромных обязанностей… Получив наконец свою квитанцию, Астрид не отошла от прилавка — благо больше в почтовой конторе никого не было.

— Скажите, у вас можно купить столичные газеты? — спросила она.

— Конечно, сеньорита, почему же нет. Если желаете, я могу оставлять для вас каждый день, все три.

— Три, вы сказали?

— Ну да, все — вот вам, пожалуйста, — почтмейстер выложил газеты на прилавок. — «Ла Трибуна», «Эль Паис», «Патриа». Аргентинских мы здесь, к сожалению, не получаем.

Астрид подняла брови: в столице всего три газеты? В Монтевидео их выходит не меньше пятнадцати… шесть или семь вечерних, а утренних еще больше. Какая удивительная страна!

— Как продвигается работа вашей ученой экспедиции? — осведомился почтмейстер. — Мы все здесь очень гордимся, сеньорита, что нас посетили такие почтенные и знаменитые люди науки, и еще из самой Европы…

В голосе бедняги было столько самого искреннего почтения, что Астрид покраснела.

— Сеньор, вы очень любезны, — пробормотала она, — я непременно передам ваши доброжелательные слова… тем, к кому они могут относиться. Потому что сама я, видите ли, не имею к науке никакого отношения. Это крайне любезно с вашей стороны, благодарю вас…

В придачу к газетам она накупила еще кучу открыток с парагвайскими видами, плохо отпечатанных, в грубых, кричащих красках. Открытки были ей совершенно ни к чему, но она подумала, что этим доставит почтмейстеру удовольствие. За три недели, прожитых в Парагвае, она успела полюбить эту удивительную страну и этот еще более удивительный народ. Такой нищеты, как в Парагвае, Астрид не видела еще нигде и никогда; но здесь люди относились к ней как-то совершенно иначе, чем относятся к бедности жители более цивилизованных стран. Здесь она не принимала отталкивающих форм, не вызывала ни горечи, ни озлобления. Так, во всяком случае, это выглядело для постороннего наблюдателя…

Вскарабкавшись в джип, она помахала вышедшему ее проводить почтмейстеру и выехала на дорогу — грунтовую, кирпично-красного цвета, изрытую глубокими колеями. Пыли не было, утром прошел небольшой дождь. Как выяснилось, в Парагвай они попали в самое удачное время: осенью и в начале зимы здесь стоит мягкая, теплая и очень ровная погода. Летом, надо полагать, в этих субтропиках им пришлось бы несладко, — даже местные жители жалуются на ливни и невыносимую жару в январе-феврале…

А сейчас здесь было чудесно. В четырех километрах от почты начался лес диких апельсинов, — дорога вбежала в него, как в зеленый туннель. Впрочем, лес был не особенно густ, ничего похожего на южноамериканскую сельву, как ее обычно представляет себе европеец. Солнце пестрило красную дорогу, иногда по тонким ветвям проносился порыв легкого ветра, хорошо пахло свежестью и особым, терпким ароматом цитрусовых деревьев. Астрид совсем сбавила ход и теперь едва прикасалась к педали — только чтобы не заглох мотор. Джип лениво катился по дороге, поскрипывая и переваливаясь на рытвинах; это было похоже скорее на поездку в старом шарабане, чем на автомобильную езду. Обычно Астрид любила скорость, а сейчас именно такая неспешная езда по узкой лесной дороге доставляла ей особую, никогда не испытанную до сих пор радость. Все-таки удивительная страна, просто удивительная… Такая природа, и безлюдье, и полное отсутствие цивилизации — это же великолепно! И как сами парагвайцы этого не понимают? Асунсьон — единственная в мире столица, где нет ни канализации, ни водопровода; но это же прекрасно, где еще увидишь такое, чтобы в столичном отеле нужно было идти умываться в особую комнату, где тебя ждет служанка с тазом и кувшином воды, а ванну наполняют ведрами. И люди все такие ласковые, приветливые, добродушные…

Мотор наконец заглох. Астрид уже потянулась к стартерной кнопке, но раздумала. Ехать дальше не хотелось. Она выпрыгнула из машины, подошла к молодому деревцу и тряхнула его. Несколько капель влаги, еще не просохшей после утреннего дождя, упали ей на запрокинутое лицо. Она рассмеялась и стала трясти тонкий стволик сильнее. Эти деревья совсем не походили на те, что она видела в апельсиновых садах Южной Италии. Там они невысокие, крепкие, густые, сплошь усыпанные золотыми плодами; здесь — какие-то растрепанные, беспорядочно разросшиеся, довольно редкие, апельсинов на них не так много. Лишь кое-где висят на длинных плодоножках большие желтовато-зеленые шары.

Она увидела один под соседним деревом, подняла — оказался совсем крепкий, видно только что свалился. Запах был великолепный, но есть апельсин оказалось невозможно — горько-кислый, он сразу обжег ей губы едким соком.

Астрид с сожалением выбросила несъедобное лакомство. Ей вдруг пришла в голову странная мысль: здесь, в Парагвае, она могла бы остаться надолго. Навсегда, может быть. Именно здесь — не в шумном, по-американски деловитом, громадном Буэнос-Айресе, не в уютном, кокетливо-вылощенном Монтевидео, а здесь. Не одной, конечно… Интересно, почувствовал ли Филипп это странное, необъяснимое очарование дикой страны?

И тут же — как только она подумала о Филиппе — какая-то иголочка тревожно кольнула в сердце. Он, кажется, всерьез обиделся сегодня на нее за этот треп насчет джинсов. Но почему, скажите на милость, что такого она сказала? Нет, этот мсье Маду просто великолепен в своей гугенотской добродетели, — черт возьми, в каком веке он живет? Послушать бы ему разговорчики на любой студенческой вечеринке, в том же Брюсселе! В прошлом году они с рыжей ван Эйкенс с медицинского идут как-то по авеню де Насьон, а навстречу шаркает профессор Грооте, Клер и говорит: «Сейчас проверим, как у старика с миокардом», — и выдала ему анекдот — даже она, Астрид, не решилась бы рассказать такое среди подружек. И что бы вы думали? Старый козел мгновенно сориентировался — преподнес в ответ еще похлеще, подмигнул и поплелся себе как ни в чем не бывало.

А ведь Филипп вдвое моложе Грооте. И такой ханжа! Она назвала Лагартиху Тартюфом, — какое там! Сравнить с Филиппом, так этот Лагартиха — Гелиогабал да и только.

Вообще надо сказать, что со спутниками ей не очень повезло. Дино — отличный парень, но не вызывает ровно никаких эмоций. От Мишеля тянет таким холодком, что иной раз зуб на зуб не попадает. Филипп был бы, конечно, шикарным типом… если бы не эта его проклятая добродетель. Поистине, как говорил Лис Маленькому Принцу, нет в мире совершенства…

А может быть, все дело просто в том, что он на нее не реагирует — так же, как она на Дино? Конечно, возможно и такое, в жизни обычно все получается шиворот-навыворот — если ты кого то хочешь, тебя не хотят. И наоборот.

Побродив по лесу, Астрид уже возвращалась к дороге, когда до ее слуха донесся отдаленный шум мотора. Она остановилась, прислушалась — шум приближался. Когда она вышла к своему джипу, из-за поворота впереди показалась небольшая черная машина.

Подъехав ближе, старый, довоенного выпуска «форд-8» резко затормозил. На дорогу вышли двое. Одного Астрид узнала сразу — молодой немец с заправочной станции, с которым она познакомилась несколько дней назад.

— Фройляйн Армгард! — крикнул Карл. — Вы что тут делаете? У вас авария?

— Добрый день, Карл, у меня все в порядке, спасибо. Я ездила на почту, просто остановилась подышать воздухом…

— Фройляйн, это господин Кнобльмайер, владелец станции, я ему о вас говорил.

Краснолицый толстяк с усиками а-ля Гитлер, только пшеничного цвета, приблизился к Астрид и щелкнул каблуками сапог.

— Фройляйн! — рявкнул он квакающим прусским голосом. — Чрезвычайно рад! Увидеть соотечественницу здесь — гнуснейшие места, слово солдата, — неслыханная удача. Полковник Кнобльмайер, ваш слуга!

Астрид, подавив улыбку, протянула ему руку и уже собралась было сделать добрый старогерманский книксен, но вовремя вспомнила о своем костюме.

— Ах, mein lieber Oberst, [36] — пролепетала она, — после всех этих лет услышать настоящий берлинский акцент! Я удачливее вас, дорогой господин полковник. Ведь вы здесь не единственный немец, nicht wahr? [37] Я хочу сказать — вы и господин Карл, вы ведь здесь не одни? Я слышала, в этих местах живет много немцев.

— О, да! Разумеется! Есть целая колония — изгнанники — старые бойцы — чрезвычайно печальная судьба!

— Увы, господин Кнобльмайер, я ведь тоже изгнанница. Разумеется, я не хочу сравнивать… вы понимаете… ваше изгнание можно считать своего рода почетным, — во всяком случае могу утверждать, что именно так о вас вспоминают в фатерланде…

Эти ее слова произвели действие самое неожиданное: сжатые губы толстяка оберста под пшеничными усиками вдруг стали как-то странно кривиться, а лицо покраснело еще больше. Быстро заморгав, Кнобльмайер выхватил из кармана бриджей платок и промокнул один глаз, потом другой.

— Прошу прощения! Мы, немцы, чувствительны — национальная слабость, если о таковой можно говорить. К тому же нервы — три года на Восточном фронте — до самого конца — кончил воевать на Эльбе, едва прорвался к американцам с остатками своего батальона — прошу прощения!

— Ах, что вы, это я виновата, я не должна была вызывать эти тяжелые воспоминания, — право, я такая бестактная… Но вы должны извинить меня, милый господин полковник, — когда девушка так долго живет среди всяких иностранцев, это не может не сказаться на ее воспитании… также и на акценте. Вы ведь заметили, как ужасно я говорю?

— Нисколько! Нисколько! Чувствуется, правда, влияние нижнерейнского диалекта — у меня были солдаты из округа Клеве, — но, за исключением этого, с языком у вас все в порядке, фройляйн! Вы, я слышал, после войны жили в Голландии?

— В Бельгии, господин полковник. Ужасная страна! Понимаете, мой отец пропал без вести на Западном фронте… в конце войны, — печально сказала Астрид. — Я поехала, надеясь что-нибудь узнать… и застряла. Знаете, все эти оккупационные власти… — Она сделала паузу, пытаясь вспомнить, что рассказывала Карльхену неделю назад, — черт побери, с этим бесконечным враньем запутаешься в два счета. — Какое-то разрешение оказалось просроченным или выданным не по форме, я уже не помню. Так я и застряла в Антверпене…

— И ничего не узнали про отца? — сочувственно поинтересовался Кнобльмайер.

— Ничего совершенно. Собственно, в эту экспедицию я поступила только для того, чтобы получить возможность поездить по странам, где много немецких эмигрантов. — Астрид почувствовала настоящее вдохновение, врать так врать! — Вдруг, подумала, встречу случайно кого-нибудь из папиных сослуживцев…

— Разумно, — одобрил полковник. — Весьма разумно! Экспедиция пробудет здесь еще долго?

— Трудно сказать, господин Кнобльмайер, это ведь зависит от шефа.

— Если не ошибаюсь, француз?

— Увы! Впрочем, — добавила Астрид, решив не переигрывать, — он вполне приличный человек… как ни странно.

— Ха-ха-ха, — благодушно проквакал Кнобльмайер. — Это действительно странно, вы правы! Более чем странно! Чем, собственно, они вообще занимаются?

— Ах, боже мой, вы просто не поверите — такими глупостями! — Астрид сделала пренебрежительную гримаску. — Фотографируют разных дикарей, записывают их пение… Не понимаю, кому это надо — изучать этих унтерменшей.

— Таким же унтерменшам и надо, ха-ха-ха! Что касается вашего отца, фройляйн… прошу прощения…

— Армгард, — представилась она, на этот раз не удержавшись от книксена. — Армгард фон Штейнхауфен, к вашим услугам.

— Что касается вашего отца, фройляйн Армгард, то мы наведем справки, — здесь, в Южной Америке, у нас есть связь друг с другом. Но я хотел бы познакомить вас с соотечественниками, представить вас некоторым господам из нашей местной колонии. Избранный круг — за это вы можете быть абсолютно спокойны — только избранный!

— Такая честь для меня, милый господин полковник, я ее, конечно, не заслуживаю, но возможность познакомиться с соотечественниками на чужбине — слишком большая радость, чтобы я могла отказаться. А сейчас мне придется вас покинуть, тем более что одета я совершенно неприлично, за это вы тоже должны меня простить, — я понимаю, германские девушки так не одеваются, но я ведь на работе, а в этой машине нельзя ездить иначе как в брюках…

— Ни слова больше — какие могут быть извинения? Дорогая фройляйн Армгард, на станции всегда кто-то есть — либо Карльхен, либо я сам. Приезжайте в любой момент или хотя бы просто пришлите записочку, я всегда к вашим услугам. Фройляйн Армгард — честь имею!

— До свиданья, мой милый полковник, — проворковала она, забираясь в джип.

Остаток пути Астрид гнала на полном газу, сбавила скорость только подъезжая к остерии, чтобы не рассердить Филиппа еще и этим.

— Послушайте! — закричала она, влетая в комнату. — Вы не поверите, какая у меня удача!

Помещение, которое занимали мужчины, было типичным для этих старых построек колониальной эпохи — пол из красных выщербленных плиток, небольшие зарешеченные окошки в нишах необычайной глубины (глинобитные стены были толщиной в метр), источенный термитами дощатый потолок, с которого сыпалась какая-то труха. Три казарменные койки, покосившийся шкаф и стол посредине составляли всю обстановку, если не считать нескольких стульев с плетенными из камыша сиденьями. В углу громоздился экспедиционный багаж, лежали запасные покрышки к джипу и висели три карабина в промасленных брезентовых чехлах.

Филипп лежал на своей койке, читая путеводитель. Когда влетела Астрид, он сбросил ноги на пол и сел. Полунин, который работал за столом, отложил паяльник, взял с пепельницы дымящуюся сигарету и тоже вопросительно посмотрел на девушку.

— А где Дино? — спросила Астрид.

— Пошел рыбачить. Что у вас случилось?

— О, Филипп, вы должны меня поцеловать, честное слово! Сами увидите, я это заслужила. Я сейчас познакомилась с одним мофом [38] и так его очаровала, что он собирается ввести меня в избранный круг изгнанников. Ничего не выдумываю, повторяю его собственные слова. Слушайте, но какой я оказалась актрисой! Мишель, если бы вы меня видели, — что там ваш хваленый Большой театр!

— Я всегда отдавал должное вашим талантам, — сказал Полунин и снова взялся за паяльник.

— Рассказывайте скорее, рассказывайте, — нетерпеливо перебил Филипп.

Астрид передала весь разговор с Кнобльмайером, стараясь не пропустить ни одной детали. Оживленно рассказывая, она расхаживала по комнате, жестикулировала, потом как бы невзначай очутилась возле койки Филиппа и села рядом с ним.

— … Ну, и после этого я уехала, — закончила Астрид. — И помчалась прямо сюда. Что скажете? Мсье, я жду награды… — Она прижалась к нему плечом и, закрыв глаза, подставила щеку. — Целуйте хоть сюда, на большее не рассчитываю…

Филипп засмеялся, шутливо обнял ее и, поцеловав в щеку, встал.

— Браво, Астрид, вы действительно молодец…

«Чего никак нельзя сказать о вас», — со вздохом подумала она и от души пожелала недогадливому Мишелю провалиться как можно глубже со своим паяльником и своей вонючей канифолью. Работал бы, черт побери, где-нибудь под навесом, на свежем воздухе!

— Ладно, и на том спасибо, — Астрид встала. — Пойду тогда мыться и переодеваться, я вся пропылилась. Обед скоро?

— Узнайте, пожалуйста, у хозяйки. Дино, наверное, сейчас придет.

Когда Астрид удалилась с разочарованным видом, Полунин выдернул вилку паяльника из висящей над столом розетки и стал собирать свое хозяйство в большую коробку из-под сигар.

— А ты ведь, пожалуй, был прав тогда, — сказал он задумчиво. — Как ни странно, она и в самом деле может оказаться полезной…

— Что? — переспросил Филипп.

Сказанного приятелем он не расслышал — мысли его, точнее ощущения, были заняты другим. На его губах держался еще вкус этого шутливого поцелуя, мимолетного прикосновения теплой упругой щеки, от которой пахло солнцем, дорожной пылью и немного бензином. Этакий неугомонный чертенок… И ведь, в сущности, хорошенькая — если приглядеться. А распущенность, которой она так щеголяет, это наполовину напускное… как у всей этой послевоенной молодежи. Во что бы то ни стало хотят выглядеть хуже, чем есть на самом деле. Но странно, почему он не пригляделся раньше…

— Я говорю, это ее знакомство, — продолжал Полунин, — может, и в самом деле как-то использовать?

— А как ты его используешь…

— Ну, если он действительно пригласил ее в местную колонию.

— Ты считаешь, ей следует поехать? — спросил Филипп.

— Ехать-то, может, и не следует, но…

Но Филипп уже увлекся идеей.

— А, собственно, почему бы и нет? По-немецки она шпарит так, что ее и в самом деле не заподозришь, а легенда насчет пропавшего папочки вполне правдоподобна и многое объясняет. И более того! — Филипп щелкнул пальцами. — Эта легенда рассчитана именно на немецкую сентиментальность! Они не смогут не расчувствоваться, ты понимаешь? Черт побери, молоденькая соотечественница, дочь солдата…

— Понимаю, — сказал после паузы Полунин. — Это-то мне как раз не очень нравится…

— Но почему, старина? — изумленно спросил Филипп.

— Не знаю, как-то это… Что-то в этом есть не очень хорошее Спекуляция на таких вещах…

— Да брось ты, в самом деле! В данном случае цель оправдывает средства, мы ведь не ради личной выгоды. Нет, это ты зря, Мишель.

— Может быть, — неуверенно согласился Полунин. — Вообще-то, конечно, мысль неплохая… Надо только хорошо все взвесить. Тут ведь может оказаться и так, что немцы затеяли это приглашение, чтобы выведать о нас… Справится ли Астрид? Вдруг еще ляпнет что-нибудь. Ладно, придет Дино, посоветуемся. Конечно, если бы ей удалось разыскать хотя бы одного из служивших с Дитмаром…

— Еще бы! — подхватил Филипп. — В том-то и дело! Ей нужно только назвать номер дивизии, — у этих бошей культ «фронтового товарищества», ты же знаешь, все сослуживцы держатся друг друга. Тут только зацепить, найти хотя бы одного человека, а дальше ниточка потянется…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Кнобльмайер приехал за Астрид в субботу перед вечером Филипп и Дино как раз в это время вышли покурить на воздух и стояли на веранде, когда надраенный до зеркального блеска «форд-8» подкатил к остерии и замер точно напротив крыльца. Молодой светловолосый водитель выскочил из-за руля и распахнул заднюю дверцу, откуда не спеша появился и ступил на землю высокий немецкий офицерский сапог — такой же блестящий, как вся машина, — и следом за сапогом выбрался его обладатель. Поднявшись на крыльцо, Кнобльмайер сдержанно поздоровался, сказал что-то насчет жаркой погоды.

— Армгард сейчас выйдет, — сказал Филипп, — вероятно, еще одевается.

— Спасибо, я подожду, — отрывисто буркнул немец. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке в присутствии итальянца и француза — постоял в нерешительности, потом сцепил пальцы за спиной и принялся вышагивать по веранде взад и вперед. На нем были бриджи офицерского покроя, сшитые из тропикаля песочного цвета, того же материала пиджак с узенькой черно-бело-красной ленточкой «Железного креста» в петлице, галстук бабочкой и темно-зеленая тирольская шляпа с узкими полями, украшенная фазаньим перышком.

Астрид тем временем получала в своей комнате последний инструктаж.

— Предположим, — говорил Полунин, — вас спросят: откуда вы знаете, что ваш отец был в Нормандии летом сорок четвертого года?

— Как это откуда! Из писем, последнее было отправлено из Руана.

— Опять ошибка. На письмах полевой почты обратный адрес не указывался, а все географические названия в тексте вымарывала цензура. Дислокацию части вы могли узнать из письма только в том случае, если оно было доставлено не по почте. Понимаете? Это очень важная деталь. Ну, скажем, кто-то ехал в отпуск — ваш отец мог попросить зайти, передать посылочку, письмо…

— Это вариант правдоподобный?

— Вполне. Так делали многие, и, если человек доверял посланцу, он мог писать совершенно откровенно.

— Ладно, так и скажу — приезжал кто-то из папиных сослуживцев.

— Номер дивизии хорошо помните?

— Так точно, Семьсот девятая пехотная! — отчеканила Астрид.

— Верно. Воинское звание отца?

— Увы, всего-навсего лейтенант. Повыше нельзя?

— Нет, не нужно. Лейтенанту легче было пройти незамеченным. Бывают ведь самые нелепые случайности — вдруг вы там же нарветесь на кого-нибудь, кто служил в этой именно дивизии? Полковники, майоры — они все-таки больше на виду, даже капитаны, — а лейтенанты на передовой менялись так часто, что теперь уже никто и не вспомнит, действительно ли был там этот Штейнхауфен, или такого в списках не значилось. Тем более что ни номера батальона, ни даже номера полка вы не знаете, а дивизия — хозяйство обширное, там за каждым не уследишь.

— Ну хорошо. Предположим, мне назовут кого-нибудь, кто там служил?

— Вы очень обрадуетесь, запишете адрес и скажете, что непременно с ним повидаетесь или спишетесь, чтобы расспросить о судьбе отца.

— И больше ничего?

— Больше ничего. А вообще держите глаза и уши хорошо открытыми. Если зайдет разговор о других колониях — постарайтесь запомнить, где они расположены.

— Ну, если полагаться на мою память… — Астрид еще раз внимательно оглядела себя в зеркале, взялась было за губную помаду. — Черт! Совсем забыла, что скромной германской девушке краситься не пристало… Слушайте, Мишель, а если потихоньку записывать на салфетке?

— Вы с ума сошли.

— Шучу, шучу. Не такая уж я дура, в самом деле! Как мой туалет?

— Сойдет, по-моему.

— Нет, все-таки вы, русские, потрясающая нация — даже комплимента сделать не умеете… Ну, я побежала. Благословите меня, падре! В самом деле, я уже почти слышу голоса: «Ступай, дочь моя, тебя ждет великая миссия… » Хоть я по некоторым параметрам явно не подхожу к роли Орлеанской девственницы, сделаю что могу.

— Желаю успеха, Астрид. Главное, не волнуйтесь и держите себя естественно. Пить, надеюсь, не будете?

— Ах, что вы, — пролепетала Астрид, — ну разве что глоточек доброго старого рейнвейна…

На веранде ей вдруг стало страшно — когда она небрежным кивком простилась с Филиппом и Фалаччи и в сопровождении восторженно пыхтящего Кнобльмайера направилась к машине. Отвыкнув от высоких стилетных каблуков, она шла мелкими неуверенными шажками, покачивая шуршащими фалдами широкой юбки из тафты, и мысли ее были так же нетверды. Собственно, она сваляла дурака, согласившись ехать к этим мофам. Тоже, разведчица нашлась, так все спокойно было в Монтевидео — черт ее понес…

Ей хотелось оглянуться, хотя бы мельком увидеть еще раз стоящего на веранде Филиппа, но Кнобльмайер уже распахнул перед ней дверцу, и она не могла теперь позволить себе ни единого жеста, выпадавшего из роли.

«Форд» бесшумно тронулся. Астрид сидела рядом с толстым оберстом, что-то говорила, отвечала на какие-то вопросы, и страх овладевал ею все сильнее. А вдруг это просто ловушка? Похищали же так нацисты своих политических противников… вот и ее решили похитить, очень просто. Схватят, бросят в подвал, будут стегать плеткой — «рассказывай, что это у вас тут за экспедиция! » Она представила себе Кнобльмайера с плеткой, и тут ей стало страшно до дурноты, она готова была уже крикнуть шоферу, чтобы тот остановился немедленно, ей нужно выйти, — как вдруг страх так же внезапно сменился стыдом. Не далее как вчера Филипп предсказывал именно это — что у нее не хватит духу разыграть фридолинов, — и она обиделась, накричала на него, заявила, что это просто непорядочно — подозревать в трусости человека только потому, что он принадлежит к другому полу… И теперь так осрамиться? Филипп и без того не принимает ее всерьез. Как и все остальные, впрочем. Конечно! Единственный, кто ее принимал всерьез и кому она действительно была нужна, — это Лагартиха, бедный, брошенный ею Лагартиха. А этим конспираторам она не нужна нисколько. Впрочем, на тех двоих она не в претензии: Дино каждую неделю получает нежные письма от своей женушки и так же регулярно изменяет ей с любой более или менее смазливой девчонкой, а у Мишеля — кто бы подумал! — есть какая-то аргентинка. От нее тоже пришло письмо. И какое! Узкий жемчужно-серый конверт, стилизованный под готику почерк, весь какой-то ломаный, с хвостами и росчерками, как на актах шестнадцатого века, — противно взять в руки, так и представляешь себе эту претенциозную дуру. Но почему Филипп? В Монтевидео, судя по всему, жил монах монахом, здесь и подавно, — не евнух же он в самом деле! Непонятно, совершенно непонятно. Для нее, в конце концов, это уже вопрос чести, но что делать? Еще и эта проклятая остерия! Будь у них у каждого своя комната — о-ля-ля, уж она бы пробралась к нему не через дверь, так через окно… никакие бы решетки не помешали, ventre de Sainct-Gris, как говаривал галантный король Наварры. Да нет, Филиппа нужно завоевывать иначе…

— Что это вы, Армгард, так притихли? — спросил Кнобльмайер. — Плохое настроение?

— Ах, я такая дурочка, — вздохнула она. — Вспомнила вдруг наш старый Рейн… как в нем отражается звездное небо… Вы помните это, — она доверительно положила руку на рукав оберста и пропела тихонько: — «Твои, о Родина, звезды… »

— Ничего… ничего, — успокаивающе запыхтел толстяк. — Мы их еще увидим, слово солдата… Пока не потеряно мужество — ничто не потеряно!

Когда они приехали в Колонию Гарай, страхи Астрид улетучились без остатка — так хорошо прошел ее первый выход на сцену. Войдя в зал, она сразу почувствовала себя предметом общего любопытства, но это не испугало ее теперь, а словно подхлестнуло. И она повела свою роль уверенно и спокойно, тем более что ничего зловещего не оказалось в окружающей ее обстановке. Никто не произносил речей о реванше, никто не хвастал числом повешенных собственноручно партизан; в общем разговоре то и дело проскальзывали воспоминания военных лет, но скорее анекдотического плана — как некий Гельмут, раненный в неудобосказуемое место, пытался приударить за сестрицей в фельдлазарете, как толстяк Фритци, получив отпуск, вез домой запретного поросенка, или как один полоумный зондерфюрер добивался приема у рейхсмаршала, уверяя, что изобрел новое оружие колоссальной мощи. Словом, обычные немецкие застольные разговоры, каких она немало наслушалась на семейных приемах за последний год своей жизни в Германии.

Хорошо было и то, что ее не особенно мучили расспросами. Во всяком случае, за столом Астрид уже не была центром внимания, — с нею иногда заговаривали то справа, то слева, как с любой из присутствующих здесь дам, нисколько не выделяя из других.

Она позволила сидящему рядом Кнобльмайеру налить ей второй фужер сухого аргентинского вина, сказав в свое оправдание, что оно так похоже на иоханнисбергер… и тут же спохватилась: скромной, истинно германской девушке не очень-то пристало разбираться в винах, — ей показалось даже, что «милый господин полковник» как-то странно глянул на нее своими рачьими голубыми глазами. Она уже спешно стала придумывать спасительный рассказ о фамильных виноградниках, но тут Кнобльмайера позвали с другого конца стола. Полковник извинился и встал.

Человек, позвавший Кнобльмайера, с самого начала ужина обратил на себя внимание Астрид. Он был несколько старше остальных и отличался надменным выражением лица и свисающими, как у старого бульдога, щеками; возможно, это и в самом деле был какой-нибудь экс-генерал, потому что долгая привычка приказывать сказывалась у него даже здесь, за столом. Вот и сейчас он негромко говорил что-то, едва повернув голову к левому плечу, за которым в почтительном полупоклоне стоял Кнобльмайер. Какое-то шестое чувство подсказало Астрид, что получаемые полковником инструкции касаются ее. Обе догадки немедленно подтвердились, как только Кнобльмайер вернулся на свое место. Господин генерал, сказал он, хотел бы поговорить с фройляйн, — попозже, когда встанут из-за стола, не сможет ли она присоединиться к мужчинам в курительной комнате?

— Ну разумеется, милый господин полковник, — улыбнулась Астрид, — буду рада. Я ведь вам говорила однажды — помните? — мне хотелось бы посоветоваться по одному важному для меня делу…

Теперь она с трудом могла дождаться этого разговора. Она понимала, что ее ждет экзамен, но страха не испытывала, чувствуя себя во власти спортивного азарта. Ужин наконец кончился, хозяйка объявила, что кофе будет подан на террасе, вставшие из-за стола начали разбиваться на группки. В курительной комнате, куда Кнобльмайер привел Астрид, собралось человек шесть — около половины сидевших за столом мужчин.

— Милая э-э… Армгард, — сказал генерал-бульдог, усадив ее на диванчик рядом с собой. — Вы не сердитесь, что мы вас оторвали от более молодого общества?

— Ах нет, что вы, — возразила Астрид, потупив глаза.

— Ну, прекрасно. Есть один вопрос, по поводу которого господа хотели бы услышать ваше мнение, но предварительно я просил бы вас удовлетворить мое персональное любопытство. Мое хобби, знаете ли, это генеалогия… германская, естественно. И мне не совсем ясно, к какой ветви фон Штейнхауфенов вы принадлежите? Потому что есть одни в Вестфалии, имение у них, если не ошибаюсь, недалеко от Падерборна, и есть другие — франконские фон Штейнхауфены, которые…

Говорил он не спеша и довольно тихо, в манере человека, привыкшего к тому, что ему не нужно повышать голос: и так не ослушаются А может быть, подумалось Астрид, это он нарочно так мямлит и тянет слова, желая ее помучить. Наверное ведь, уже по ее виду все поняли, что она засыпалась…

— Боюсь, я тут ничем не могу вам помочь, — призналась она с растерянным видом выслушав обстоятельную характеристику своих родственников из Франконии. — Обстоятельства моего детства…

Бульдог слегка задрал левую бровь.

— Понимаю, дорогое дитя, но… что-то вы должны же были знать о своей семье?

— О родственниках моего отца, хотите вы сказать?

— Ну, да.

Астрид помолчала, пытаясь нащупать точку опоры.

— Видите ли… насколько мне известно, отец не ладил с родственниками, — сказала она неуверенно. — Из-за своей женитьбы, вы понимаете. Это был в некотором роде мезальянс, и…

— Ах, так. Что ж, это бывает. Иными словами, родственные отношения не поддерживались?

— Нет, насколько мне известно. Впрочем, я же говорю… меня просто не посвящали в эти дела. Возможно, тема считалась как бы запретной в нашем доме, — волнуясь, продолжала Астрид. — Будь я немного старше, мама, вероятно, сочла бы нужным посвятить меня… в историю этой фамильной распри, но мне было всего девять лет, когда от папы пришло последнее письмо. Откуда-то из Франции, кажется…

— Скажите, моя милая Армгард, а где служил ваш отец? — после недолгой паузы спросил бульдог.

— Он… он служил в Семьсот девятой пехотной дивизии, в чине обер-лейтенанта, — быстро ответила Астрид.

Бульдог повернулся к одному из присутствующих при допросе:

— Семьсот девятая пехотная?

— Семьдесят четвертый армейский корпус генерала Маркса, — почтительно ответил спрошенный.

— А-а. Тот что был дислоцирован в Нормандии?

— Так точно, экселенц!

— Припоминаю, припоминаю… — Бульдог снова поглядел на Астрид, на этот раз с подобием улыбки. — Что ж, дитя мое, я рад, что вы запомнили хоть это. Что вам известно о судьбе отца?

— Ничего, экселенц, абсолютно ничего, — заторопилась Астрид, — я уже говорила господину Кнобльмайеру, может быть, удалось бы разыскать кого-либо из его сослуживцев…

— Печальный случай, — сказал бульдог, — но, увы, не единичный… далеко не единичный. Корпус Маркса был в тяжелых оборонительных боях с первого дня вторжения и, естественно, потери… вы сами понимаете. Теперь другой вопрос, э-э… более актуального характера. Что это за экспедиция, Армгард, с которой вы сюда прибыли?

Астрид снова почувствовала опасность. Но, если пронесло с генеалогией… Помолчав, словно собираясь с мыслями, она повторила то же, что уже рассказывала Кнобльмайеру, но только более подробно. Сейчас ей важно было выиграть время. Инквизиторы слушали внимательно, не задавая вопросов.

— Ну, ясно, — сказал генерал, когда она замолчала. — Дело в следующем, Армгард… Экспедиция сама по себе нас нисколько не интересует, вы должны понимать. Настораживают лишь два момента. Первое — ее состав: француз, русский, итальянец — странный какой-то э-э… конгломерат. Но и не это главное. Важнее второе, Армгард. Вы прибыли в страну через Асунсьон, не так ли?

— Да, мы ехали пароходом, — настороженно ответила Астрид — Из Монтевидео, с пересадкой в Буэнос-Айресе.

— Это неважно, — генерал сделал отстраняющий жест. — Важно то, что в Асунсьоне, — он произносил это слово как «Азунцион», — на второй день после прибытия, если не ошибаюсь, шеф вашей экспедиции — господин Маду, не так ли? — в одном из пивных локалей расспрашивал случайного собеседника о состоянии дорог в Парагвае, специально интересуясь несколькими определенными районами. Любопытно то, моя милая… э-э… Армгард, что все интересующие господина Маду населенные пункты являются центрами сосредоточения немецких колонистов…

Идиот, подумала Астрид. Боже, какой идиот! Все время твердить об осторожности — и сделать такой ляп! Ну, мсье Филипп…

— Это я виновата, экселенц, — сказала она быстро. — Я только сейчас с ужасом поняла, насколько была неосторожна, но…

Она беспомощно пожала плечами и посмотрела на генерала умоляюще. Тот ответил ей взглядом недоуменным.

— Не понимаю, — сказал он. — Вы работаете у них переводчицей, разве в ваши обязанности входит разработка маршрута?

— Нет, разумеется, но просто Маду со мной советовался, еще в Монтевидео, и я нарочно назвала эти районы. Конечно, я заслуживаю наказания, экселенц, но вы тоже должны понять — где, если не в наших колониях, могла я надеяться разыскать хоть какой-то след?

— Это было неосторожно, Армгард, — помолчав, строго изрек генерал. — Крайне неосторожно.

— Я чувствую себя бесконечно виноватой! — воскликнула Астрид.

— Вы должны были бы и сами сообразить, что… Армгард, слушайте меня внимательно.

— Да, экселенц?

— Мы постараемся оказать посильную помощь в розысках вашего отца. Не обещаю ничего конкретного, но некоторые возможности у нас есть. Вы же должны обещать мне самым определенным образом, что маршрут экспедиции будет изменен…

— Да, но если с моим мнением не…

— Один момент! — Бульдог уставился на нее еще строже. — Неприлично возражать старшим, Армгард. А перебивать их — тем более. Итак, я повторяю. Экспедиция, маршрут которой был, как вы сами признали, составлен при вашем участии и даже по вашим указаниям, должна от этого маршрута отказаться. Немедленно. Вы меня поняли?

— Так точно, экселенц…

— Вот и хорошо. Индейцев в Парагвае значительно больше, чем наших соотечественников, и господин Маду может записывать их песни и снимать их танцы где угодно, но только не у нас под носом. Вы сейчас присоединитесь к остальным гостям, Армгард, а мы тут подумаем, что можно сделать в смысле розысков вашего отца…

Астрид немедленно поднялась.

— Я вам буду так благодарна!

— Не за что, это долг каждого немца. Словом, мы еще поговорим сегодня до вашего отъезда, и я составлю для вас перечень населенных пунктов, а также некоторых зон, впредь строжайше запретных для этого любопытного французского господина.

Когда гости начали разъезжаться, генерал вручил Астрид листок с выписанными в столбик географическими названиями.

— Вот пункты, где мы не хотели бы видеть экспедицию. Что касается вашего отца, то здесь, кажется, есть один офицер из Семьсот девятой, мы уточним этот вопрос в ближайшие дни. Кнобльмайер передаст вам адрес, вы сможете съездить туда и поговорить с этим человеком. Возможно, он что-либо знает. И помните о нашей договоренности, Армгард, — он отечески потрепал ее по щечке. — Желаю успеха, моя милая…


Она вернулась в остерию во втором часу ночи. В комнате мужчин, несмотря на раскрытые окна, было накурено до синевы, на столе валялись разбросанные карты. Все трое встретили девушку вопросительными взглядами.

— Хороши, — сказала Астрид. — Отправили беззащитное создание в львиную яму, а сами предаются разгулу. Тоже мне, сильный пол! Фил, дайте мне коньяку, я его честно заработала…

— Дадим, вы только скажите, как дела.

— Плохо! Экспедицию придется свернуть.

— Что, серьезно? — помолчав, спросил Филипп.

— Ja, ja, — сказала Астрид. — Фи есть польшой турак, герр Мату. Какого тшорта фи распускаль в Азунцион сфой тлинный болтливый язык? Надо было поменьше делать бла-бла-бла… Дайте же мне коньяку, черт возьми, я должна смыть с языка этот проклятый акцент!

Мужчины ошеломленно переглянулись. Полунин встал, подошел к шкафу и достал бутылку. Астрид залпом выпила полстаканчика и, откинувшись на спинку стула, блаженно закрыла глаза.

— Послушайте, Ри, — сказал Филипп. — Они что, и в самом деле что-то пронюхали?

— Не буду же я вас разыгрывать! Я вам говорю: тот человек в Асунсьоне, которого вы расспрашивали о дорогах, обо всем сообщил куда надо. Правда, я по этому поводу сочинила целую историю, но все равно дела уже не поправишь. Из Парагвая нужно сматываться, тем более что список мест расселения немцев я получила. Насколько я понимаю, это именно то, чего вы добивались…

— Не совсем, — сказал Полунин. — Хорошо, расскажите все по порядку.

Астрид стала рассказывать. Рассказывала она долго, время от времени подбадривая себя коньяком, так что под конец у нее даже стал заплетаться язык.

— Вот и все, более… более-менее… — Она сделала не совсем удачную попытку встать из-за стола. — Может, завтра еще вспомню. А сейчас я хочу спать. Guten Nacht meine Herrschaften [39]. Фил, проводите меня, иначе я ошибусь номером и еще… чего доброго… окажусь в чужой постели, этого я бы не пережила, сами понимаете…

Филипп проводил ее. У себя в комнате Астрид лихо зашвырнула туфли — одну в угол, другую на шкаф, — потом повернулась спиной к Филиппу и подняла руки:

— Расстегните эти проклятые молнии и помогите снять платье, мне самой не справиться…

Филипп исполнил и эту просьбу.

— Как у вас ловко получилось, — одобрила Астрид, выпутывая руки из шуршащей тафты. — Валяйте дальше.

— Простите?

— Я что, по-вашему, должна спать во всей этой сбруе?

— Ну зачем же. Переоденьтесь в пижаму, так будет удобнее. Покойной ночи, Ри.

— Скажите, мсье Маду, — светским тоном спросила Астрид, отстегивая чулок, — ваши предки были, по всей вероятности, гугенотами?

— Понятия не имею, а что?

— Да нет, просто я начинаю понимать Гизов. Проваливайте, пока я вам тут не устроила Варфоломеевскую ночь…

На следующее утро Астрид встала поздно, когда мужчины уже кончали завтракать. Хозяйка принесла второй кофейник, поставила перед ней глиняное блюдо «чипа» — местных лепешек из сыра и маниоковой муки.

— Смотри, девочка, чтобы ничего не осталось.

— Куда мне столько, — ужаснулась Астрид, — я безобразно растолстею тут у вас, нья Поча…

— Тебе и надо толстеть, — сказала хозяйка, наливая ей кофе. — А то ведь мужчины любят, чтобы было за что взяться. Я вон в твоем возрасте на стуле не помещалась, так ни один не мог мимо пройти.

— Ах, сеньора, вам повезло — вокруг вас были мужчины, — сказала Астрид. — У меня, насколько я понимаю, тоже есть за что взяться… по европейским стандартам, во всяком случае. Так что проблема вовсе не в этом.

— Ну ничего, — засмеялась нья Поча. — У тебя еще много времени впереди!

— Только эта мысль меня и поддерживает.

Допив кофе, Полунин и Фалаччи взяли удочки и отправились рыбачить. Филипп остался сидеть за столом, и его молчание не сулило ничего доброго.

— Давайте, давайте, — пробормотала Астрид с набитым ртом. — Я уже знаю, что вы хотите сказать.

— Тем лучше. Тогда я ограничусь тем, что попрошу вас впредь вести себя приличнее.

— Успокойтесь, мсье Маду, я и не думала покушаться на вашу невинность. Или вас обидело упоминание о гугенотах?

— При чем тут гугеноты, я говорю не о вчерашней сцене в вашей комнате… не считайте меня настолько уж лишенным чувства юмора. Я говорю о том, что вы болтали сейчас, здесь. Я принял вас в экспедицию, мадемуазель, и я не хочу краснеть за вас перед моими друзьями…

— Да пошли вы все! — крикнула Астрид, вскакивая из-за стола. — В жизни не видела худшего сборища зануд, чем эта ваша богом проклятая экспедиция!

Промчавшись по коридору и едва не сбив с ног испуганно ахнувшую хозяйку, она заперлась у себя в комнате, выкурила сигарету и, немного успокоившись, вышла в сад и устроилась в гамаке. В саду было тихо, только шелестела под легким ветром жесткая листва апельсиновых деревьев и резкими скрипучими голосами перекликались вдали какие-то местные пичуги. Потом послышался глухой ритмичный перестук деревянного песта — служанка на кухне принялась толочь в ступе маис.

Пришел Филипп, которому понадобился полученный от генерала список мест расселения немцев. Астрид молча выбралась из гамака, пошла в свою комнату и, достав из сумки листок, протянула шефу.

— Все еще дуетесь? — спросил тот.

— Да нет, в общем, — Астрид пожала плечами. — Наверное, вы и в самом деле правы… просто я не люблю, когда мне читают нотации.

— Не давайте к ним повода, — посоветовал Филипп.

«Нет, его действительно ничем не проймешь», — подумала Астрид.

— Главный моф требует, чтобы наш новый маршрут не затрагивал ни одного из этих районов, — сказала она, заглядывая в список из-за плеча Филиппа. — По-моему, это наглость. Вы думаете, нам следует подчиниться?

— Я думаю, нам не стоит вступать с ними в лишние конфликты В конце концов, от намеченного маршрута можно потом и отойти… если понадобится. — Филипп спрятал листок в карман и подмигнул, давая понять, что мир окончательно восстановлен.

В понедельник они вчетвером обложились путеводителями и крупномасштабными картами северной части Парагвая и, просидев над ними полдня, наметили несколько не вызывающих подозрения и относительно доступных районов вдоль бразильской границы — по верхнему течению Рио-Парагуай, на восточной окраине лесного массива Чако и, наконец, в предгорьях — там, где протянувшийся вдоль двадцать четвертой параллели хребет Маракаю под углом сворачивает на север, смыкаясь с горной цепью Сьерра-де-Амамбаи.

— Придется поездить для отвода глаз, — сказал Филипп. — В общем-то, страну посмотреть стоит, раз уж мы здесь. Вряд ли придется еще когда-нибудь побывать в этих краях…

Слова эти ужасно расстроили Астрид. Вечером она раньше обычного ушла в свою комнату, попыталась почитать, но купленная в Асунсьоне книжка Саган показалась ей ужасно нудной. Из попытки заснуть тоже ничего не вышло, спать совершенно не хотелось. Чего по-настоящему хотелось, так это поплакать, но плакать было глупо, плакать Астрид считала ниже своего достоинства, и вообще — из-за чего, скажите на милость?

«Вряд ли придется еще побывать в этих краях». Ну и что? Естественно — все в жизни рано или поздно кончается. Кончится и эта экспедиция, Дино улетит в Милан, отдыхать от побед над американками в добродетельных объятиях истомившейся донны Маддалены, Мишель вернется в Буэнос-Айрес, где его тоже ждет не дождется эта аргентинка, такая же выломанная и фальшивая, надо полагать, как ее почерк на шикарных конвертах. И Филипп тоже уедет. Если экспедиция наделает шуму, мсье Маду — «герой сельвы» — станет знаменит, и тогда уж его не упустит взять на абордаж какая-нибудь арлезианка…

Да черт с ним, пусть хоть гарем себе заведет — ей-то что? Не хватает, чтобы она портила себе нервы из-за человека, который не обращает на нее внимания. Ну и прекрасно, что не обращает! Очень он ей нужен! И вообще, на кой ей все эти охотники за сенсациями? Она свое дело сделала, с нее хватит. Они хотели использовать ее в роли немки, в чем и преуспели, раздобыв с ее помощью список районов, где прячутся недобитые наци. Так что цель достигнута, и если им хочется еще сидеть здесь, чтобы не вызвать подозрения поспешным отъездом, то ее это ни в коей мере не касается. Она может хоть завтра распрощаться со всей бандой и уехать в Асунсьон. Через три дня будет в Буэнос-Айресе, а еще через день — в Монтевидео. Лагартихе, по крайней мере, она действительно была нужна! Как человек, как женщина, а не как марионетка, которую можно использовать только в политических целях…

Астрид представила себе, как завтра начнет собирать свои пожитки, потом вспомнила, как они в Асунсьоне ходили по магазинам, покупая карты и путеводители, и от этого воспоминания ей стало так больно, что она вдруг и в самом деле разревелась — да как! Хорошо еще, успела вовремя сунуться лицом в подушку, иначе услышали бы в соседней комнате. Несмотря на циклопическую толщину стен, внутренние перегородки в остерии были совсем тонкими.

Наутро она уже собралась с духом, чтобы сообщить о своем отъезде, но тут ей принесли записочку от Кнобльмайера — оказывается, когда она еще спала, приезжал Карльхен. В записке было приглашение побывать сегодня на станции в любое удобное для нее время. «Ладно, — подумала Астрид, — съезжу сразу после завтрака, а потом скажу… » Отсрочка порадовала ее немного.

— Что вы сегодня такая? — спросил за завтраком Филипп. — Можно подумать, получили дурные известия.

— Просто так, — не сразу отозвалась Астрид. — Плохо спала, и вообще…

— Так не езжайте тогда к своему фридолину. Съездите вечером, а можно и завтра, — время терпит, нечего вам лететь по первому требованию.

— Нет, я уж съезжу.

— По-моему, нам давно пора встряхнуться, — предложил Дино. — Давайте-ка закатимся денька на два в Асунсьон, поселимся в хорошем отеле, посидим вечерок в баре, потанцуем. Э, Астрид? Тряхнем стариной?

— Не хочу я ни в какие бары, — отозвалась она сдавленным голосом, еще ниже наклоняясь над тарелкой.


Кнобльмайер встретил ее очень любезно и тоже спросил, что с ней такое — бледная, под глазами синяки и вообще вид нехороший.

— Этот ужасный климат, — пожаловалась Астрид, — я просто не могу больше. Вам удалось что-нибудь узнать, господин полковник?

— Разумеется, разумеется — всегда держим слово! — торжественно объявил тот. — Сейчас расскажу, но пока не забыл — господин генерал просил узнать, как с маршрутом?

— С чем? — Астрид подняла брови. — А-а, с маршрутом экспедиции! Да, все улажено. Кстати, я привезла план — можете показать генералу, здесь не затронут ни один из названных им районов…

Кнобльмайер стал внимательно изучать вырванную из путеводителя дорожную схему Парагвая, на которой синим карандашом были заштрихованы намеченные для исследования зоны.

— Так… так, — бормотал он, водя пальцем. — Куругуати… Ипе-Ю… Капитан Бадо… да, здесь можно. Пуэрто Пинаско — Рохас Сильва… хорошо, правильно. Пуэрто Гуарани — форт Генераль Диас… это все можно. Это хорошо, я скажу его превосходительству, что новый маршрут вполне чист. Как они к этому отнеслись?

— К изменению маршрута? Нормально, — Астрид пожала плечами. — Им-то все равно… тем более, я сказала, что здесь лучше дороги и вообще эти места в этнографическом отношении более интересны.

— Прекрасно, прекрасно, — одобрил герр Кнобльмайер. — Известная доля нордической хитрости вполне допустима, если имеешь дело с врагом. Итак, фройляйн Армгард, мы нашли одного из сослуживцев вашего отца. К сожалению, он живет далеко — в Чако Бореаль, труднодоступная зона, но на вашем вездеходе добраться можно…

Астрид открыла уже рот, чтобы поблагодарить и сказать, что едва ли сможет туда поехать, так как климат ее совершенно измотал и она вынуждена вернуться в Европу, но вовремя сообразила, что сказать так — значило бы подтвердить возможные подозрения на свой счет и поставить под удар остающуюся экспедицию. Нет, видно, ей пока не суждено было уехать.

— … служил в Семьсот девятой дивизии в чине гауптмана, — говорил Кнобльмайер. — К сожалению, как я слышал, сейчас сильно пьет, естественно — шесть лет войны, поражение, изгнание — не всякий выдержит. Но вы все-таки поезжайте, поговорите с ним. Достаньте еще раз свою карту… Смотрите, это примерно здесь — нужно ехать до Марискаль Эстигарривиа, а оттуда пробираться через джунгли на северо-восток. До этих вот пор — видите — дорога есть, дальше будет труднее. Возьмите с собой своих иностранцев, скажите им, что в Чако много интересного…

— Конечно, одной ведь мне не добраться, — сказала Астрид и спросила: — Но для них этот район не запретен?

— Нет, нет, можете ехать спокойно. Там нет наших соотечественников, кроме менонитов. Но те не в счет — старожилы, давно опарагваились, многие женаты на туземках — мерзость. Что касается гауптмана Лернера, он служит на одной из лесоразработок компании «Ла Форесталь Нороэсте».

Астрид задумалась, приложив палец к подбородку.

— Господин Кнобльмайер, а станет ли он вообще со мной разговаривать? Я ведь так мало знаю о своем отце… боюсь, мне трудно будет убедить его, что у меня нет никаких тайных целей. Вы сами говорили, что живущие здесь немцы довольно подозрительно относятся ко всяким расспросам…

— Правильно! Разумная мысль, фройляйн Армгард, весьма разумная. Я поговорю с господином генералом — надеюсь, он не откажет — небольшое рекомендательное письмо — Лернеру будет достаточно.

— О, я была бы вам так благодарна…

— Не за что, не за что. Я повидаю его сегодня. Когда вы думаете ехать?

— Ну, мне еще надо уговорить своих спутников.

— Да, без спутников вам ехать нельзя, и я боюсь, что тут мы ничем не можем помочь. Люди все заняты — работа — не так просто вырваться. А поездка займет не менее десяти дней.

— Нет-нет, господин Кнобльмайер, я уверена, что смогу упросить господина Маду. Это действительно плохие места?

— Чако Бореаль? Гнуснейшие! Джунгли и безводная пустыня — нелепое сочетание — возможно лишь в этой мерзкой стране. Нужно везти с собой все — запас воды, продовольствие, инструменты, запчасти. Если машина выйдет из строя, помочь некому. Словом, вот адрес — если это можно назвать адресом, ха-ха-ха! — и желаю успеха. Завтра, я думаю, Карльхен привезет вам письмо для гауптмана Лернера…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Погода начала портиться, едва они отъехали от Марискаля. Барометр угрожающе быстро падал уже с утра, но дорога была пока вполне приличной, и джип с подключенным передним мостом довольно уверенно преодолевал подъем за подъемом; поэтому первые капли дождя никого не испугали. Тем более что возвращаться и пережидать непогоду было бессмысленно: никто не знал, сколько она может продлиться. Полунин и Филипп спрыгнули со своих мест на груде уложенного сзади багажа, быстро подняли тент и полезли обратно, успев уже порядочно промокнуть — дождь, начинавшийся довольно нерешительно, хлынул вдруг настоящим тропическим ливнем.

— Это ненадолго, — со своим всегдашним оптимизмом объявил Дино, лихо втыкая скорость. — В низких широтах темперамент распространяется даже на атмосферные явления… бам, бам — и готово!

— Ради вашей мамы, держитесь вы за руль хотя бы одной рукой! — взмолилась сидящая рядом с ним Астрид.

— Э, при чем руки! Не видишь — я его придерживаю коленом?

Вопреки предсказанию Дино, ливень и не думал стихать. Небо, насколько можно было видеть, когда джип выезжал на более открытые места, сплошь затянулось низкими тучами; тусклая завеса дождя, мешаясь с парным туманом, скоро ограничила видимость несколькими метрами, а дорога между тем становилась все хуже и хуже. В сущности, это была теперь извилистая и полузаросшая тропа, по которой джип буквально продирался, ломая еще ниже пригнувшиеся под ливнем ветви и обрывая лианы. Дино то и дело посматривал то на часы, то на счетчик спидометра, ругаясь все более трагическим шепотом, — за час они не проехали и десять миль; весь экипаж джипа успел уже вымокнуть от залетавших под брезент водяных брызг. Тент, самого простого устройства, как и все в этой предельно утилитарной машине, не имел боковых полотнищ, а отсутствие дверок — их заменяли полукруглые вырезы в бортах — делало особенно неуютным положение водителя; что касается Астрид, то она давно уже перебралась со своего промокшего сиденья в задний отсек и устроилась на тюке со спальными мешками.

— Слушай, Дино! — крикнул Полунин, пытаясь перекричать рев ливня и надсадный вой задыхающегося мотора. — Бросай к черту ставить рекорды! Это же бессмысленно, — переждем, пока стихнет!

— Я уж и сам думал! — отозвался Фалаччи. — Сейчас, только найду место повыше!

Вскарабкавшись на очередной увал, он вывернул джип под какое-то растение вроде высокого банана, широкие пальмовые листья которого представляли некоторую защиту от низвергающихся сверху водопадов. Когда умолк мотор, ураганный шум дождя показался еще более устрашающим. Дино перелез через спинку своего сиденья и принялся вместе с Филиппом устраивать дополнительные боковые прикрытия из чехлов и палаток. Когда задняя часть машины превратилась в подобие цыганской кибитки, путешественники почувствовали себя лучше. Астрид разрыла багаж и извлекла термос с кофе и запаянную жестянку сигарет.

— Все-таки пригодилась тропическая упаковка, — сказал Филипп, вскрывая банку. — Помните, парни, мы такое впервые увидели у американцев в сорок четвертом… еще удивлялись — консервированное курево! Оказывается, это делали для Тихоокеанского фронта.

— Гнусная штука тропики, — заметил Дино. — Человек чувствует себя ничтожеством, самой последней из букашек…

— Правда? — подхватила Астрид. — У меня еще вчера появилось это ощущение. По-моему тоже, в тропической природе есть что-то подавляющее… Я теперь понимаю, почему служащие колониальной администрации в конце концов спиваются, рано или поздно.

— Есть еще и такая штука, как ностальгия, — заметил Полунин.

— А, глупости! — возразила Астрид. — Никогда не испытывала этой дурацкой ностальгии, да и не видела, чтобы другие от нее страдали. Сколько англичан живет в Уругвае, — англичан, французов, испанцев, кого угодно… И никакой ностальгии не испытывают! А посадите любого из них куда-нибудь в Суринам или на Борнео — сопьется в два счета. И ведь не от одиночества — европейцы в колониях обычно живут сеттльментами, денег куча, так что в любой момент можно слетать в гости хоть на другое полушарие… Нет, это тропики. Особый тропический психоз, мне рассказывали. Я знала одного парня, голландца, он долго служил в Индонезии. А теперь и сама вижу, что это такое…

Она задумалась, держа в ладонях пластмассовую кружку с кофе и глядя на дорогу — кипящий под ливнем глинистого цвета ручей, по которому неслись сломанные ветки и листья.

— Вообще, мы сделали ужасную глупость, что потащились к этому пьянице Лернеру, — добавила Астрид. — Действительно, ничего глупее нельзя было придумать!

Дино и Филипп молча курили, Полунин пытался настроить коротковолновый приемник, но не мог извлечь из него ничего, кроме свиста и треска. Астрид допила свой кофе и тоже потянулась за сигаретой. Ливень, казалось, начал немного стихать.

— Как это мы, в самом деле, не додумались, — продолжала Астрид, прикурив от сигареты Филиппа. — Можно ведь было мне заболеть, тем более что в последний раз Кнобльмайер сам спросил, почему я так плохо выгляжу… Заболела бы, а Лернеру послала письмо — и могла бы уехать со спокойной совестью, никого не подводя… А теперь изволь таскаться по этому проклятому Чако Бореаль только для того, чтобы приехать и услышать «нет, не знаю»!

— А если приедете и услышите «да, знаю»? — усмехнувшись, спросил Филипп.

Астрид уставилась на него изумленно:

— Что вы хотите сказать?

— То, что свидание с Лернером может оказаться вовсе не таким уж пустым, как вам кажется.

— Великолепно! — Астрид рассмеялась. — Слушайте, Фил, вы мне напоминаете лжеца из восточной притчи, который надул сам себя. Не знаете эту историю? Тогда я вам расскажу. У нас был студент-пакистанец, я от него и услышала. Когда-то в одном восточном городе жил лжец; и это был такой гнусный лжец — да не помилует его аллах! — что он не мог прожить дня без того, чтобы кого-нибудь не обмануть. Однажды негодяй сидел на кровле своего дома и увидел проходящего по улице соседа. «Сосед! — закричал лжец. — Ты разве не слышал новый фирман нашего повелителя? Отныне каждую пятницу на площади перед медресе будут бесплатно раздавать кускус всем, кто пожелает, нужно только явиться туда до полудня». А это как раз была пятница, и сосед забежал к себе домой, схватил блюдо и помчался к медресе, а за ним поспешил и сосед соседа, и еще другие соседи, и все бежали с блюдами и кричали каждому встречному, что на площади всем правоверным раздают сочный и ароматный кускус и не берут за это ни сантима, — в общем, началось черт знает что. А негодяй смотрел с кровли своего дома и посмеивался, потом задумался, потом стал беспокоиться; а кончилось тем, что лжец — да осквернят дикие ослы могилу его деда — тоже схватил блюдо и помчался за даровым кускусом…

Все посмеялись.

— Так же будет и с вами, — продолжала Астрид, — скоро вы и сами поверите в то, что меня зовут Армгард фон Штейнхауфен и что я разыскиваю своего бедного пропавшего без вести фатти…

Полунин обернулся к Филиппу:

— Ты ей разве еще не рассказал?

— Нет еще, — сказал Филипп.

— О чем? — удивленно спросила Астрид, посмотрев на одного и на другого.

— Этот Филиппо — осторожный человек, — подмигнул Дино. — Я давно говорил, что тебя нужно посвятить во все, но у него свои соображения…

— Брось трепаться, — резко перебил Филипп. — До сих пор мы считали, что рассказывать Астрид обо всем пока ни к чему, а рассказать решили только перед самым отъездом. Ну а тут как-то не получилось еще…

Астрид, ничего не понимая, кроме того, что от нее что-то скрывали и продолжают скрывать, пожала плечами.

— Пожалуйста, — обиженно сказала она, — не думайте, что я так уж рвусь проникнуть в ваши… элевзинские таинства. Мне давно ясно, что вы посвящаете меня в свои дела лишь постольку, поскольку это нужно для успеха очередного задания, которое мне предстоит выполнить…

— Не нужно обижаться, Ри, — сказал Филипп, — это ведь закон конспирации. Когда мы были в маки, никто из нас не знал того, что знало руководство, и для нас это было благом. А вы сейчас вместе с нами тоже занимаетесь конспиративными делами, и делами довольно опасными, так что обиды здесь неуместны. Очень может быть, вы потому и сумели так естественно провести свою роль в этой немецкой колонии, что не знали главного. Понимаете… знай вы всё — вы бы неизбежно нервничали, боялись. А когда человек боится, ему куда труднее владеть собой. Я это по собственному опыту знаю, — в маки, вы думаете, нам не случалось трусить? Поэтому главного вам и не сказали.

— Спасибо, — насмешливо сказала Астрид, — я понимаю, вы заботились обо мне…

— Мы заботились о том, чтоб вы не провалились сами и не провалили порученного вам дела. А сейчас вам поручается другое: побывать у капитана Лернера и выяснить, не известно ли ему теперешнее местопребывание одного из его сослуживцев по Семьсот девятой дивизии, обер-лейтенанта…

— Фон Штейнхауфена, знаю, моего бедного папочки.

— Нет, обер-лейтенанта Густава Дитмара.

— Кого? — изумленно спросила Астрид, поворачиваясь к Филиппу. — Что это еще за Густав Дитмар?

— А это тот самый человек, ради которого мы и таскаемся по Южной Америке, — объяснил Филипп. — Человек, которого нам нужно выследить и взять живым.

С минуту Астрид молчала, потом глянула поочередно на каждого из своих спутников, открыла уже рот, чтобы что-то сказать, и снова умолкла.

— Ну знаете! — объявила она наконец. — Это уж слишком! Да пошли вы все к черту с вашими тайными судилищами и вашими беглыми кригсфербрехерами! [40] Что это такое, в конце-то концов? Сначала меня приглашают на работу в мирную этнографическую экспедицию; тут же выясняется, что вся эта этнография — липа высочайшей пробы и господа ученые интересуются мофами, а вовсе никакими не индейцами; потом из меня спешно делают шпионку…

— Простите — разведчицу, — поправил Филипп.

— … а теперь я, ни больше ни меньше, должна еще принимать участие в людокрадстве! — продолжала кричать Астрид. — Да вы что, в самом деле, взбесились? Не знаю, как тут, а в Штатах за такие штучки сажают на электрический стул, — так я на нем сидеть не желаю, понятно вам? Не желаю! Отвезите меня обратно в Марискаль, оттуда я уж как-нибудь выберусь без вашей помощи, а сами можете и дальше гоняться за своими лернерами и дитмарами! И счастливой вам охоты!

— Тише, тише, — сказал Полунин. — Астрид, вас никто ни к чему не принуждает. Если хотите, мы вас отвезем не только в Марискаль, а прямо в Асунсьон и посадим на первый же аргентинский пароход. Но только после того, как вы побываете у Лернера.

— Я сказала — не поеду! Хватит с меня!

— Э, послушай, — примирительно сказал Дино, — не нужно сейчас спорить, у тебя истерика, нервы. Подожди, дождь скоро кончится и все тебе покажется в другом свете…

— Да при чем тут ваш чертов дождь!

— Ри, послушайте, — сказал Филипп. — Мишель прав, мы не собираемся вас удерживать, если вы решите уехать. Но сейчас это сделать просто нельзя. Кто, кроме вас, может поговорить с Лернером? В конце концов, согласитесь, вы ведь нас тоже отчасти подвели: откажись вы сразу, мы бы придумали какой-нибудь другой вариант, а теперь выходит ерунда — то вы едете, то бросаете все на полпути…

— Но вы мне ничего не говорили о похищении!

— Минутку. Во-первых, еще неизвестно, придется ли нам кого-то похищать. Во-вторых, даже если и придется, вы в этом участвовать не будете. Не такие уж мы идиоты, в самом деле. От вас сейчас требуется одно: поговорить с Лернером и выяснить, что он знает. Очень может быть, что он не знает ровно ничего; в таком случае мы будем продолжать поиски — с вами или без вас, это уж как вы сами решите. Поймите только одно: ваше участие предусматривалось только в этой, предварительной фазе операции. С остальным мы уж как-нибудь и сами справимся. Как там, кофе еще остался?

Астрид молча разлила по кружкам остатки из термоса. Ливень действительно шел на убыль, теперь это уже был обычный сильный дождь, какие бывают и в Европе. Кругом посветлело. Пока допили полуостывший кофе, совсем распогодилось, только запоздалые капли скатывались еще с широких пальмовидных листьев приютившего их дерева. Дино с Полуниным принялись разбирать брезентовую кибитку.

— Ладно, — объявила вдруг Астрид, — Лернера я беру на себя, черт с ним. Но только договоримся сразу! Или вы мне доверяете во всем, или я в игре не участвую, — следовательно, чтобы никаких больше секретов. Принято?

— Принято, — ответил Филипп.

— Еще бы вам не принять, ха-ха. Вы, милые мои джентльмены удачи, у меня теперь все вот здесь! — Астрид показала сжатый кулак и обвела своих спутников торжествующим взглядом. — Вздумайте только пикнуть. И вообще, это сафари с нынешнего дня получает кодовое наименование «Операция Южный Крест».

— Какой еще крест, — испуганно закричал Дино, — ты что, хочешь погубить нас всех?!

— Успокойтесь, синьор Фалаччи, я имею в виду созвездие!

Дино, уже нацелившийся в нее рогами из пальцев, тут же успокоился.

— Созвездие — это ничего, — признал он. — Но вообще с такими вещами лучше не шутить.

— А я и не думаю шутить. Вы поняли, почему я выбрала именно Южный Крест? Там четыре звезды — одна наверху и три пониже. Улавливаете аллегорию?

— Я думаю, — сказал Филипп, — никто из нас не откажется уступить пальму первенства представительнице прекрасного пола.

— Вот вам типичный француз, — вздохнула Астрид. — Комплименты выскакивают мгновенно, как шоколадки из автомата. И так же равнодушно. А вот наш Великий Молчальник опять чем-то недоволен. Что, не нравится название?

— Да нет, почему же, — отозвался Полунин. — Как кодовое — сойдет. Даже остроумно, в вашем истолковании. Просто мне само это созвездие не очень по душе.

— А, ну еще бы! Вам подавай Медведиц, да побольше…

Подождав еще с полчаса, чтобы иссяк текущий по дороге ручей, они собрались уже трогаться дальше, как вдруг Дино насторожился и стал прислушиваться.

— По-моему, собаки где-то лают…

Остальные тоже услышали в отдалении собачий лай.

— Это жилье, — сказал Дино. — Надо сходить узнать, что-то я не уверен в этой дороге, очень уж она выглядит заброшенной. Может, сходим, Микеле? По-моему, тут недалеко.

— Куда вы потащитесь через мокрые заросли? — возразила Астрид. — Поедем дальше, куда-то эта дорога нас приведет.

— Она может привести в такое место, откуда потом не выберешься, — сказал Полунин. — Что ж, давай сходим, вымокнуть мы уж и так вымокли. Ты тогда оставайся здесь с Астрид, Филипп, там все равно понадобится знание испанского.

— Э, хотел бы я быть в этом уверен, — с сомнением сказал Дино. — Местные индейцы, по-моему, говорят только на гуарани. Однако попытаться стоит, ничего не поделаешь. Филипп, достань там пару мачете!

Филипп попросил Астрид пересесть и, отвалив в сторону тюк со спальными мешками, вытащил два длинных тесака со слегка изогнутым» лезвиями. Без этого универсального орудия, заменяющего жителю Южной Америки косу и топор, в сельве нельзя сделать ни шагу; не говоря уже о необходимости прорубать себе дорогу в густом подлеске и рассекать то и дело преграждающие путь лианы, именно мачете с его острым и тяжелым клинком шириной в три и длиной в двадцать дюймов наиболее удобен как надежное оружие против змей — главной опасности этих мест.

Едва Дино и Полунин успели скрыться в зарослях, как проглянуло солнце. Мокрая зелень ослепительно засверкала, туман стал подниматься от быстро просыхающей земли; воздух, ненадолго очищенный ливнем, снова насыщался тяжелыми гнилостными испарениями.

— Проклятый климат, — упавшим голосом сказала Астрид, — настоящая турецкая баня. Фил, можно попросить вас исчезнуть минут на десять…

— Исчезаю, — кивнул Филипп и спрыгнул в грязь. — Я отойду, а вы посигнальте, когда будете готовы.

Переодевшись во все сухое, Астрид почувствовала себя лучше — но только физически. Ей было стыдно за недавнюю истерику. Что он теперь о ней подумает? Взбалмошная девчонка, дура, и к тому же трусиха. То говорила, как ненавидит нацистов, а то вдруг впадает в панику оттого только, что ее попросили помочь обезвредить одного из них. Должна бы радоваться, что ей дали возможность сделать в жизни хоть что-то полезное.

Вдоволь натерзавшись такими мыслями, она нерешительно выглянула из-под брезента Филипп стоял на дороге метрах в сорока от джипа, запрокинув голову, и разглядывал что-то 6 ветвях. Астрид выбралась наружу и пошла к Филиппу, с трудом вытаскивая из грязи резиновые сапоги.

— Что вы там увидели, Фил? — крикнула она, подойдя ближе. — Гнездо какое-нибудь?

Филипп обернулся.

— Обезьяны, — сказал он негромко. — Идите скорее, их тут целый выводок…

— Где, где? — заторопилась Астрид. — Покажите!

— Смотрите вон туда, вон, где толстая лиана, видите? Чуть выше и левее…

Он полуобнял ее и нагнулся к ее щеке, показывая на какой-то просвет в мокрой зелени. Астрид честно попыталась что-то разглядеть, но оказалась так близко от Филиппа, что ей уже было не до обезьян. Постояв так с неистово колотящимся сердцем, она закусила губы и отодвинулась.

— Действительно, очень интересно, — сказала она светским тоном.

— Видели, да? По-моему, это ревуны… черт, хорошо бы их сейчас телеобъективом…

— Принести камеру?

— Не надо, чувствительности пленки все равно не хватит. Там слишком темно. Бедняги, они совсем мокрые…

— Фил, — сказала Астрид.

— Да?

— Раз уж я остаюсь с вами, расскажите мне про этого немца, которого вы ловите.

— Да в общем, в этой истории нет ничего исключительного. В начале сорок четвертого года у нас в отряде появился перебежчик. Ну, естественно, полного доверия к нему сначала не было… но со временем он прошел все проверки и стал полноправным бойцом. Он по-настоящему дрался, этот Дитмар, никогда не отказывался от опасных заданий, словом придраться было не к чему. А потом выдал всю сеть. Не только отрядные базы, но вообще всё решительно — всё, что успел выведать, вплоть до системы явок среди гражданского населения…

— Кошмар… — прошептала Астрид. — Так он был специально заслан?

— Разумеется. Дино утверждал это с самого начала — ему не верили… Нельзя же, мол, подозревать человека только потому, что он родился в Германии! А как же тогда Тельман, Буш и другие? Да он и в самом деле не давал поводов для подозрений… пока не оказалось слишком поздно. Что ж, надо признать — сработал он ловко. Правда, ядро отряда пострадало не так уж сильно, но вся наша гражданская сеть погибла… связные, система явок… В общем, в результате этого предательства немцы расстреляли в Руане и его окрестностях около ста человек. К тому же Дитмару удалось провести свою операцию таким образом, что в предательстве был заподозрен мэр одного из маленьких городков… человек, который сделал для Резистанса больше, чем любой из нас. И улики были настолько серьезны, что этот человек так и умер под подозрением, не сумев оправдаться в глазах всех окружающих. Точнее, он покончил с собой… вскоре после войны. Именно из-за этого.

Астрид долго молчала.

— Действительно, ужасная история, — сказала она наконец. — Но, Фил, я не совсем понимаю… если даже после войны улики против этого мэра не были опровергнуты — откуда же вы знаете, что…

— Что он не был виновен? Потому что Фонтену я верил, как самому себе. Это был мой учитель, Ри, и я просто знаю, что он не был способен на предательство. Кроме того, его дочь слышала разговор с Дитмаром — последний их разговор, это было как раз накануне разгрома, — из которого поняла, что отец раскусил немца. Ну, свидетельству дочери значения не придали… это тоже в какой-то степени было понятно, особенно в то время…

— А сам Дитмар?

— А Дитмара один наш бывший макизар видел уже год спустя, весной сорок пятого. Этот тип спокойно жил в лагере для пленных немецких офицеров, причем даже фамилию не потрудился изменить. Наш парень поднял шум, начал требовать у американцев, чтобы того передали французским властям, но американцы с такими делами спешить не любили. Пока все это ходило по инстанциям — Дитмара в лагере не оказалось. То ли бежал, то ли был куда-то переведен, никто этого не знал.

— Да-а, — протянула Астрид. — Действительно, история… Но показания этого человека, который его видел, — почему их не приняли во внимание? Ведь если Дитмар после всей этой истории оставался в вермахте — значит, он никак не мог быть настоящим перебежчиком…

— Как сказать — не приняли, — Филипп пожал плечами. — Фонтен не был ведь осужден формально, и именно потому, что прямых доказательств его измены все-таки не нашлось… но и оправдать его не оправдали. Дело было прекращено за недостатком улик, а это, в общем, формулировка страшная своей двусмысленностью. Она-то Фонтена и убила. А насчет встречи в Мюлузе… ну, многие склонны были считать, что парень просто ошибся. Прояснить всю эту историю могло только появление в зале суда самого Дитмара, но Дитмар-то как раз и исчез. Исчез и пропадал до тех пор, пока Мишель не обнаружил, что он перебрался в Аргентину…

— Каким образом?

— Да просто случайно: в старом журнале увидел снимок группы только что прибывших из Европы иммигрантов и там красовался наш Дитмар. У него характерная морда — со шрамом во всю щеку.

— Нет, но какое совпадение! Просто чудо…

Продолжая разговаривать, они вернулись к машине. Филипп опустил тент и перегнал джип на открытое место, чтобы солнце высушило сиденья. Прошел уже почти час, как ушли Дино с Полуниным.

— Пора бы им возвращаться, — заметил Филипп, посмотрев на часы. — Неизвестно, сколько еще ехать… боюсь, нам сегодня придется спать в палатках.

— Это даже интересно, — сказала Астрид. — Ночлег в палатке в глубине парагвайской сельвы — такое не часто бывает.

— Лиха беда началом… Хорошо, если Лернер знает что-нибудь о Дитмаре, а если нет — ума не приложу, где его еще искать.

— Должен знать, вероятно, — сказала Астрид. — Наверное, после той истории он стал известной фигурой, по крайней мере среди сослуживцев.

— На это-то мы и рассчитываем. Но захочет ли Лернер сказать, вот вопрос…

Было уже около полудня, тяжелый влажный зной становился нестерпимым. Вокруг стояла особенная тишина сельвы, наполненная — если прислушаться — мириадами звуков, в большинстве своём совершенно непонятных, загадочных и поэтому пугающих. Астрид испытывала какое-то странное беспокойство, настроение ее становилось все более подавленным — и не только из-за этой рассказанной Филиппом истории с предательством. Скорее, дело было в самом Филиппе, — у Астрид была достаточно трезвая голова, чтобы безошибочно разбираться в причинах своих настроений. Как жаль, подумалось ей, вот уж об этой причине было бы куда приятнее не догадываться…

Как просто и хорошо чувствовала она себя с Филиппом еще две-три недели назад! Тогда это была просто привычная и забавляющая ее игра, старая как свет, игра в соблазнительницу и соблазняемого; игра, в которую — сознательно или бессознательно — спокон веку играет всякая молодая и свободная женщина, заполучив более или менее подходящего партнера Астрид всегда считала, что в этом вопросе она ничуть не лучше и не хуже других, и вела себя так, как было принято в ее кругу Впрочем, некоторых вещей она себе никогда не позволяла: например, отбить друга у приятельницы или соблазнить женатого приятеля. Секс был для нее спортом, и она придерживалась правил честной игры — развлекайся сколько угодно, но не порти жизнь другим.

Взять, например, ее последний роман — с Лагартихой Они чудесно провели время, целое лето прожили почти как муж и жена, разве что на разных квартирах, и расстались вполне мирно. Ну, конечно, Освальдо устроил сцену, на то он и аргентинец: тряс ее за плечи, швырнул на постель, угрожал громадным пистолетом — все это ей очень понравилось, она впервые испытывала на себе знаменитые южноамериканские страсти; впрочем, отвергнутый любовник скоро успокоился, пистолет спрятал, а ее попросил перепечатать в пяти экземплярах полученное из Буэнос-Айреса циркулярное письмо.

Примерно так же представлялся ей с самого начала и будущий роман с шефом. То, что Филипп был явно не бабник, делало предстоящий матч еще более интересным; невелика заслуга, скажем, забраться в постель к тому же Дино — тот и сам не пропускает ни одной юбки. Филипп же был дичью, достойной охотника.

Так что игра обещала быть интересной. Но игры не получилось, получилось что-то совсем другое. Насколько другое — Астрид предпочитала не думать, несмотря на всю трезвость своего ума. Пока еще это ей удавалось.

Но с Филиппом ей теперь было трудно. Она могла навязаться в любовницы — это было привычно, забавно; навязываться же в любимые ей до сих пор просто не приходилось, и она меньше всего хотела учиться этому теперь.

— О чем задумались, Ри? — спросил Филипп.

— Да так… просто, — Астрид вздохнула. — Обо всей этой истории, что вы рассказали. Вообще, конечно, гнусная штука… Хорошо бы вы сумели разыскать этого Дитмана.

— Дитмар, а не Дитман. Не ошибитесь, когда будете говорить с Лернером.

— Нет, я запомню… Фил, а как вам удалось организовать экспедицию? Ведь это, наверное, не так просто было — достать деньги, разрешения…

— Случай помог. Я когда приехал в Ним, «Эко де Прованс» была при последнем издыхании — штат бездарный, подписчиков с каждым месяцем все меньше и меньше, в редакции сонная одурь… Ну, я, как человек новый, пытался там что-то сделать, частично мы дела поправили, но нужен был какой-то гвоздь, понимаете? Мы с главным ломали голову и так и сяк, а тут вдруг приходит это письмо от Мишеля. Я тут же позвонил Дино, он приехал. Обсудили мы это дело, видим — нужно ехать. А на какие средства? Дино говорит: «Я на первое время могу кое-что подкинуть, но все равно — нужна прочная финансовая основа… »

— Фалаччи состоятельный человек? — спросила Астрид.

— Я бы не сказал. У него маленькая рекламная фирма — сводит концы с концами, не больше. Мы тогда так ничего и не придумали, а на другой день он мне звонит: «Слушай, у меня идея: попробуй заинтересовать свою газету мыслью об экспедиции, по-моему, это единственный выход и для нее, и для нас». Представляете? Странно, что мне, журналисту, не пришло это в голову. Я поговорил с главным, потом с издателем, они в принципе заинтересовались Начали рекламную кампанию. «Эко де Прованс» посылает собственную экспедицию в глубину южноамериканской сельвы! Тайны погибших цивилизаций! Загадка гибели полковника Фосетта! Кровавые обряды древних жрецов! Читайте в ближайшее время леденящие душу сообщения нашего специального корреспондента» — ну и так далее, в том же роде. Вы вот смеетесь, а ведь число подписчиков сразу увеличилось…

— Еще бы, — кивнула Астрид. — Можно представить, как заволновались местные тартарены! Ним, кстати, это недалеко от Тараскона?

— Да, в тех краях… — Филипп поднял голову и прислушался. — Кажется, наконец возвращаются. Словом, вот так и родилась наша экспедиция.

— Синьор Фалаччи, оказывается, умеет не только бегать за женщинами…

— Что вы! Дино производит обманчивое впечатление. Это человек умный. Я вам говорил — первым Дитмара раскусил именно он. С самого начала утверждал, что его к нам заслали.

Из зарослей выбрался Фалаччи, за ним Полунин. Мокрые с головы до ног, обсыпанные зеленым крошевом, в изодранных колючками штормовках, они подошли к джипу и стали жадно пить.

— Видели кого-нибудь? — спросил Филипп.

— Да, все в порядке, — тяжело переводя дыхание, сказал Полунин. — Дорога правильная, а ехать еще часов двенадцать — так они говорят.

— Мамма миа! — Дино врубил свой мачете в искривленный ствол жакаранды. — Да я согласен не вылезать из-за руля все двадцать, только бы не таскаться пешком по этой сельве. Хуже, чем в Африке! Микеле, сколько мы прошли в один конец — километра три, не больше? Я под Тобруком так не уставал, а мы там однажды делали марш-бросок в полном снаряжении, э! Сорок километров, и я был как огурчик. А сорок километров по пустыне — это, знаете…

— Сидел бы дома, легионер, — подмигнул Филипп. — Чего тебя туда носило — не давали покоя лавры Сципиона Африканского?

— Это все Бенито, — не обижаясь, объяснил Дино и озабоченно потрогал свежий волдырь на ладони. — Это ему, рогоносцу, не давали покоя лавры цезарей. Слушайте, сейчас уже третий час — может, сразу и пообедаем, чтобы потом не останавливаться? Пообедаем и тронемся…

— Можно, — согласился Полунин. — Заодно попросим Астрид вооружиться иголкой и немного привести нас в порядок, — он показал выдранный колючкой треугольный клок рукава штормовки. — Чтобы не являться к Лернеру бродягами.

— Да уж вижу, — сказала Астрид. — Шить, готовить, на что еще годится прекрасный пол. Фил, помогите мне достать плитку и продовольственный ящик — опять их засунули куда-то к черту под самый низ…

Через час, после стандартного обеда из консервов, они снова погрузили в машину свои пожитки и двинулись дальше. На десятом километре сельва кончилась сразу, словно обрезанная ножом; дорога, проложенная, видимо, во время парагвайско-боливийской войны, шла дальше по невысокой насыпи, слева и справа раскинулись огромные пустые пространства, залитые водой, с торчащими тут и там редкими одиночными пальмами. Потом, ближе к вечеру, местность начала подниматься, пошли пологие песчаные холмы. Начиналась пустынная часть Чако. Уже в темноте, выбрав при свете фар подходящее для ночлега место, они остановились и принялись готовить ужин и разбивать палатки.

Ночью было очень холодно, Астрид даже закоченела в своем спальном мешке.

Фактория «Ла Форесталь Нороэсте», до которой они добрались уже после полудня, состояла из нескольких бараков, крытых изъеденным ржавчиной гофрированным железом, длинного навеса — цеха, где были установлены пилорамы, и сборного из щитов домика конторы. Здесь кругом опять были заросли — теперь уже в основном «железного дерева», кебрачо. Джип въехал во двор, покрытый многолетним слоем слежавшихся опилок. Стояла тишина — фактория была явно недействующей, и давно, судя по всему. Полунин пошел выяснять обстановку. В одном из бараков, оказавшемся кухней, нашелся старый полуглухой индеец; кое-как они объяснились. Индеец сказал, что фактория и в самом деле не работает, — весной, может быть, начнут снова валить лес, но пока не валят. Рабочие отсюда ушли, остались только трое, если не считать его, повара, и еще управляющий, сеньор Алеман.

— Алеман? — переспросил Полунин. — Разве управляющего зовут не Лернер?

— Да, да, — закивал индеец. — Лерна, да Алеман [41].

— А, ну конечно! — Он только сейчас сообразил, что «фамилия» управляющего означает просто его национальность. — Так где же он, этот сеньор?

— Спит, — объявил индеец. — Сеньор пить много чича.

— Пожалуй, придется его разбудить.

Старик отрицательно покачал головой.

— Разбудить, когда солнце там, — он показал скрюченным пальцем на верхушку высокой араукарии. — Сейчас будить нельзя.

— А вы все-таки попробуйте! Скажите, к нему приехала гостья, сеньорита алемана.

Индеец подумал и нерешительно направился к хижине Из джипа выбралась Астрид, подошла к Полунину.

— Похоже, мы приехали напрасно?

— Нет, почему, ваш Лернер здесь. Отсыпается после попойки, старик попробует его разбудить…

Через несколько минут индеец вышел и сказал, что сеньор уже встал.

— Ну, желаю удачи, — сказал Полунин. — Нам, пожалуй, представляться ему не нужно, разве что сам захочет. Вы поняли, как с ним говорить?

— Я все запомнила. Сначала спрошу насчет «отца», — Астрид начала загибать пальцы, — потом он, вероятно, спросит, не знаю ли я кого-нибудь еще из этой дивизии, кто служил с ним вместе, и тогда я назову Дитмара. Скажу, что отец однажды о нем писал и мне запомнилась фамилия.

— Правильно. Действуйте, Астрид, — Полунин потрепал ее по локтю и пошел к джипу. Оглянувшись на полпути, он увидел, как на крыльце конторы показалась живописная бородатая фигура в шортах и расстегнутой до пупа рубахе. Сеньор алеман был взъерошен, как дикобраз, но поклонился Астрид не без ловкости и даже, кажется, попытался щелкнуть босыми пятками — за неимением подкованных каблуков.

Филипп отогнал джип под навес пилорамы, они вылезли, разостлали на опилках брезент и улеглись, приготовившись к долгому ожиданию.

— По-моему, ни черта не выйдет, — заметил Дино.

— Увидим, — отозвался Филипп. — Может, что и получится.

— Вряд ли, — с сомнением сказал Полунин. — Похоже этот тип спился до потери человеческого облика…

Не прошло и получаса, как из конторы вышла Астрид. Она огляделась, заслоняя глаза от солнца, и вприпрыжку побежала к навесу. Филипп вскочил на ноги.

— Ну, что? — крикнул он.

Астрид молча показала поднятый большой палец.

— Неужели узнали что-нибудь? — спросил Филипп, когда она подбежала ближе.

Астрид бросилась на брезент и закрыла глаза с блаженным видом.

— Мальчики, это потрясающе, — сказала она и поболтала в воздухе ногами. — Такое везение бывает только в сказках… — Она запустила руку в карман и вытащила смятый грязный конверт. — Держите крепче, дарю вам вашего Дитмара! Фил, я уж и не знаю, чем вы теперь со мной будете расплачиваться. Во всяком случае, поцелуем в щечку не отделаетесь.

— Насчет платы столкуемся, — заявил Дино. — За мной не пропадет, но ты рассказывай, рассказывай!

— Да тут и рассказывать нечего! Я все выудила из него за десять минут, а потом просто посидела из приличия, чтобы не уходить сразу. В общем, когда я назвала Дитмара, он сказал, что этого припоминает и что даже, насколько ему известно, Дитмар сейчас тоже в Южной Америке, в Аргентине где-то. «Мне, говорит, о нем недавно писал один камрад из Кордовы». Я попросила адрес, он стал рыться в бумагах — беспорядок у него чудовищный, просто берлога какая-то! — и нашел вот это письмо. «Можете, говорит, взять с собой, мне оно не нужно… »

— Прекрасно, — сказал Филипп. — Вы прочитайте-ка это письмо сейчас, на всякий случай. Он ведь мог спьяну и перепутать?

— Нет, мы смотрели вместе, — Астрид приподнялась на локте и вытащила из конверта листок почтовой бумаги. — Вот здесь… ага: «… а также небезызвестный тебе Дитмар, у него электромонтажная фирма, довольно процветающая». Собственно, вот и все — адреса, как такового, нет.

— Адрес — это мелочь, — сказал Полунин, — адрес мы узнаем. Важно, что он в Кордове.

— Ну что ж, — медленно сказал Филипп. — Собственно, поиски подходят к концу. А, парни?

— Мы теперь прямо в Аргентину? — поинтересовалась Астрид.

— Нет, — сказал Полунин. — В Аргентину поеду пока я один, а вам придется еще с месяц потаскаться по Парагваю.

— Да, внезапный отъезд всей экспедиции выглядел бы подозрительно, — Дино зевнул и потянулся. — Лично я ничего против Парагвая не имею…

— Я думаю, — ехидно сказала Астрид. — Уж в Аргентине вам такого раздолья не будет, синьор павиан! Знаете, какой там процент женщин?

— Нами Лернер не интересовался? — спросил Филипп.

— Нет, даже не спросил, с кем я приехала. Он, правда, извинился, что не может выйти поздороваться, так как «чувствует себя не в форме».

— Ну, это мы переживем. Тогда, я думаю, больше нас здесь ничто не задерживает? Ри, сходите-ка вы к этому старику, может он нас покормит чем-нибудь неконсервированным, а если у него ничего нет, возьмите инициативу на себя. Пообедаем и тронемся обратно, пока не начала портиться погода…


На следующее утро маленький двухместный геликоптер приземлился на поляне возле фактории. Когда полозья коснулись травы, из-под круглого плексигласового колпака с трудом вылез толстяк Кнобльмайер и, пыхтя и оглядываясь, двинулся по тропинке к конторе.

Лернер, с утра еще трезвый, принял гостя с вежливым равнодушием. Кнобльмайер объяснил, что был по делам здесь неподалеку, в менонитских колониях, и, узнав, что есть возможность воспользоваться геликоптером, решил навестить камрада; хотя они и не служили вместе, все-таки фронтовое товарищество обязывает. Они поговорили о том о сем, потом Кнобльмайер упомянул о генерале и поинтересовался, не приезжала ли к нему, Лернеру, некая фройляйн с письмом от его превосходительства.

— Была, вчера, — кивнул Лернер. — Хотела узнать насчет пропавшего без вести отца, но я его не знал. Вообще не помню такой фамилии у нас в дивизии.

— Так, так, — Кнобльмайер задумался. — Весьма странно, весьма. Уверяет, что отец служил в Семьсот девятой. Вы не заметили ничего подозрительного?

— А что я должен был замечать? Приятная девочка, с которой я охотно переслал бы, если бы еще был на это способен.

— Мне она подозрительна. По-моему, все это выдумка — насчет отца. Цель, впрочем, непонятна.

— Ну, не совсем выдумка, — возразил Лернер. — Отца ее я не помню, это верно, но в дивизии было много обер-лейтенантов, и неизвестно, сколько времени прослужил у нас этот Штейн… как его там. Может, ухлопали через неделю после прибытия. А одного из его сослуживцев, имя которого девочка назвала, я знал лично. Так что это уже не выдумка. И совпадения быть не может, она говорит, что отец писал что-то о шраме, а у Бандита морда действительно располосована…

— Почему «бандита»?

— А это мы Дитмара так называли. Он побывал у французов, в маки, с особым заданием. После этого кличка и приклеилась.

Кнобльмайер насторожился.

— С особым заданием, говорите? Какого рода?

— Инфильтрация. Он проник к партизанам и раскрыл целую сеть на территории Руанской комендатуры.

— Так, так… И что же она спросила о нем?

— Спросила, не знаю ли я, где он сейчас живет.

Кнобльмайер нахмурился, лицо его стало еще более озабоченным. В Колонии Гарай Армгард ни о каком Дитмаре не упоминала, хотя упомянуть было бы естественно…

— Скажите, Лернер, она что-нибудь рассказывала вам о себе? А о своих спутниках?

Лернер пожал плечами.

— А я ни о чем не спрашивал. Генерал ее рекомендует, что мне еще? Да и рекомендация была ни к чему — черт возьми, девчонка разыскивает отца, что тут такого…

— Подозрительно, чертовски подозрительно. Там она ничего не спросила о Дитмаре, потому что там знали об экспедиции. Здесь она об экспедиции умалчивает — и спрашивает о Дитмаре. Логично. Весьма логично. Французская экспедиция — Дитмар в свое время выдал французских партизан — странное «совпадение».

— Так, так. И что же вы ответили ей касательно Дитмара?

— Просто дал адрес, и все.

— Чей адрес? — Кнобльмайер побагровел, вытаращивая глаза.

— Дитмара, чей же еще. Она сказала, что попытается с ним связаться.

— Лернер, вы сошли с ума. Дайте мне этот адрес, быстро!

— По-моему, это вы спятили, Кнобльмайер. Я вам только что сказал, что отдал его девчонке! Вы что, немецкого языка уже не понимаете?

— Отдали и не оставили себе?

— Да, он был в письме. На кой черт мне его адрес? Переписываться я с ним не собираюсь. Дитмар, между нами говоря, всегда был порядочным дерьмом.

— Лернер, вы идиот!! — заорал Кнобльмайер. — Вы соображаете, что наделали!

— Ну, ну, потише. И не орите на меня, ясно? Тут вам не ваш вшивый вермахт, кончились золотые деньки Аранхуэса. Вот так-то. Чичи хотите?

— Я этой индейской мерзости не пью. Лернер, но вы все же попытайтесь вспомнить — может быть, у вас остался где-то записанным…

— Слушайте, идите вы к черту с вашим Дитмаром! Нет у меня больше его адреса, и кончено…

Лернер нагнулся, достал из-под стола бутылку, заткнутую кукурузным початком, и отпил прямо из горлышка.

— Вы не немец, вы грязная спившаяся свинья! — в бешенстве пролаял Кнобльмайер. — Я подам рапорт его превосходительству!

Лернер вытер губы тыльной стороной руки, не спеша заткнул горлышко початком и снова спрятал бутылку под стол.

— Его превосходительство может поцеловать меня в зад, — сказал он непринужденно. — Вы также, оберст. Не желаете? Тогда не откажите в любезности встать и сделать поворот налево кругом. И если вякнете еще одно слово — я вам разнесу череп из моего винчестера, не успеете вы сделать по двору и десяти шагов. Марш отсюда, жирный ублюдок!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Площадь перед высоким серебристым павильоном, над которым развевались красные и бело-голубые флаги, была плотно запружена народом, и им пришлось прождать не менее часа, прежде чем медленное движение людского потока всосало их внутрь. У самого входа Дуняшу так притиснули, что она чуть не обмерла, но на ее счастье давка кончилась — внутри павильона стало свободнее, посетителей пускали сюда группами.

— Слава тебе господи, — сказала она, — было бы так печально погибнуть на пороге рая. Между прочим, княгиня, моя так называемая тетка, предсказывала тут всякие ужасы… Большевики, говорит, вечно похищают людей на этих своих выставках, хотелось бы знать — зачем?

— Вот у самой княгини и выяснила бы, — посоветовал Полунин, оглядываясь вокруг и думая, к какому отделу выставки двинуться. — Она, вероятно, в курсе дела, если так хорошо осведомлена…

Дуняша сделала пренебрежительную гримаску.

— Что она знает, старая черепаха! Бог меня прости, но это не женщина, а Гран-Гиньоль [42]… Подберутся, говорит, в толпе, сделают укол незаметно — ты даже ничего и почувствовать не успеешь. Продержат до конца выставки взаперти, а потом вывезут потихоньку в ящике из-под экспоната. И не думай, говорит, что твой Мишель тебя защитит… Послушай, я думаю, вместе нам тут будет не очень интересно — ты, наверное, пойдешь смотреть что-нибудь техническое, а для меня все это ужасная борода. Я вон вижу там стенд с мехами, это уже интереснее. Договоримся встретиться у выхода — ну что, через час?

— За час нам всего не осмотреть, пожалуй.

— Прекрасно, я тебя не собираюсь утаскивать, мы просто встретимся и договоримся, как быть дальше.

— Смотри, чтобы тебе не сделали укола…

— О, я буду вся на страже! Но вообще-то, если говорить честно, меня это не так уж и пугает — быть покраденной. Такая захватывающая авантюра, что ты! Вообрази только — просыпаешься где-нибудь в подвале на Лубянке, вокруг чекисты…

— Нет слов, — сказал Полунин. — Только не «покраденной», а «украденной». Запиши себе в книжечку, если еще есть место…

Ему очень хотелось побывать на выставке именно с ней, с Дуняшей; но, пожалуй, первый раз следовало все-таки прийти без нее. Сейчас он был рад тому, что они осматривали павильон не вместе. Дуняша мешала бы ему сейчас своей болтовней, своими наивными расспросами; сейчас ему хотелось быть одному.

Это посещение выставки было для него свиданием с родиной — первым за много лет. Газеты, доходившие сюда с месячным опозданием, сухо информировали о событиях дома, но о главном приходилось только догадываться, пытаясь разглядеть живой быт за стереотипными, шаблонными словами, не меняющимися уже который год. Он давно уже не видел людей «оттуда», несколько раз собирался побывать на каком-нибудь советском пароходе, но всегда что-то останавливало…

Суда под нашим флагом приходили в Буэнос-Айрес не так уж часто, но все же бывали — «Ушаков», «Сухона», в прошлом году довольно долго стоял лесовоз из Мурманска. Посетителей пускали беспрепятственно, и по воскресеньям начиналось настоящее паломничество. «Визитанты» толпились на мостике и выглядывали из иллюминаторов, по судовой трансляционной сети гремело «Широка страна моя родная», «Землянка», «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат»; на палубе отплясывали с моряками девчата из аргентино-советского клуба. Полунин тоже приходил на пирс — сидел поодаль на чугунном кнехте, смотрел, покуривал, слушал. Музыка из громкоговорителей на полную мощность, этого ведь нигде больше не услышишь. Когда врубали что-нибудь довоенное, можно было закрыть глаза и оказаться в сороковом году, где-нибудь на Кировских островах. В ЦПКиО жаркими летними вечерами, когда ветерок дует с «Маркизовой лужи», тоже пахнет так вот своеобразно — морем не морем, рекой не рекой…

А подняться на борт так ни разу и не решился. Скорее всего, это была просто его дурацкая мнительность, но избавиться от нее он не мог. Почем знать, как там теперь относятся к перемещенным? Еще не так давно в каждой повести о кознях американской разведки непременно фигурировал какой-нибудь завербованный подонок из «дипи» [43], как правило — с мутными глазами убийцы. Чем нарваться на недоверие (или в лучшем случае прочитать во взгляде соотечественника снисходительную жалость), лучше уж поглядеть со стороны…

Дуняша несколько раз уговаривала его побывать на советском судне вдвоем, однажды они даже поссорились из-за этого. «Но ты просто совершенно ненормальный, — кричала она, — понавыдумывал себе разные идиотические комплексы и носишься с ними, как один Иванушка-дурачок со своей расписной торбой! » Возможно, она была права. Но сводить все к этим пресловутым «комплексам» тоже значило бы упрощать проблему. Идти на пароход с Дуняшей ему не хотелось еще и потому, что он очень живо представлял себе, как неуместно и нелепо выглядела бы она там — со своими французскими словечками и своей манерой выбалтывать вслух все, что ни придет в голову…

Он и сейчас был рад, что они не вместе. Тут крылось какое-то маленькое предательство, Полунин понимал это и чувствовал себя виноватым перед нею.

Впрочем, скоро он забыл о Дуняше. Он ходил от стенда к стенду, молча слушал пояснения гидов, разглядывал станки и приборы, придирчиво обращая внимание на любую мелочь, позволяющую судить об уровне технологии. Некоторые экспонаты вызывали досаду: один станок был явно устаревшей конструкции, да еще и покрасили его, как нарочно, в какой-то дикий ядовито-зеленый цвет. Не очень благополучно по части дизайна обстояло дело с бытовой радиоаппаратурой, приемники классом повыше были громоздки, отделаны с купеческой аляповатостью. Но это ерунда, мелочь, сказал себе Полунин, в целом этот отдел выставки был на высоте. Неплохая оптика, современные металлорежущие станки, измерительная аппаратура — нет, в самом деле, такое не стыдно было бы показать и в Штатах, не говоря уж об Аргентине…

Про уговор встретиться через час он, конечно, и не вспомнил. Дуняша сама разыскала его в толпе возле макета шагающего экскаватора и подергала за рукав. Полунин очень удивился.

— Что, уже время? Скажи на милость, а я думал, прошло минут двадцать… Тебя, я вижу, не похитили.

— Увы, не польстились! Ужасно обидно — я уж размечталась, была готова к худшему. Вот так всегда бывает, когда слишком много о себе воображаешь. Отец Николай вообще считает, что я преисполнена гордыни. Вам, говорит, недостает христианского смирения, — но, боже мой, посмотрела бы я, какое смирение было у него самого, если бы к нему приставали на улицах так, как пристают ко мне! Ты же знаешь этих безумных аргентинцев. А вот большевики не оценили. Может быть, в следующий раз?

— Главное, — сказал Полунин, — не терять надежду. Ну а как твои впечатления?

— Знаешь, это интересно… Я, в общем, не думала, — не сразу ответила Дуняша. — Мне даже сейчас трудно что-нибудь сказать, впечатлений действительно слишком много… Меха великолепные, хотя мутон здесь обрабатывают лучше, есть неплохие ткани… А моды — как бы это сказать — немножко в прошлом, хотя это не удивительно, Россия всегда была un peu demodee [44], не зря наши бабушки ездили одеваться в Париж…

— Моя, боюсь, не ездила, — улыбнулся Полунин.

— Нет, ну я говорю фигурально… Ты, конечно, еще здесь побудешь? Оставайся, а я тебя покину, у меня голова уже разболелась от всей этой brouhaha [45] — нет-нет, ты оставайся, я ведь вижу, что тебе не хочется уходить! Я бы сама еще посмотрела, но боюсь, начнется мигрень. Жаль, что не экспонировали ювелирную промышленность, — кстати, ты думаешь, она там вообще есть?

— Есть, вероятно.

— Надо было спросить у барышни — ужасно милая там была барышня, такая любезная, я ее спросила, откуда она знает испанский, и она сказала, что учила в юниверситэ, — кто бы мог подумать, что большевики учат кастельяно! Так я побежала, милый. Ты когда будешь дома?

— Точно не знаю, Дуня…

— Я только в том смысле, чтобы знать, когда обед. В пять не очень рано?

— Хорошо, давай в пять…

Они вместе вышли на площадь за павильоном, где стояла крупногабаритная техника; Дуняша направилась к выходу. Полунин посмотрел ей вслед, она тоже оглянулась и, приподняв руку к плечу, пошевелила пальцами, и каким-то странным, чужеродным, не вписывающимся в окружающее показался вдруг ему весь ее облик, — здесь, среди машин, рядом с самоходной буровой установкой, эта кукольная женщина в нарядном манто, с модной прической и на острых стилетных каблучках выглядела как-то… Полунин даже не мог сразу определить — как. В общем, она сюда не вписывалась, и это ощущение поразило его. Вокруг толпились праздные, хорошо одетые люди, но они не вызывали в нем этого тревожного чувства. Это были просто посетители, многие зашли сюда так же, как могли зайти в соседний Луна-парк или в Ретиро — от скуки, от любопытства. До них ему не было никакого дела. Тогда как Дуняша…

Полунин почувствовал вдруг внезапную усталость. Приподнятое настроение, с каким он шел сюда, рассеялось без остатка, в голову полезли мрачные мысли. Ничего определенного, впрочем, так, подавленность какая-то — вроде шумового фона в наушниках, нечто унылое и бессмысленное. Сутулясь и держа руки за спиной, он обошел экспозиционную площадку, поглядывая на грузовики, тракторы, комбайны. Легковых машин было всего три — крошечный «москвич», длинный черный «ЗИМ», похожий на «бьюик» сороковых годов, бежевого цвета «победа». Вдалеке возвышался над толпой ребристый кузов громадного самосвала, — нет, всего сразу не осмотришь, да и впечатлений многовато для первого раза…


Уже две недели — с тех пор как Полунин вернулся из Парагвая, — они жили «своим домом»: Дуняшина подруга, француженка, уехавшая по делам в Европу, на время уступила ей квартиру на улице Сармьенто. Место, правда, было очень шумным, и прямо за окном всю ночь то вспыхивала, то гасла какая-то идиотская реклама, но зато эти две комнатки давали им иллюзию своего очага. А главное, как говорила Дуняша, не было рядом никакой мадам Глокнер…

Полунин вернулся домой к пяти, как и обещал. С выставки он ушел гораздо раньше, но потом еще часа два провел в порту — просто ходил по причалам, читал имена судов и названия портов приписки, дышал океанским ветром. Ветер был северо-восточный — крепкий, свежий, продутый сквозь исполинские фильтры семи тысяч миль Южной Атлантики. От этого ветра резало в груди и слезились глаза, и Полунин думал, что зря не пошел тогда судовым радистом, как советовал Свенсон, — если уж скитаться, то скитаться, стать настоящим бродягой, забыть даже имя…

Мысли эти были несерьезны, он понимал это, тут было больше всего какой-то глупой мальчишеской бравады; словно этими нелепыми иллюзиями «абсолютной свободы» мог он заслониться от того мертвящего чувства собственной ненужности, непричастности, что с такой силой охватило его там, в серебристом павильоне на площади Ретиро. Он почувствовал это, увидев Дуняшу; но дело было не в ней, дело было в нем самом. Так же, как не вписывалась в окружающее она, не вписывался и он сам. Но ей-то, как говорится, и бог велел — родилась в Париже, Россию знает по книгам, по семейным преданиям… а он?

— У меня есть один сюрприз, — объявила Дуняша, когда он вернулся домой. — Спасибо, что не опоздал, иди мойся и за стол, а я тебе сейчас что-то покажу…

Полунин послушно вымыл руки, сел за стол. На кухне хлопнула дверца холодильника, и Дуняша вошла с торжествующим видом, держа что-то за спиной.

— Угадай что?

— Просто и не знаю, что сказать, — признался он. — Вероятно, что-нибудь съестное?

— Скорее питьевое, — засмеялась она и поставила перед ним заиндевелую бутылку. — Ну как?

Полунин даже не сразу сообразил, что буквы на белой с красной каймой этикетке — русские.

— «Столичная», — прочел он с изумлением. — Откуда, Евдокия? Там что, разве продавали?

— А ты и не заметил! Держу пари, ты вообще не был в том отделе. — Дуняша, вся сияя, достала из-за спины другую руку и положила рядом с бутылкой небольшую баночку. — А это русский кавьяр!

— Слушай, это просто здорово, — сказал Полунин. — Но когда ты успела?

— Угадай! Я ведь нарочно ушла раньше, а потом вернулась незаметно туда, где продавали. Bon Dieu [46], что там делалось! Мне помогла эта барышня-большевичка, я тебе говорила про нее, ужасно милая. Между прочим, ее зовут Жанна, — ты можешь себе представить? Я ее спрашиваю: «Вы француженка наполовину? » — так она ужасно удивилась. Я говорю: «А меня зовут Авдотья». Она удивилась еще больше, какое, говорит, книжное имя… И потом знаешь что? Потом я еще успела съездить к Брусиловскому и достала у него ржаного хлеба. Так что сейчас у нас будет русский пир! Ты правда доволен?

Полунин, не вставая, обнял ее, притянул к себе.

— Эх ты, Авдотья… Будем, значит, утешаться по-российски — водкой?

— Будем! Ужасно хочу напиться. Помнишь, в том романе — Фадеева, да? — голландский бизнесмен говорит: «Налейте мне рюмку окаянной русской водки! »

— Это у Федина…

Дуняша кончила хлопотать, накрывая на стол, уселась напротив. Полунин разлил водку — рюмки сразу запотели.

— Ну что ж, выпьем, — сказал он. — Как говорится, за свидание с родиной.

Дуняша выпила лихо, задохнулась и стала жевать тартинку с икрой.

— Хорошо, — сказала она, переводя дыхание. — Только ужасно крепкая. Послушай, Мишель, мне там, на выставке, пришла в голову одна мысль. А что, если нам с тобой взять и уехать? Я хочу сказать — в Россию.

— Правильно, Евдокия. Удивительно, как это я сам не догадался, — сказал Полунин. — Поехали, за чем дело стало.

— Пожалуйста, не смейся, я совершенно серьезно! Ну, ты понимаешь, до сих пор Россия была для меня вроде сказки, а теперь вдруг смотрю — страна как страна, обычные люди, делают самые обычные вещи… что-то лучше, что-то хуже, но в общем как всюду. Вот я и подумала: может быть, мы все, эмигранты, просто сами усложняем себе жизнь? Таскаемся по разным аргентинам и австралиям, скулим над какой-нибудь деревянной ложкой, поем «Замело тебя снегом, Россия… ». А ее ничуть не замело — они там все такие… как это сказать… бодрые? Так сильно работают, какое же это, «замело снегом». Серьезно, Мишель, я с наслаждением жила бы где-нибудь в степи и доила лошадей.

Полунин поперхнулся второй рюмкой.

— Каких лошадей? Зачем тебе доить лошадей?

— Боже мой, из лошадиного молока делают кумыс, ты не знал?

— Ах, кумыс…

— Ну да! Ты не представляешь, как это прекрасно — степь, костры, лошади… — Дуняша мечтательно подперла кулаком подбородок, глядя в окно, за которым крутилась рекламная шина «Данлоп» и с механической резвостью вскидывалась и опускалась женская нога в чулке «Парис».

— У тебя, Евдокия, несколько блоковское представление о нашей стране, — заметил Полунин. — Лебеди над Непрядвой и всякая такая штука. Все там совершенно иначе… и во времена Блока было иначе, просто он был поэт, видел по-своему. А вообще-то…

— Что «вообще»? — заинтересованно спросила Дуняша, не дождавшись продолжения.

— Вообще давай пить окаянную русскую водку. А что, тебя всерьез потянуло вдруг в Россию?

— Это мне нравится, — обиделась она. — «Вдруг потянуло»! Меня тянуло всегда!

— Ну да, как может тянуть к сказке. Но вот так, всерьез? Понимаешь, Дуня, твое доение лошадей — это не очень-то серьезно. А если без дураков?

— Без каких, прости?

— В смысле — говоря серьезно. Ты бы поехала?

— Mais bien sur [47]! Даже обидно, что ты спрашиваешь такие вещи. Вот только кто меня пустит? Ты — дело другое, ты там родился, ты имеешь право. Но я? — Дуняша подумала и пожала плечами.

— Если мы поженимся, ты получишь такое же право.

— Это следует понимать как предложение? Я ужасно тронута, милый, но ты забыл одну маленькую деталь: я уже замужем.

— Замужем, — скептически хмыкнул Полунин. — Это твое так называемое замужество…

— Понимаю, что не идеал, — согласилась Дуняша, — отнюдь. Все-таки совершенно фантастический тип мсье Новосильцев. Хоть бы написал для приличия! Так куда там — молчит, где-то затаился, словно его и нет… Отслужить, что ли, панихиду?

— Ну, это уж, наверное, слишком. А если он жив?

— Вот тогда и объявится! Ты разве не знаешь? Но это самое верное средство! Когда ничего не знаешь о человеке, надо пойти в церковь и заказать по нем панихиду; тогда он скоро даст о себе знать. Если жив, натурально, — добавила Дуняша. — А если не объявится, то, значит, его уже нет в живых, и тогда панихида, ты сам понимаешь, окажется как нельзя более кстати.

Полунин так смеялся, что она даже обиделась.

— Разумеется, тебе все равно, куда девался мой супруг! А каково мне? Ведь если он жив, то я самая настоящая прелюбодейка.

— Не твоя вина, что так получилось. Да и Какое это прелюбодеяние, если мы любим друг друга?

— Вот те раз! — воскликнула Дуняша. — Какая удобная аргументация! К сожалению, все это не так просто; любишь или не любишь — грех остается грехом. Хорошо еще, батюшка у нас теперь такой толерантный, — того, прежнего, услали в Канаду, я тебе говорила?

— Не помню. Чего это его в такую даль?

— О, тут такое делалось! Перегрызлись они ужасно. За бороды, говорят, друг дружку таскали, — с этими попами и смех и грех, не знаю, впрочем, чего больше. Так вот, я хочу сказать — на Пасху я говела, пошла к исповеди. «Отец Николай, говорю, я грешна делом и помышлением, никак мне с собой не сладить. Даже сама попросила наложить на меня какую-нибудь епитимью построже. А он мне говорит тогда: „Что ж, чадо, в вашем возрасте с грешными помыслами бороться трудно, да и соблазнов вокруг несть числа, я понимаю, но все же вы постарайтесь… “ Ну, я конечно, сказала, что постараюсь, ты все равно был в этом своем Парагвае или где там еще тебя носило. A propos, Мишель, эта ваша экспедиция еще надолго?

— Да трудно пока сказать, — ответил Полунин. — Задержки там всякие…

Это не было отговоркой — он и в самом деле потерял всякое представление о реальных перспективах погони за Дитмаром. Скоро третья неделя, как он сидит здесь, дожидаясь возвращения Келли, но Келли нет, а продолжать дело без свидания с ним рискованно — так они решили после поездки в Чако Бореаль. Таким образом, Филипп с Астрид таскаются по парагвайским дебрям в бессмысленных «этнографических изысканиях» — ради отвода глаз; Дино вылетел в Италию, где дела фирмы потребовали его присутствия; а сам он, заваривший всю эту кутерьму, без толку сидит здесь. Наслаждается, так сказать, медовым месяцем (с чужой женой). Хорошо!

— Мне самому, Дуня, все это начинает действовать на нервы, — добавил он. — Но дело нужно довести до конца.

— Это что-нибудь даст тебе — в смысле денег?

— Какие там деньги… Мне только расходы оплачивают, дорогу…

— Ты, кстати, не беспокойся на этот счет, я сейчас могу заработать практически сколько угодно. Без шуток, у меня сейчас берут даже те старые рисунки, на которые в прошлом году никто не хотел смотреть! Так что я спрашиваю вовсе не в этом смысле, просто мне не совсем понятно, чего ради ты с ними связался. Я думала, может, это что-то принесет потом?

— В смысле заработка — нет. Тут, Евдокия, совсем другое…

— Чистая наука? — понимающе спросила она.

— Да, скорее это.

— Прекрасно, я считаю, что за науку необходимо выпить!

Они выпили и за науку, и за его коллег; в порыве великодушия и женской солидарности Дуняша предложила даже тост за здоровье мадемуазель ван Стеенховен; бутылка «столичной» опустела очень скоро, а Дуняша объявила себя пьяной.

— Нет, ноги меня и в самом деле не… слушают, — сказала она с некоторым усилием, безуспешно попытавшись встать из-за стола. — Знаешь, я сейчас буду спать. Ты меня возьми и отнеси… В постель, — пояснила она. — Только не подумай, что я тебя… что я тебе делаю гнусное предложение…

— А если бы и так?

— Ничего не получится, я действительно ужасно хочу спать. Целый день была на ногах, бегала, бегала, а тут еще выставка — все эти большевики… милые, впрочем, люди. Правда, отнеси меня! А то я засну сейчас за столом, перед пустой бутылкой… как один пьяный бурлак в трактире.

Полунин отнес ее в постель, и она действительно мгновенно уснула, едва успев сбросить туфельки. Сам он тоже устал за день, но выпитая водка подействовала на него возбуждающе; Дуняше что, она может спать сколько угодно и когда угодно…

Стемнело. Полунин сидел, не зажигая света, глядя на бегущие по стене разноцветные отсветы неона, потом оделся и вышел, осторожно — чтобы не разбудить Дуняшу — притворив за собою дверь. В лифте он вспомнил, что забыл взять ключи.

На улице было холодно, ветер усилился. Полунин поднял воротник пальто, пожалел, что без шляпы. «Знойное небо Аргентины», будь она неладна… и ведь только начало зимы, впереди еще июль, август — самые холодные месяцы. А в Питере сейчас белые ночи. Он посмотрел на часы, было четверть девятого. Это что ж, третий пополуночи? Пожалуй, какие-то мосты уже развели. Он начал вспоминать, в котором часу разводят Литейный, Дворцовый, Кировский; картина стояла в памяти четко, словно он видел это только вчера: негаснущая заря над Петропавловкой, мокрый пустой асфальт, широкая, того же цвета, что и небо, розоватая гладь реки…

Ровно четырнадцать лет назад он в это время дописывал курсовую работу. Сроки поджимали, работать приходилось по ночам. Когда он наконец выключал настольную лампу (она была старая, простого конторского типа — тонконогий гриб под абажуром толстого двухслойного стекла, зеленого снаружи и молочно-белого изнутри; тогда уже появились в магазинах лампы новой конструкции — черной пластмассы, на обтекаемых аэродинамических форм подставке и шарнирной, лекально-выгнутой стойке, они выглядели такими элегантными и современными! Он несколько раз намекал отцу, что лампу пора бы сменить, но отец, верно, слишком привык к старой, а после его смерти выбросить ее уже казалось кощунством), — когда он выключал наконец эту лампу, комната погружалась в синеватый сумрак, а за окном — над крышей старого Конюшенного двора, над луковками Спаса-на-Крови — светлело предрассветное небо. Он раскрывал оба окна — одно выходило на Мойку, а другое в Мошков переулок — и осторожно, чтобы не разбудить соседей, пробирался длинным коммунальным коридором, заставленным сундуками и увешанным лыжами и велосипедами…

О, эта тишина спящего города, призрачный, без теней, свет, запах воды и гранита… Набережная была изогнута, площадь распахивалась перед ним не сразу — только уже с Певческого моста, — но зато как распахивалась! Наверное, только в июне, ночью, можно по-настоящему понять Ленинград, Питер, этот державный Санкт-Петербург, понять и увидеть в нем больше, чем было задумано строителями… Он в то время не особенно интересовался историей и плохо ее знал; но как часто — это запомнилось! — он во время ночных своих прогулок вдруг останавливался и подолгу стоял на месте, охваченный странным ощущением вневременности окружающего. Огромная асфальтовая плоскость, гениально подчеркнутая вертикалью Александровского монолита, и застывшая над аркой колесница Победы, и тяжкий, невесомо реющий вдали купол Исаакия — все это было вечным, как земля, как воздух, как неиссякаемое стремление невских вод… А до войны оставалось тогда меньше двух недель — меньше и меньше с каждой такой ночью.

Он вышел на шумную, полыхающую рекламными огнями авениду Коррьентес, мальчишки-газетчики осипшими голосами выкрикивали заголовки вечерних выпусков, у огороженного перилами спуска в метро пожилой человек с обмотанным вокруг шеи небольшим смирным удавом соблазнял прохожих какой-то галантереей, из дверей ресторанчиков и закусочных вырывались разноголосые клочья музыки, тянуло кухонным чадом. Светло-синий «линкольн» стал выбираться из шеренги тесно припаркованных вдоль тротуара машин; он уже выдвинулся наискосок на проезжую часть улицы, когда мимо проревело нечто длинное и черное — раздался трескучий удар, скрежет раздираемого металла, и передний бампер «линкольна» с лязгом полетел по асфальту, крутясь, как огромный хромированный бумеранг. Белая машина, мчавшаяся за черной, едва успела увернуться лихим виражом, пронзительно вереща покрышками. Владелец «линкольна» выскочил из-за руля.

— Трижды рогоносец!! — вскричал он, потрясая кулаками вслед обидчику. — Ты мне за это ответишь! Вернись, если ты мужчина!

Движение остановилось, вдоль авениды визжали тормоза, истерично вопили разноголосые сигналы; полицейский в белых нарукавниках уже пробирался между столпившимися машинами, волоча злополучный бампер.

— Заберите это, сеньор, — крикнул он владельцу синего «линкольна», — берите и уезжайте, ради пречистой девы, вы создаете аварийную ситуацию! Прочь отсюда, иначе я вызову патруль! А вы чего стали?! Проезжайте! Э, сеньора, стыдно быть такой любопытной в вашем почтенном возрасте! Проезжайте, каррамба, проезжайте!

«Сумасшедший дом какой-то», — подумал Полунин. На перекрестке он долго выжидал относительно безопасного момента для перебежки. Светофоров в Буэнос-Айресе нет — в прошлом году попытались кое-где установить, разразился чуть ли не бунт: посягательство на индивидуальную свободу, видите ли. Мне, гражданину и демократу, какие-то мигающие лампочки будут приказывать — идти или стоять! А вот этого не хотите?

Очутившись наконец на другой стороне, Полунин пересек аристократическую Флориду, залитую белым светом витрин, во всю ширину заполненную фланирующей толпой (слава богу, хоть сюда нет доступа машинам). Соседняя Сан-Мартин — улица банков, здешний Уолл-стрит — была, напротив, безлюдна. Редкие магазины, торгующие в основном канцелярскими товарами, уже закрылись, прохожих не было, лишь у банковских подъездов тут и там маячили вооруженные автоматами полицейские.

Здесь было теплее — узкая улица, ориентированная с юга на север, вдоль береговой линии, была защищена от дующего с реки ветра, он врывался сюда лишь на перекрестках. Полунин шагал по середине проезжей части, держа руки в карманах пальто, рассеянно наблюдая за своей тенью, — она возникала под ногами, короткая и угольно-черная, вытягиваясь и бледнея с каждым шагом, чтобы совсем исчезнуть у следующего фонаря.

Здорово было бы — вдруг взять и не увидеть ее больше. Оказаться человеком без тени. Этаким призраком. Пожалуй, хорошо вписалось бы во все окружающее, во весь этот абсурд, которым стала его жизнь…

А почему, собственно, абсурд? Нет, в самом деле, если трезво задуматься… Трезво, правда, сейчас не выйдет, но попробовать можно. Итак — чем, собственно, так уж абсурдна его жизнь? Тем, что приходится жить далеко от родины? Но ведь многие так живут, — мало ли здесь итальянцев, французов, англичан. Живут, работают, занимаются своим делом. И он тоже работает, занимается тем же, чем занимался бы и дома, радиотехникой. Там, правда, он был бы инженером, но это и здесь возможно, — не так уж трудно окончить «Отто Краузе», получить диплом, устроиться в хорошую фирму. Просто нет смысла. В самом деле — зачем? Заработка хватает и так, много ли ему надо…

А все-таки, наверное, много. Нет, не в смысле заработка. В другом, главном смысле. Потому что всего этого — работы, материальной обеспеченности, даже семейного счастья (Дуняша в конце концов сама поймет, что комедию с Ладушкой пора кончать) — всего этого ему никогда не хватит, чтобы сделать жизнь полной. Потому что всегда будет не хватать главного: чувства принадлежности к месту, где ты живешь, чувства укорененности в этой земле. А иначе ведь жить нельзя, иначе человек превращается в перекати-поле. Нельзя жить без корней, нельзя жить одними воспоминаниями — этим сладким ядом, который медленно разъедает душу. Поэтому-то ты и не позволяешь себе вспоминать наяву; но ведь память не выключишь, не отсечешь, отогнанные воспоминания возвращаются во сне, — это еще хуже…

Да и «семейное счастье» здесь — штука, в общем-то, довольно проблематичная. Как и всюду, впрочем, но в этих условиях особенно. Ведь вот той же Дуняше рано или поздно захочется иметь ребенка, поначалу все будет хорошо, но потом он пойдет в школу. И появится в семье маленький аргентинец, со своими интересами, далекими от родительских, с таким же далеким внутренним миром. Здесь детям не преподают политграмоту, но очень хорошо умеют переделывать сознание на свой лад. Рецепт самый простой: в аргентинской школе день начинается с церемонии подъема флага. Как на военном корабле. И все вместе — учащиеся и преподаватели — поют гимн. «Oid mortales el grito sagrado» [48] — каждое утро, месяц за месяцем, год за годом, все двенадцать лет. Просто и эффективно. Уже в четвертом, пятом классах мальчишка начинает чувствовать себя аргентинцем, терпеливо разъясняет дома: «Ну как ты не понимаешь, папа, русский это ты, и мама тоже русская, но я аргентинец, я ведь родился здесь… »

По-своему ребенок прав. В школе ему сказали: в Европе при определении национальности новорожденного действует «закон крови», а у нас — «закон территории». Важно, где ты родился; кто твои родители — испанцы или поляки, русские или арабы — не имеет больше никакого значения, ты родился здесь, и поэтому ты аргентинец. Коротко и ясно — попробуй переубедить.

Вот так-то, Михаил Сергеевич, уважаемый дон Мигель. Довольно зыбкой оказывается при ближайшем рассмотрении ваша утешительная теория «нормальной жизни». Можно, конечно, лишний раз напомнить себе, что перед родиной ты чист — не изменял, не дезертировал, даже повестки не дожидался — сам пошел в военкомат; и что ни в малейшей степени не зависели от тебя все те обстоятельства, в силу которых ты оказался перемещенным за четырнадцать тысяч километров от дома, в эмигрантскую колонию Буэнос-Айреса. Можно, выстроив себе этакое персональное убежище из вполне логичных доводов, жить здесь и дальше, как живут другие. Но вот будет ли эта жизнь нормальной — это вопрос. Какая же она, к черту, нормальная, если ты даже детей своих не сможешь воспитать, как считаешь правильным…

И нечего оглядываться на других. Испанцам, французам — тем легче, они более космополитичны. А впрочем, трудно сказать, в чем тут дело. Чужая душа — потемки. Возможно, у них меньше национального своеобразия, и это помогает им приспосабливаться к чужим условиям, или патриотизм у них какого-то другого вида… Нет, не то чтобы его было меньше. Вовсе нет! Просто он какой-то другой: человек любит свою родину, в случае нужды готов отдать за нее жизнь, но жить предпочитает в чужой стране Потому ли, что климат лучше или заработки выше, да мало ли еще почему…

Полунину вспомнился англичанин, с которым они вместе работали на телефонной станции. Парень вырос в Буэнос-Айресе — его привезли сюда ребенком — выглядел заправским портеньо [49] женат был на аргентинке и дома говорил по-испански. Однажды, когда Полунин упомянул в разговоре какой-то городок в Нормандии, Хайме сказал, что знает эти места, их там в августе сорок четвертого уложили чуть ли не всю роту… Полунин удивился, ему как-то и в голову не приходило, что Хайме мог воевать. «А как же, — подтвердил тот, — уехал отсюда в сороковом. Сразу после Дюнкерка, помнишь? Тогда все ждали вторжения в Англию, вот я и поперся. Ничего не поделаешь, думаю, надо помочь старухе Все пять лет и отбарабанил — начал в Тобруке, а кончил знаешь где? Фленсбург, на границе с Данией, ни больше ни меньше… » Полунин спросил, зачем же он в таком случае вернулся после демобилизации в Аргентину — жены ведь вроде у него еще не было Хайме изумленно вытаращил глаза: «А что я должен был делать — оставаться жить в Англии? Ты спятил, че! Да я этого удовольствия худшему своему врагу не пожелаю… »

Сейчас, вспоминая разговор с Хайме Хиггинсом, он испытывал такое же недоумение, как и тогда. Да, нам этого просто не понять, мы иначе устроены. Есть, видно, какая-то обратная зависимость между способностью народа растворять в себе чужаков и самому растворяться в чужой среде. А уж растворять Россия умела… Пожалуй, ни одну другую страну так не поносили европейцы — и так в нее не стремились. Большинство, конечно, ехало просто в надежде разбогатеть, но интересно другое: уже во втором поколении почти все они приживались, прорастали корнями в русскую почву, всем сердцем прикипали к России…

А обратного движения не было. Это удивительный факт, над ним просто не задумывались, — а задуматься стоит. Жить в России никогда не было легко, но никогда русский человек не покидал свою землю ради лучшей жизни, а вынужденная эмиграция всегда оборачивалась для него бедой. Самый близкий пример — судьба бывших «белых». Люди покинули родину не из соображений личной выгоды, а сохраняя верность определенным убеждениям; уже одно это, казалось бы, должно служить моральной поддержкой. А вот не служит! Ведь трагедия белой эмиграции не в том, что бывшим кавалергардам пришлось водить такси, а известным писателям — довольствоваться сотрудничеством в грошовых еженедельных листках; ее трагедия в том, что русские люди потеряли Россию. В конце концов все они так или иначе устроились, некоторые совсем неплохо, если говорить о материальном достатке. И что же — легче им от этого?

Полунин вдруг вспомнил, что давно не был в русской библиотеке, — ее владелица, Надежда Аркадьевна Основская, всегда откладывала для него новинки. Обижается уже, наверное, нужно будет заглянуть на этих днях. Вот тоже судьба — никому не пожелаешь…

Впрочем, не стоит обобщать, сказал он себе. Таких, как она, среди здешних старожилов не так уж много, большинство прижилось и о России слышать не хочет. Аргентина, надо признать, тоже растворяет… Но здесь это получается как-то по-другому. Во всяком случае, вряд ли кто из «аргентинизированных» русских сможет когда-либо отблагодарить приютившую его страну так, как отблагодарил Россию женатый на немке датчанин Иоганн Даль — отец составителя «Толкового словаря»…

Улица кончилась, Полунин вышел в сквер на площади Сан-Мартин. Широкий газон, ядовито-зеленый под газоразрядными фонарями, полого сбегал к проспекту Леандро Алем, на площади перед вокзалами каруселью разворачивались вокруг Британской башни игрушечные троллейбусы, а еще дальше — на фоне черного неба и мерцающей россыпи огней Нового порта — огромным брусом льда сиял в свете прожекторов серебряный павильон с пламенеющими на ветру алыми стягами над порталом. Северо-восточный ветер дул в лицо сильно и ровно, донося обрывки музыки из парка Ретиро, слитный шум движения на привокзальной площади и гудки маневровых локомотивов. Он дул прямо оттуда — со стороны павильона, и если продолжить эту линию… дальше, еще дальше, огибая выпуклость земного шара…

Полунин стоял и смотрел, пока не стали слезиться глаза, потом отошел к фонарю, выпростал из рукава запястье. Четверть десятого. Собственно, еще не поздно, — вечер свободен, Дуню все равно не добудишься… Еще раз оглянувшись на павильон, он подавил вздох и направился к станции метро.


Надежда Аркадьевна никогда не считала «Хождение по мукам» шедевром русской литературы; но к первой книге трилогии — к «Сестрам» — у нее было особое отношение. Все в этом романе — его душная предгрозовая атмосфера, слепая беззаботность людей-мотыльков, пляшущих в эйфорическом предвкушении близкой катастрофы, отрекшихся от прошлого и (к счастью для себя!) не знающих будущего, — все ведь это было о ней, это была ее собственная прошлая жизнь, ее далекая молодость. И с Дашей Булавиной они были почти ровесницы: гимназию Надежда Аркадьевна окончила в тысяча девятьсот пятнадцатом.

Теперь она давно уже не могла перечитывать «Сестер» так просто, на сон грядущий, как перечитывают полюбившуюся книгу. Она ее боялась. Не тот возраст, не те нервы, чтобы позволять себе подобные экскурсы в прошлое. А ведь было время привыкнуть, забыть, успокоиться. Успокоились же другие? Нет, слава богу, с нею этого не случилось. Надежда Аркадьевна была бесконечно благодарна не очень-то милосердной своей судьбе за эту грозную милость — дар неувядающей памяти.

… Москва виделась ей всегда зимняя, словно и не было тогда других времен года. Лето обычно проводили на даче под Тарусой или в Крыму, а осени и весны почему-то не запомнились. Зато зимы, эти сказочные московские зимы — крещенские морозы в сахарно-крупитчатом инее, в ледяном пылании малинового низкого солнца, хрусткий скрип снега под ботиками, запах духов и меха, стремительный визг санных полозьев по Тверской, очереди на Шаляпина и нестройное «Гаудеамус игитур» в Татьянин день, или мглистые, укутанные в туман великопостные мартовские деньки, приглушенный ростепельной сыростью звон трамвайчиков на Арбате, бесшумное мельтешенье галок над зубцами Китайгородской стены — ведь было все это, было, этого не могли отнять у нее никакие войны, никакие революции, это все оставалось с нею сейчас, спустя сорок лет, и останется до самой смерти…

Да, она вспоминала себя, читая о петербургской жизни юной Даши Булавиной, и ей было немного жаль Дашу — все-таки Петербург не Москва, не совсем даже Россия… Но еще больше было ей жаль самое себя, потому что слишком скоро и слишком страшно кончилось сходство их судеб. Может быть, встреть она тогда своего Телегина…

Но Телегин — умный, спокойный, знающий, что делать, — ей не встретился, а встретился Саша Основский, бывший папин студент, которому тот предсказывал блестящую научную будущность. Как многие папины предсказания, не сбылось и это, не получилось из Саши медиевиста. Получился поручик Добровольческой армии — в мятом картузе с крошечным козырьком, в намертво вшитых в шинельное сукно защитных погонах, с глазами, уже тронутыми безумием двух лет гражданской войны; таким она увидела его в Ростове осенью девятнадцатого года, когда уже не было ничего — ни просторной профессорской квартиры на Моховой, ни Москвы, ни России. И папы с мамой тоже не было.

А сама она такого натерпелась и насмотрелась за эти два года, что уже считала себя окаменелой, недоступной никакому человеческому чувству, — поэтому так страшно, на разрыв души потрясла ее эта неожиданная встреча с человеком из прошлого, и она разрыдалась прямо там, на залузганной семечками Садовой, где грубо накрашенные проститутки приставали к казачьим есаулам и подмигивала тусклыми лампочками вывеска синематографа с Верой Холодной…

Потом они сидели в каком-то подвальчике, пропахшем спиртом и шашлыками, за соседним столиком мрачно пил в одиночку молодой полковник с пустыми глазами кокаиниста и трехцветным шевроном на рукаве. На крошечную эстраду вышел человек в потрепанной визитке, низенький и волосатей, и стал читать подвывая: «Разгулялись, расплясались бесы по России вдоль и поперек, рвет и крутит снежные завесы выстуженный северо-восток… » Саша все расспрашивал ее, и она рассказывала, плакала и рассказывала снова, и словно ледяная корка трескалась и таяла на ее сердце. «Нам ли взвесить замысел Господний? Все поймем, все вытерпим, любя, — возглашал декламатор, — жгучий ветр полярной преисподней — Божий бич — приветствую тебя! » [50]. Обессиленно прикрыв глаза, он качнулся в поклоне, за столиками немного похлопали, а соседний полковник вдруг поднялся, смахнув на пол стакан, и потянул из деревянной кобуры длинный вороненый маузер. «Приветствуешь, значит, — сказал он неожиданно трезвым голосом, со скукой, — вот я тебя сейчас поприветствую, жидовская сволочь… » Саша бросился к нему вместе с другими офицерами, в короткой свалке оглушающе бабахнул выстрел, под потолком разлетелась лампочка, завизжали женщины. «Идемте, Надежда Аркадьевна, — сказал Саша, когда буяна утихомирили, — простите, не предполагал, здесь обычно без скандалов… »


Через неделю они обвенчались в холодной, ободранной церкви. Страшной весной двадцатого года, получив известие, что муж убит под Екатеринодаром, Надежда Аркадьевна родила мертвого ребенка. Известие оказалось ошибкой, Саша вернулся, но врачи сказали, что детей больше не будет. А потом — Крым, Севастополь, заваленная беженским скарбом палуба грязного французского пакетбота, Галлиполи. Как все это получилось, она до сих пор не понимала. Что ж, Саша и в самом деле не походил на Телегина. Знаток прошлого, он заблудился в настоящем, он потерянно метался между рыцарской верностью «белой идее» и традиционным либерализмом российского интеллигента, между презрением к реставраторам самодержавия и страхом перед некой вселенской жакерией. Ему бы тогда подсказать, направить, — но это хорошо говорить теперь, а тогда… тогда все было по-иному. Если бы молодость знала…

В Праге он махнул рукой на историю и поступил в институт гражданских инженеров. «Кого они теперь интересуют, мои альбигойцы, — сказал он однажды. — А строить будут всегда, при любом режиме… » Но в Европе строилось в те годы не так уж много, работы не было, и в начале тридцатых они приехали сюда, в Аргентину. Приехали «делать Америку».

Что ж, хоть в этом муж не ошибся. На первых порах — пока еще свирепствовал кризис — было трудно, но потом все наладилось, пришел достаток, сытая, покойная жизнь. Шеф строительной фирмы благоволил к молодому «инхеньеро русо», тот начал продвигаться, делать карьеру. И потянулись годы…

Наверное, это кощунственное сравнение, но страшное начало войны осталось в памяти Надежды Аркадьевны как свежий порыв грозового ветра, как пора внезапно вспыхнувших надежд на сопричастность происходящему в России. В июне сорок первого года Александр Александрович послал в советское посольство в Мексике (Аргентина не имела тогда дипломатических отношений с СССР) прошение — разрешить ему вернуться на родину в качестве рядового красноармейца; такие же прошения послали одновременно с ним еще несколько их знакомых, бывших офицеров Добровольческой армии. Каждому ответили персонально — поблагодарили за патриотический порыв и выразили надежду, что дела их будут рассмотрены по возможности безотлагательно, хотя и дали понять, что может случиться некоторая задержка.

Задержка оказалась долгой. Они ждали — месяц за месяцем, и в сорок втором году, и в сорок третьем. После Курской битвы Александру Александровичу стало ясно, что ждать больше нечего. Родина не приняла их в трудное время, а сейчас что ж — приехать к концу войны, к шапочному разбору? Не станешь же объяснять каждому, что ждал этого с июня сорок первого, что подал прошение в тот момент, когда американские газеты считали дни до окончательного разгрома красной России…

Через год после окончания войны Аргентина установила дипломатические отношения с Советским Союзом. Как только при посольстве был открыт консульский отдел, Основские подали прошение о советском гражданстве и возвращении на родину. В гражданстве их восстановили и красные паспорта выдали — но без въездной визы. Скоро все они — небольшая группа несостоявшихся «возвращенцев» — оказались в изоляции. Знакомые перестали бывать у Основских и приглашать их к себе, а одна давнишняя, еще по Праге, приятельница демонстративно не поздоровалась с Надеждой Аркадьевной на ежегодном благотворительном балу. На службе у Александра Александровича тоже начинало попахивать неприятностями: шеф однажды пригласил его в кабинет и не очень довольным тоном сообщил, что им интересовался какой-то тип из политического отдела федеральной полиции. «На вашем месте, дон Алехандро, — сказал шеф, — я вел бы себя благоразумнее. Вообще, говоря откровенно, не совсем понимаю, зачем это вам понадобилось — принимать подданство государства, которое отнюдь не жаждет раскрыть вам свои объятия… »

Словом, все стало еще хуже, как всегда бывает после проблеска обманчивой надежды. А тут еще стали прибывать транспорты с перемещенными лицами — «дипи», как называли их на американский манер. Это уж было и вовсе ни с чем не сообразно. Лишний раз убедившись, что умом Россию не понять, Надежда Аркадьевна еще больше полюбила книги, они становились для нее чем-то единственно надежным, не грозящим никакими новыми разочарованиями. У Основских была едва ли не лучшая русская библиотека в Буэнос-Айресе, и во время войны Надежда Аркадьевна сделала ее публичной, — тогда был большой спрос на советскую литературу, — временами на абонементе оказывалось до двухсот читателей. Потом волна спала — бойкот начинал уже действовать, да и новых поступлений не было за все время войны.

Возможность выписывать книги из Советского Союза появилась снова в сорок шестом году, когда в Штатах начала действовать международная книготорговая фирма. Каким праздником был для Надежды Аркадьевны день, когда пришла первая бандероль и на ее стол легли новенькие — прямо оттуда! — «Далеко от Москвы», «В стране поверженных», «Непокоренные», «Радуга», томик стихов Симонова. Книги были отпечатаны на скверной газетной бумаге, в дешевых картонных обложках, но она брала их в руки с благоговением, словно прикасаясь к святым реликвиям. Книги оттуда! Книги, созданные в дни великого подвига, уже хотя бы поэтому отмеченные печатью бессмертия! Она обзвонила всех знакомых, на новинки немедленно установилась очередь, и Надежда Аркадьевна в тот же день отправила еще один срочный заказ, на вдвое большую сумму.

Что ж, это было уже что-то. Если не удалось вернуться на родину, то она хоть может вести здесь какую-то полезную работу, открывать людям глаза, рассеивать заблуждения и опровергать клевету. Библиотечное дело Захватило ее целиком, тем более что и читателей теперь стало опять порядочно — за счет приезжих из Европы. Не «дипи», нет, от этого судьба Надежду Аркадьевну пока хранила, — в Буэнос-Айресе появилось много старых эмигрантов из Франции, Бельгии, с Балкан. А упорный бойкот местных «непримиримых» имел и свою хорошую сторону: по крайней мере в библиотеку на улице Виамонте никогда не приходили люди, чьи политические взгляды и высказывания могли бы шокировать хозяйку…

Книги, библиотека, возможность поговорить с понимающим человеком о Паустовском или Тынянове оставались теперь единственной ее отрадой. С мужем отношения начали незаметно портиться, — вся эта история с бесплодным ожиданием не прошла даром для Александра Александровича, да и бойкот он воспринял, к удивлению Надежды Аркадьевны, гораздо болезненнее, нежели она. Впрочем, для него это и в самом деле было труднее, она-то могла отсиживаться в библиотеке, но ему приходилось волей-неволей встречаться по службе с разными людьми. Он как-то опустился, стал ко многому безразличен. Новые советские книги, которыми она так восторгалась, он иногда бросал на середине. И совершенно перестал делиться с нею своими мыслями по поводу прочитанного.

Как ни странно, едва ли не единственным человеком, с которым она могла говорить откровенно и обо всем, встречая если и не всегда согласие, то во всяком случае понимание, был теперь для Надежды Аркадьевны один из ее читателей; и самую язвительную насмешку судьбы склонна она была видеть в том, что он оказался одним из тех самых перемещенных, которых она в свое время поклялась не пускать и на порог.

Впрочем, защищать библиотеку от «дипи» нужды не было — они и сами не приходили. А вот Михаил Сергеевич пришел. Это случилось в ее отсутствие, муж был дома; когда она вернулась, он не без ехидства поздравил ее с новым читателем: приходил один незнакомец, абонировался на год и взял «Бесов» и «Дневник писателя»…

— Кстати, этот господин — некто Полунин — из новых эмигрантов, — добавил он как бы между прочим.

Надежда Аркадьевна была поражена и напугана. Что понадобилось этому субъекту? А вдруг провокатор? Но делать было нечего, интеллигентская деликатность не позволила ей закрыть абонемент новому читателю, да и деньги, уплаченные им вперед, пришлись кстати — ведь кроме поступлений с абонемента у нее не было других средств для покупки новинок. А книги стоили все дороже и дороже — расплачиваться приходилось по курсу доллара, а в стране шла инфляция, стоимость песо неудержимо падала с каждым месяцем…

Так и остался полунинский формуляр в картотеке Надежды Аркадьевны. Первое время она относилась к своему новому читателю настороженно: шел пятидесятый год, холодная война была в разгаре, даже Аргентину с ее официально провозглашенной политикой «третьей силы» то и дело сотрясали судороги антикоммунистической истерии, — как знать, не подослан ли в «красную библиотеку» на Виамонте этот молчаливый и замкнутый незнакомец? Потом подозрения как-то рассеялись, ею начало овладевать любопытство. Однажды выяснилось, что Полунин знает французский. «Я некоторое время жил во Франции, — объяснил он по обыкновению сдержанно, — бежал там из плена, потом был немного в маки… » Надежда Аркадьевна почему-то поверила (хотя, в принципе, это могло быть полицейской «легендой»), и тут новый читатель стал в ее глазах личностью вовсе уж загадочной. С такой биографией — почему он здесь, почему не репатриировался, что заставило его приехать в эту кошмарную Америку?

Впрочем, ледок недоверия и замкнутости скоро растаял, Полунин стал засиживаться в библиотеке. Александр Александрович, если и оказывался дома, в этих беседах обычна участия не принимал — здоровался, равнодушно спрашивал, как идут дела, и скрывался в своем кабинете. Зато Надежда Аркадьевна не могла наговориться. Она расспрашивала Полунина жадно и обо всем, — как-никак это был для нее первый человек «оттуда», живой свидетель и участник того, о чем ей приходилось узнавать лишь из книг. В его рассказах не было предвзятости, и это делало их особенно ценными. Они часто спорили, иногда убеждая друг друга, иногда нет; в этих спорах если и не всегда рождалась истина, то, во всяком случае, приходило взаимопонимание. А по нынешним временам и это уже не мало.

Постепенно разговоры с Полуниным сделались для Надежды Аркадьевны потребностью. Он был усердным читателем и появлялся в библиотеке каждую субботу. Если же исчезал — его работа была иногда связана с разъездами, — она с нетерпением ждала, откладывала для него интересные новинки, прятала газетные вырезки, по поводу которых можно было поспорить. Муж иногда подтрунивал: уж не влюбилась ли на старости лет? «Что за пошлые шутки, — вспыхивала негодующе Надежда Аркадьевна. — Как ты не понимаешь, это первый по-настоящему интересный человек в нашем эмигрантском болоте! » — «Ничего, дай срок, засосет и его», — утешал Александр Александрович, шурша газетой.


Полунин не спеша поднялся на третий этаж, дом был старый, без лифта, резные деревянные перила широкой лестницы и цветные витражи на площадках напомнили ему нормандский шато, где они однажды ночевали с отрядом, выгнав оттуда какую-то немецкую хозяйственную часть. Обозники драпанули без единого выстрела, бросив машину, груженную бочками сидра; кое-кто из ребят здорово упился в ту ночь, — пьянку в компании дочек привратника организовал Дино, которого за это чуть не расстрелял командир. Командир у них был строгий, из старых кадровиков, участник обороны Сомюра в мае сорокового…

Он позвонил, с минуту было тихо, потом послышались шаги и дверь распахнулась. Пожилая дама — пенсне делало ее похожей на учительницу, а высокая старомодная прическа — на какую-то известную актрису прошлого — радостно просияла, увидев Полунина:

— Здравствуйте, голубчик, наконец-то! Где это вы все пропадаете?

Он ответил, что недавно вернулся из Парагвая, извинился за поздний визит, спросил, не помешал ли.

— Ну что вы, — запротестовала Надежда Аркадьевна, — вы же знаете, я вам всегда рада…

Полунин прошел за нею по коридору, приглаживая волосы.

В комнате библиотеки, слабо освещенной зеленой настольной лампой, привычно пахло старыми книгами и натертым паркетом. Сидя в знакомом кресле, глубоком и продавленном, он обстоятельно отвечал на расспросы об экспедиции, стараясь не запутаться в собственном вранье. Врать Основской было неловко, с таким участием и интересом она обо всем расспрашивала. Странно, подумалось вдруг ему, Дуне он может городить что угодно без зазрения совести, — потому, может быть, что ее не очень-то интересует его нынешняя работа. Любопытно — а если бы узнала правду?

— Долго вы еще думаете здесь пробыть? — спросила Надежда Аркадьевна.

— Не знаю точно. Надо дождаться одного человека, он в отъезде. А что?

— Хотите хорошую книгу? Только ненадолго, на нее уже очередь…

Основская выдвинула ящик письменного стола и протянула Полунину плотный том в светло-зеленом переплете.

— «Русский лес»? Что-то я об этой вещи слышал… — Он раскрыл книгу, глянул на титульный лист. — Смотрите-ка, пятьдесят четвертого года, совсем новинка…

— Да, это из последнего поступления.

— И действительно хорошо?

— Плохого бы я вам не посоветовала! Это, голубчик… настоящая литература. Я, правда, не знаю, как вы вообще относитесь к Леонову… писатель своеобразный, к его языку нужно привыкнуть. Понимаете, будто не пером пишет, а на коклюшках вывязывает… Некоторых это раздражает, и я согласна — иногда есть даже некоторая нарочитость. Ну, и в сюжете… мне показалось, например, что вся линия Грацианского — прочитаете, есть там такой архизлодей, — проще как-то можно было, естественнее! Но бог с ним, большому таланту и промахи простительны, а это такой талантище… И вся книга, это… как гимн, понимаете, как песнь — о России, о людях русских, о русской природе… Завидую вам сейчас, голубчик, первое знакомство с такой книгой — это праздник. Вы без портфеля нынче? Тогда я заверну…

Надежда Аркадьевна заботливо упаковала «Русский лес» в плотную бумагу и крест-накрест обвязала шпагатом.

— Спасибо, — сказал Полунин. — Постараюсь не задержать.

— Да, если можно. Впрочем, только начните — сами не оторветесь. На выставке были уже?

— Да, сегодня.

— Правда? Я по воскресеньям не хожу туда, еще ненароком придавят. В будни там попросторнее. Первый раз нынче были?

— Да… все как-то не мог выбраться. Да и Евдокия занята была всю неделю.

— Ах, вы были вместе. Ну, и… что она?

— Да ничего, — Полунин усмехнулся. — Поедем, говорит, домой.

— Даже так? — Надежда Аркадьевна приподняла брови, помолчала, симметрично раскладывая по столу остро заточенные карандаши. — Скажите на милость… И вы думаете, всерьез?

Полунин пожал плечами.

— В смысле — обдуманно? Нет, конечно. Искренне — да, но не больше. Да и что мог бы обдумать человек, не имеющий ни малейшего представления… Поедем, говорит, я буду доить лошадей!

— Что ж, здесь все зависит от вас, — еще помолчав, сказала Основская. — Евдокия Георгиевна, в сущности, ребенок еще… Чаю хотите?

— Спасибо, нет. Я вот закурил бы, с вашего позволения.

— Курите на здоровье, меня все читатели обкуривают. Да… Я всякий раз, когда ухожу оттуда, даю зарок. Все, говорю себе, хватит, последний раз! А назавтра снова тянет. Наверное, с пьянчужками так бывает, с настоящими, которым уже не остановиться. Больно это, голубчик. Сознавать себя отстраненной — больно, а увидеть, соприкоснуться — еще больнее…

— Приходилось вам разговаривать с кем-нибудь из персонала? — спросил после паузы Полунин.

— О, я там уже почти со всеми перезнакомилась. Боже мой, обычные русские люди — приветливые, доброжелательные… Конечно, масса перемен, я все понимаю, но главное — Россия, русский человек — это не меняется, нет, я верю, этого не изменить никому…

В комнате опять повисло молчание. Полунин, опустив голову, машинально покручивал пальцем рекламную пепельницу в виде автомобильного колеса с надетой на него покрышкой марки «Пирелли».

— Надежда Аркадьевна, — сказал он вдруг, и вдруг понял, что именно ради этого пришел сегодня в библиотеку и что уже несколько часов — и там, в порту, и позже, бродя по улицам, — он знал, что придет сюда и заговорит именно об этом. — Вы, помнится, как-то говорили об одном товарище… ну, из нашего консульского отдела, если не ошибаюсь…

— Да, — отозвалась Основская тотчас же, — я его как раз недавно видела. Алексей Иванович Балмашев, он был на открытии выставки. А что?

— Так, вспомнилось просто… — Полунин снял с пепельницы игрушечную автопокрышку, это была точная модель-копия, с филигранным рисунком протектора и отштампованным по боковинкам названием фирмы; катнув по столу, он снова надел ее на стеклянный обод. — Вы, вообще, встречаетесь с ним… регулярно?

— У меня советский паспорт, — естественно, что мне приходится иногда бывать в консульстве, и к Алексею Ивановичу заглядываю при случае.

— Дело вот в чем… Я просто сейчас подумал — вы, кажется, говорили, что он человек… располагающий? Я подумал, что если при случае… это не к спеху, разумеется, но… спросите у него, если не забудете, — не будет ли он против, если я когда-нибудь к нему зайду познакомиться.

— Помилуйте, а с чего бы это сотруднику посольства отказаться от знакомства с соотечественником?

— Ну, не знаю, все-таки я перемещенное лицо, — возразил Полунин с наигранной шутливостью. — А вдруг это козни мирового империализма? Нет, серьезно, Надежда Аркадьевна, вы постарайтесь выяснить. Почем знать, какие у них теперь на этот счет правила… еще чтобы не поставить человека в неловкое положение…

— Я понимаю, голубчик, — задумчиво сказала Основская. — Я понимаю… Нет, то есть я совершенно уверена, что опасения ваши напрасны! Но я непременно выясню, если так вам будет спокойнее.

— Да, так будет лучше. Расскажите ему обо мне, что знаете. А знаете вы практически все.

— Почти, скажем так, — Основская улыбнулась. — Хорошо, я завтра же побываю у Алексея Ивановича. Дело в том, что он, я слышала, в июле собирается в отпуск, — хорошо бы вам успеть…

— О нет, нет, это совершенно не к спеху, — быстро сказал Полунин. — Я ведь сейчас на работе, меня в любой момент могут вызвать обратно в Парагвай. Вы договоритесь, а я не смогу прийти, получится глупо — напросился, мол, на встречу, а сам исчез. Поэтому не будем пока ничего уточнять, вы просто позондируйте предварительно почву…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Проводив улетевшего в Италию Дино, Филипп рассчитывал отдохнуть от конспирации и привести в порядок свои заметки о Парагвае, — их уже столько поднакопилось у него к этому времени, что грех было бы полениться, не свести воедино всю эту богатейшую информацию. Любопытная получится книжка; Дитмар Дитмаром, но почему не сочетать полезное с приятным? «Письма из сельвы», которые он аккуратно отсылал в редакцию каждые две недели, были откровенной халтурой, рассчитанной на невзыскательный вкус среднего подписчика «Эко де Прованс» — фермера, коммерсанта, мелкого чиновника. Такому читателю нужна экзотика, а не социология. К тому же очерки публиковались сразу, и их несомненно прочитывали в парагвайском посольстве в Париже; стоило хотя бы в одном появиться серьезному материалу, проливающему свет на истинное положение дел в этой стране, и экспедицию незамедлительно выдворили бы из Парагвая. Когда они отсюда уедут — дело другое, тогда руки у него будут развязаны. А пока можно продолжать собирать материал.

Он поделился своими планами с Астрид, и та с энтузиазмом включилась в работу — делала вырезки из газет, целыми днями просиживала в Национальной библиотеке (после возвращения из Чако они поселились в Асунсьоне), выискивая те или иные сведения по истории страны. Филипп научил ее фотографировать и даже доверял теперь свой драгоценный «Хассельблад», которым дорожил как зеницей ока.

В начале июня они уехали из столицы, чтобы осмотреть некоторые наиболее крупные — по парагвайским масштабам — города: Пилар, Коронель-Овьедо, Вильярика, Консепсьон, где в эпоху иезуитского владычества находилась резиденция главы ордена. На обратном пути Астрид захотела остановиться в Каакупе — месте паломничества к чудотворной статуе Голубой Девы. И здесь начались неприятности.

Наутро после приезда к Филиппу явился какой-то местный «хефе полисиаль» и потребовал предъявить все экспедиционные бумаги; он долго изучал разрешения, таможенные и карантинные свидетельства, завизированные министерством внутренних дел крупномасштабные карты районов обследования, наконец сложил все это в портфель и унес с собой. Протесты не помогли — «хефе» загадочно сослался на указания свыше.

Филипп с Астрид помчались в Асунсьон, езды до столицы было немногим более часу, но на полпути у них заглох мотор. Не пытаясь обнаружить поблизости механика, Филипп принялся сам искать неисправность, проверил зажигание, систему бензоподачи, карбюратор — все было вроде бы в порядке, однако двигатель не заводился. Когда он наконец соизволил заработать — так же неожиданно и необъяснимо, — было уже полчетвертого; пока доехали до Асунсьона, рабочий день в государственных учреждениях кончился. Филипп оставил джип в первой попавшейся мастерской и отправился с Астрид в гостиницу.

На другой день оказалось, что поездка была напрасной. В министерстве внутренних дел выяснить ничего не удалось, чиновника, который в свое время подписал разрешение на работу экспедиции, на месте не было, другие ничего не знали, пожимали плечами и советовали выяснить дело на месте — с начальником полиции в Каакупе…

Так ничего и не добившись, Филипп и Астрид пообедали в самом мрачном настроении, забрали из мастерской джип (неисправность оказалась пустячной: плохой контакт в цепи прерывателя) и поехали обратно. Вернувшись в Каакупе, они обнаружили, что в номере Филиппа за время их отсутствия побывали гости: дверь была взломана, а все магнитофонные катушки с записями индейского фольклора исчезли.

Сама по себе потеря была невелика, поскольку большинство песен переписывалось с аргентинских пластинок, привезенных Мишелем из Буэнос-Айреса; но два происшествия сразу не могли не насторожить. До сих пор власти не чинили экспедиции никаких препятствий — что же изменилось теперь?

— Неужели боши что-то пронюхали? — озабоченно сказал Филипп. — Чертовски не нравится мне вся эта история… Знаете, Ри, вы все-таки сходите в полицию! Скажите, что нас то ли обыскивали, то ли обокрали, и заодно попытайтесь еще раз выяснить насчет изъятых бумаг…

Астрид побывала в полиции. Начальника не было, ее принял дежурный офицер, который сказал, что о бумагах беспокоиться нечего, это обычная проверка, а заявление о краже записал в книгу и пообещал прислать следователя.

Следователь и в самом деле не замедлил явиться. Первым делом он наорал на хозяйку и поклялся бросить ее на съедение кайманам, если она, шлюха и отродье шлюхи, не научится вести дело так, чтобы ее уважаемые постояльцы могли чувствовать себя в безопасности. Хозяйка вопила, что никогда в ее гостинице не случалось ничего подобного — даже в первую неделю декабря, когда в городе полно паломников и воришки чувствуют себя особенно вольготно. Следователь затопал ногами, прогнал ее вон и, мгновенно успокоившись, принялся с глубокомысленным видом обследовать место преступления. Осмотрев дверь, он объявил, что имел место взлом при помощи инструмента, на воровском жаргоне именуемого «копытце» или «чертов зуб»; потом с лупой в руке долго обнюхивал подоконник, пинцетом подобрал какие-то крошки и бережно спрятал в пробирку. Проникнув через дверь, продолжал он свои объяснения, злоумышленники покинули помещение через окно. В целом картина преступления вполне ясна: речь идет о типичной краже со взломом, совершенной в корыстных целях.

Ничего глупее нельзя было придумать. В номере лежали действительно ценные вещи — портативные магнитофоны, оружие, кинокамера, два фотоаппарата, — все это осталось нетронутым. А катушки исчезли.

— Спросите, почему они не взяли хотя бы этого? — Филипп выдернул из чехла малокалиберный карабин — десятизарядный полуавтомат «Алькон» аргентинского производства. — Да черт меня побери, любой здешний охотник душу продаст за такую вещь! А они унесли бобины! С каких это пор злоумышленники интересуются магнитофонными записями?

Астрид перевела. Следователь подумал и сказал, что оружие не так легко продать — есть номера, они зарегистрированы. На дорогую оптику тоже не сразу найдешь покупателя, даже в столице. А коробки с бобинами воры забрали по невежеству — наверное, просто не знали, что там внутри, а посмотреть не успели, торопились. Индейцы, дикий народ, что вы хотите.

— «Индейцы», черта с два, — сказал Филипп, когда следователь ушел, заверив их, что полиция приложит все усилия к скорейшему возвращению похищенного. — Тут сработано со знанием дела! А взломанная дверь — это для отвода глаз, чтобы обыск выглядел ограблением. Боюсь, мы и в самом деле допустили какую-то оплошность… Ладно, идите спать, уже поздно. Думать будем завтра.

Астрид вздохнула, пожелала ему покойной ночи и нехотя удалилась. Филипп лег, но сна не было и в помине, совет «думать завтра» легче было дать, чем выполнить самому. Он попытался читать, но скоро бросил книгу и закурил. Действительно ли это местные полицейские штучки, или Кнобльмайер и К° что-то заподозрили и теперь проверяют их реакцию? Потому что реакция может быть двоякой: если экспедиции нечего скрывать, то она останется на месте и будет настаивать, чтобы власти разобрались с кражей бобин и вернули бумаги. В противном же случае ее сотрудники немедленно удерут не только из Каакупе, но и вообще из Парагвая…

Возможно, расчет был именно на это. И, пожалуй, именно уехать сейчас и было бы самым разумным — в интересах собственной безопасности. А в интересах дела? Бегством они выдадут себя с головой, и уж тогда-то за ними будет немедленно установлена такая слежка, такой хвост потянут они за собой в Аргентину, что шансы подобраться к Дитмару станут практически равны нулю…

Он лежал без сна и курил, пытаясь что-то придумать, как вдруг в дверь поскреблись, и она открылась, тихонько скрипнув. Вошла Астрид, кутаясь в долгополый халат.

— Не сердитесь, Фил, — сказала она жалобно, — я проходила мимо и увидела у вас свет, а я тоже не могу заснуть, и вообще мне страшно…

— Чего это вам страшно? — спросил Филипп не очень любезным тоном.

— Ах, меня украдут сегодня ночью, непременно украдут, я это чувствую, — я теперь понимаю, что все провалила еще в немецкой колонии, только они тогда не подали виду, и я даже думаю, что…

— Послушайте, — Филипп повысил голос, — не валяйте вы дурака. Примите снотворное и ложитесь, завтра вы сами будете смеяться над своими страхами!

— Завтра, завтра! Почем знать, где я буду завтра, — обиженно возразила Астрид. — Завтра я уже буду сидеть в каком-нибудь подвале, связанная по рукам и ногам. Вы думаете, мне простят, что я их обманывала?

— Да вы просто психопатка! Начитались какой-нибудь дряни из «Черной серии», вот вам и мерещится. Отправляйтесь спать!

— Я боюсь идти в комнату, под окном кто-то все время ходит — я сама слышала, неужели вы мне не верите? — У Астрид даже голос задрожал. — Пустят какой-нибудь сонный газ, а потом вынесут через окно, никто и не услышит…

— Нет, это просто черт знает что. Мне, что ли, стеречь до утра в вашей комнате, чтобы не украли такое сокровище?

Астрид приблизилась к кровати и скромно села на краешек, глядя в сторону.

— Никогда не думала, что вы такой бессердечный человек, — продолжала она тем же вздрагивающим голосом. — Я к вам пришла, чтобы вы меня утешили, успокоили, а вы…

— Ладно, не скулите, сейчас я вас успокою, — сказал Филипп. — Тут у меня в шкафу была бутылка коньяку, если только его не свистнули вместе с бобинами…

Он уже готов был встать, как вдруг Астрид перегнулась через него гибким движением и протянула руку к лампе на ночном столике.

— Идите вы со своим коньяком, — услышал он в темноте быстрый шепот. — Ах, Фил, ну что вы за идиот…

На другой день он действительно чувствовал себя идиотом. Ничего страшного, конечно, не случилось, но… После своего неудачного брака Филипп побаивался женщин и не очень им доверял. И вообще, решил он, хватит с меня этих историй… Ну, разве что встретится некто Единственная, Неповторимая. И кто же встретился? Веснушчатый чертенок, хулиган в обманчивом женском обличье — и даже не таком уж обольстительном, говоря по правде. Нужно еще выяснить ее намерения…

— Ты что, замуж за меня собралась? — поинтересовался он за завтраком.

Астрид, с набитым ртом, отрицательно помотала головой.

— Что ты, — сказала она, прожевав. — Рано! Я еще хочу порезвиться.

— Хорошенькое дело, — Филипп, неожиданно для себя, обиделся. — Только тогда уж договоримся: резвись впредь со своими сверстниками, а взрослых оставь в покое…

— Тебе было со мной не очень хорошо? — участливо спросила она. — Странно, а мне показалось…

— Я не об этом. Боюсь, мы с тобой очень уж по-разному смотрим на некоторые вещи. Сегодня тебе захотелось порезвиться со мной, а завтра вернется Дино — кстати, может быть, ты и с ним уже?..

— Не говори глупостей! — воскликнула Астрид, заливаясь краской.

— А что? — Филипп пожал плечами, намазывая маслом булочку. — Если подходить к этому как к развлечению, то почему бы и нет? Завтра Дино, послезавтра Мишель, потом опять я…

Астрид швырнула салфетку и выбежала из комнаты.

Правда, через полчаса они встретились как ни в чем не бывало — состряпали очередное «Письмо из сельвы», отобрали фотографии. Астрид села перепечатывать очерк набело. Она была в отличнейшем настроении, казалось вот-вот замурлычет. «Фил, ты, конечно, сказал мне ужасную гадость, — объявила она снисходительно, — но я на тебя не сержусь. Понимаю, что у тебя были некоторые основания думать обо мне так, но поверь — ты ошибаешься… » Филипп почувствовал себя скотиной. После сиесты она сказала, что сходит в полицию: лучше делать вид, что они поверили версии с грабителями и теперь, естественно, интересуются ходом расследования. Филипп предложил пойти вместе, она возразила: это было бы не очень солидно, глава экспедиции не станет общаться со всякими там полицейскими, послать секретаршу — дело другое. «А ведь деловая девчонка», — подумал он с некоторым удивлением, когда она ушла, очень уверенная в себе, точь-в-точь кошка с распушенным от гордости хвостом.

Через час Астрид вернулась, еще более довольная обой. Никаких воров, сказала она, до сих пор не поймали, но зато она сделала интереснейшее открытие: пусть-ка он, Маду, попробует догадаться, кто здесь начальником полиции?

Филипп подумал и честно ответил, что не знает.

— Опять немец! — Астрид даже взвизгнула от восторга. — И какой! Вот уж это моф так моф!

Филипп даже застонал, выругавшись сквозь зубы.

— Все, с меня хватит, — объявил он. — Давай укладываться, я сейчас же звоню и заказываю билеты до Монтевидео! На этом проклятом Парагвае можно уже приколотить вывеску «Nur fur Deutsche» [51]

— Ты с ума сошел — удирать именно сейчас! Наоборот, завтра я поеду навестить своего доброго старого приятеля Кнобльмайера…

Филипп изумленно уставился на нее, а потом высказал не очень лестное для собеседницы соображение о влиянии известного рода излишеств на умственные способности.

— Уж не с тобой ли я им предавалась, этим излишествам? — фыркнула Астрид. — Хорош мужчина, которого надо обхаживать два месяца! Знаешь, когда на меня кинулся Освальдо? Через два часа после того, как нас познакомили…

— Прибереги эту деталь для своих будущих мемуаров. Могу уже сейчас подкинуть название — «Из постели в постель, или Мужчины в моей жизни». Звучит?

— Если хочешь знать, не так-то уж их было много, — мирно возразила Астрид. — А Освальдо в тот вечер схлопотал от меня по физиономии, бедняжка Да как! Но ты все-таки послушай, что мне пришло в голову.

— Ну?

— Смотри, Фил, ведь это может быть проверкой. Я все-таки не думаю, что Лернер разыгрывал комедию, — не может быть, чтобы они туда нарочно прислали такого хорошего актера. По-моему, Лернер сказал правду, и никакая это была не ловушка, но просто Кнобльмайер меня подозревает — а если меня, то, значит, и вообще всех нас, — и они решили проверить свои подозрения…

— Кражей?

— Да, а сначала проверкой бумаг!

— Не знаю, — Филипп пожал плечами. — Если ты уверена, что Лернер тебя не разыгрывал…

— Совершенно уверена!

— … и если предположить, что кто-нибудь из них не побывал там после нашего визита…

— Где, у Лернера? Ну, вряд ли кто потащится в такую даль, — сказала Астрид. — Да и что они могут у него узнать? Я действительно спрашивала про своего пропавшего фатера, — Лернер, надо полагать, вспомнит это, если у него еще сохранилась хоть капля рассудка…

— Он может вспомнить и то, что дал тебе адрес Дитмара, — задумчиво заметил Филипп. — И если они знают, кто такой Дитмар… и чем он занимался во Франции, — а экспедиция-то французская, недаром это их сразу насторожило уже там, в колонии… Ну, хорошо, продолжай. Зачем тебе ехать к оберсту?

— Но, Фил, это же элементарно! Допустим, у них есть определенное подозрение; они тогда устраивают все эти штучки — сначала настораживающая нас проверка бумаг, затем изъятие бобин…

— Изъятие, — ухмыльнулся Филипп. — У тебя уже появился профессиональный жаргон. Дальше!

— Все очень просто! Если мы не те, за кого себя выдаем, то какой должна быть наша реакция? Та самая, что предложил ты: немедленно смотаться. А если мы действительно чисты и невинны? Тогда мы вопим, скандалим, требуем разыскать и вернуть похищенное. Я считаю, именно так мы и должны действовать, если не хотим потащить за собой в Аргентину вот такой хвост…

Филипп подумал.

— Что ж, в этом есть резон. И ты хочешь начать скандалить у Кнобльмайера?

— Ну, у него я скандалить не буду, наоборот, я приду умолять о помощи — как доброго соотечественника…

— Тебе-то, немке, какое дело до интересов французской экспедиции?

— Ну как же, ведь благодаря вам я получаю возможность искать папочку!

— Да, но теперь, когда ты встретила соотечественников, логичнее ожидать помощи от них, а не от нас.

— Тоже верно, — признала Астрид. — Но ты думаешь, женщины так уж часто опираются на логику? Иногда некоторая нелогичность поведения как раз и говорит об искренности… а если все слишком уж логично — это тоже настораживает. Я вовсе не уверена, что вариант с Кнобльмайером окажется успешным, но убеждена, что твой гораздо опаснее.

— Не спорю. Смыться — это, конечно, не лучший выход… Просто мне осточертела эта парагвайская экзотика, ты понимаешь.

— Фил, ты великолепен, — Астрид рассмеялась. — Хорошо, что у меня достаточно чувства юмора!

Филипп смутился.

— Прости, я вовсе не имел в виду наши с тобой…

— Да ладно уж, не оправдывайся, я не обижена. И вообще я за откровенность в таких делах. Было бы гораздо хуже, если бы ты из галантности начал изображать из себя этакого Тристана… я-то ведь тоже далеко не Изольда! Будем относиться ко всему этому проще, не заглядывая в будущее… Кстати, я подумала — мне, пожалуй, лучше перебраться к тебе, зачем платить за лишний номер?

— Можно и так, — согласился Филипп без особого энтузиазма.

Утром Астрид взяла машину и отправилась умолять о помощи своего доброго соотечественника.

На заправочную станцию она приехала около полудня, измученная двухчасовой тряской по отвратительной дороге, плохо представляя себе, о чем конкретно будет говорить с Кнобльмайером. Линию этого разговора они в общих чертах наметили совместно с Филиппом, но сейчас ею владела странная неуверенность, Астрид уже почти жалела о своей затее. По дороге она несколько раз пыталась заставить себя сосредоточиться, еще раз хорошо все обдумать, чтобы не попасть впросак, если герр оберст начнет ее прощупывать. Но сосредоточиться не удавалось, вероятно ей лучше было бы не спешить с этой поездкой; она то и дело возвращалась мыслями к тому, что произошло у нее с Филиппом, и ей становилось все яснее, что получилось нехорошо и ненужно — совсем не так, как представлялось ранее…

Кнобльмайер встретил ее с обычной своей любезностью, даже поцеловал в щечку на правах этакого старого дядюшки.

— Рад снова увидеть, чрезвычайно, — пыхтел он, не отпуская ее рук, — в колонии часто вас вспоминают — произвели прекрасное впечатление…

— Ах, вы все так добры ко мне, милый господин оберст, я просто не знаю, что бы я здесь без вас делала…

— Пустяки, не о чем говорить. Помочь соотечественнице — священный долг. Как ваши дела, Армгард? Экспедиция еще действует? Да, кстати, вам удалось повидать этого… как его… Лернера?

Небрежный тон, каким была произнесена эта последняя фраза, показался Астрид чуточку нарочитым, — впрочем, может быть, она в данном случае сама чрезмерно подозрительна.

— О да, мы туда ездили, — ответила она так же небрежно, — мне было ужасно неловко перед шефом — заставить всех тащиться в такую даль по своему личному делу… там к тому же такое бездорожье! Но самое печальное, что господин Лернер не знал моего отца и ничем не смог мне помочь…

— Да, да, — Кнобльмайер сочувственно покивал. — Что ж, это неудивительно, в дивизии было много офицеров, все не могли знать друг друга… Карльхен! Поставь-ка нам кофе!

— Яволь! — отозвался тот откуда-то из мастерской.

— Хорошо снимает усталость — у вас утомленный вид, — объяснил Кнобльмайер. — Позже отвезу вас пообедать. А вечером, может быть, в колонию?

— Я бы с огромным удовольствием, но шеф просил к вечеру вернуться в Каакупе, — у нас там неприятности, мое присутствие может понадобиться…

— Что ж, понимаю! Служба есть служба. Но мы пообедаем вместе?

— Благодарю вас, милый господин Кнобльмайер, я буду рада.

— Прекрасно. Карльхен тем временем займется вашей машиной. Вы сказали, экспедиция сейчас в Каакупе?

— Да… вернее, мы с шефом — вдвоем. Фалаччи уехал в Италию, в Милане сейчас проходит антропологический конгресс, а радиста отправили в Буэнос-Айрес за какими-то приборами. Так что у нас пока вроде каникул. Я и сама думала отпроситься на недельку, но тут началась эта история…

— Да, вы говорили о неприятностях. А что у вас там происходит?

— Я бы сама хотела это знать, господин оберст! Собственно, я для этого и приехала — посоветоваться с вами…

— Польщен, рад буду оказаться полезным! Выкладывайте смелее!

Астрид выложила факты, потом сказала нерешительно:

— Не знаю, удобно ли… но я хотела попросить вас, милый господин оберст… если вас не затруднит, разумеется…

— Нисколько, нисколько. Всегда рад помочь вам — если смогу.

— О, я уверена, для вас это не составит труда! Дело в том, что начальник полиции Каакупе — наш соотечественник…

— Да, я его знаю. Превосходный человек — работал в имперской службе безопасности, огромный опыт. И что же?

— Может быть, вы могли бы ему написать? Во-первых, попросить поскорее расследовать дело с ограблением, и потом… не знаю, конечно, насколько это зависит от него — эта проверка экспедиционных бумаг…

— В принципе, это мог быть приказ из Азунциона.

— Разумеется, я понимаю… Но все же начальник полиции — фигура достаточно влиятельная, и если бы он захотел…

— Я напишу ему, Армгард, — сказал Кнобльмайер и ободрительно похлопал ее по коленке. — Напишу сегодня же, и вы увезете письмо с собой.

— Ах, я вам так благодарна! — воскликнула Астрид.

Вошел с подносом Карльхен, успевший уже отмыть руки и переодеться в белую куртку, поставил перед Астрид и Кнобльмайером чашечки и разлил кофе со сноровкой хорошо вышколенного денщика. Астрид поблагодарила его улыбкой. Молодой фридолин, вероятно ее ровесник, был скорее симпатичен; судя по тому, как он исподтишка на нее таращился, для нее не составило бы труда заручиться если не его содействием, то хотя бы сочувствием — на всякий случай. Впрочем, об этом нужно было подумать раньше…

Дождавшись, пока Карльхен вышел, она сказала:

— Вас может удивить, господин берет, что я сейчас защищаю интересы этой дурацкой экспедиции… Признаться, я и сама колебалась, стоит ли это делать. Но, видите ли… начать хотя бы с того, что я работаю у них и получаю от них жалованье, а меня всегда учили, что служащий должен охранять интересы работодателя. Не так ли? И потом, честно говоря, мне бы не хотелось быть в долгу: они ведь тогда поехали со мной к Лернеру, поехали по моей просьбе, хотя могли этого и не делать…

— Да, да, я вас понимаю, — отрывисто сказал Кнобльмайер. — Германское чувство верности — всегда этим отличались — даже в ущерб себе. Не то что проклятые макаронники! Жаль, что поездка оказалась напрасной. Лернер, значит, так вам ничего и не сообщил?

— Нет, — Астрид покачала головой и отпила из своей чашки. — Он сказал только, что в Аргентине есть несколько офицеров из Семьсот девятой дивизии, ему писали об этом.

— Ну, это уже что-то. Имена он называл?

— Нет, имен он не помнит…

— Ни одного?

— Ни одного, и вообще он… — Астрид пожала плечами. — Может быть, он это все придумал. Я должна сказать, господин Лернер произвел на меня странное впечатление… никогда не думала, что офицер вермахта может позволить себе так…

— Опуститься?

— Да, именно это я хотела сказать. Очень печально, господин оберст.

— Да, да. Не все выдерживают испытание. К сожалению! Когда-то был неплохим офицером этот Лернер. Пьет?

— Боюсь, что да…

— Но вы все-таки должны были попытаться получить от него хотя бы один адрес, Армгард. Аргентина — большая страна.

— Ах, он был в таком состоянии, — машинально отозвалась Астрид и тут же с опозданием ощутила укол тревоги: тон Кнобльмайера опять показался ей каким-то необычным. Пожалуй, она допустила промах, сказав, что Лернер не назвал ни одного имени. Почему жирный моф так упорно об этом спрашивает? Неужели они успели связаться с Лернером…

Эта мысль привела ее в смятение. Может быть, еще не поздно переиграть, «вспомнить» про письмо с адресом Дитмара? Нет, поздно, она уже трижды подтвердила, что Лернер никого не называл, теперь это выглядело бы совсем подозрительно. Не следовало бросаться сюда очертя голову, нужно было спокойно все обдумать, перебрать разные варианты. Впрочем, насчет письма все — Филипп, Дино, Мишель — все согласились, что упоминать о нем не следует. Ах, какая ошибка!

Ужасно расстроенная, она с трудом допила кофе, чувствуя, что вот-вот разревется — из-за всего сразу, по совокупности. Эта дурацкая поездка (и еще два часа обратного пути!), сознание допущенной ошибки, наконец история с Филиппом — тут впору не то что разреветься, попросту взвыть…

— Что с вами, Армгард? — участливо спросил Кнобльмайер.

— Извините, — ответила она с усилием. — Просто мне сейчас вспомнилось… я так надеялась узнать что-нибудь о папочке — была совершенно уверена… Когда мне сказали, что в Парагвае много соотечественников…

— Ничего… ничего… не нужно терять надежды! Важно, что есть офицеры, которые служили с ним в одной дивизии. Не может быть, чтобы никто ничего не знал!

Если бы не обещанное письмо к начальнику полиции, Астрид уехала бы немедленно — так ей захотелось поскорее увидеть Филиппа и поделиться с ним своей тревогой. Но уехать было нельзя. На ее счастье, к станции подвезли на буксире пострадавшую в аварии машину, и Кнобльмайер ушел договариваться с владельцем о стоимости ремонта, извинившись перед Астрид и предложив ей пока отдохнуть.

Лежа в гамаке в тени развесистой сейбы, она слушала усыпляющий шелест листвы, резкие крики какой-то местной пернатой живности, и все это вдруг показалось ей каким-то ненастоящим. И ее пребывание здесь, в Южной Америке, и странная экспедиция, членом которой она стала совершенно случайно, — честное слово, можно подумать, что приснилось. Единственной реальностью во всем этом был Филипп… но опять-таки — почему именно он, почему не Лагартиха, почему никто из других, там, раньше? Приятелей у нее всегда, в общем-то, хватало; одни нравились ей лишь постольку-поскольку, с ними можно было подурачиться, не заходя слишком далеко, а другие заинтересовывали больше, и тут уж она не ставила себе заранее никаких границ — как получалось, так и получалось…

Именно так, случайно, начался у нее роман с Лагартихой. Казалось бы, ничего серьезного, но с Лагартихой ей было хорошо, по-настоящему хорошо. И она была уверена, что с Филиппом будет еще лучше. Однако с Филиппом получилось плохо, она сразу поняла, что делать этого не следовало. Можно было легко сойтись с Освальдо, можно было бы шутки ради соблазнить Дино; но она не должна была, не имела права играть в эту игру с Филиппом, потому что он уже стал значить для нее слишком много.

Еще больше расстроенная всеми этими мыслями, Астрид пообедала с Кнобльмайером, получила от него обещанное письмо к начальнику полиции и тронулась в обратный путь на своем джипе, смазанном и вымытом старательным Карльхеном.

В Каакупе она приехала уже вечером, в сумерках. Филипп ждал ее, сидя на каменной скамье в садике перед отелем; увидя подъехавший джип, он подошел, помог ей сойти и очень нежно поцеловал в щеку; Астрид при этом почувствовала себя такой дрянью, что едва не разревелась.

— Как съездила? Успешно или не очень?

— Я думаю, да, — ответила она уклончиво. — Письмо он написал, и вообще был любезен… как всегда. Пожалуй, они все-таки ни о чем не догадываются…

Астрид была уже почти уверена в обратном, но решила не делиться своими опасениями с Филиппом — мало ему еще забот. Просто сама она будет смотреть в оба. Если мофы их и заподозрили, то по каким-то своим соображениям это скрывают; вот и прекрасно, она догадывается, что оказалась под подозрением, но тоже не будет показывать вида. Совсем как в шпионском фильме! А Филиппу она скажет только, если возникнет реальная опасность.

Они поужинали в полупустом зале отельного ресторана, поднялись в номер. Астрид начала собирать свои вещи.

— Ты что это? — удивленно спросил Филипп.

— Знаешь, я лучше вернусь в свою комнату, все-таки так приличнее, — отозвалась она, не глядя на него. — Хозяйка знает, что мы не женаты, в провинции на такие вещи смотрят не очень-то одобрительно.

— Вот те раз! С каких это пор стала ты обращать внимание на условности?

— Лучше поздно, чем никогда…

— Послушай, Ри, — сказал он уже обеспокоенно. — Я чем-нибудь… обидел тебя?

— Ну что ты, Фил! Ничего подобного, просто… так будет лучше, понимаешь? Покойной ночи, милый, я пойду уже, я сегодня действительно устала…

— Покойной ночи, — отозвался он машинально, безуспешно пытаясь сообразить, что это вдруг на нее нашло. Вероятно, она все же обиделась на него за что-то, — но за что? Может быть, за эту его вчерашнюю грубую шутку насчет мемуаров? Но ведь мало ли какие вещи привыкли они говорить друг другу, по-приятельски не стесняясь в выражениях…

Он подошел к окну и распахнул его, погасив свет, чтобы не налетели москиты. Ночь была прохладной, звезды затянуло тучами, пахло близким дождем. «Барометр падал весь день, — подумал Филипп, — мне всегда не по себе, когда резко меняется давление… » Но сейчас дело было вовсе не в атмосферном давлении, он прекрасно это понимал.


В эту самую минуту полковник Кнобльмайер посигналил фарами у ворот генеральской виллы в Колонии Гарай. Вышедший из сторожки привратник осветил машину лучом фонарика и, узнав гостя, вскинул руку.

— Проезжайте, господин оберст, его превосходительство вас ждет, — сказал он почтительно, откатывая решетку.

У дверей кабинета Кнобльмайер одернул пиджак, подтянул живот и деликатно постучался. «Входите», — послышалось изнутри. Кнобльмайер вошел, щелкнул каблуками, четко выбросил правую руку.

— Хайль Дойчланд! — рявкнул он строевым голосом.

— Хайль, — согласился его превосходительство, небрежно приподняв к плечу ладонь. — Садитесь, оберст, и рассказывайте, что у вас там случилось. По телефону, должен сказать, ваш голос звучал весьма… взволнованно. Сигару?

— Благодарю, экселенц! — Кнобльмайер присел в кресло и кончиком пальцев взял из протянутого ящика толстую «корону». — Прошу извинить за столь поздний визит, — не смел бы нарушить покой вашего превосходительства, но дело представляется неотложным.

— Я догадался, оберст. Ничего, я ложусь поздно, привык работать по ночам. Кстати, могу вам сообщить, что одно аргентинское издательство заинтересовалось моей книгой… «Ассандри», в Кордове, в позапрошлом году они издали Руделя. Так что очень может быть, что мои воспоминания выйдут одновременно и дома, и здесь — на испанском. Сегодня у меня был переводчик Руделя, некто Хильдебранд. Впрочем, я вас слушаю, оберст.

— Экселенц, — Кнобльмайер кашлянул, глядя на свою незажженную сигару. — Я чрезвычайно сожалею, но боюсь, что оказался прав в вопросе этой французской экспедиции.

— Узнали что-нибудь новое?

— Так точно, экселенц. Сегодня у меня была эта девчонка — Армгард, как она себя называет, — весьма подозрительная особа, подтвердила худшие мои подозрения.

— Чем именно, оберст? Можете курить, если хотите.

— Благодарю, экселенц, позже. Что касается Армгард, то она, — ваше превосходительство помнит мой рапорт о посещении гауптмана Лернера? — она начисто отрицает, что получила от него какой бы то ни было адрес. Я нарочно переспросил, экселенц, сделал это дважды. Упорно отрицает! Чудовищная испорченность, экселенц, — столь юное существо — непостижимо уму! Немка, сотрудничающая с врагами Германии, — возмутительно!

— Она, кстати, не немка, — заметил генерал, окутываясь клубами сигарного дыма. — Она бельгийка.

— Так точно, по паспорту.

— И в действительности. Паспорт у нее настоящий.

Генерал выдвинул ящик стола и достал конверт.

— Дело в том, что я писал в Бельгию, просил выяснить. Это оказалось несложно. Отец этой особы — довольно крупный антверпенский промышленник, человек порядочный, во время войны честно сотрудничал с имперскими экономическими органами. Его дочь, Астрид, порвала с семьей около трех лет назад, скорее всего из-за своих левых убеждений. По слухам, находится сейчас в Южной Америке. А вот и фотография этой самой девицы…

Кнобльмайер долго разглядывал снимок. Армгард — или Астрид, черт их теперь разберет, — была изображена с другой прической, без очков, и все же сомнения не было.

— Но ведь это ужасно, экселенц, — сказал он слабым голосом, возвращая фотографию. — Они теперь все здесь разнюхали, кретин Лернер выдал им адрес этого человека в Кордове, через него они нащупают всю нашу аргентинскую сеть…

— Спокойно, оберст, спокойно, обстановка не так опасна. Постарайтесь взглянуть на нее с военной точки зрения. Мы не только раскрыли оперативный план противника, но и можем уже в общих чертах представить себе его, так сказать, стратегический замысел. Противник между тем явно ни о чем не догадывается. В этом наше преимущество, Кнобльмайер. Хотя, не скрою, мы имеем дело с сильным противником. Следует подумать, как быть дальше…

— Экселенц, наша военная доктрина всегда была наступательной. Смею думать, это применимо и к данной ситуации. Банду нужно обезвредить немедленно, одним ударом!

Генерал отрицательно покачал головой.

— Ошибка, оберст Опасная ошибка! Вас ничто не удивляет в этой истории?

Кнобльмайер подумал и пожал плечами.

— Скорее возмущает, экселенц, — неслыханная наглость — коварство — впрочем, наши противники всегда этим отличались.

— Не спорю, Кнобльмайер, не спорю. Но все-таки? К нам засылают агента, причем эта операция выглядит на редкость так топорно: агент является под своим настоящим именем, со своими подлинными бумагами, заявляя в то же время, что они подложны. И вообще несет невообразимую чушь. Вы знаете, у разведчиков есть такой термин — «легенда»; обычно она продумывается самым тщательным образом, хорошая легенда должна выдержать любую проверку. А здесь? С какой легендой явилась к нам эта… Стеенховен? С нагромождением лжи, которое развалилось при первом прикосновении. Ведь, чтобы разоблачить ее, хватило одного-единственного запроса! Все это подозрительно, Кнобльмайер, весьма подозрительно…

— Что предполагает ваше превосходительство? — спросил оберст после недолгого молчания.

— Тут можно предполагать что угодно. Для меня ясно одно: противник, засылая к нам свою разведчицу с такой нелепой легендой, не мог не предусмотреть нашего ответного хода — то есть проверки. Говоря иными словами, расчет был построен именно на разоблачении. Я склонен думать, что они ждут с нашей стороны именно тех действий, которые вы только что предложили, то есть ответного удара. Для чего? Для чего угодно, дорогой Кнобльмайер. Для чего угодно! Хотя бы для того, чтобы поднять шумиху в так называемой «прогрессивной» печати. Маду действительно связан с «Эко де Прованс», но это, естественно, только лишь прикрытие, камуфляж. Откуда мы знаем, кто стоит за его спиной? Это может быть кто угодно, оберст, кто угодно! Страшно даже подумать, к каким последствиям может повести малейший необдуманный шаг с нашей стороны…

На это Кнобльмайер не нашелся что сказать. С полминуты генерал смотрел на него испытующе, потом взял с пепельницы свою сигару и снова запыхтел, окутываясь клубами синеватого дыма.

— Итак, повторяю: никаких опрометчивых шагов. Акции с проверкой бумаг и изъятием магнитофонных записей пока достаточно. Завтра же позвоните Хагеману, пусть все вернут.

— Я написал ему сегодня письмо, девчонка приезжала просить именно об этом…

— Правильно сделали. Пусть ничего не подозревают! Завтра еще позвоните — в дополнение к письму. Получив назад бумаги и бобины, они придут в замешательство, — вы меня понимаете? Они ждут от нас какого-то удара, рассчитывают на это, тут все очень не случайно — даже то, что группа вдруг разделилась, оставив здесь одного Маду с девчонкой. Тут дьявольский план, Кнобльмайер, поверьте чутью старого солдата…

Его слова прервал осторожный стук в дверь Генерал обернулся и раздраженно крикнул: «Войдите! » На пороге вытянулся адъютант.

— Экселенц, прошу прощения, есть важные новости. Монтевидео сообщает о попытке военного переворота в Буэнос-Айресе.

— А! — крикнул генерал и хлопнул по столу ладонью. — Теперь вы поняли? Радио, Вебер!

Адъютант метнулся к стоящему в углу большому консольному аппарату. Генерал встал, вскочил со своего места и Кнобльмайер. С минуту приемник шипел и потрескивал, потом забормотал что-то неразборчивое; Вебер повернул ручку настройки, и сквозь шипение прорезался торопливый голос:

— … жертвы среди гражданского населения. Связь страны с внешним миром прервана, отменены все вылеты из международного аэропорта Пистарини. Судя по официальным сообщениям, положение в федеральной столице полностью контролируется правительством, о положении в провинциях достоверных сведений пока нет. Как нам только что сообщили, в Буэнос-Айресе толпа сторонников президента разгромила и подожгла здание дипломатического представительства Ватикана. В связи с попыткой переворота называют имена некоторых высших офицеров военно-морских сил Аргентины, в том числе вице-адмиралов Оливьери и Кальдерона, судьба которых неизвестна. Говорит радио Монтевидео, Уругвай. Мы будем информировать наших слушателей по мере поступления дальнейших сообщений из Аргентины…

Голос умолк, послышалась музыка. Генерал остановился посреди кабинета, широко расставив ноги и уперев руки в бока с таким воинственным видом, словно на нем вместо бархатной домашней тужурки был сейчас серо-зеленый китель со всеми регалиями.

— Что я вам говорил! — крикнул он торжествующе. — Теперь вы видите, Кнобльмайер? Видите, как все сходится? Попробуйте сказать, что это простое совпадение — приезд к вам этой особы именно сегодня!

— Внимание, друзья радиослушатели, — опять раздался голос диктора. — Говорит радио Монтевидео, Уругвай. Повторяем наше экстренное сообщение. Сегодня, шестнадцатого июня, в столице Аргентины была произведена попытка государственного переворота. Около полудня по местному времени самолеты морской авиации сбросили бомбы на центральные кварталы Буэнос-Айреса, президентский дворец и здание военного министерства. Имеются жертвы среди гражданского населения. Связь страны с внешним миром прервана, отменены все вылеты…

— Выключите, дальше мы уже слышали, — сказал генерал — Если будет что-нибудь новое до часу ночи, немедленно сообщите мне. Организуйте посменное дежурство, используйте три приемника — слушать одновременно Буэнос-Айрес, Монтевидео и Вашингтон, все сообщения записывать на пленку. Утром дадите мне сводку — не позже восьми ноль-ноль.

— Слушаюсь, экселенц!

Адъютант вышел. Генерал обернулся к оберсту и смерил его торжествующим взглядом.

— Ну, что скажете, Кнобльмайер? Все-таки эта голова что-то соображает, а? — Он постучал себя по лбу. — Хороши мы сейчас были бы, поддавшись на провокацию этих бандитов! Итак, проанализируем ситуацию. События в Аргентине — при любом исходе — очень серьезно подрывают положение Штрёсснера. Это не нуждается в пояснениях. Даже если Перон удержится на этот раз, его дни сочтены, а Штрёсснер ориентируется на Аргентину. Не сегодня-завтра он окажется в политической изоляции, и тогда уже ему будет не до нас. В свете всего этого, Кнобльмайер, какая линия поведения представляется вам наиболее разумной?

— Я думаю… сидеть тихо, экселенц!

— Именно. Вы правы, Кнобльмайер. Именно — сидеть тихо! Занять гибкую оборону и не поддаваться на провокации!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Полунина события шестнадцатого июня застали в Кордове. Накануне он уехал из Буэнос-Айреса, так и не дождавшись Келли, — тот таскался по северным провинциям, то ли инспектируя деятельность тамошних «соратников», то ли попросту спасаясь от промозглой буэнос-айресской зимы в благодатном климате Тукумана. Ждать его дольше не имело смысла. Тем более что, прежде чем выводить ЦНА на Дитмара, разумнее было самому удостовериться, действительно ли тот в Кордове. В конце концов, сведения Лернера могли быть и ошибочными.

Отдохнуть в поезде не удалось, и Полунин, сняв комнату в первом попавшемся отеле, завалился спать. Проспал недолго, каких-нибудь два часа; разбуженный непонятным шумом и выстрелами, он вышел из номера, спросил у коридорного, что случилось. Тот ответил, что внизу празднуют революцию.

— Какую еще революцию? — ничего не понимая, переспросил Полунин.

— Государственный переворот, че! — пояснил коридорный. — Вы разве еще не знаете? Только что передавали — столицу бомбят с моря и с воздуха, тысячи жертв, Перон бежал на подводной лодке!

— Вы шутите!

— Хороши шутки — пойдите послушайте радио, если не верите!

— А где стреляли, на улице?

— Нет, в баре. Один сеньор на радостях расстрелял люстру…

Полунин сбежал вниз, со страхом и запоздалым раскаянием вспоминая Дуняшину просьбу взять ее с собой в Кордову. Даже если во всем этом три четверти домысла, все равно плохо. Очень плохо. Тысячи не тысячи, но без жертв не обошлось наверняка — американские «революции» проходят шумно. В Боготе, когда убили Хорхе Гаитана, резня на улицах шла несколько дней В Ла-Пасе дрались дважды — и когда выбросили из окна труп президента Вильяроэля, и когда потом вернулся к власти Пас Эстенсоро. Здешним только дай пострелять, не остановишь. А что теперь будет с Дитмаром? Если действительно произошел переворот, все их планы полетят к черту.

В ресторанном зале посетители толпились вокруг приемника, включенного на полную мощность. Полунин прослушал очередное сообщение радио Монтевидео — о бомбежке с воздуха действительно говорилось — и спросил пробегавшего мимо официанта, можно ли позвонить отсюда в Буэнос-Айрес. «Сеньор, бесполезно пытаться, — воскликнул тот, — связи нет с полудня! »

Правительственный передатчик ЛРА-5 время от времени — вперемежку с классической музыкой — повторял короткое официальное коммюнике о неудавшейся попытке военного переворота, не приводя никаких подробностей. Иностранные радиостанции противоречили друг другу, и представить себе четкую картину положения было трудно. Все, впрочем, признавали, что путч можно считать уже ликвидированным.

Разочарованные слушатели постепенно разошлись, осталась лишь кучка заядлых спорщиков, до хрипоты обсуждавших события политической жизни Аргентины за последние двадцать лет и перспективы на ближайшее будущее; спорили с таким жаром, что Полунин стал уже опасаться, не дойдет ли опять дело до стрельбы — хорошо еще, если по люстрам. Он рассеянно прислушивался к темпераментной аргументации, думая о Дуняше, о том, как может повлиять случившееся на поиски Дитмара, и еще о том, что в такие вот моменты особенно остро ощущаешь нелепость эмигрантского существования, этой проклятой «жизни в гостях». Покуда вокруг все спокойно, ты живешь как и другие — с теми же заботами, приблизительно теми же интересами; но когда в стране что-то происходит — вот тут сразу и обнаруживается разница между тобой и окружающими. Забастовки, политические демонстрации, предвыборная борьба, даже просто газетная полемика вокруг какого-нибудь наболевшего вопроса — все это кровно касается их, но не касается тебя, и ты сразу начинаешь чувствовать себя чужим, непричастным к жизни общества, ненужным ему…

Телефонная связь с Буэнос-Айресом восстановилась лишь на следующий день, к вечеру; на переговорных пунктах образовались такие очереди, что Полунин смог дозвониться лишь около полуночи.

— Евдокия! — закричал он обрадованно, услышав наконец ее сонный голос — Это я! Как ты там?! У тебя все благополучно?!

— Ну да, — отозвалась она, — а что такое? Почему ты так поздно?

— Хорошенькое дело — поздно! Я сижу на телефоне с восьми часов! Что у вас там делается? Где ты была вчера?

— Вчера? Дай сообразить… О, конечно, — вчера я была за городом, меня пригласили на асадо [52], — беззаботно сообщила Дуняша — А что у тебя?

— У меня все в порядке, только я очень беспокоился вчера, когда узнал! Я боялся, ты попадешь в какую-нибудь историю…

— Нет, я никуда не попала, я была с Синеоковой в Сан-Исидро, она меня знакомила с родителями своей будущей belle-fille. Вообрази, ее сын женится на аргентинке! Приятная, впрочем, девушка, хоть и глупа на вид. Хорошо, если поглупела от любви, а иначе… Хотя, между нами, молодой Синеоков тоже ведь не блещет. Сплетницей я стала ужасной, не хуже княгини… Ой, я ведь совсем забыла — можешь себе представить, пока мы там прохлаждались, здесь без меня произошла революция. Представляешь? То есть она не произошла, ее только хотели сделать. — прилетели авионы и стали бросать бомбы на Плас-де-Майо, вообрази — среди бела дня! Говорят, там все вверх дном. Я сама не видела, туда не пускают, да и не такой уж это приятный спектакль, согласись сам. Летом сорок четвертого года я однажды поехала к подруге в Бийянкур — там главная парижская гар-де-триаж [53], не знаю как это по-русски, — все забито немецким военным материалом, пушки, камионы [54], танки и всякое такое — они уже бежали, это было за месяц до либерасьон, — и вдруг, вообрази, налетают американцы и начинают бросать свои бомбы куда попало. Кошмар! Я потом видела один такой кратер — в него поместилась бы вся Тур Эффель, не веришь?

— Насчет Эйфелевой башни ты, конечно, загнула, но вообще воронки от американских фугасок бывали здоровенные.

— Фантастические! То есть я в тот день — в Бийянкуре — осталась жива просто за счет чуда, но напугалась ужасно. Поэтому, как ты догадываешься, у меня нет ровно никакого желания идти смотреть, как выглядит сегодня Плас-де-Майо. А курию сожгли!

— Какую курию?

— Апостолическую курию, это вроде амбассады Ватикана, не знаю. Ее сожгла толпа, потому что, говорят, все это безобразие устроили иезуиты — ну, в смысле бомбардировки. Странно, правда? Никогда не думала, что попы летают на авионах, — но, разумеется, от этих жезюитов можно ждать всего решительно. Кошмарная публика, недаром их отовсюду повыгоняли. Ну, а как там ты? Я сегодня читала газету, про Кордову ничего не сообщают, значит у вас спокойно. Ты вообще скоро думаешь вернуться?

Полунин сказал, что скоро, пожелал ей покойной ночи и повесил трубку — в стекло кабины уже нетерпеливо постукивали.

Успокоенный насчет Дуняши, он мог теперь заняться делами, но впереди, как назло, было три нерабочих дня: суббота, воскресенье и понедельник — двадцатого июня аргентинцы празднуют День флага. Единственное, что можно было сделать до вторника, это выписать из телефонной книги все имеющиеся в Кордове электромонтажные фирмы. Список получился довольно длинный.

Во вторник с утра Полунин засел за телефон Он набирал номер, спрашивал, выслушивал ответ: «Простите, вы, вероятно, ошиблись, этот сеньор у нас не работает» — и вычеркивал еще одну строчку в своем списке. Вычеркнув уже шесть, он набрал очередной номер.

— «Консэлек лимитада», добрый день, — отозвалась телефонистка, — чем могу служить?

— Пожалуйста, соедините меня с сеньором Дитмаром, — произнес Полунин в седьмой раз и, уже приготовившись зачеркнуть «Консэлек», вдруг услышал:

— Очень сожалею, но сеньора Дитмара сейчас нет в конторе, он будет после обеда. Что ему передать?

— Нет-нет, спасибо… я зайду сам, — не сразу оправившись от неожиданности, сказал Полунин и осторожно, словно боясь спугнуть удачу, опустил трубку на рычаги. Вскочив, он постоял, снова сел и с размаху влепил кулак в раскрытую левую ладонь. Есть, черт возьми! Наконец-то! Но тут же им овладела неуверенность: слишком уж легко все получилось, — а что, если Лернеру писали про какого-нибудь совершенно другого Дитмара, однофамильца?

Он снова набрал номер и, услышав знакомый голос, сказал:

— Простите, сеньорита, это опять я. В котором часу должен вернуться дон Густаво, вы сказали?

— Обещал приехать к трем, — ответила телефонистка, — но вы лучше зайдите пораньше, в половине третьего…

Полунин переписал в книжку адрес «Консэлек лимитада», а остальной список сжег над пепельницей. Потом задумался, глядя в окно на плоские крыши-асотеи с развешанным на веревках бельем, косую штриховку телевизионных антенн и туманно синеющие вдали мягкие очертания окрестных гор. Действительно, что ли, есть на свете какая-то высшая справедливость, или просто сработал его величество случай? Встретиться здесь, на другом краю земли, через столько лет…

А все произошло потому, что в тот день — два года назад — шел проливной дождь, а портативная «Электра», которую надо было отнести клиенту, не лезла в портфель. Он упаковал приемник в газету, но сообразил, что газета размокнет, пока он добежит до станции метро, и в поисках более плотной бумаги полез в стенной шкаф в прихожей, куда Свенсон бросал старые журналы. Вытащив наугад один, он развернул его, прикидывая на глаз, хватит ли для упаковки, и на крупной — вполстраницы — фотографии увидел Дитмара.

Он даже не понял сразу, кто это такой. Просто что-то очень знакомое показалось ему в этом человеке, сфотографированном в очереди. Все были с чемоданами, многие в длинных пальто европейского покроя — явно иммигранты. Этот, привлекший его внимание, тоже стоял с чемоданом в руке и, повернув голову, смотрел прямо в объектив. Полунин прочитал подпись под снимком, она гласила: «Через час-другой, покончив с таможенными формальностями, эти новые аргентинцы окажутся на улицах гостеприимного, но чужого им Буэнос-Айреса. Что ждет здесь этих людей, покинувших разоренный войной Старый Свет? » И только потом, не веря еще своим глазам, он понял, кто этот, улыбающийся фоторепортеру, «новый аргентинец»…

Был уже второй час. Полунин спустился в ресторан, пообедал и вышел на улицу, доказывая себе, что попытаться увидеть Дитмара — по меньшей мере неосторожно. Кто знает, хорошая ли у того память на лица? Мог, конечно, и не запомнить, но если узнает, это плохо. Нет, идти к нему нельзя. Разве что взглянуть издали…

День был солнечный, но холодный, почти морозный, по аргентинским понятиям. Градуса три-четыре выше нуля, пожалуй, не больше. Жители Буэнос-Айреса при такой температуре мерзнут до костей, в сухом климате Кордовы зима переносится легче — если нет ветра. Сегодня ветра не было, и Полунин даже без шляпы не чувствовал холода. Впрочем, возможно, ему было жарко от возбуждения.

Прохожий объяснил, как пройти на улицу Доррего, это оказалось совсем близко. Контора Дитмара помещалась в новом пятиэтажном здании, между кафе и магазином готового платья; среди дюжины металлических, мраморных и стеклянных дощечек с названиями разместившихся здесь фирм Полунин сразу увидел нужную ему — залитый чернью крупный курсив «КОНСЭЛЕК ЛТДА» резко выделялся на зеркально надраенной латуни. Ниже, мелкими буквами, было указано: «3-й эт. ком. 85».

Войдя в кафе, Полунин сел за столик у крайнего окна. Если Дитмар подойдет с этой стороны, можно успеть заметить его среди прохожих; шансов не так много, но ведь не прогуливаться же по тротуару. А если тот будет идти оттуда, мимо магазина? Да, место для наблюдения не самое лучшее. Проще было бы приехать на такси к концу рабочего дня и подождать на той стороне улицы — тогда все выходящие из дверей будут ему видны. Впрочем, узнает ли он Дитмара на таком расстоянии…

Официант принес заказанное — кофе и двойную рюмку граппы. В помещении было тепло, тихо, бармен за стойкой шелестел газетой, изредка переговариваясь вполголоса с кем-то из посетителей. Прошло около получаса, Полунин спросил еще кофе и пачку сигарет, ожидание начинало казаться ему бесцельным. Он сидел боком к окну — так, чтобы видеть в лицо прохожих, идущих по направлению ко входу в конторское здание. К счастью, их было не так много, и следить было не утомительно; но ведь в самом деле Дитмар мог подойти сзади — со стороны магазина…

Он приехал на машине, — этого Полунин почему-то не предусмотрел и за подъезжавшими машинами не следил. Затормозивший у самого кафе новенький светло-серый пикап ИКА-»Растрохеро» привлек его внимание только тем, что на дверце — таким же точно курсивом, как и на табличке у входа, — было выведено название фирмы «Консэлек». Увидев надпись, Полунин почти машинально, еще не успев даже сообразить, кто мог приехать в этой машине, перевел взгляд выше и увидел за стеклом кабины лицо со шрамом на правой щеке.

Словно нарочно выставляя напоказ свою примету, Дитмар довольно долго говорил что-то, повернувшись к водителю, потом распахнул дверцу и вышел. Он почти не изменился за эти одиннадцать лет, разве что только чуть раздобрел, раздался в плечах. Лицо было то же — сухощавое, с широким тонкогубым ртом и орлиным носом. Скорее приятное лицо, недаром он тогда всем понравился. Дино, правда, перебежчика сразу невзлюбил — просто так, каким-то шестым чувством; комиссар даже проводил с ним разъяснительную работу: не умеешь, мол, подняться выше мелкобуржуазных национальных предрассудков, как будто немец не может быть настоящим антифашистом…

Водитель пикапа тоже вышел, выгрузил из кузова большую картонную коробку, маркированную круглым вензелем «Дженерал электрик», поставил ее на край тротуара и подошел к Дитмару. Тот достал сигареты, протянул водителю, закурил сам. Потом водитель снова забрался в кабину и уехал, а Дитмар поднял коробку и, держа перед собой, пошел к двери.

Полунин одним глотком допил остывший кофе. Обернувшись, он нашел взглядом официанта, показал на свою пустую рюмку — повторить. Тот принес новую. Полунин выплеснул ее в рот, невольно передернувшись от резкого сивушного запаха виноградной водки, расплатился и вышел. По дороге в гостиницу он зашел на почту и отправил две телеграммы — одну Филиппу, а другую Дуняше — с сообщением, что возвращается завтра, и просьбой заказать билет на ближайший гидросамолет до Асунсьона.


— И ты сам его видел? — спросил Филипп.

— Как тебя. Я же говорю — он стоял вот так, метрах в четырех от окна. Если бы оно было открыто, я бы слышал, о чем они разговаривают.

— Фантастика, — Филипп покачал головой — Воображаю, что ты почувствовал, когда увидел его физиономию…

— Можешь мне поверить, ничего приятного. Но ты все-таки расскажи подробнее о здешних делах. Что это за история с грабежом?

— Какой к черту грабеж! Это был обыск. Мне кажется, они все поняли и теперь просто разглядывают нас, как блоху под микроскопом…

Филипп рассказал о случившемся за время отсутствия Полунина. Тот слушал, рассеянно поглядывал в окно, где тощая коза лениво общипывала куст и стайка босоногих мальчишек с воплями гоняла тряпичный мяч. В Асунсьоне было солнечно и жарко, — что значит север, зима совсем не ощущается.

— Ну что ж, — сказал он, выслушав до конца, — этого следовало ожидать. Разве что, может, не так скоро. Плохо, что Астрид умолчала о полученном от Лернера адресе.

— Мы ведь так договорились, ты помнишь.

— Да нет, я ее не виню, это уж мы сами сглупили… Нужно было подобрать более гибкий вариант. А как ей показалось, Кнобльмайер очень настойчиво интересовался результатами поездки?

— В первый раз — нет. Но она снова побывала у него накануне отъезда в Монтевидео.

— А это еще зачем?

— Ну, видишь ли… Мы просто подумали, что такой «прощальный визит» будет выглядеть естественно, — раз уж она взяла определенную роль, нужно играть до конца. Словом, она поехала к нему, и вот тут он опять задал тот же вопрос: не называл ли ей Лернер кого-либо из сослуживцев отца? Понимаешь? Астрид, естественно, опять сказала «нет» — чтобы не противоречить самой себе… Толстяк, возможно, именно на это и рассчитывал — поймать ее на противоречиях. Так или иначе, это уже подозрительная настойчивость. Это, скажем прямо, уже настораживает.

— Да, это плохо, — сказал Полунин, помолчав. — Если они узнали о письме, Дитмар наверняка предупрежден. Тот пьяница, скорее всего, был просто подсадной уткой.

— Чепуха, — возразил Филипп, — тогда бы он не дал адреса. Я сам думал, но это не вяжется. Такой ход — сообщить нам координаты Дитмара как приманку — мог бы быть ими предусмотрен только в том случае, если бы они знали, что нам нужен именно Дитмар. А этого они никак знать не могли. Уже хотя бы потому, что сама Астрид услышала впервые это имя накануне разговора с Лернером. Иначе можно было бы предположить, что она случайно сболтнула его там, в Колонии Гарай, и что немцы, услышав от нее это имя, быстро смекнули, что к чему. Французская экспедиция — Дитмар действовал во Франции — тут все как дважды два. Но в том-то и дело, что Астрид про Дитмара не знала, немцы не знали, Лернер тоже не знал; следовательно, его реакция на вопрос о Дитмаре была спонтанной, а не согласованной с кем-то заранее…

— Все это так, — согласился Полунин. — Однако тебе и самому кажется, что они что-то пронюхали…

— У меня такое ощущение.

— У меня тоже. Поэтому будем лучше исходить из того, что Дитмар предупрежден и врасплох его не застать. Я считаю, надо дать ему время успокоиться, — пусть решит, что это была ложная тревога.

— Он может использовать это время, чтобы скрыться.

— Никуда он не скроется, если за ним будут следить. Вот тут-то и может пригодиться Келли со своими «соратниками»…

— Прости, я не понял, ты уже с ним говорил?

— Только по телефону, вчера. Договорились встретиться в понедельник. Так вот, я постараюсь заинтересовать его этим делом, пусть они и ведут за ним наблюдение — пока. А что касается экспедиции, то ты прав, пора ее сворачивать. Только без спешки, чтобы это не выглядело бегством. И побольше шума, понимаешь? Ты как-то говорил насчет пресс-конференции, — сейчас, пожалуй, самое время… А как это вообще делается?

— Ну как, собираешь журналистов, говоришь им то, что хочешь сказать, отвечаешь на вопросы… Ты прав, конференция была бы кстати… — Филипп задумался, потом сказал решительно: — Вызову-ка я Астрид обратно! Без переводчицы мне не обойтись, а в смысле опасности — сейчас, думаю, она не так уж и велика. Шестнадцатого я, признаться, струхнул. Стресснер ведь так тесно связан с вашим Пероном, что переворот в Аргентине мог бы создать кризисную ситуацию здесь, вплоть до беспорядков, и уж тогда-то боши не упустили бы случая свести счеты и с нами — если они действительно нас расшифровали. Поэтому-то я и прогнал ее в Монтевидео… хотя она, надо сказать, отбрыкивалась до последнего. А сейчас положение, судя по всему, более или менее стабилизировалось.

— Боюсь, ненадолго.

— Скажи, а как настроения в Буэнос-Айресе?

— В политическом смысле? Я, признаться, не особенно интересовался, да и времени не было. Из Кордовы я вернулся только двадцать второго, что это было — среда? Ну, правильно. Что можно узнать за три дня? Вот поговорю завтра с Келли, уж он то должен чувствовать обстановку. Но мне кажется, эта стабилизация ненадолго, — повторил Полунин. — Похоже на то, что шестнадцатого была только первая попытка.

— Некоторые обозреватели считают, что падение Перона — вопрос месяцев, — сказал Филипп. — Я тут все время слушаю радио. Когда это случится, боши побегут из Аргентины, как крысы. И вот тогда мы действительно можем потерять след.

— Да, это опасность реальная. Но действовать прямо сейчас мы не можем, ты согласен? Словом, вызывай Астрид, ликвидируйте экспедиционные дела и уезжайте отсюда. Это время вам лучше побыть в Монтевидео, пока я все подготовлю.

— Мне придется слетать домой, — сказал Филипп, — иногда нужно все-таки отчитываться перед начальством.

— Те лучше, езжай во Францию. Где-нибудь, скажем, до сентября-октября… Кстати, чуть не забыл: мне нужно расписание рейсов «Лярошели».

— Какое расписание, старина? Они работают по тайм-чартеру. Тут все зависит от фрахта — сегодня в Бразилию, завтра в Австралию. Конечно, примерный план у них есть, все-таки судно обычно фрахтуется заранее, а не в самую последнюю минуту, но все очень неопределенно. Керуак говорил мне, что у них предполагаются осенью два-три рейса в Аргентину, но когда. — Филипп не договорил и развел руками.

— Вот как… — Полунин задумался. — Неудобство, понимаешь, в том, что Дитмара придется где-то прятать, если случится задержка.

— Ничего, это ему засчитают как срок предварительного заключения! Нет у нас других проблем?

— Ну, эта тоже не из самых простых, Дино когда собирался приехать?

— Сказал, что вернется в любой момент, как только понадобится.

— Пусть пока сидит там Чем меньше вы будете здесь на виду, тем лучше. Прилетите вместе, когда все будет готово. Теперь вот еще что нужно решить: из денег Морено на нашем банковском счету осталось сейчас около двадцати тысяч аргентинских песо. Может случиться так, что какую-то сумму придется потратить, чтобы прицепить Дитмару хвост, — мне тут пришла в голову одна мысль. Ты, в принципе, не возражаешь?

— Старина, это решать тебе! Раз уж ты остаешься здесь руководить завершающей фазой операции, то сам и решай, как и на что тратить деньги. В крайнем случае, можно опять обратиться к Морено.

— Ну, это уж не совсем удобно…

— Почему? Таких, как он, надо доить, и доить энергично. Я, кстати, уже поручил Астрид поговорить на эту тему с Лагартихой, если тот еще в Монтевидео. Думаю, они сумеют заставить старика раскошелиться еще раз.

— Ты думаешь? Что ж, это, конечно, было бы здорово. Денег может понадобиться много, особенно на последнем этапе.

— Решай сам, — повторил Филипп. — Если надо — трать все до последнего сантима, пусть это тебя не волнует. Что-нибудь придумаем. Меня куда больше беспокоят сроки, тут ведь смотри что получается: с одной стороны, надо дать Дитмару время, чтобы он успокоился, с другой — затягивать это дело опасно из-за неустойчивой политической обстановки в Аргентине, и наконец, момент действия должен быть согласован по времени с прибытием «Лярошели» в порт Буэнос-Айреса. Попробуй тут все это согласовать!

— Ну, каких-нибудь полгода Перон еще продержится, я думаю, — сказал Полунин. — После провалившейся попытки не так просто собраться с силами. А нам этого срока хватит. Давай вот как сделаем: ты все-таки свяжись еще раз с этим своим капитаном и попытайся уточнить, когда он предполагает быть здесь. Исходя из этого и будем планировать свои действия.

— Договорились. С Керуаком я этот вопрос выясню, а пока вызываю Астрид, ликвидируем здесь все экспедиционные дела и отбываем во Францию.

— Вместе?

— Конечно, а что ей здесь делать?

Полунин помолчал.

— У тебя что… серьезно с ней?

— Пожалуй, да. А что?

— Да нет, ничего. Только договоримся: когда я вас вызову, ты ее с собой не бери.

— Думаешь, помешает?

— Дело не в этом. Просто женщине в такое соваться нечего.

— Я понимаю, — задумчиво сказал Филипп. — Слушай, а как она тебе вообще?

— Ничего, — Полунин пожал плечами. — Она славная девчонка. Дурь, надо полагать, пройдет со временем, а так что ж…

— Без энтузиазма говоришь, старина.

— Я пытаюсь как можно честнее ответить на твой вопрос, — сказал Полунин и добавил, помолчав: — Меня одно в ней настораживает. Не знаю, может быть, это тоже временное, но эти ее таскания по свету… есть в этом что-то…

— Что же все-таки? — спросил Филипп, не дождавшись продолжения.

— Не знаю, — повторил Полунин. — Фальшь какая-то… Понимаешь, меня всегда раздражали эти разговоры о «потерянном поколении». После каждой большой войны появляется куча здоровых молодых бездельников, которые считают своим гражданским долгом ездить из страны в страну — как можно дальше от своей — и предаваться мировой скорби в каждом попутном кабаке. Я понимаю, что они недовольны окружающим, — вполне доволен, вероятно, может быть только дурак. Но, черт меня побери, разве нельзя что-то делать? Та же Астрид — какого дьявола ей не сидится дома?

— Я ведь рассказывал, что у нее за дом.

— Да я не о доме в этом смысле, не о семье! То, что она порвала со своей семьей, понятно и оправданно. Я говорю о стране. Неужели в той же Бельгии честный человек не может заняться чем-то полезным? Ты бы ей напомнил, что во время войны далеко не все бельгийцы сотрудничали с оккупантами, как ее родитель…

— Поверь, она и сама это знает.

— … и что были другие люди, совсем другие, были макизары в Арденнах, которые умирали за свою землю — неужели для того, чтобы их дети потом пожимали плечами при слове «родина»?

— Старина, — сказал Филипп, воспользовавшись паузой, когда Полунин стал закуривать, ломая мягкие восковые спички, — ты излишне драматизируешь проблему. Или, еще точнее, возводишь в ранг проблемы самое обыденное явление.

— Обыденное? Ты просто слепой! Ты называешь это явление обыденным — и не понимаешь, что именно поэтому оно уже стало проблемой, именно в силу своей обыденности, привычности! Разве стоило бы об этом говорить, будь дело в одной Астрид? В том-то и беда, что таких становится все больше и больше! Я вот недавно видел в Буэнос-Айресе французских битников, — ты послушай, это эпизод весьма характерный. Помнишь, где находится ваше Бюро туризма — Санта-Фе, угол Либертад? Так вот, иду я, и как раз навстречу — твои компатриоты, человек десять, парни и девчонки, грязные, с гитарами, в каких-то овчинах. Проходят мимо Бюро — ну, знаешь, там эти витрины с плакатами — «Посетите Бретань», «Две тысячи лет Парижу» и тому подобное. И огромная, во всю витрину, карта Франции. Эти типы подходят, один кричит: «Э, да тут что-то знакомое, гляньте-ка! » А какая-то девчонка ему в ответ — да громко так, знаешь, во весь голос: «Ладно, кончай, можешь себе это знакомство заткнуть… » — и четко поясняет, куда именно, под общий жизнерадостный хохот.

Филипп тоже рассмеялся.

— Ты находишь это смешным? — спросил Полунин. — Не знаю, наверное я лишен такого чувства юмора. Я не француз, и не мою страну оскорбили, но я в тот момент просто вспомнил ребят из нашего отряда.

— Прости, я тебя перебью, — сказал Филипп — Я понимаю, что ты хочешь сказать. Но что делать, старина, эти вещи всегда уживались бок о бок. Я, кстати, не считаю битников — любых битников, наших или американских, — типичными представителями сегодняшней молодежи…

— Что значит — типичными, не типичными? Пусть в крайней форме, но они выражают определенную систему мысли, более или менее общую для большинства. Это ты признаешь?

— С оговорками. Если в крайней, то это уже не типично. Согласен, известное разочарование присуще сегодня всей молодежи, — разочарование во всем, даже в идее патриотизма. Но я вот еще что хочу тебе сказать: мы во Франции всегда относились к этой идее несколько… ну, иронически, что ли. На словах, пойми правильно. Мы любим свою страну, но француз скорее отпустит по этому поводу какую-нибудь шуточку… И не думай, что это свойственно нашим пятидесятым годам, я вспоминаю тридцатые, канун войны, — Марианна в своем фригийском колпачке была излюбленным персонажем всех карикатуристов, кто только не упражнялся в остроумии на ее счет…

— И ты думаешь, это не сыграло своей роли в мае сорокового?

— А по-твоему, юмористы из редакции «Канар аншене» виноваты в том, что Петен дошел до предательства?

— Не упрощай, Филипп, ты ведь хорошо знаешь, что дело не только в Петене, — возразил Полунин. — А если случилось так, что судьба страны оказалась в руках одного рамолика, — это тоже говорит о многом.

— О чем же это говорит?

— О том, что остальным французам не было до нее дела, вот о чем! Правильно, потом все стало иначе, уж мне-то ты этого можешь не говорить, я видел совсем другую Францию в сорок третьем и сорок четвертом. Тогда это уже была драка не на жизнь, а на смерть. Но вспомни: вы почти год развлекались карикатурами, и только в мае вам стало не до смеха. Но уже было слишком поздно, понимаешь? Ваша милая манера над всем подшучивать и ничего не принимать всерьез, эта ваша всегдашняя ироничность сыграла с вами дурную шутку, Филипп. Потому что есть вещи, над которыми нельзя смеяться, к которым нельзя относиться легко, и к этим вещам прежде всего относится понятие родины…

Филипп улыбнулся — немного, пожалуй, натянуто.

— Прости, но ты слегка помешан на этом вопросе. Или это у вас, русских, в национальном характере?

— Может быть, не знаю. Всякий характер, в том числе и национальный, со стороны виден лучше. А что касается моего «помешательства»… знаешь, у нас есть одна поговорка: кто сыт, не может понять голодного. Это именно тот случай. Но мы отвлеклись, — ты меня спрашивал про Астрид? Единственное, что меня в ней настораживает, это ее склонность бродяжничать. А в остальном, что ж, она показала себя хорошим товарищем…

Он посмотрел на часы и встал.

— Мне пора, Филипп. Так мы обо всем договорились?

— Договорились.

— Ну и прекрасно. Слушай, меня тут просили купить… — Он полистал записную книжку. — Есть такие индейские кружева, называются «ньяндути», не слыхал?

— Понятия не имею. Надо спросить в какой-нибудь галантерейной лавке, они, наверное, знают.

— Поблизости есть?

— Рядом, на улице Пальма, я тебя провожу.

— Не надо, нам лучше не таскаться вместе по улицам. На всякий случай. Ты мне просто объясни, как туда пройти.

— Сейчас свернешь за угол налево, и через три квартала будет Пальма. Она идет прямо к порту. Ну что ж, тогда попрощаемся…

Времени до отлета было еще много. Полунин прошелся по магазинам, купил заказанное Дуняшей кружево, потом долго сидел в зале ожидания гидроаэропорта, глядя, как багровое распухшее солнце опускается в темные заросли за широкой, маслянистой, переливающейся красными отблесками гладью Рио-Парагуай. Было уже темно, когда пассажиров усадили в катер и подвезли к высокому клепаному борту старой, возможно еще военных лет, «каталины». Внутри было душно и едко пахло спирто-касторовой смесью, как будто прорвало гидросистему. Стюардесса с певучим коррентинским выговором, забавно растягивая гласные, подтвердила, что да, была небольшая утечка, но теперь все в порядке, сеньоры могут не беспокоиться, а запах уйдет, как только включат вентиляцию. Стали раскручиваться двигатели, самолет выл и звенел всеми своими переборками, словно дюралевая бочка, которую сверлят двумя огромными дрелями одновременно; Полунин не заметил, как сдвинулись и поплыли назад береговые огни в иллюминаторе, «каталина» начала разгоняться, грохоча и сотрясаясь, будто волокла днище по булыжнику, потом оторвалась от воды и, полого набирая высоту, легла курсом на юг. Когда погасла надпись «No smoking — Prohibido fumar» [55], Полунин вытянул ноги и закурил.

Разговор с Филиппом оставил неприятный осадок, как всегда после бесцельного спора, когда оба остаются при своем мнении. Глупо вышло — не к месту разоткровенничался, ударился в патетику. Филипп, во всяком случае, уж точно воспринял это именно так. Теперь небось посмеивается, вспоминая. В самом деле, кто тянул дурака за язык, насчет Астрид можно было ответить совсем по-другому — настораживает, дескать, вот эта ее богемность поведения И ничего больше. Что ему до остального? Если сам Филипп считает нормальным, что девчонка объявляет себя «бывшей бельгийкой» и предпочитает колесить по свету, это в конце концов его дело. Патриотизм каждый понимает по-своему…

А ведь странно, в сущности. У них с Филиппом старая дружба, солдатская — уж куда надежнее и прочнее; а настоящего, до конца, взаимопонимания все-таки нет. И пожалуй, быть не может. Для этого еще недостаточно провоевать вместе полтора года и одинаково ненавидеть фашистов, — для этого нужно одинаково любить одни и те же песни, помнить одни и те же сказки и — главное — говорить на одном языке, одинаково родном для обоих. Язык — это важно. Это невероятно важно. Можно свободно владеть двумя, тремя чужими языками — и все равно, если ты не можешь пользоваться своим, всегда будет ощущение какой-то своей неполноценности, полунемоты-полукосноязычия. Тогда уж и думать надо научиться не по-русски, так, наверное, проще…

В салоне стало прохладно, включенная вентиляция вытянула резкий запах гидравлической жидкости, но теперь что-то не ладилось с обогревом. Пассажиры доставали из чемоданов шарфы и свитеры. Полунин тоже встал, надел пальто, протер рукавом запотевший плексиглас иллюминатора — снаружи была непроглядная тьма, «Каталина» летела над лесами южного Парагвая.

Его вдруг пробрало ознобом — не столько от холода в тускло освещенном пассажирском салоне, сколько от внезапно представившейся картины этих пространств там внизу, всех этих бескрайних чужих земель, населенных чужими людьми, которых он никогда — даже прожив среди них всю жизнь — не сможет узнать и понять хотя бы приблизительно. И останется таким же чужим и непонятным среди них.

Он достал из портфеля бутылку парагвайской «каньи» — прощальный подарок Филиппа, — отвинтил пробку и отхлебнул из горлышка. Огненная жидкость обожгла рот и стала разливаться по телу приятным теплом. Нет, Филипп все-таки друг, хотя и с оговорками. Ну, и Дино. А еще кто? А больше никого, хоть шаром покати. Евдокия не в счет, это другое. Друзей же — настоящих, из соотечественников — друзей-мужчин нет. Хотя он здесь уже восемь лет, пора бы и обзавестись. Ладно, проживем… Он еще раз приложился к бутылке, аккуратно завинтил и сунул в карман. Может быть, Дуня все же согласится приехать? Самолет прилетает около полуночи, еще не поздно — если он позвонит сразу из порта… «Их» квартирки на Сармьенто уже не было, подруга вернулась из Европы раньше, чем думали, и Дуне пришлось снова перебраться к своей фрау Глокнер. Туда ему, конечно, и думать нечего; но представить только, какой сейчас холод у него в комнате…

Да, друзьями в русской колонии не разживешься. Странно — все более или менее знакомы между собой, всюду одни и те же примелькавшиеся лица, а ведь никто ни о ком толком ничего не знает. Перемещенные лица — народ осторожный, кем только не пуганный и не ловленный, откровенничать в этой среде не принято. Ничего не рассказывать о себе и никогда не пытаться выяснить чужую биографию — это уже стало принятой нормой поведения, правилом хорошего тона. Последнее время Полунин вообще мало с кем общался, но в первые два года после приезда — тогда еще не было ни одного клуба и местом еженедельных встреч служила для всех старая посольская церковь на улице Брасиль — он каждое воскресенье проводил время в компании холостяков, своего возраста или несколько моложе. Заваливались в ресторанчик попроще, сдвигали вместе два-три столика, брали несколько бутылок приторного муската — он до сих пор не мог вспоминать его вкус без отвращения — и начинался беспредметный треп. Травили анекдоты, обсуждали знакомых женщин, говорили о работе — тот устроился хорошо, а тому не везет, меняет уже третье место, и все что-то не то. Подвыпив, начинали петь хором, тут уж все шло вперемежку — «Землянка» и «Хороша страна Болгария», «Эрика» и «Лили Марлен». Настораживало то, что многие так хорошо знают немецкие строевые песни, но опять же — мало ли кто их пел в те годы, могли и в лагерях подцепить…

Это уже потом пришло ему как-то в голову, что, встречаясь еженедельно, он ничего не знает ни о ком из своих собутыльников. Был там один высокий молчаливый парень со странной привычкой — кивать в знак отрицания и, наоборот, покачивать головой, отвечая «да». Говорил, что он из Болгарии, и, действительно, в Аргентину приехал со своими довольно богатыми родичами — дядька, из деникинских офицеров, был в Софии представителем какой-то американской фирмы. Потом случайно выяснилось, что насчет дядьки все верно, племянник же — одессит чистой воды и до сорок третьего года никуда дальше Больших фонтанов оттуда не выезжал…

Таких загадочных типов среди перемещенных было пруд пруди. Одно время околачивался в той же компании некто со странной фамилией Ивановас — из Каунаса якобы, сын русской и литовца. Этого разоблачили на вечере в Литовском клубе — оказалось, что он не только не знает языка, но и не может припомнить ни одной каунасской улицы. «А чего, меня пацаном оттуда увезли», — буркнул он в свое оправдание. Над ним потом все смеялись: «Задница ты, Ивановас, родной город тоже надо с умом выбирать… »

Позднее Полунин сам удивлялся, чем могла привлекать его в то время подобная компания. Скорее всего, просто тем, что это были соотечественники и с ними можно было хоть раз в неделю поговорить по-русски. После трех лет во французских казармах Буэнос-Айрес с его русской колонией показался ему чуть ли не уголком родины…

Транспорты из Европы прибывали тогда почти каждый месяц, колония росла как на дрожжах, была освящена еще одна православная церковь — на Облигадо; перемещенные перекочевали туда, не успевшие найти квартиру даже жили там некоторое время, разбив палатки в углу двора. Открылся первый клуб, начала выходить первая еженедельная газета на русском языке — ее издавали католики «восточного обряда», прибывшие в Аргентину со своим пастырем, французским иезуитом отцом де Режи. И вся эта многотысячная масса людей одной национальности оставалась раздробленной, разобщенной, поделенной на множество мелочно враждующих между собой групп и группировок. Мышиная грызня происходила внутри каждого слоя, а сами слои вообще не смешивались, хотя и соприкасались, — как масло и вода, слитые вместе. Перемещенные советские граждане вперемежку со старыми эмигрантами из Европы — один слой, местные старожилы-белоэмигранты — другой, украинцы и белорусы из Польши — третий; старожилы делились в свою очередь на «красных» и «непримиримых», — те и другие к новой эмиграции относились одинаково враждебно, считая ее кто сплошь власовцами, кто сплошь советскими шпионами…

Полунин незаметно задремал и проспал все три часа полета. Его разбудила стюардесса, сказала, что корабль идет на посадку, и попросила пристегнуть пояс. Снова вспыхнуло табло с запретом курить, голос Гарделя из динамика гнусавил старое приторное танго — «Буэнос-Айрес, земля моя родная… », в иллюминаторах правого борта наплывало и разворачивалось море огней.

Внизу оказалось холодно, почти морозно, черная ледяная вода неподвижно стыла в бассейне Нового порта. Из первого же автомата Полунин позвонил в пансион фрау Глокнер. Дуня долго не шла, видимо не сразу ее добудились, — наконец спросила сонным голосом:

— Алло, кто это?

— Я, я это, — сказал Полунин, — здравствуй, Евдокия…

— О, Мишель, это ты. Уже прилетел? Здравствуй, я ужасно рада Как там, в Парагвае, все по-старому?

— Да что там может измениться…

— Ну, почем знать. Обезьян видел?

— Кого?

— Обезьян. В Асунсьоне они, говорят, ходят по улицам, как люди. Я так хотела бы посмотреть!

— Нет там никаких обезьян, вот козу видел…

— О, как мило! Настоящая коза? Обожаю коз — у них глаза… как это сказать… такие сатанические. Мишель, а ты не забыл купить кружева?

— Купил, купил. Послушай, Дуня…

— Правда? — перебила она обрадованно. — Настоящее ньяндути?

— Ну, я не очень в этом разбираюсь, сказали, что настоящее Дуня, поехали сейчас ко мне, а? Я поймаю такси, а ты пока собери вещички, хорошо?

— Погоди, я не могу сообразить… Куда к тебе?

— На Талькауано, куда же еще! Я по тебе соскучился, Евдокия.

— Я тоже, но… — Дуняша вздохнула. — К тебе я не могу, ты же знаешь…

— Да почему не можешь?! — закричал Полунин. — Из-за Свенсона, что ли? Не валяй дурака, он только что ушел в рейс. Ты меня слышишь? Дуня!

— Слышу, слышу, пожалуйста, не нужно орать, как один слон. Дело в том… Ну, ты понимаешь, Мишель! Как это я вдруг поеду к тебе — все-таки замужняя женщина…

— Да побойся ты бога, при чем тут твое «замужество»! Дуня, — позвал он жалобно, — тут холод собачий, у меня уже ноги мерзнут, я сдуру в тонких туфлях поехал. При чем тут замужняя ты или незамужняя?

— Вот это мне нравится, «при чем»…

— Да ведь ты же не возражала, когда мы жили вместе На Сармьенто?

— Нет, ты все-таки ужасно какой-то не тонкий, прямо один варвар! Там ты был у меня, понимаешь, у меня! Потому что Колетт уступила квартиру мне, а не тебе. Одно дело, если женщина принимает у себя своего друга, и совсем другое — если она отправляется к нему. Ты знаешь, я никогда не была ипокриткой, но есть границы… Ну правда, Мишель, не сердись…

— Я не сержусь, я просто не понимаю, что за логика…

— Нет, сердишься, сердишься, я по голосу слышу. Хочешь, я тебе почитаю одни стихи?

— Что почитаешь?

— Стихи!

— Читай, — согласился он уныло и переступил с ноги на ногу — цементный пол кабины и в самом деле обжигал холодом сквозь тонкие подошвы.

— «Оттого и томит меня шорох травы, — нараспев произнесла Дуняша, — что трава пожелтеет, и роза увянет, и твое драгоценное тело, увы», — понимаешь, вообще-то это «он» обращается к «ней», а когда женщина читает это мужчине, слова о драгоценном теле несколько эпатируют, не правда ли?

— Ничего, я понял. Валяй дальше.

— «И твое драгоценное тело, увы, полевыми цветами и глиною станет. Даже память исчезнет о нас — и тогда оживет под искусными пальцами глина, и, звеня, ключевая польется вода в золотое, широкое горло кувшина. И другую, быть может, обнимет другой на закате, в условленный час, у колодца. И с плеча обнаженного прах дорогой соскользнет и, звеня, на куски разобьется». Хорошо, а?

— Главное, кстати, — сказал Полунин. — Ты, Евдокия, удивительно умеешь утешить. Чьи стихи?

— Не знаю, какой-то Г. Иванов, я нашла в старой тетрадке Ты завтра мне позвонишь? Мы сможем вместе пообедать.

— Нет, в обед у меня свидание с одним типом, я позвоню позже. Ну что ж, покойной ночи и извини, что разбудил…

На следующий день, когда Полунин пришел в «Шортхорн Грилл», Келли уже ждал его за столиком.

— Я думал, вы вообще не явитесь, — ворчливо сказал он и, обернувшись к официанту, сделал знак подавать. — Присаживайтесь, дон Мигель, давно вас не видел. Как жизнь?

— Веселого мало. У вас, кстати, тоже довольно усталый вид.

— Есть отчего…

Явно не в духе, он хмуро молчал, пока им накрывали на стол, потом так же молча принялся за еду. Полунин с аппетитом последовал его примеру — «Шортхорн» славился своим мясом, а он не ел с утра и успел порядком проголодаться.

— Да, — сказал он, разрезая толстый бифштекс, — во всей этой истории вы, скажем прямо, оказались не на высоте…

— При чем тут мы? — огрызнулся Келли.

— В том-то и дело, что ни при чем. А почему, собственно? Организация, подобная вашей, должна быть политической опорой режима.

— Кроме нас есть еще полицейский аппарат, есть федеральное бюро координации…

— Знаю, — перебил Полунин. — Налейте-ка мне еще этого «тинто».

Он подставил бокал, долил содовой из запотевшего сифона. Темное, почти черное вино вспенилось под шипящей струей и приобрело рубиновую прозрачность.

— Так вот, насчет полицейского аппарата. В Германии, в тридцать третьем году, все это хозяйство пришлось переделать сверху донизу… Переделать и приспособить к новым требованиям, а параллельно создать новый уже полностью свой аппарат Вам не кажется, тут можно провести некоторые аналогии?

— Они и были проведены, в общих чертах.

— Да, в слишком общих. А как быть с частностями? С тем, что вы вели слежку за студентами и профсоюзными делегатами и проморгали заговор в морском командовании? И вы, кстати, уверены, что дело ограничилось флотом?

Келли, продолжая жевать, пожал плечами.

— Трудно сказать. Армия пока сохраняет лояльность.

— Пока! — выразительно повторил Полунин и тоже занялся едой.

— Самое любопытное, — сказал он через минуту, — что именно ваш «враг номер один» — коммунисты — на этот раз оказались в стороне. Может, вы не за теми гонялись?

— Красные по обыкновению хитрят, — отозвался Келли. — Старый метод, дон Мигель, — заставить других таскать каштаны из огня.

— Не знаю, — Полунин с сомнением покачал головой. — Что-то это не очень на них похоже. Да и некоторые сведения, которыми мы располагаем, говорят о другом.

— Например?

— Коммунисты придерживаются строгого нейтралитета. Почему они сейчас не выступают за Перона, вы и сами понимаете. И почему они никогда не выступят против него — тоже понятно. Как бы там ни было, хустисиализм [56] много дал аргентинскому рабочему, а Эвиту до сих пор боготворят в бедных кварталах. Это, разумеется, не может не приниматься в расчет партией, которая объявляет себя авангардом пролетариата.

— Хустисиализм как доктрина не имеет ничего общего с марксизмом, — возразил Келли.

— Дело не в доктринальных разногласиях… Когда правительство проводит какую-то реформу, народу важен практический результат, а вовсе не то, на какой теории она построена. И коммунисты — независимо от того, разделяют они или не разделяют идеи нашего лидера, — коммунисты, во всяком случае, никогда не противодействовали осуществлению его социальной программы… В отличие от других идейных противников перонизма.

— Они просто умнее, — возразил Келли. — И действуют исподтишка.

— Не знаю, — повторил Полунин. — Я боюсь, вы слишком уж механически переносите в аргентинские условия некоторые тезисы чисто европейского происхождения… Это все-таки не совсем одно и то же. Поймите, если гестапо беспощадно преследовало коммунистов, то это потому, что для нацистского режима они действительно были врагом номер один. Уж что-что, а чувствовать источник реальной опасности люди Гиммлера умели. В этом смысле вам действительно стоило бы внимательнее изучить опыт немецких коллег.

— Которые в конечном счете оказались в дерьме по самые уши, — желчно заметил Келли. — Вы говорите, мы проморгали Кальдерона. А они, ваши хваленые немцы, не проморгали Роммеля? Вицлебена? Клюге?

— Вы имеете в виду «генеральский заговор»? Э-э, дон Гийермо, вот тут вы ошибаетесь! — возразил Полунин. — Поверьте, гестапо с самого начала было в курсе всех деталей. Гиммлер выжидал, понимаете? Если бы после взрыва в Растенбурге власть перешла в руки путчистов, он немедленно объявил бы себя спасителем Германии: знал, дескать, обо всем, но ничего не предпринял, не препятствовал покушению, хотя и мог бы. Поэтому, выходит, фактически Гитлера убрал именно он, рейхсфюрер СС. Ну, а когда все повернулось по-другому, то и он по-другому объяснил свое бездействие: выжидал, мол, чтобы прихлопнуть всех заговорщиков разом.

Келли скептически усмехнулся.

— Вам, конечно, виднее, — сказал он, — я не столь подробно осведомлен об интригах покойного рейхсфюрера. Возможно, он был гениальным политиком. Но те немцы, с которыми приходилось — и, к сожалению, приходится — иметь дело мне, это в большинстве своем просто напыщенные болваны, которые склонны всех поучать, но страшно не любят, когда им указывают на их собственные промахи. А их обидчивость — это просто что-то патологическое. Я сам столкнулся с этим года два назад, когда речь зашла о проверке лояльности некоторых иммигрантов из Западной Германии. Местные встали на дыбы — увидели в этом чуть ли не оскорбление расы! Как это, мол, так — проверять истинных арийцев? Конечно, в принципе я готов согласиться, что немецкая колония — особенно та ее часть, что прибыла сюда после катастрофы сорок пятого года, — представляет собой как бы самоочищающуюся среду, однако…

— Тоже не совсем верно, — перебил Полунин. Он отодвинул тарелку, закурил, Келли смотрел на него выжидающе. — Что значит «самоочищающаяся среда»? Таких не бывает, строго говоря. История разведки достаточно убедительно доказывает, что опытного агента можно внедрить в любую среду… какой бы стерильной она ни казалась. А уж говорить о «стерильности» здешних иммигрантских колоний — сейчас, когда Аргентина стала проходным двором всего континента… Мы, помнится, касались уже с вами этой темы. А, кстати, тот парень, что я вам тогда сосватал, — как он, ничего?

— Позвольте… Ах да, русский, который служил в СС? Знаете, не сказал бы, что это такое уж приобретение.

— Правда? — Полунин горестно удивился. — Подумайте, а ведь мне его аттестовали с самой лучшей стороны. Я все больше убеждаюсь, что решительно никому нельзя верить. Что же он, недостаточно усерден?

— Да нет, усердия хоть отбавляй, — Келли оглянулся, подозвал официанта и велел подавать кофе. — Результатов пока не видно, сообщает всякую чушь. Вдруг, вообразите, приносит такой рапорт: «Вчера, там-то, в моем присутствии, такой-то произнес по адресу сеньора президента Республики русское национальное ругательство из трех слов». Можете себе представить подобный уровень информации! Что это еще, кстати, за «национальное ругательство»?

— Ну, есть такое. Перевести я затрудняюсь, — это скорее идиома, и довольно грубая.

— Нашел чем удивить, — сказал Келли. — Сеньора президента сейчас кроют все кому не лень… причем едва ли ограничиваясь тремя словами, уж в бранных-то эпитетах кастильский язык недостатка не испытывает. А что касается иммигрантских колоний, то вы правы — это наверняка рассадники всяческой инфекции, какая тут, к черту, стерильность. Вот чего не хотят понимать наши идиоты немцы.

— Сами они, к слову сказать, развели у себя такой бордель, что волосы дыбом встают. Скажу вам откровенно: я избегаю всяких контактов с немцами, просто боюсь, ну их к черту, с ними можно так нарваться… Да вот вам пример, не угодно ли? В сорок четвертом году, во Франции, в одной из партизанских банд подвизался на должности комиссара некто Густав Дитмар. Да, немец, как ни странно. Впрочем, «странность» эта объясняется довольно легко: Дитмар, как мне сказали, старый функционер КПГ, лично знал Тельмана, а карьеру военного комиссара начинал еще в Испании, в одной из Интернациональных бригад — помните, были такие?

— Помню, конечно. Вернее, знаю. И что же?

— А то, что этот Дитмар сейчас здесь. Вот вам, пожалуйста, немецкая «самоочищающаяся среда».

— Любопытно. Здесь — это значит в столице?

— Нет, он поселился в Кордове.

— Под каким же именем он там поселился?

— Под своим собственным, представьте. Хотите адрес его фирмы? «Консэлек лимитада», улица Доррего, восемьсот двадцать шесть.

— Очень любопытно, — повторил Келли. — Не совсем обычный прием, а?

— Как сказать, — Полунин усмехнулся. — Один из лучших советских разведчиков, Рикардо Зорге, тоже не утруждал себя придумыванием псевдонимов.

— Если не ошибаюсь, японцы его повесили? Уж лучше бы утруждал. А он действительно работал под своим настоящим именем?

— Да, все время. Понимаете, это особый психологический прием: когда от тебя ждут лжи, скажи правду — и ее пропустят мимо ушей. Я помню забавный случай: один террорист вез чемодан с брикетами ТНТ, на станции его остановили — проверка документов, дело было во время войны. Документы подозрения не вызвали, а потом полицейский спрашивает: «Что у вас в чемодане? » Тот отвечает: «Ничего, кроме взрывчатки». Полицейский рассмеялся и пропустил его на выход. Понимаете? Тут та же схема поведения.

— Так, так… — Келли протянул руку к сахарнице и задумчиво пощелкал клапаном на конической серебряной крышке. — Чем именно занимается в Кордове этот… Дитман, вы сказали? — Он опрокинул сахарницу над своей чашкой и вытряхнул в кофе струйку песка. — И зачем ему вообще понадобилось сюда приезжать?

— Ну знаете, — Полунин улыбнулся, — вы слишком многого от меня хотите! Осторожно, вы уже сыпали себе сахар…

Келли поставил сахарницу. Попробовав кофе, он поморщился и долил свежим из кофейника.

— О Дитмаре я знаю только то, что вы сейчас услышали, — продолжал Полунин. — Меня эта личность не особенно интересует… Тем более что я, как уже сказал, вообще предпочитаю держаться от тевтонов подальше. Я просто вспомнил про этого типа в связи с нашим разговором о вражеской агентуре. Что Дитмар может делать в Кордове? Да что угодно. Он там открыл электромонтажную фирму, причем с довольно специфическим, я бы сказал, уклоном. «Консэлек» интересуется главным образом промышленными объектами, а подряды на электрооборудование обычных жилых домов берет неохотно. Хотя всякий специалист вам скажет, что квартирная проводка куда выгоднее, чем промышленный монтаж. И если вспомнить, что именно в Кордове расположены заводы ИАМЕ… где, кстати, скоро будет запущен в серию первый в Латинской Америке реактивный боевой самолет отечественной конструкции…

— Вы это про наш пресловутый «Пульки-1»? Между нами говоря, до серийного выпуска еще далеко, пока проще и дешевле покупать у англичан их старые «глостеры»… Но вообще это интересно, вашего немца стоило бы прощупать. Безусловно. Но вот как это сделать… Если я опять скажу этим болванам, что у них не все благополучно…

— Ну и черт с ними, — сказал Полунин, посмотрев на часы. — В конце концов, есть соответствующие органы, пусть они им и занимаются. Уж они-то оказии не упустят, эта публика любит снимать сливки… и зарабатывать престиж на такого рода сенсационных разоблачениях.

Келли долго молчал.

— Вопрос приоритета меня не волнует, — сказал он наконец. — Плохо другое… Там ведь тоже сидят кретины, которые не переносят советов, а сами заваливают дело за делом. В этом случае нужна гибкость, — профессионалы, как правило, ею не отличаются.

— Ну уж, наверное, среди ваших… соратников, или как вы их там называете… найдется какой-нибудь немец, которому можно поручить подобраться к Дитмару? Я понимаю, аргентинец здесь не годится.

— Немцы есть, — кивнул Келли. — Куда больше, чем мне бы хотелось, и отношения у меня с ними весьма натянутые. Меня тут вообще некоторые считают чуть ли не антинацистом, представляете? Это меня, который еще до войны больше сделал для пропаганды гитлеровских идей в Южной Америке, чем любой из этих…

— Подумайте, — сочувственно сказал Полунин. — В самом деле, ведь ваша неприязнь к немцам на самого Гитлера не распространяется? У вас, помнится, в кабинете висит его портрет…

— Гитлер был действительно великий человек, а окружали его пигмеи, жалкие ничтожества, — именно в этом трагедия нацизма.

— Вот оно что, — сказал Полунин. — Теперь я понимаю, почему у вас такие натянутые отношения с местными немцами. Если вы так же откровенно высказываете перед ними свои взгляды…

— А почему я должен их скрывать? Я, кстати, не скрываю от немцев и своего кредо. А кредо у меня простое: Аргентина — для аргентинцев. Мы страна гостеприимная, но это вовсе не значит, что мы готовы позволить нашим гостям нами командовать. Немцы же даже здесь продолжают считать себя «расой господ» и соответствующим образом себя ведут. А меня это не устраивает! Какого черта, здесь им, в конце концов, не Европа…

— Да, сложный переплет… — Полунин опять глянул на часы. — Ну что ж, дон Гийермо… Приятно было с вами поговорить, а сейчас мне пора.

— Да, идемте.

Келли подозвал официанта и жестом остановил Полунина, который полез было за бумажником.

— Ну погодка, — с отвращением проворчал он, когда они вышли на улицу, в промозглую сырость зимних сумерек — Вам в какую сторону? Идемте, я вас провожу до метро, мне тоже туда. В Европе сейчас лето?

— Да, самый разгар…

— Как вы вообще переносите наш климат?

— Приспособился уже. Вначале все не мог привыкнуть к тому, что на Новый год — жара.

— Представляю. Это, наверное, трудно — все шиворот-навыворот. А мне вот странно думать, что в январе может быть холодно. Я читал записки одного испанца — был в России с дивизией Муньоса Гранде. Пишет, что зимой термометр показывал сорок ниже нуля. Неужели правда?

— Вполне. Впрочем, сорок — не совсем обычная температура даже для тех мест. «Голубая дивизия», если не ошибаюсь, дралась под Псковом? Но минус двадцать пять, тридцать — это сколько угодно.

— Чудовищно! — Келли поежился. — Да, не удивительно, что немцы проиграли русскую кампанию. С такими морозами…

— При чем тут морозы? Битва на Курском выступе шла летом, в самую жару. Кстати, о немцах, дон Гийермо… Мне сейчас пришло в голову: если вы все-таки захотите сами заняться делом Дитмара, подумайте об этом парне из СС… ну, который информирует вас, кто и как ругает сеньора президента. Здесь, видно, от этого дурака действительно мало толку, а в Кордове он мог бы пригодиться. Немцы обычно симпатизируют иностранцам, которые у них служили, и охотно приближают их к себе…

Келли ничего не ответил. Они дошли до станции метро, остановились у чугунного парапета, ограждающего спуск.

— В самом деле, подумайте над этим вариантом, — снова заговорил Полунин. — Я не к тому, конечно, чтобы поручить ему всю разработку Дитмара, для этого он, боюсь, глуповат. Но просто покрутиться рядом, понаблюдать, выяснить окружение, контакты… почему бы и нет?

— Это, пожалуй, мысль, — равнодушно согласился Келли. — Я подумаю…

Выждав несколько дней, Полунин позвонил Кривенко и назначил ему встречу. Тот послушно явился минута в минуту, со своей всегдашней улыбочкой и преданностью во взоре.

— Ну что, капитан, — небрежно спросил Полунин, — жизнью вы довольны? Чего еще не хватает вам для полного счастья?

— Хе-хе, — посмеялся тот. — А оно бывает, полное-то?

— Ты смотри, — Полунин покачал головой, — тебя, я вижу, на философию уже потянуло. Опасный признак, капитан. Пани Ирэна не будет по вас скучать?

— А чего ей скучать…

— Ну, не знаю… Генеральши иногда привязываются к адъютантам. Ты, кстати, когда едешь?

— Куда?

— В Кордову, куда еще ездят зимой порядочные люди.

— А-а, в Кордову…

— Слушай, Кривенко. Ты «Тараса Бульбу» читал?

— Ну… проходили в школе, — уклончиво отозвался тот.

— Ясно. Не помнишь, значит, ни хрена. И что однажды Тарас Андрию сказал, тоже не помнишь? А сказал он ему вот что: я, говорит, тебя породил, я же тебя и убью. Ты не боишься, что наша с тобой идиллия может в один прекрасный день завершиться именно таким образом?

— Зря ты так, Полунин, — с чувством сказал Кривенко. — Можно подумать, я и сам не понимаю…

— А понимаешь, так отвечай, когда тебя спрашивают, едрена мать! Ты виделся с Келли?

— Виделся, да, еще три дня назад.

— Про Густава Дитмара он тебе что-нибудь говорил?

— Так точно, говорил!

— Так. Теперь слушай, что скажу я. Разработку Дитмара будешь вести по двум линиям одновременно: для Келли и для меня. Келли об этом знать не должен. Если, не дай бог, узнает — запомни, Кривенко, я тебя и под землей достану…

— Ну вот еще, — обиделся тот, — ты уже думаешь, я совсем…

— Я ничего не думаю, я предупреждаю. Значит, по той линии будешь действовать согласно его инструкциям, что уж он тебе скажет делать. А мне нужно вот что: я должен быть в курсе всех перемещений Дитмара и всех его контактов — где, когда, с кем. Но главное — перемещений! Куда бы и на сколько бы времени он ни собрался, об этом я должен знать заранее. Если вдруг внезапно уедет — ну что ж, придется проследить, узнать… Для этого, конечно, тебе надо устроиться в его фирму, хоть подсобником.

— Зачем подсобником, я и монтером могу — с гордостью сказал адъютант. — Келли говорил, он по электрической части? Вот я и устроюсь как электрик.

— Ты что, действительно работал электриком?

— Я кем угодно работал. Кусать-то надо!

— Тогда совсем хорошо. Только ведь, наверное, монтер из тебя… Со скрытой проводкой приходилось иметь дело — когда трубы в стенах замурованы?

— Да господи! Я этих проводов тыщу километров проложил.

— И как же ты их прокладывал, в трубах-то?

— А лента такая есть, — стал объяснять Кривенко. — Узенькая, стальная, а на конце шарик. Ее пхаешь, она где угодно пролезет, а после к другому концу привязываешь провода, сколько там надо, и тащи. Только надо тальком присыпать, а то застревают, паразиты.

— Верно, — подтвердил Полунин. — И в самом деле кумекаешь кой-чего. Так что давай тогда оформляйся в «Консэлек» и постарайся для начала зарекомендовать себя хорошим работником. Немцы это ценят прежде всего. Ну, а дальше будешь действовать по обстоятельствам Как говорится, применяясь к местности. Патрону при случае о себе расскажешь, поделишься фронтовыми воспоминаниями. Ты, кстати, в каких был чинах?

— Войну кончил шарфюрером, — сказал Кривенко скромно, но с достоинством.

— Да-а, небогато. Но что делать, не всем же быть генералами. Татуировка осталась?

— Осталась, — Кривенко осклабился. — В сорок пятом я из-за нее чуть не погорел — нарвался в Мюнхене на одного «эмпи», верно из американских жидов…

— Дитмару обязательно продемонстрируешь, как бы невзначай. Скоро потеплеет, работать можно будет налегке, без рубашки…

— Понятно, — Кривенко покивал, потом задумался — Тут только одно… — сказал он медленно. — Ты вот говоришь: показать татуировку, фронтовыми воспоминаниями поделиться… Насчет себя, значит, можно ему все чисто выложить?

— Можно, раз я советую.

— Выходит, он что же, этот Дитмар… Понимаешь, когда Келли со мной говорил, я вроде так понял, что это тип подозрительный и за ним надо следить. А теперь по-другому получается. Вот тут я что-то не совсем…

— Дитмар — нужный мне человек, и ты должен не спускать с него глаз. Понял? Если инструкции, которые ты получаешь от Келли, в этом смысле разойдутся с моими, ты должен немедленно сообщить мне и ничего не предпринимать без моего ведома. Ну, например, он скажет: Дитмара будем брать. Или: Дитмара нужно ликвидировать. Боже тебя упаси! Короче говоря — сначала я, потом Келли. Ясно?

— Ясно…

— Что ж, тогда вот — держи, это аванс…

Он достал из портфеля тугую пачку новеньких сотенных купюр, крест-накрест опечатанную банковскими бандеролями с жирно оттиснутой цифрой «5. 000». Кривенко протянул было руку к деньгам, но не взял и настороженно зыркнул на Полунина своими похожими на смотровые щели гляделками.

— Вроде бы не за что еще, а? — спросил он вкрадчиво.

— Значит, есть, если пришло время ставить тебя на довольствие. Сумма не подотчетная, никто твоих трат проверять не станет, но учти: если ты завтра спустишь все на баб, а через неделю тебе не на что будет купить секретарше Дитмара коробку конфет, выкручивайся как знаешь.

— Что ты, что ты, — заторопился Кривенко, засовывая пачку в карман. — Ну, спасибо, Полунин, приятно иметь дело с солидной фирмой. Расписочку на чье имя?

— На хрен мне твоя расписка Звонить будешь по тому же телефону, каждый понедельник и четверг от двадцати трех ноль-ноль до полуночи. Только имен никаких не называй, Дитмар пусть будет… ну хотя бы «дед». А Келли называй Колей, легче запомнить. С ним как связь договорились поддерживать?

— Велел сообщать в письменной форме, по мере накопления разведданных.

— Вот и хорошо, будешь согласовывать свои рапорты со мной. Ну, все запомнил? Ладно, давай тогда действуй, Кривенко, оправдывай доверие…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Однажды утром Полунин нашел в почтовом ящике бандероль, оклеенную пестрыми парагвайскими марками, с недельной давности номером «Эль Паис». Развернув газету, он увидел на третьей полосе обведенную красным карандашом заметку:

«Пресс-конференция в клубе журналистов Асунсьон, 11 июля (от нашего корр.)

Интересная пресс-конференция, устроенная выдающимся французским этнографом, состоялась вчера в столичном Клубе журналистов. Доктор Фелипе Маду, продолжительное время руководивший в нашей стране работами экспедиции по изучению быта и фольклора индейских племен, выразил горячую благодарность парагвайским властям и лично его превосходительству Президенту республики генералу Альфредо Стресснеру за неоценимую помощь и содействие исследованиям французских ученых. «Наш опыт, — сказал в заключение Ф. Маду, — несомненно послужит делу дальнейшего расширения франко-парагвайских культурных контактов и углубит дружбу и взаимопонимание между двумя великими народами». Собравшиеся тепло напутствовали д-ра Маду, а также его очаровательную секретаршу и переводчицу, молодую бельгийскую журналистку Астреа В. Эстенховен».

— Вот и конец нашей экспедиции, — сказал он, передав газету Дуняше. — На, почитай, ты все интересовалась, чем я там занимаюсь…

Дуняша прочитала и фыркнула.

— Я вижу, «очаровательная секретарша» уже переделалась в Астрею? Мало ей было королевского имени, идиотке.

— Да это в газете переврали, вечно путают иностранные имена. Фамилию тоже, на самом деле она Стеенховен.

— Мне-то что! Она действительно очаровательна?

— Не в моем вкусе. И потом, у нее роман с Маду.

— Еще бы, она ведь секретарша. Значит, ты теперь без работы?

— Выходит, так, — согласился Полунин.

— Ну и прекрасно, хватит тебе ездить по всяким джунглям. Ты должен отдохнуть, Мишель, ужасно стал нехорош — один нос торчит, и спишь плохо… Они хоть выплатили тебе индемнизацию [57]?

— Да, я все получил, как положено.

— Вот и не смей никуда ангажироваться. Читай книги, гуляй, походи еще на эту свою выставку — ее скоро закроют…

Разговор происходил за завтраком. Они опять жили по-семейному, — поскольку Дуняша так и не согласилась переехать в квартиру Свенсона, Полунин нашел ей меблированную гарсоньерку неподалеку, на площади Либертад, и почти насильно перевез из пансиона фрау Глокнер. Теперь он обычно ночевал здесь, за исключением тех вечеров, когда ему приходилось сидеть у себя, ожидая звонка из Кордовы.

— Посмотрим, — сказал он неопределенно. — Без работы тоже взбесишься… Да и от чего мне отдыхать? Я уже и так сколько времени без дела околачиваюсь.

— Ты только три недели назад вернулся из Парагвая, а до этого был в Кордове, — возразила Дуняша. — И вообще, ты весь какой-то замученный. Окалачиваться — это от слова «калач»? Прости, но ты на калач нисколько не походишь, скорее уж сухарь.

— При чем тут калач? Это от слова «колотить» — там «о», а не «а».

— Колотить? А это при чем? Кто тебя колотит? Нет, все-таки язык у нас совершенно фантастический, с ума можно свихнуться. Слушай, Мишель, а если тебе съездить поиграть в казино? Говорят, это хорошо встряхивает. Поезжай, правда!

— У тебя, Дуня, идеи — одна другой лучше…

— А что, играл же Достоевский, — Дуняша пожала плечами, допила свой кофе и посмотрела на часы. — О-ля-ля, я опять опаздываю! В одиннадцать у меня свидание с Рикарди… кстати, он, по-моему, хочет предложить мне быть у них штатным дизайнером. Ты как считаешь?

— Что я могу посоветовать? Понятия не имею, Дуня, смотри, как тебе лучше.

— Вот я и не знаю. Конечно, это… как сказать… лестно, такая фирма! Но я ведь буду связана? Не знаю, не знаю. О, я тебе не показывала? Мне вчера прислали новые визитные карточки, по моему рисунку…

Полунин изумленно взял карточку — таких ему еще видеть не приходилось: на бархатно-черном ватмане с неровно обрезанными краями была оттиснута выпуклая золотая корона, под которой — тоже золотым рельефом — сверкали стилизованные под готику буквы «Eudoxie de Novosilzeff». Профессия владелицы — «художественный дизайн» — адрес и номер телефона были напечатаны красным.

— Черная-то она почему?

— А почему ей быть белой? У всех белые, а у меня будет черная, и потом, это ведь точно такая бумага, на которой я рисую. Понимаешь? В этом что-то есть, — глубокомысленно пояснила Дуняша, любуясь карточкой.

— Ты, Евдокия, просто Хлестаков в юбке, — Полунин покачал головой, — на кой тебе шут эта корона? И еще частицу «де» присвоила…

— Что значит «присвоила»? — возмутилась Дуняша. — Милый мой, Новосильцевы ведут свою генеалогию от четырнадцатого века, это тебе не «мадам де Курдюков»… А корона — ну просто орнамент, и потом, аргентинцам такое импонирует. Должна же я думать и о рекламе, не так ли?

— Реклама-то ладно, но ведь ты не урожденная Новосильцева?

Дуняша, уже встав из-за стола, посмотрела на Полунина надменно, сверху вниз.

— Я урожденная Ухтомская, сударь. А князья Ухтомские, если уж на то пошло, — прямые Рюриковичи. Хотя сама я не княжна, у нас боковая ветвь, но все равно — Ухтомская есть Ухтомская. Даже учитывая мою татарскую бабушку, во мне хватит голубой крови на дюжину Новосильцевых!

— Хорошо, хорошо, — сказал Полунин, подавив улыбку, — прости, Авдотья свет Рюриковна, не знал твоей родословной. Ты когда вернешься?

— Это зависит. У меня нынче масса дел, и потом, если Рикарди начнет строить мне куры — это я не от самомнения, куры он Строит всем решительно! — если он, скажем, пригласит меня пообедать…

— Ох, смотри, Евдокия, доиграешься.

— Но боже мой, у меня и в мыслях нет с ним играть, этот Рикарди нужен мне, как кошке аккордеон, — но когда ведешь деловую жизнь… Словом, не знаю! Ну, я побежала, милый, не скучай…

Легко сказать — «не скучай». Последнее время Полунин не знал, чем заняться, чтобы заполнить мучительную пустоту ожидания. Книги валились из рук, он не мог сосредоточиться, постоянно возвращаясь мыслями к одному и тому же. Выставка была изучена до последнего экспоната, да и не очень разумно было бы крутиться там каждый день…

А ждать предстояло еще долго. Два месяца, три, а может, и еще дольше: чем больше успокоится Дитмар (если его и в самом деле предупредили из Парагвая), тем легче будет его взять. Нужно только хорошо организовать наблюдение, а вот с этим дело обстояло неважно. Кривенко аккуратно звонил из Кордовы в условленные дни около полуночи — в это время легче было дозвониться, обычно междугородные линии бывали перегружены, — но ничего интересного не сообщал. Устроиться монтером бывшему адъютанту удалось без труда, но личные контакты с «дедом» пока не налаживались.

Пятнадцатого июля Филипп и Астрид отплыли из Монтевидео на «Конте Бьянкамано», чтобы в Генуе пересесть на французский пароход до Марселя. Дино сообщил, что имеет аргентинскую туристскую визу, действительную до тридцать первого декабря; Филипп должен был получить такую же. Оставалось ждать — и это-то было для Полунина самым трудным…

Он стоял у окна, глядя на залитую зимним солнцем площадь внизу. В просвете между пальмами показалась Дуняша. Дойдя до квадратного бассейна посредине, она оглянулась, подняв голову, помахала ему, послала воздушный поцелуй и, взглянув на часы, пустилась бежать, размахивая сумкой. Полунин смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом улицы Чаркас, потом вздохнул и стал убирать со стола остатки завтрака.

Иногда он ловил себя на мысли, что все было бы куда проще, будь она другой, обычной женщиной. Тогда он хоть знал бы точно, любит ее или не любит. А сейчас он этого не знал. Находясь в отлучке, он иногда не вспоминал о ней неделями, а иногда тосковал страшно, мучительно, до сердцебиения и сухости во рту, как можно тосковать по женщине, с которой был близок и которую помнишь не только сердцем — губами, ладонями, всей кожей. Казалось бы, страстью проще всего было назвать такое отношение — если бы не было в нем ничего другого; но и другое было, была рвущая душу нежность, какую можно испытывать лишь к ребенку, было изумленное любование, с каким можно смотреть на только что раскрывшийся цветок, на алмазный спектр в капле росы под солнцем, на готовую вспорхнуть бабочку.

Да, в его отношении к Дуняше было все, из чего составляется любовь, — и страсть, и нежность, и уважение как к человеку, потому что она была хорошим товарищем, на нее — он знал — можно положиться в трудную минуту. И все же, наверное, это еще не было любовью. Потому что любовь — это что-то такое, без чего уже нельзя, что становится вдруг необходимым, как воздух, как хлеб для голодного, как вода для умирающего от жажды. А может ли стать необходимой бабочка или капля росы? Может ли придать сил любование цветком? Впрочем, японцы считают — может…

Он подошел к ее рабочему столу, перебрал разбросанные рисунки, открыл коробку с новыми визитными карточками, вынул одну и долго рассматривал, морщась от лезущего в глаза сигаретного дыма. Красиво, конечно… на то и художница. И, надо полагать, как реклама задумано совсем неплохо — попробуй такое не заметить. И все-таки нормальный человек до подобного не додумается. Даже как-то зловеще — золото на черном, и еще эти красные буковки внизу… Эх, Дуня, Дуня, ребенка бы тебе самого обыкновенного…

В передней заверещал телефон, Полунин вышел, снял трубку.

— Ола, кто это? — спросил он по-испански, думая, что звонят Дуняше.

— Михаил Сергеевич, здравствуйте, — ответил ему голос Основской. — Наконец-то вы нашлись! Звонила уже два раза к вам на Талькауано, а потом вспомнила, что вы однажды дали мне номер второго телефона, и решила попытать счастья здесь. Я вот почему вас разыскиваю — скажите, вы нынче не заняты?

— Нет, сегодня я совершенно свободен. А что?

— Да дело в том, что я наконец смогла выполнить вашу просьбу относительно Алексея Ивановича…

— Алексея Ивановича? — не поняв, переспросил Полунин.

— Ну да! Это… то лицо, с которым вы просили меня поговорить — ну, помните, месяца полтора назад…

— Ах, вот кто! А я просто не мог сразу сообразить, о ком идет речь… Так вы с ним виделись?

— Да, и он сказал, что охотно с вами познакомится. Как я и думала, все ваши опасения и колебания оказались совершенно напрасны! Я сказала ему, что попытаюсь вас разыскать, и если вы не заняты, то сегодня же туда и придете…

Полунин досадливо прикусил губу. Черт возьми, перестаралась Надежда Аркадьевна… Единственное, чего сейчас не хватает, это чтобы Келли пронюхал о его контактах с советским дипломатом!

— Вы меня слышите? Михаил Сергеевич, алло…

— Да-да, вот теперь слышно, — что-то пропадал звук…

… А отказаться от встречи неудобно, сам ведь напросился; не пойти сейчас — второй раз уже не попросишь… Да черт с ним, с Келли и его «соратниками», может и не так уж следят сейчас за его контактами, а в крайнем случае как-нибудь отбрешется. Семь бед, один ответ. Полунин чувствовал, что еще больше запутывается в собственной лжи, но выбираться теперь из этой паутины было уже поздно. На худой конец, Келли можно и самому — так сказать, превентивно — намекнуть на некий источник информации, близкий к дипломатическим кругам…

— Ну, спасибо вам, Надежда Аркадьевна, — сказал он, мгновенно прокрутив в голове все эти соображения. — Я сегодня же и побываю у вашего знакомого.

— Вот и отлично. Адрес-то знаете? Это не там, где посольство, а…

— Да-да, я знаю, — прервал Полунин.

— Отлично, — повторила Основская. — Спросите там, где его найти, вам скажут. Ну, бог вам в помощь, голубчик…


— Михаил Сергеевич? Очень приятно… — Человек средних лет, в аккуратном сером костюме, с неприметным лицом и гладко зачесанными назад светлыми волосами встретил его в дверях, энергично пожал руку и указал на кресло возле низкого круглого столика с журналами. — Присаживайтесь… И извините, я вас на пять минут оставлю. Полистайте пока, тут, кажется, есть относительно свежие…

Бегло улыбнувшись ему, Балмашев вышел. Полунин взял «Огонек», рассеянно просмотрел фоторепортаж о визите нашей правительственной делегации в Индию, очерк о трудовых подвигах покорителей целины. Обо всем этом он уже читал, — в книжном магазине братьев Лашкевич на проспекте Леандро Алем всегда можно было купить некоторые советские газеты. «Правда», «Известия», «Комсомольская правда» приходили с опозданием на месяц и довольно нерегулярно; политика властей в этом отношении была совершенно непредсказуема: иногда газеты и журналы из СССР пропускали, иногда задерживали, причем явно вне всякой связи с характером публикуемого материала. С книгами, кстати, делалось то же самое: Основская жаловалась, что чаще всего изымают почему-то техническую литературу — учебники, справочники…

Положив журнал на место, Полунин обвел взглядом комнату. Было в ней что-то не совсем обычное, не здешнее, он даже не сразу сообразил, что именно. Потом вдруг понял — дорожка! Малиновая ковровая дорожка, окаймленная светло-зеленым, делила комнату надвое, пересекая ее от одной двери к другой, — точно такая, вспомнилось ему, лежала у них в институте, в приемной деканата… Поразительно, как удерживаются в памяти такие мелочи, сейчас вот стоило увидеть — и сразу вспомнил. Здесь, в Аргентине, он, пожалуй, ни разу не видел в служебных помещениях ничего подобного, здесь это не принято. Поэтому-то дорожка сразу обратила на себя внимание: воспринимается как нечто нездешнее, экзотическое. Но о чем, конкретно, будет он говорить с этим Алексеем Ивановичем Балмашевым?

Полунин снова мысленно ругнул Надежду Аркадьевну за поспешность, а заодно и себя: точнее надо было сформулировать просьбу. Сказать, чтобы только позондировала возможности, но ни в коем случае не договаривалась бы пока о встрече. Или тогда уж отказаться сегодня, придумать какую-нибудь причину — но что придумаешь, если уже сказал, что ничем не занят весь день… А сейчас положение глупее глупого. Сейчас вот он вернется и скажет: «Я вас слушаю»… В самом деле, припереться к занятому человеку, в разгар рабочего дня, — просто так, чтобы познакомиться? Черт, как глупо вышло, если бы хоть за сутки предупредила — обдумать, подготовиться к разговору…

— Еще раз прошу меня извинить, — еще с порога заговорил, входя в комнату, Балмашев, — нужно было закончить там с одним товарищем. День сегодня, понимаете, сумасшедший какой-то… С самого утра то одно, то другое…

— Я, выходит, не очень кстати, — сказал Полунин, по-мальчишески обрадовавшись предлогу удрать. — Тогда, может быть, в другой раз? У меня-то ведь, собственно, срочного ничего…

— Да нет, нет, я уже освободился! — Балмашев сел в соседнее кресло, извлек из-под журналов пепельницу — тяжелую, под граненый хрусталь, тоже, как и малиновая дорожка на полу, очень какую-то нездешнюю. — Напротив, Михал Сергеич, я рад… что нашли время заглянуть, мне Надежда Аркадьевна много о вас говорила… Непременно, думаю, надо бы познакомиться с товарищем. Нам ведь, по правде сказать, общаться с проживающими здесь советскими гражданами приходится не так уж часто… Я имею в виду тех, кто после войны сюда приехал. Курите?

Он выложил на столик пачку «Беломора».

— Спасибо, я привык к более крепким. А впрочем…

Полунин взял папиросу, осторожно прикурил от протянутой Балмашевым зажигалки. Дым был непривычно слабый, странного, почти забытого вкуса.

— Кстати, ваши, ленинградские, — улыбнулся Балмашев, тоже закуривая. — Вы ведь, если не ошибаюсь, ленинградец?

— Да.

— И воевали на Ленинградском?

— Нет, на Юго-Западном… в сорок первом. А потом на Западном — не на нашем, а там… во Франции. Но это уж под занавес.

— Да, мне Надежда Аркадьевна говорила, что вы были в маки.

— И в маки, и в регулярных. Войну я закончил под Инсбруком, в Первой французской армии.

Балмашев присвистнул.

— Во-о-он оно что, — протянул он. — Да-а… Покидало вас, я вижу, по свету.

— Если б меня одного, — усмехнулся Полунин.

— Тоже верно. Сейчас, впрочем, обратное намечается движение… Все-таки тянет людей домой, никуда от этого не деться. Да, любопытно… Вы что же, во французской армии были как советский гражданин?

— Нет, разумеется. Там я был французом — Мишелем Баруа. Документы на это имя мне еще в сорок третьем году выковали…

— Выковали?

— Виноват, это, кажется, галлицизм. Словом, бумаги были, липовые.

— Французский там освоили или раньше?

— Я его еще в школе когда-то учил, — странное такое совпадение, в большинстве школ был немецкий… Ну, а в отряде напрактиковался, — в армии уже никто ничего не замечал. Конечно, на отвлеченные темы беседовать не приходилось, а для обычных солдатских разговоров словарного запаса хватало. Потом, правда, читал много.

— Смотрите… Значит, у вас способности лингвиста! В каких местах пришлось партизанить?

— Нормандия, Иль-де-Франс. После освобождения Парижа все отряды влились в регулярную армию, я попал в Первую — к Делатру. Она действовала на правом фланге американцев, в Эльзасе.

— Тяжелые были бои?

— Под Кольмаром — да. Позже, когда пошли за Рейн, боев практически не было.

— Ну, понятно. А потом, значит, решили посмотреть Южную Америку…

— Да, вот так получилось.

— Понятно, — задумчиво повторил Балмашев. — Служили-то в каком роде войск?

— Дома — в пехоте, а у французов попал в бронетанковые. Был стрелком-радистом на «шермане».

— А я до Берлина с матушкой пехотой дотопал, — улыбнулся Балмашев. — Перед войной только успел закончить истфак, годик попреподавал, собирался было в аспирантуру… Кстати, Михал Сергеич, вы где учились?

— В Ленинградском электротехническом институте связи — ЛЭИС имени Бонч-Бруевича. Два курса.

— Ну, вы еще человек молодой… Живы остались — это главное, остальное все поправимо. Как вам Аргентина, в общем-то?

Полунин пожал плечами.

— Страна как страна, бывают хуже. Во Франции, скажем, я бы жить не хотел.

— Не любите французов?

— Да нет, против французов ничего не имею, у меня лучший друг, кстати, француз… И дружба у нас не на словах, а проверена еще тогда… в сорок четвертом. Да и не он один… и в отряде, и позже, в армии, я отличных знал ребят. Но в целом, понимаете… не знаю даже, как это объяснить. Во всяком случае, я вполне согласен с тем, что мне приходилось читать о Франции у наших прежних писателей. Хотя бы у Блока в письмах, помните?

— Блоку претило мещанство французской мелкобуржуазной среды. Вы это имеете в виду?

— Да, пожалуй.

— А здесь, по-вашему, этого нет? — спросил Балмашев.

— Есть, наверное, только не так шибает в глаза. Нет этого самодовольства, что ли. Аргентинцы вообще больше на нас похожи. Странно, правда?

— Нет, это объяснимо. Здесь все-таки преобладает культурное наследие Испании, а испанский национальный характер ближе к русскому, чем любой другой западноевропейский.

— Пожалуй… Вы думаете, здесь сыграла роль техническая отсталость в прошлом?

— Не столько это, сколько сходство исторических судеб. Испанцы триста лет служили буфером между двумя соударяющимися культурами — Востока и Запада. Мы, на другом конце Европы, были примерно в таком же положении — и даже примерно тот же срок.

Полунин помолчал.

— Занятно, — произнес он. — Я как-то никогда в таком разрезе об этом не думал. Вообще, наверное, вы правы… Тут только одно можно возразить: в Испании действительно столкнулись две культуры, а перед нами что стояло? Дикая орда…

— Мы ведь говорим о сходстве, а не о тождестве ситуаций. Прямые аналогии тут, естественно, не годятся. И потом, видите ли, дело не в объективном значении двух данных культур, а скорее в степени их несоизмеримости. В разности потенциалов, скажем так. Представьте себе две железные стены, подключенные к разным полюсам динамо-машины; если вы оказались между этими двумя стенами, то чем выше напряжение, тем сильнее вы это почувствуете, не правда ли?

— Еще как почувствуете.

— Вот об этом и речь. И мы, и испанцы слишком долго находились под током — или в слишком сильном магнитном поле… если это грамотное сравнение, — тут я, как гуманитарий, могу и ошибиться. Так с аргентинцами, говорите, вы особой розни не ощущаете?

— Ну, иностранец есть иностранец, какая-то рознь всегда чувствуется… но с этими проще. Это смешно звучит, но даже их недостатки некоторые нас сближают.

— Например?

— Да хотя бы безалаберность. Аргентинец если назначит тебе встречу, то или опоздает на час, или вообще забудет. А это их проклятое «маньяна»?

— В смысле «завтра»? — Балмашев улыбнулся.

— Да, в этом самом. Вы, наверное, и сами уже сталкивались: звонишь ему по какому-нибудь самому ерундовому делу, которое и решить-то можно тут же, за минуту, — нет, он непременно ответит, что сегодня ничего сделать нельзя, но завтра он всецело к вашим услугам…

— Это точно, — рассмеялся Балмашев. — А назавтра повторяется то же самое!

— И назавтра, и напослезавтра… Причем, заметьте, это даже не назовешь бюрократизмом, — уж таких бюрократов, как в той же Франции, вообще свет не видал, — но там, понимаете, бюрократ убежденный, своего рода служитель культа. И на любого посетителя, кстати, французский чиновник смотрит враждебно. А здешний «эмплеадо» — он просто разгильдяй, и разгильдяй скорее добродушный, он вас не со зла будет мурыжить целую неделю, прежде чем выдаст какую-нибудь чепуховую справку. Он просто не понимает, почему нужно сегодня сделать то, что можно отложить на завтра… Но я что хочу сказать: злишься, конечно, когда с таким сталкиваешься, но нам это где-то понятнее, чем, скажем, немецкая машинная пунктуальность. Или рабочих возьмите: мне вот в Германии в плену, до побега еще, — а бежал я во Франции, нас макизары отбили, — так вот, до побега мне там пришлось поишачить на одном заводе, и я наблюдал, как немцы работают. Честное слово, не люди — машины какие-то. А здесь бесконечные перекуры, треп… словом, скорее по-нашему. Работать-то они умеют, если надо — вкалывают дай боже. Но культа «порядка», как у немцев, у этих нет. Короче говоря, все это здесь как-то человечнее — по нашим понятиям…

— Да, любопытно, любопытно, — сказал Балмашев. — Хорошо, конечно, вот так узнать чужую страну… Я здесь уже два года, а представление все-таки поверхностное. Язык вот уже почти освоил. Что бы вы, кстати, посоветовали мне почитать из современной аргентинской литературы — в познавательном смысле?

Полунин задумался, недоуменно пожал плечами.

— А я ведь ее и не знаю, честно говоря. Вот вы сейчас спросили, и я сообразил, что за все эти годы, пожалуй, ни одной аргентинской книги не прочел… Впрочем, нет, один исторический роман читал — «Амалия», Хосе Мармоля. Из эпохи Росаса, был здесь такой деятель в прошлом веке…

— Знаю. Вообще не читаете по-испански?

— Нет, почему же. Но больше переводное, — Хемингуэя вот отличную вещь о гражданской войне в Испании, «Пор кьен доблан лас кампанас» — как же это по-русски будет? — «Для кого бьют колокола»… Хорошая книга — честная, мужественная такая. Вы понимаете, французов я могу читать в оригинале, а вот итальянцев, англичан — приходится по-испански. Так что до аргентинцев уже просто руки не доходят… Все-таки в основном-то к русской книге тянет. Спасибо Надежде Аркадьевне, без нее просто не знаю, что бы делал.

— В Буэнос-Айресе есть ведь и другие русские библиотеки, если не ошибаюсь?

— А, — Полунин махнул рукой. — Есть, например, у отца Изразцова на Брасиль. Но, во-первых, плохая, укомплектована всяким старьем рижского издания… Краснов там, Солоневич и тому подобное…

— А что, — усмехнулся Балмашев, — тоже ведь, наверное, не лишено интереса.

— В познавательном смысле? — тоже улыбнулся Полунин. — Конечно. Кое-что я читал, а больше не тянет. Слишком уж… густопсово. Да и потом, народ там такой… я уж предпочитаю эту. Благо, не все еще перечитано. А насчет аргентинской литературы… Конечно, это упущение, я понимаю. Потом, наверное, и сам буду жалеть, но…

— Потом? Когда — потом?

— Ну, — Полунин пожал плечами, — не собираюсь же я проторчать здесь всю жизнь…

— Да, всю жизнь было бы… трудновато, пожалуй, — согласился Балмашев. — Русскому человеку не так просто пустить корни в чужой земле, всегда что-то мешает.

— Мешает, вы правы. И даже не определишь, что именно, — сказал Полунин. — Я сам как-то думал… почему иностранцы этого не испытывают? Ну а если и испытывают, то ведь не в такой же степени. Живут, куда судьба забросит, и в ус не дуют. Возьмите англичанина — да ему один черт, что Англия, что Кения какая-нибудь…

— Ну, тут уж другие факторы начинают действовать, — заметил Балмашев. — В ту же Кению, скажем, англичанин ехал как колонизатор, и преимущество такого положения перекрывало в его глазах известные неудобства… в том числе ностальгию. Тут факторов много. Одни ехали в колонии, чтобы обогатиться, другие считали, что исполняют долг перед империей… а были и такие, вероятно, что искренне верили в свою цивилизаторскую миссию. «Бремя белого человека» — помните? Киплинг-то сам наверняка в это верил. Так что как раз англичане — пример не из типичных… Хотя вообще вы это верно подметили. Ностальгия — слова не наше, но обозначаемое им чувство мне тоже представляется преимущественно свойственным именно русскому характеру… Ну, или согласимся на том, что мы ему подвержены более других! Вы вот Хемингуэя упомянули, — читал я о нем недавно: американский писатель, а проживает постоянно на Кубе. Или англичанин Сомерсет Моэм — тот поселился во Франции. И живут себе, ничего. У нас, если не считать Тургенева, таких примеров вообще не было, для русского писателя это немыслимо, наверное… Да что 6 писателях говорить! Обычному человеку и то трудно, тут вон одиннадцать месяцев на загранслужбе просидишь, потом приезжаешь в отпуск домой — так, ей-богу, от одного воздуха московского слезы на глаза навертываются. У нас ведь и асфальт как-то по-другому пахнет, и бензин не тот, — Балмашев опять коротко улыбнулся своей беглой улыбкой. — Вы, кажется, подданства аргентинского не принимали?

— Нет, числюсь в бесподданных. Апатрид, как здесь говорят.

— Да-да, апатрид… Слово-то, между прочим, нехорошее, а? Мы его переводим как «бесподданный», а ведь точное значение хуже — «не имеющий отечества»… Ничего, Михаил Сергеевич, я скажу еще раз: все в жизни поправимо. На подошвах сапог отечество унести нельзя, это Дантон довольно точно сформулировал, а вот в сердце — можно. Хотя, конечно, и это вариант не из лучших…

Дверь приоткрылась, некто в очках просунул голову, глянул озабоченно на Балмашева, на Полунина, снова на Балмашева.

— Алексей Иванович, извиняюсь, такой вопросик: перевод документа с испанского на русский как мы обычно заверяем?

— Ну как, подпись присяжного переводчика должна быть заверена аргентинским нотариусом, а подпись и печать нотариуса — нами. По-моему, таков порядок, но вы на всякий случай уточните у Тамары Степановны.

— Да ее, понимаете, сейчас нет, а там…

— Хорошо, я подойду, — сказал Балмашев.

— Ясненько…

Дверь медленно закрылась. Полунин посмотрел на часы и встал.

— Ну что ж, Алексей Иванович… Мне пора, пожалуй.

— Не смею задерживать, — Балмашев тоже поднялся. — Рад был познакомиться и надеюсь, что это у нас не последняя встреча. Дорогу, как говорится, вы теперь к нам знаете…

— Непременно, — заверил Полунин, — непременна Я тоже рассчитываю встретиться еще не раз, но только… позже. У меня, понимаете, такая сейчас работа, что… ну, было бы нежелательно, если бы узнали, что я бываю в советском консульстве.

— Смотрите, это уж вам виднее, — сдержанно сказал Балмашев.

— Да дело тут не во мне, а… Ладно, потом объясню! А пока лучше мне здесь не бывать. Скажем, месяца два-три. Вот телефон ваш я бы записал, если можно…

Балмашев протянул ему визитную карточку, проводил до выхода и крепко пожал руку, повторив, что рад знакомству.

Выходя на улицу, Полунин задержался в подъезде — сделал вид, будто испортилась зажигалка, и долго щелкал ею, поглядывая по сторонам. С конспирацией этой идиотской совсем к черту помешаешься, а не принимать мер предосторожности тоже нельзя. Хотя всего ведь и не предусмотришь — любого выходящего отсюда можно в принципе сфотографировать с помощью телеобъектива хотя бы вон из того дома напротив…

Сейчас, впрочем, Полунину было не до Келли, не до возможных соглядатаев; об опасности подумалось скорее машинально, в силу привычки. Странное дело — за то недолгое время, что он пробыл в консульстве, все здешнее как бы отдалилось от него, уменьшилось в масштабе, словно он смотрел теперь в перевернутый бинокль. Все то же самое, но уже мелкое, удаленное… Вообще же разобраться в ощущениях было трудно, слишком их оказалось много. А если попытаться выделить что-то главное — главным было, пожалуй, ощущение какой-то новизны… или чего-то, может быть, не такого уж нового, но, во всяком случае, давно им не испытанного. Чего-то почти забытого…

Возможность взаимопонимания — вот, пожалуй, что это такое. Живя на чужбине, от взаимопонимания отвыкаешь очень скоро. И дело вовсе не в том, что нет приятелей. Приятелей можно найти где угодно и сколько угодно. Друзья, конечно, дело другое, но ведь встретить настоящего друга не так-то просто и у себя дома. Здесь и подавно. Тот же Филипп — казалось бы, друг, во всяком случае в общепринятом смысле; но полного взаимопонимания между ними никогда не было и быть не может. К друзьям можно причислить Надежду Аркадьевну, однако и с ней они на очень многое смотрят совершенно по-разному…

А вот Балмашев — что он ему? — случайный собеседник, не провели вместе и двух часов; но это первый за многие годы встреченный им человек, с которым они говорили действительно на одном языке. Им вовсе не обязательно быть единомышленниками, не обязательно во всем соглашаться, с таким человеком можно и спорить; но они всегда друг друга поймут, вот что важно! Они могут по-разному отвечать на тот или иной вопрос, но подойдут-то к нему с общих позиций, одинаково понимая его суть и оценивая его значение. Короче говоря, они просто люди одного мира.

В этом, пожалуй, и содержится ответ на тот вопрос, который давно его занимал: почему мы не можем адаптироваться там, где так легко адаптируются другие? Дело не в разности культур, традиций и тому подобного. Конечно, испанцу или французу проще освоиться в стране романской культуры, чем, скажем, славянину; но ведь здесь так же быстро осваиваются и выходцы с Ближнего Востока. Почему коммерсант из Бейрута чувствует себя в Буэнос-Айресе как дома, хотя его предки со времен крестовых походов воспитывались в презрении к «гяурским собакам», — а наш интеллигент, с детства зачитывавшийся Гюго и Сервантесом, постоянно ощущает вокруг себя словно какой-то вакуум?

Все-таки, вероятно, у нас какие-то принципиально разные системы отсчета — политические, моральные, какие угодно. Сводить все к политическим — тоже упрощение; социальный строй, при котором жили до революции русские эмигранты, не так уж отличался от того, при котором они живут здесь. Но и этого фактора не сбросишь со счетов, — между советскими гражданами и бывшими «белыми» полного взаимопонимания что-то не наблюдается…

Как бы то ни было, но только сейчас, разговаривая с Балмашевым, Полунин словно почувствовал наконец себя в каком-то своем, привычном и родном мире. И это открытие — хотя оно пока и не сулило никаких конкретных перемен в его жизни — странным образом изменило вдруг для него все его восприятие окружающего.

Подумав, что Надежда Аркадьевна будет с нетерпением ждать его отчета о визите в консульство, он вышел из метро на станции «Кальяо». Этот буржуазный, респектабельный район, застроенный в стиле конца века и хорошо озелененный, напоминающий чем-то некоторые кварталы Парижа, вылощенной своей ухоженностью обычно вызывал у Полунина какое-то подспудное, неподвластное рассудку осуждение. Рассудок-то понимал, что глупо винить страну за счастливое сочетание геополитических факторов, удержавших ее в стороне от двух мировых побоищ; но чувство восставало при мысли, что все те страшные годы — и в сорок первом, и в сорок втором, и в сорок третьем — здесь так же пеклись о своем комфорте, занимались коммерцией и любовью, наживали и проматывали деньги, сочиняли эпигонские стихи и по воскресеньям ездили в Палермо играть в теннис. А корреспонденции из-под Сталинграда и Курска прочитывались за утренним кофе ничуть не более заинтересованно, чем биржевой бюллетень или рецензия на премьеру в театре «Майпо»…

А сейчас, свернув с проспекта на улицу Виамонте, Полунин шагал по вымытому мылом и щетками мозаичному тротуару, поглядывал на дубовые двери подъездов с протертым замшей зеркальным стеклом за кованым узором решеток и ярко надраенными бронзовыми ручками, на все эти выставленные напоказ атрибуты самодовольного благополучия, сытой, покойной и бесконечно чужой жизни, — и не ощущал ничего, кроме растущего чувства отчужденности. Что ему до этого буржуазного Буэнос-Айреса? Он и в самом деле человек другого мира, и ничто не связывает его с этим городом… кроме временных обстоятельств.

Однако товарищ Балмашев и в самом деле настоящий дипломат — главный-то вопрос тактично обошел молчанием. «Решили, значит, посмотреть Южную Америку» — и ни слова больше, будто и говорить тут не о чем. Ждал, возможно, что сам расскажет? А он в ответ пробурчал нечто невразумительное — так, мол, получилось…

Да, плохо тогда получилось Плохо и непредвиденно. Наверное, демобилизуйся он сразу после войны, как и рассчитывал, все было бы иначе; худо-бедно, но ведь возвращались же люди и тогда… Его, однако, не демобилизовали, — начали со старших возрастов, стали увольнять в запас семейных, а у него в солдатской книжке стояло: «холост, близких родственников нет». Двадцать четыре года к тому же, идеальный возраст для солдата, да и послужной список был неплох — медаль Сопротивления, «Военный крест», нашивки…

Слишком многого он не учел, слишком многого не предвидел, когда решил пойти с Филиппом на вербовочный пункт. Не учел того, что уставшие от войны французы отнюдь не склонны будут разделять мечты де Голля о возвращении Франции в разряд великих держав и предпочтут мирный труд проблематичной чести служить под знаменами Четвертой республики; не учел того, что — вследствие этого — новая французская армия будет остро нуждаться в имеющих боевой опыт кадрах; и уж никак не мог он предвидеть тех событий, которые вскоре после окончания второй мировой войны разыграются в далеком Индокитае.

А эти события, как оказалось, повлияли на его судьбу самым непосредственным образом. В августе, как только капитулировала Япония, в Ханое вспыхнуло восстание. Хотя Франция и признала Вьетнам независимым государством, ее руководители явно не склонны были примириться с потерей бывшей колонии. До начала открытых военных действий оставалось еще больше года, но подготовка к ним уже шла.

Филипп, которому тогда исполнилось тридцать, все-таки успел демобилизоваться в начале сорок шестого. Уезжая, он пообещал принять меры, похлопотать, но главным козырем — национальностью мнимого Мишеля Баруа — ходить было уже опасно: липовые документы могли сойти во время войны, когда в армию брали, как в Иностранный легион, любого желающего и практически без проверки. Чиновники мирного времени наверняка отнеслись бы к открывшемуся подлогу куда серьезнее. Словом, пришлось служить дальше, продолжая тянуть лямку в осточертевших уже казармах Рейнской оккупационной армии.

А обстановка в мире менялась между тем самым угрожающим образом — начиналась «Холодная война», Черчилль выступил в Фултоне со своей знаменитой речью. В общем-то, наверное, можно отчасти и понять тех товарищей на рю Гренель [58], куда он наконец явился, получив отпуск в Париж, — эдакий кондотьер в мундире американского образца, с французскими боевыми наградами и фальшивыми документами в кармане. Но, с другой стороны, и им следовало бы постараться понять его. Как бы фантастично ни выглядела его история, он рассказал ее подробно и откровенно, ничего не скрывая — ни фактов, ни мотивов. Мотивы, как скоро выяснилось, никого не интересовали, а факты выглядели подозрительно, особенно факт пребывания в плену. Что поделаешь, в сорок седьмом году на любую подобную биографию неизбежно накладывались обстоятельства, ни в малейшей степени не зависевшие ни от него самого, ни от тех людей, с которыми ему тогда пришлось иметь дело…

Ладно, недоверие он бы еще понять мог. Нельзя было понять другого: безоговорочного и огульного осуждения тех, кто, как выразился один из его собеседников, «отсиживались в плену», — разум противился этому чудовищному отождествлению всякого военнопленного с изменником Разумеется, были и изменники, были и сдавшиеся добровольно, — но такие, кстати сказать, в лагерях не задерживались, они довольно скоро уходили оттуда в разведшколы, в «национальные легионы», в РОА. А те, для кого воинская присяга не была пустым словом, оставались умирать несломленными. И согласиться — хотя бы молчаливо — с тем, как судил о них его собеседник, значило бы для Полунина предать мертвых, самому стать предателем.

Поэтому разговор на рю Гренель кончился плохо. Настолько плохо, что нечего было и думать прийти сюда еще раз; он просто не мог бы заставить себя снова слушать эти разговоры об «отсидевшихся», отвечать на вежливые расспросы — когда, почему, при каких обстоятельствах…

Повидать Филиппа не удалось, тот был в командировке. Париж на этот раз показался мерзким: инфляция, черный рынок, разряженные по новой заокеанской моде профитёры [59] в широченных пиджаках с вислыми плечами, в коротковатых брючатах и туфлях на белом каучуке в два пальца толщиной… Неужто ради этой мрази горели танки на кольмарских холмах, гибли в ночных перестрелках парни из «Дюгеклена»? Полунин за неделю пропил отпускные, подрался в последний вечер с какими-то подонками в заведении на пляс Пигаль и вернулся в Германию с пустыми карманами и подбитым глазом. И совершенно не представляя себе — как жить дальше.


«Дома», в казарме, его встретили слухи о скорой якобы отправке на Дальний Восток — война в Индокитае шла уже полным ходом. Это уж был какой-то бред; Полунин долго отказывался верить, думал — обойдется. Нет, не обошлось. Однажды ночью, в марте, полк подняли по тревоге, посадили в десантные «дугласы» и отправили в Тулон. Там, к счастью, случилась задержка: до погрузки на корабль еще предстояло получить новую технику — танки Т-47 и бронетранспортеры М-39, специально приспособленные для действий в болотистых джунглях.

Он дезертировал на второй день, едва дождавшись увольнительной в город, ушел налегке, взяв с собой только медаль Сопротивления и трофейный парабеллум, который за ним не числился (он просто утаил пистолет в августе сорок четвертого года, когда макизарам приказали сдать оружие). Планов не было никаких, кроме одного — не воевать в Индокитае; может быть, думал он, удастся пробраться в Италию, разыскать Дино — тот всегда был Мастером находить выходы из безвыходных положений…

Впрочем, действовал он довольно обдуманно. Купив на «блошином рынке» старый плащ, пиджак, фуфайку и потертые вельветовые брюки, Полунин внимательно изучил на автобусной станции план окрестностей и взял билет до Санари — маленького курортного местечка в четырнадцати километрах от Тулона, по дороге на Марсель. Там, найдя укромный пляж (купающихся, по счастью, не было, холодный мистраль валил с ног), он переоделся, аккуратно сложенный мундир со всеми документами в кармане оставил на песке, прикрыв развернутым номером «Пари суар» и положив сверху камень и бутылку «пастиса», из которой предварительно вылил в море три четверти содержимого. Потом, выйдя на шоссе, остановил попутный грузовик и через полтора часа был уже в Марселе.

Несколько дней он околачивался по всяким притонам в районе Старого Порта, надеясь найти какого-нибудь контрабандиста. Трудно было сказать, сработала ли инсценировка в Санари; выглядело это довольно правдоподобно: человек, вылакавший почти бутылку спиртного, запросто мог утонуть, купаясь в такой холодной воде. Но почем знать! В газетах, во всяком случае, о трагической гибели сержанта Баруа не сообщалось, хотя полицейскую рубрику он внимательно прочитывал каждый день. Контрабандиста, готового переправить его в Италию, тоже не находилось. Далековато, конечно; лучше было из Тулона уехать в Ниццу — там ближе. Этого он просто не сообразил.

А потом произошло одно из тех маленьких чудес, которые в жизни случаются гораздо чаще, чем можно предполагать.

К концу первой недели пребывания в Марселе некая Мирей привела его к себе на ночь. Утром, проснувшись, он увидел, что она вертит в руках его «люгер». Полунин с размаха огрел приятельницу по заду и отобрал пистолет. «Я искала сигареты, — объяснила Мирей, потирая ушибленное место. — Чего это ты таскаешь с собой пушку? » — «Память о маки, какого черта», — сердито сказал Полунин. Мирей понимающе покивала и похвасталась, что знает еще одного бывшего макизара — есть тут некий Жожо, арап каких мало, чем только не занимается, — так вот, он тоже партизанил где-то на севере, а сюда вернулся сразу после освобождения… «Жожо? — переспросил Полунин. — Погоди-ка, это не такой случайно — шепелявит и нос до подбородка? » Был у них в отряде один носатый балагур, его все так и называли — «Жожо-марселец»… «Точно, — удивилась Мирей, — так ты его тоже знаешь! »

«Марсельца» она разыскала очень скоро, тот обрадовался Полунину, как брату, стал расспрашивать. Полунин выложил все начистоту, терять было уже нечего, а в то, что бывший дюгекленовец побежит доносить, как-то не верилось. К тому же, если верить Мирей, у него и у самого были основания держаться от фликов подальше. Жожо выслушал с сочувственным вниманием, спросил, есть ли у него деньги, и обещал подумать. Когда они встретились в следующий раз, он сказал, что может устроить вполне надежные — само Сюртэ женераль ничего не заподозрит — бумаги апатрида. «В наше время, малыш, лучше всего быть бесподданным, — добавил он. — По крайней мере гарантия, что никуда не призовут… »

Полунин согласился — выбирать не приходилось. Жожо деловито пересчитал пухлую пачку франков и спросил, на какую фамилию делать документы. Полунин назвал свою, настоящую. Если уж скитаться, то хоть не под чужой кличкой…

Совет Жожо оказался дельным. Апатридами из числа перемещенных лиц, которых к тому времени развелось во Франции видимо-невидимо, не только никто не интересовался, — от них старались избавиться, сбыть с глаз долой как можно скорее и как можно дальше. В частности, их особенно охотно отправляли за океан, в страны, нуждавшиеся в рабочей силе и выразившие готовность принять всю эту ораву. Зарегистрировавшись в полиции и получив временный вид на жительство, Полунин подал заявления одновременно в канадское, аргентинское и австралийское консульства. Ему было все равно, куда ехать. Один черт, не пойдешь же снова на рю Гренель — здрасьте, мол, я опять к вам, теперь уже не только как изменник Родины, но еще и дезертир, разыскиваемый французской полицией…

А его вполне могли разыскивать, — попытка изобразить собой утопленника теперь, задним числом, казалась наивной. Если и разыскивали, действительно, то не так уж старательно, коль скоро выдали новые документы… Но на всякий случай он все же уехал из Марселя, забрался в самую глушь, в Савойю, нанялся там к одному фермеру пасти коз (долго потом снились ему эти своенравные твари!). Адрес знал один Жожо, — через полгода он сообщил, что получена аргентинская виза. Перед отплытием Полунин поручил ему разыскать Филиппа, который давно уже не давал о себе знать, и чтобы тот писал на Буэнос-Айрес, до востребования. Жожо исправно выполнил и это поручение — через месяц после прибытия Полунин получил письмо из Парижа. «Ты правильно сделал, старина, — писал Филипп, — я бы поступил так же, если бы эти сволочи послали меня убивать аннамитов. Что делать, мир оказался не совсем таким, как мы мечтали во время войны… »

Да, интересно, что скажет Балмашев, когда узнает все эти красочные подробности. Может, лучше было рассказать сразу? Да нет, для первого знакомства получилось бы многовато. Это уж потом можно будет продолжать разговор, когда он «рассекретится». Если, конечно, с Дитмаром все сойдет благополучно.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Зима шла к концу без особых происшествий. Советская выставка закрылась, «непримиримые» хотели было устроить под занавес какое-то шумное мероприятие с битьем стекол, но на них заранее цыкнули, — Перону сейчас не хватало только осложнений по линии МИДа. Жизнь русской колонии снова вошла в привычную колею.

В середине августа Полунин с Дуняшей поехали на ежегодный скаутский бал в «Обществе колонистов». Начало торжества омрачилось небольшим скандалом: во время выступления хора Кока Агеев решил тряхнуть стариной и пустился канканировать со своей очередной дамой, бойкой пронзительноглазой одесситкой по прозвищу Кобра, знаменитой тем, что была, по ее словам, любовницей трех генералов, двух немецких и одного румынского. Выходка Коки была тем более непристойной, что именно в этот момент в соседнем зале хор юных разведчиков проникновенно исполнял «Коль славен наш Господь в Сионе». Развратного старца вывели вместе с его Коброй, и скаутмайстер Лукин поклялся впредь не пускать его ни на одно мероприятие ОРЮР [60]. Если не считать этого, бал прошел как обычно: Дуняша отплясывала без отдыху, Полунин сидел за столиком в одиночестве, попивал крюшон и от нечего делать высматривал знакомых. К нему подсел некто Андрущенко, ядовитый молодой скептик, бывший воспитанник русского кадетского корпуса в Югославии, женатый на аргентинке и делающий карьеру в аргентинской журналистике.

— Как жизнь, Полунин? — спросил он, прищуренными глазами обводя танцующих.

— Как обычно. Ты с женой?

— Еще чего! Жены должны сидеть дома, штопать носки или вышивать.

— Тебе, я вижу, повезло, — не всякая согласится штопать носки, пока муж развлекается.

— Во-первых, на «всякой» я не женился бы. Во-вторых, моя прекрасно знает, что я не развлекаюсь. Ты считаешь это развлечением — наблюдать подобную кунсткамеру? — спросил Андрущенко, обводя зал широким жестом. — Взгляни хотя бы на этого кретина Лукина… Вырос, слава те господи, с коломенскую версту — и до сих пор верит, что умение вязать морские узлы и петь хором спасет этих мальчиков и девочек от денационализации…

— А что можешь предложить ты?

— Не предложил бы, даже если бы и знал. Чем скорее денационализируются, тем лучше. По крайней мере не будут болтаться, как цветок в проруби… Или вон, посмотри, тот усатый, с раздвоенным подбородком, — ну вон, около буфета…

— Кто это?

— Некто Мавраки, из брюссельцев. Переводил Достоевского на французский, а сейчас сколачивает новую монархическую организацию — «Государево служилое земство». Честное слово, не выдумываю. Во главе предусматривается собор, члены которого будут именоваться думными боярами. Нет, это и в самом деле кунсткамера… Я тебе говорю, Полунин, если мой сын когда-нибудь скажет слово по-русски — выпорю как Сидорову Козу.

— Врешь ведь.

— Верно, вру, — согласился Андрущенко. — Язык я его, пожалуй, выучить заставлю — это пригодится. Но русским он у меня расти не будет. Ты знаешь, почему я никогда не прихожу сюда с женой? Мне перед ней стыдно было бы. Не то чтобы она поняла, чего тут нужно стыдиться, — она для этого слишком глупа, глупа вдвойне — и как женщина, и как аргентинка. Ей, пожалуй, все это даже понравилось бы — еще бы, ручки дамам целуют, портеньо может увидеть это только в кино… Но мне все равно было бы стыдно. Эмиграция, Полунин, вообще не имеет права на существование, я давно это понял. Я имею в виду такую вот эмиграцию, — он повторил свой всеобъемлющий жест.

— Бывают разве другие?

— А почему нет? Бывают нормальные, здоровые эмиграции, когда люди едут зарабатывать деньги или просто потому, что дома слишком тесно. Возьми итальянцев, японцев… таких людей я уважаю — за трезвость, за предприимчивость. А политическая эмиграция — это нонсенс, какой-то собачий бред. Она оправдана — теоретически — только в том случае, когда эмигрант уверен, что за границей получит реальную возможность влиять на положение дел на родине. Такой возможности на практике не получает никто. Никто! Ты просто вспомни историю, — Андрущенко, подавшись вперед, принялся загибать перед лицом Полунина свои худые длинные пальцы. — Французская эмиграция времен террора; польская времен восстаний; наша, вот эта самая; немецкая при Гитлере…

— Что-то ты слишком уж всех в одну кучу, — заметил Полунин.

— А это нарочно, для наглядности. Я сейчас не разбираю, кто и почему эмигрировал, кто был прав, а кто нет; я что хочу сказать: политическая деятельность эмигранта всегда бесплодна, никакой возможности влиять на положение дел дома он не имеет, от своего народа отрывается все дальше и дальше… Лучшее, на что он может рассчитывать, это место в обозе какой-нибудь иностранной армии. Вот реальные перспективы политической эмиграции — любой, какую ни возьми. Хотя бы немцев-антифашистов… это, заметь кстати, еще самая благополучная эмиграция, потому что большая ее часть в конце концов вернулась домой победителями. Но дело-то в том, что победили Гитлера вовсе не они: если бы не наш Иван, сидели бы они до сих пор по своим калифорниям — и Томас Манн, и Фейхтвангер, и все прочие… писали бы призывы и обличения, и никто бы их уже не читал…

— Что же, по-твоему, Фейхтвангеру нужно было остаться в Германии?

— Да не-е-ет, — Андрущенко поморщился, словно досадуя на непонятливость собеседника. — Конечно, ему нужно было драпать! Когда человеку угрожает смерть, он бежит — это натурально. Но тогда и называй себя точно и без прикрас: просто беженцем. Беженцев я понимаю, сам бежал от усташей, — я не понимаю, как можно смыться, спасая свою шкуру, и потом считать себя политическим эмигрантом. А главное, я не понимаю, как можно жить в одной стране и вопить о своей любви к другой…

— Ты никогда не испытывал любви к России?

— Я не могу любить то, чего не знаю. А о России я не знаю ничего. Родитель мой рассказывал, как там было хорошо при государе императоре и как мужики обожали помещиков — в чем я сильно сомневаюсь, поскольку родился в Загребе, а не в Смоленске. Как-то это, понимаешь, не согласуется.

— Да, не очень, — улыбнулся Полунин.

— Вот я и говорю. Поэтому так называемая «земля отцов» для меня — терра инкогнита, Полунин, абстрактное понятие. Страна, где я родился, Югославия, тоже не вызывает во мне сыновних чувств… хорваты нас ненавидели, сербы относились неплохо, но все равно мы были для них чужими. А здесь я равноправен, здесь я — аргентинец, как и все прочие. Правда, я «архентино натуралисадо» [61], но уже сын мой — настоящий, коренной аргентинец, который вырастет нормальным человеком без комплексов, получит хорошее образование и будет заниматься полезным делом… а не пить водку по таким вот кабакам и проклинать большевиков. Почему я и говорю, что Лукин со своим «национальным воспитанием» — болван и кретин, и родители должны были бы прятать от него своих детей, как от чумы, чтобы он не заставлял их зубрить хронологию дома Романовых и петь «Взвейтесь, соколы, орлами»… Никуда они не взовьются, и никто из этих скаутов никогда не вернется в Россию, потому что она им не нужна и они там никому не нужны, так пусть бы лучше учились понимать и любить страну, в которой живут. Тьфу, черт, даже горло пересохло — разораторствовался…

Он бесцеремонно взял Дуняшин стакан, допил крюшон и налил из графина еще.

— Что, не прав я?

— Вероятно, прав… по-своему, — задумчиво отозвался Полунин. — Во всяком случае, ты смотришь на вещи реально…

— Просто я умный человек, — сказал Андрущенко с довольным видом, он очень любил, когда признавали его правоту. — Говоря без ложной скромности, я действительно самый умный человек во всей колонии. О тебе не говорю — временами ты тоже кажешься умным…

— А временами наоборот?

— Временами наоборот. Судя по тому, каким тоном ты меня спросил о любви к России, ты эту любовь испытываешь?

— Я ведь там родился.

— И все-таки сидишь тут? Тогда ты и в самом деле «наоборот». Знаешь, что я бы сделал на твоем месте? Пошел бы в советское посольство, — если не знаешь адреса, могу сказать: Посадас, шестнадцать шестьдесят три, — бухнулся бы на колени и сказал бы: «Вяжите, православные, я старуху убил». Как Раскольников, помнишь?

— Раскольников сказал не совсем так, но неважно. А если я никаких старух не убивал?

— Тогда вообще пес тебя знает, что ты тут делаешь…

Оркестр, который тем временем наяривал какую-то последнюю новинку сезона, оглушительно взорвался литаврами и испустил дух. К столику подошла разрумянившаяся Дуняша.

— О, Игор, здравствуйте, давно вас нигде не видно, совсем стали Эрмитом [62]

— Не знаю, что такое «эрмит», — сварливо сказал Андрущенко, — но я человек серьезный, трудолюбивый, к тому же отец семейства. А вы все хорошеете, прямо до неприличия. Я, оказывается, ваш стакан схватил?

— Ничего, — Дуняша рассмеялась, — зато вы теперь узнаете все мои мысли… Мишель, налей мне, пожалуйста, ужасно жарко…

— Да что там узнавать, — сказал Андрущенко, — у женщин не бывает мыслей, одни ощущения. Этот тип, с которым вы сейчас танцевали, он не из «Суворовского союза»?

— Не имею понятия, Игор, а что?

— Он ничего вам не говорил?

— Говорил, что у меня хорошо получается «рок», — вообще его мало кто умеет, акробатический такой танец…

— Понимаешь, — сказал Андрущенко Полунину, не дослушав Дуняшу, — у этих идиотов «суворовцев», говорят, страшнейший скандал: исчез личный адъютант самого Хольмстона…

— А, верь ты им, — Полунин подавил зевок. — Куда он мог исчезнуть… Окружают себя таинственностью — все какая ни есть, а реклама.

— В том-то и дело, что нет. Сами они на этот счет ни гу-гу, делают вид, что ничего не случилось. Я стороной узнал.

— Кто, кто исчез? — заинтересовалась Дуняша.

— Адъютант генерала Хольмстона, — сказал Андрущенко, — какой-то Клименко, что ли.

— Кривенко?! — воскликнула она. — Боже, как интересно! Уверена, что его убили и бросили в Ла-Плату, он ведь был шпионом…

— Ну что ты городишь, Дуня, — сказал Полунин.

— Я тебя уверяю, мне говорили совершенно точно, только не помню кто, Кривенко был полицейским шпионом. Во всяком случае, это мерзкий тип. Увидите, его найдут всего объеденного, бр-р-р…

— Погодите, погодите, — Андрущенко весь подался вперед, — адъютант Хольмстона служил в полиции, вы говорите?

— Ну, так мне сказали… Мишель, помнишь, я еще тогда же рассказала тебе, — но кто мне мог сказать, в самом деле…

— Надо полагать, твоя княгиня, которая всегда все знает.

— Ты думаешь? Вообще, да, может быть, — согласилась Дуняша. — Она ужасная сплетница…

Они вернулись домой уже под утро, Полунин проспал до полудня и, проснувшись, тотчас вспомнил разговор с журналистом. Сейчас, на свежую голову, новость об «исчезновении» Кривенко представилась ему чреватой неприятностями, — вчера он воспринял ее не так серьезно. Выйдя на кухню, он сварил себе кофе и выпил его, стоя у окна и поглядывая на безлюдный по-воскресному сквер. Он мысленно обругал дурака Кривенко, а заодно и себя за то, что не предусмотрел этой дури; не хватает только, чтобы Хольмстон кинулся разыскивать своего пропавшего адъютанта и обнаружил его в Кордове…

Так ведь всего, черт возьми, не предусмотришь! Но, с другой стороны, не лезь вообще в подобные дела, если не умеешь предвидеть на десять ходов вперед. А теперь все через пень колоду: немцы в Парагвае явно что-то пронюхали, может уже и с Келли связались по своим каналам… единственное, на что остается надеяться, это его репутация германофоба (вряд ли захотят делиться подозрениями именно с ним). Кривенко же не сегодня-завтра таких наломает дров, что хоть караул кричи…

«Черт меня дернул, в самом деле, — подумал Полунин. — Вообразил себя великим конспиратором, этаким рыцарем плаща и кинжала. Понадеялся на опыт подполья? Так ведь в маки все было совершенно иначе. Нет, это просто чудо будет, если удастся благополучно из всего этого выбраться… »

Полунин с трудом дождался вечера понедельника. В одиннадцать он уже сидел в своей комнате на улице Талькауано, копаясь во внутренностях полуразобранного магнитофона, — последнее время он снова стал брать на дом работу в знакомой мастерской по ремонту радиоаппаратуры. Это давало некоторый заработок, — не мог же он, в самом деле, сидеть у Дуни на иждивении, — а главное, помогало коротать время. Сейчас Полунин так увлекся поисками неисправности в схеме выходного каскада, что даже вздрогнул от неожиданности, когда телефон залился знакомым сигналом междугородного вызова.

— Слушаю! — крикнул он по-русски, сорвав трубку. — Это ты? Ну, здорово…

— Салют, патрон, — жизнерадостно пропищал голос Кривенко. — Что это вы такой сердитый, настроение хреновое?

— Я его и тебе сейчас подпорчу. Ты, когда уезжал, сказал что-нибудь своему генералу?

— Нет, а чего я должен был ему говорить? Вроде же договорились, чтобы не посвящать…

— Во что не посвящать, лопух? Договорились, что ему незачем знать о твоих новых связях, но по поводу отъезда можно же было придумать какую-то версию?

— А что случилось? — спросил Кривенко уже встревоженно.

— Случилось то, что по всей колонии идет треп о твоем бегстве. Исчез, мол, а куда — неизвестно. Некоторые вообще говорят, что ты умотал за Занавес…

— Да вы что, смеетесь?

— Мне не до смеха! Работать надо чисто или вообще не работать — если извилин не хватает. Ты что, первый раз замужем? Чему тебя учили? Ей-богу, сам уже жалею, что связался. Словом, давай исправляй это дело, пока не поздно. Завтра же дай о себе знать — придумай что-нибудь, скажи, что с бабой уехал, что ли. Поверит?

— А чего? Вполне, — подумав, сказал Кривенко. — Он меня за это сколько раз грозился разжаловать. Кобель ты, говорит, а не русский офицер.

— Ну вот и оправдывай репутацию. Чтобы завтра же написал рапорт! С «дедом» как дела?

— С «дедом», патрон, все тип-топ — вожу я его теперь.

— Куда возишь? — не понял Полунин.

— А куда скажет. За баранку он меня посадил, понятно?

— Слушай, это здорово! А ты что, и машину водить умеешь?

— Так я ж говорил, я все умею, — Кривенко загоготал, довольный, что начальство заговорило другим тоном. — Вы вот сказали, в доверие, мол, надо войти, а уж куда больше доверия — личный шофер, а?

— Молодец, хвалю. Как же это тебе удалось?

— А из-за татуировочки! Он приезжает раз, а я аккурат дюймовую трубу гнул, — ну, скинул рубаху, вроде жарко. Он как заметил, сразу заулыбался и по-немецки со мной: где, мол, служил, как, что… Я ему сказал, что под конец войны возил одного штурмфюрера, он и говорит: вот хорошо, теперь меня будешь возить. В общем, он теперь без меня прямо ни на шаг: чуть что — давай, говорит, Алекс, поехали…

— Он разве сам не водит машину?

— Не любит он сам водить. Я его и на стройки, и домой за ним утром заезжаю, и если он к приятелям куда — тоже я за баранкой…

— Адреса запоминаешь?

— А как же, все до единого!

— Давай…

Полунин выслушал очередную сводку о передвижениях и встречах Дитмара, кое-что записывая на всякий случай, потом еще раз похвалил Кривенко за службу и пообещал подкинуть деньжат.

— Вот это не мешало бы, — обрадовался тот. — Я, конечно, не жалуюсь, но траты большие. Мы ж с ним как в бар зайдем, каждый за себя плотит, по-немецки, а соответствовать приходится. Я бы, может, простой грапы дернул — так вроде неудобно, сам-то он виски заказывает, а цены тут…

— Все понял. Не волнуйся, за мной не пропадет. Насчет рапорта не забудь, слышишь?

— Яволь, завтра же напишу!

Полунин не успел отойти от телефона, как тот снова залился трезвоном. Удивившись, кто может звонить ему в такое время, он снова снял трубку.

— Дона Мигеля, пожалуйста, — сказал по-испански приглушенный голос, чем-то вроде знакомый.

— Он самый. Кто говорит?

— Вам привет от доктора…

— А! — догадался Полунин. — Это вы, Ос…

— Прошу без имен, — строго прервал голос. — Вы одни?

— Один.

— И никого не ждете?

— И никого не жду. Наоборот, сам собирался уходить.

— Если можно, задержитесь на полчаса.

— Сколько угодно. Вы откуда звоните?

— Здесь рядом, из бара. Буду у вас через пять минут…

Полунин, посмеиваясь, повесил трубку. Веселое занятие — эти латиноамериканские «революции», толку чуть, зато сколько удовольствия для таких вот, как Лагартиха. Астрид однажды верно заметила: они уходят в подполье, чтобы не корпеть над зачетами…

Звонок в прихожей коротко тренькнул. Полунин распахнул дверь, на площадке стояла фигура, от которой за квартал разило конспирацией: плащ с поднятым воротником, нахлобученная на глаза шляпа. Остававшаяся на виду нижняя половина физиономии, бесспорно Лагартихиной, была на этот раз украшена щегольскими усиками.

— Приклеенные? — поинтересовался Полунин.

— Нет, пришлось отрастить… Салют, дон Мигель!

Гость поздоровался по-аргентински — обнял и энергично похлопал между лопатками, словно выколачивая пыль. Хозяин ответил тем же.

— Не опасно вам было приехать именно сейчас?

— Ничего не поделаешь! Но живым меня не возьмут, — Лагартиха распахнул пиджак — под левой рукой висел в плечевой кобуре автоматический «кольт» какого-то гигантского калибра.

— Прямо базука, — с уважением сказал Полунин, — хоть по танкам стреляй. Кофе хотите, тираноборец?

— Да, и если можно — чего-нибудь покрепче, я замерз как собака. Ветер, впрочем, переменился, днем было холоднее…

Полунин вышел в кухню, поставил на газ кофейник, нашел полбутылки джина, недопитого Свенсоном в последний приезд. Не очень-то это ему сейчас кстати — якшаться с местными конспираторами. Но ничего не поделаешь, назвался груздем…

— Ну вот, сейчас погреемся, — сказал он, вернувшись с подносом в комнату. — Садитесь к столу, Освальдо, и не обращайте внимания на технику — я здесь работал немного… Как дела в Монтевидео?

— Ничего нового, здесь теперь интереснее. Кстати, сеньор Маду просил меня поговорить с доктором Морено насчет денег, но я так и не смог с ним повидаться. Он тогда был в Бразилии, а оттуда улетел в Европу…

— Неважно, сейчас это не актуально.

— … но я оставил письмо, — доктор вернется, ему передадут.

— Неважно, — повторил Полунин, — но за хлопоты все равно спасибо. Значит, вы говорите, здесь теперь интереснее… Революционный процесс, я вижу, вступил в завершающую фазу?

— Да, — кивнул Лагартиха, прихлебывая кофе. — Эра хустисиализма кончена.

— Так, так… Но первую вашу попытку, скажем прямо, удачной не назовешь.

Лагартиха чуть не поперхнулся от возмущения.

— Что значит «наша»? К событиям шестнадцатого июня мы не имеем никакого отношения, это дело католических ультра! Бог свидетель, — он перекрестился и поцеловал ноготь большого пальца, — я сам католик, но нельзя же быть идиотом. Кальдерон поднял в воздух свои бомбардировщики, как только стало известно, что Ватикан отлучил Перона от церкви. Разве так делается революция?

— Вы правы, — согласился Полунин, — революция делается совсем не так.

— Мы были просто возмущены. Оставляя в стороне все прочее, это же вопиющая глупость! Начать переворот с подобного побоища — значит, совершить политическое самоубийство, это понятно всякому. В Аргентине народ и без того уже относится к военным без особой симпатии.

— Симпатии народа здесь мало кого интересуют. У вас что же, в этом движении, есть разные фракции?

— Конечно.

— Если обобщить — гражданская и военная?

— Грубо говоря, да. Впрочем, каждая из них тоже неоднородна.

— Понятно… Наливайте себе, Освальдо. А скажите такую вещь… допустим, завтра вам действительно удается сбросить правительство. В этом случае не начнется ли между фракциями борьба за власть?

— Еще какая начнется.

— И кто же, вы думаете, одержит верх?

Лагартиха пожал плечами.

— Праздный вопрос, дон Мигель. В Латинской Америке верх всегда одерживают военные.

— Вот и мне так кажется. Хунта, по-вашему, будет лучше, чем теперешнее правительство?

— Поживем — увидим. Всякое насильственное политическое изменение — это риск. Однако люди шли на этот риск, идут на него сегодня и будут идти всегда. В нашем конкретном случае хунта — даже самая реакционная — это все-таки не более чем вероятность, а теперешняя тирания — это реальность, которую страна больше терпеть не хочет.

— Ну, страну-то вы не спрашивали, — возразил Полунин. — Народ, насколько можно судить, относится к Перону вполне терпимо. Поругивает, конечно… но кого из правителей не поругивают?

— Вы, вероятно, понимаете слово «народ» по-марксистски. Но народ в этом смысле — как численное большинство населения — в нашей стране политически инертен и останется инертным еще много лет. В Аргентине нет сильной коммунистической партии, как в Италии или хотя бы во Франции, поэтому наш народ не раскачать. И именно поэтому кто-то — пусть это будет меньшинство — должен взять на себя роль детонатора…

— Неудачное сравнение, Освальдо. Детонатору безразлично, что взрывать, но человек обязан предвидеть последствия своих действий.

— А если их невозможно предвидеть?

— Тогда разумнее воздержаться от действия.

— Ну, знаете! Это ведь еще и вопрос общественного темперамента, — настоящий мужчина не всегда может сидеть сложа руки…

Полунин помолчал, побарабанил пальцами по краю стола.

— Настоящий мужчина, — сказал он жестко, — должен уметь жить, стиснув зубы… годы, если нужно. А истеричность поступков — качество скорее женское… Вы надолго в Буэнос-Айрес?

— Нет, дня на два-три. И я должен, наконец, объяснить свой визит, который, вероятно, вас удивил, да?

— Ну, почему же…

— Скажите, эта квартира чиста?

— В смысле слежки? Надо полагать, — я, во всяком случае, ничего не замечал. Вам нужно пристанище?

— Да, если можно — на это время.

— Пожалуйста. Я вообще ночую в другом месте, и здесь меня не будет до четверга. Так что располагайтесь и живите. Есть тут, правда, еще один жилец, но он плавает… Если вдруг вернется, скажите, что вы мой приятель, — да вряд ли он и спросит. Это старый пьяница, швед, который ничем не интересуется.

— Спасибо. А если меня здесь схватят?

— В этом случае, — Полунин улыбнулся, — я сошлюсь на Келли. Он ведь знает, что мы с вами знакомы еще по Уругваю…

— Совершенно верно! Так я уже сегодня могу переночевать здесь?

— Ночуйте, Освальдо, я сейчас ухожу. Вот там в шкафу найдете все необходимое.

— Благодарю и надеюсь, что после революции я смогу так же сердечно принять вас у себя в доме, дон Мигель, — церемонно сказал Лагартиха.

— Ладно, не будем загадывать. Маду писал, что вы их проводили на «Бьянкамано»?

— Да, имел удовольствие. Он, между прочим, сказал, что вы еще продолжите сбор материалов о немецких колониях, так что мы попрощались ненадолго… Кстати! Я ведь тоже для вас кое-что узнал…

Лагартиха достал записную книжку и принялся листать, разыскивая нужную страницу.

— Понимаете, уже после их отъезда я виделся с коллегой из Чили… где же это, дьявол… и он рассказал любопытную вещь, очень любопытную… а, вот! Понимаете, в Чили уже два года немцы скупают через разных подставных лиц участки земли в провинции Линарес — вдоль нашей границы. Большие участки, прямо сотнями гектаров. За всем этим стоят два человека — Уолтер Рауф и Федерико Свемм — или Чвемм, как это произносится?

— Швемм, вероятно, — сказал Полунин, — Фридрих Швемм.

— Совершенно верно. Про Швемма мало что известно, а другой — Рауф — был… обер-стурм-фюрер, — медленно прочитал Лагартиха. — Кажется, какой-то большой чин? Так вот, они там хотят создать огромную колонию бывших нацистов, своего рода центр…

— Почему именно в Чили, а не в том же, скажем, Парагвае?

— Парагвай, что ни говори, все-таки захолустье, им хочется поближе к цивилизации. А Чили подходит как нельзя лучше хотя бы потому, что чилийское законодательство предусматривает самый короткий срок давности — всего пятнадцать лет. Понимаете? Уже в шестидесятом году любой военный преступник, проживающий в Чили, будет юридически неуязвим.

— Интересно… Где это, вы говорите?

— Как мне объяснили, в районе перевала Гуанако, на границе с южной частью провинции Мендоса. Это примерно на широте Буэнос-Айреса, — проведите отсюда прямую линию на запад, где-то там.

— Странно, что они выбрали такое место — вплотную к аргентинской границе, — задумчиво сказал Полунин.

— Да, я тоже обратил внимание. Очевидно, есть свои соображения и на это. Если будете собирать свои материалы, неплохо бы посетить те места и проверить, не скупают ли они землю и по эту сторону, у нас. Когда вы думаете возобновить работу?

— Маду собирался приехать где-то в сентябре… Проверим для начала Кордову, там много немцев.

— Кордову? — Лагартиха помолчал. — В сентябре вам лучше поработать в другом месте, дон Мигель…

Что-то в его тоне заставило Полунина насторожиться.

— В другом месте? — переспросил он, подумав. — Почему?

— Ну… как вам сказать. Кордова подвержена резким колебаниям климата… особенно весной. В сентябре там может быть довольно… жарко.

— Понятно…

Полунин налил себе остывшего кофе и выпил залпом, поморщившись от горечи.

— А синоптики ваши не ошибаются? — спросил он, закуривая.

Лагартиха улыбнулся, пожал плечами.

— Синоптики всегда могут ошибиться… такая уж у них наука. Но в данном случае прогноз скорее правдоподобен.

Полунин долго наблюдал за струйкой дыма, стекающей с уголька на конце сигареты.

— И когда же примерно можно ожидать наступления жары — в начале месяца, в конце?

— Где-нибудь в середине, я думаю…

… Вот черт, этого еще не хватало. Если они и в самом деле заварят кашу в середине сентября — времени остается совсем немного, можно и не успеть А потом будет поздно. Перон немцев терпит, а будет ли терпеть новое правительство — неизвестно. Они в таком случае просто разбегутся, как крысы, — в Парагвай, в Чили, куда угодно. И уж в этой суматохе за Дитмаром не уследишь. Тем более что Кривенко сам удерет в первую очередь и следить за «дедом» будет некому…

— Ладно, Освальдо, — Полунин посмотрел на часы, встал и вытащил из кармана связку ключей на цепочке. — Оставляю вас отдыхать, уже поздно. Вот, это от квартиры… когда будете уезжать — возьмите с собой на всякий случай, у меня есть еще один. Вдруг вам пригодится еще когда-нибудь.

— Спасибо, вы меня просто выручили, — сказал Лагартиха. — На тот же случай запишите и мой адрес — это, кстати, здесь совсем близко — авенида Президента Кинтаны…

Выйдя на улицу, Полунин заметил, что и в самом деле стало как будто теплее. Антарктический холод из Патагонии, принесенный сюда дувшим несколько дней подряд южным памперо, начал отступать под натиском теплого северного ветра, и в воздухе уже ощутительно пахло мягкой весенней сыростью. Завтра днем, вероятно, будет совсем тепло…

До площади Либертад, где жила Дуняша, от его квартиры было пять кварталов — ровно десять минут неспешным прогулочным шагом. За эти десять минут Полунин вчерне обдумал план действий, логично вытекающих из всего того, что он только что узнал. Дитмара надо брать немедленно, но до прихода «Лярошели» его придется где-то держать; а «Лярошель» — если у Филиппа верные сведения — прибудет в Буэнос-Айрес не раньше конца сентября. Из Кордовы его, естественно, придется увезти сразу — но куда? Тут, пожалуй, без Морено не обойтись. Либо он укажет подходящее место в Аргентине (мало ли у него здесь знакомых скотоводов), либо Дитмара можно на это время вывезти в Уругвай. Лагартиха сказал однажды, что у старика есть личный самолет, — вряд ли здесь так уж строго охраняется воздушная граница, а ночью это и вовсе не сложно. Кстати, и в нейтральные воды — для передачи на «Лярошель» — его проще будет вывезти с восточного побережья Уругвая, нежели из устья Ла-Платы, где постоянно патрулируют катера Морской префектуры. Да, именно так и нужно действовать. Морено, конечно, в помощи не откажет, только бы он вовремя вернулся из своего европейского вояжа…

Когда Полунин вошел в квартиру, открыв своим ключом, Дуняша в черном тренировочном костюме сидела посреди комнаты на полу в «позе лотоса», выпрямившись и неподвижно глядя перед собой. Последнее время она стала увлекаться какой-то азиатской мистикой — то ли йогой, то ли дзен-буддизмом, Полунин в этом не разбирался. Иногда он заставал ее стоящей на голове.

Проходя мимо, он нагнулся и щекотнул ее под ребро. Дуняша подскочила и зашипела, как рассерженная кошка:

— Но ты просто с ума сошел, я тебе сколько раз объясняла, нельзя так брутально отвлекать человека, когда он погружен в медитацию! Ты хочешь, чтобы со мной получился один шок?

— Извини, я не знал, что это так опасно. Сиди, сиди…

— Ты уже все равно все испортил, — я только что сумела погрузиться наконец в себя, второй раз не получится. — Дуняша встала и попрыгала, разминая ноги. — Будешь ужинать?

— Нет, не хочу, иди спать, уже второй час. Слушай, где у тебя бумага и конверты?

— Где-то на столе, посмотри. Ты еще не ложишься?

— Сейчас, только напишу письмо. Нужно обязательно отправить его завтра утром, это срочно…

Через десять дней он получил каблограмму от Филиппа: «Смета утверждена встречай шестого сентября аэропорт Пистарини рейс Эр-Франс восемь ноль два».


Теперь, когда план похищения Дитмара был продуман во всех подробностях, когда была уже намечена точная дата — суббота десятого сентября, время словно ускорило свой бег, и пустота ожидания вдруг сменилась для Полунина тревожным ощущением неготовности, — так бывало с ним в давние студенческие времена, когда приближалась сессия или последний срок сдачи курсовой работы, а что-то оставалось еще несделанным, невыученным, ненаписанным…

Он понимал, что сейчас уже нельзя сделать ничего сверх того, что уже сделано, и что некоторые слабые места плана, — в частности, остающийся открытым вопрос, где держать Дитмара до прихода «Лярошели», — все это придется решать потом, на месте, в зависимости от обстоятельств. И все же его не переставало тревожить это ощущение невозможности уложиться в сроки, предчувствие неминуемого опоздания; каждое утро начиналось для него с того, что он бросал взгляд на календарь и пересчитывал остающиеся дни. А их делалось все меньше и меньше.

Филипп и Дино прилетают шестого — это вторник. Если седьмого они выедут в Кордову, у них будет там еще три-четыре дня, чтобы осмотреться на месте и все подготовить. Ближайшая суббота — десятое; ждать следующей уже опасно. Если Лагартиха прав в своих прогнозах, семнадцатого в Кордове может быть «слишком жарко». Значит, десятого.

Наступило утро, когда Полунин сорвал с календаря августовский лист. Это был рекламный календарь «Автомобильного клуба», с яркими фотографиями живописных уголков Аргентины; на сентябрьском листе, под надписью «Cordoba — siempre de temporada», жизнерадостная молодая пара любовалась панорамой лесистых холмов, выйдя из остановленного на обочине горной дороги сверкающего голубого «крайслера». Надо же, усмехнулся Полунин, такое совпадение.

— Ну, вот и сентябрь пришел, — сказала Дуняша, тоже посмотрев на картинку. — Ужасно рада, что кончилась эта противная зима, надо и нам с тобой съездить как-нибудь в горы. Ты ведь со своими друзьями туда собираешься?

— Да, возможно…

— А мне нельзя с вами?

— Это неинтересно, Дуня, деловая поездка.

— Опять деловая! Я думала, ваша экспедиция уже совсем кончилась?

— Она-то кончилась, просто они хотят еще кое-что там посмотреть, и я обещал с ними съездить.

— Поезжай, конечно, чего тебе здесь сидеть. Они когда прилетают, шестого? Знаешь что, ты привози их из аэропорта прямо сюда. Я вас угощу настоящим русским обедом, хочешь?

— А что, это неплохая мысль. Заодно и познакомитесь, у тебя с Филиппом найдется о чем поговорить.

— Филипп — это француз? Он что, из Парижа?

— Нет, но жил в Париже. Дино тебе тоже понравится, я уверен, сразу начнет за тобой увиваться.

— О-ля-ля, тогда тем более! В субботу съезжу к Брусиловскому, куплю все, что нужно…

Это было в четверг. На другой день Полунин еще раз позвонил в Монтевидео — секретарь Морено сказал, что дон Хосе еще не вернулся, но будет дома не позже двадцатого. С отсутствием Морено из цепи намеченных действий выпадало очень существенное звено, но времени на пересмотр плана уже не оставалось. Черт с ним, решил Полунин, на месте что-нибудь придумаем…

В понедельник пятого Кривенко позвонил, как обычно, в половине двенадцатого.

— Перемен никаких? — спросил Полунин. — Тогда слушай внимательно. В четверг утром я буду в Кордове, — можешь подойти к десяти часам на автобусную станцию? Там рядом есть бар, не помню, как называется, но внутри на стенах висят старые афиши коррид — хозяин, верно, испанец. Я тебя там подожду.

— В десять утра? Попробую, — сказал Кривенко. — Но вот если нужно будет куда-нибудь с ним ехать…

— Ладно, не сможешь — так не сможешь, тогда я тебе вечером позвоню домой. Ты все там же? Добро. Значит, утром я Тебя жду в течение часа, и если не придешь — вечером будь у себя. Теперь другое. Он в субботу ездил к своей бабе?

— Ездил, а как же. У немцев все по расписанию, — загоготал Кривенко.

— Ты узнал в гараже, когда он ставит машину?

— По-разному, говорят, когда в час, когда в два. Но обычно не позже трех…

— Ясно. Ключи от машины в одном экземпляре?

— В двух. Он второй заказал на всякий случай — вдруг потеряется. Так что и у него свои, и у меня.

— В котором часу ты его туда привозишь?

— Куда?

— К бабе, едрена мать!

— Ясно, ясно, — заторопился Кривенко. — Туда я его привожу всегда в десять часов. Вечера, то есть.

— Понимаю, что не утра. Машину оставляете возле ее дома?

— Нет, зачем же. Там через одну квадру тупичок есть такой — без фонаря, и деревья густые. Туда и ставим. Она, верно, не хочет, чтобы соседи видели, что у нее гость каждую субботу…

— Немка?

— Немка, яволь, фамилию не знаю, а зовут фрау Клара. Видел я ее раз — баба ничего, видная, есть за что подержаться.

— У меня все, — сказал Полунин. — В четверг увидимся…

… Следующий день — вторник шестого сентября — был каким-то особенно светлым, насквозь пронизанным сиянием весеннего солнца. С утра Дуняша настежь распахнула окна, теплый ветер ходил по комнате, вздувая занавески и шурша бумагами на столе. Все словно расцвело и распустилось за одну ночь — и раскидистые омбу в сквере на площади Либертад, и вязы перед Дворцом трибуналов, и эвкалипты вдоль автострады, ведущей к аэропорту Пистарини. Боясь опоздать, Полунин попросил таксиста ехать быстрее, и машина, непрерывно воя сигналом, шла в крайнем левом ряду у разделительной полосы, хищно припадая на рессорах, словно готовясь взлететь, с ревом разрывая в клочья солнечный и зеленый ветер. В аэропорт они приехали как раз в ту минуту, когда узкий длиннотелый «супер-констеллейшн» шел к земле с выпущенным шасси, нацеливаясь на свою посадочную полосу.

Полунин еще издали увидел их в группе пассажиров — отчаянно жестикулирующего Дино и высокого Филиппа с переброшенным через руку плащом. Он сразу как-то успокоился, напряжение последних недель сменилось вдруг уверенностью, что все будет хорошо. Дино и Филипп тоже были в отличном настроении, в такси они хохотали всю дорогу, вспоминая парагвайские похождения Дино, Кнобльмайера с его квакающим прусским акцентом, поездку в Чако, которая теперь казалась им чуть ли не пикником. С хохотом вывалились из машины на пласа Либертад, с хохотом втискивались в тесную кабинку лифта, — Дуняша встретила их в дверях, услышав веселый гам еще до того, как лифт добрался до пятого этажа.

— Бог мой, — воскликнула она, — я представляла себе вас лысыми и торжественными, — никогда не думала, что этнографы могут производить столько шума, о-о-о, теперь-то я хорошо понимаю, почему Мишелю так нравилось ездить по джунглям! А где же мадемуазель Астреа? Я так жаждала наконец-то ее увидеть…

— Это удовольствие, мадам, от вас не уйдет, — заверил Филипп, целуя ей руку. — Сейчас она просто захотела воспользоваться перерывом в нашей работе, чтобы съездить в Бельгию…

Полунин вышел на кухню открывать консервы. Из комнаты слышались новые взрывы смеха, теперь уже и Дуняшиного, — гости, судя по всему, быстро нашли с хозяйкой общий язык. Он открыл дверь и, перехватив ее взгляд, поманил пальцем.

— Ну как они тебе?

— Все ужасно милые, — с энтузиазмом сказала Дуняша, — а этот Маду — просто эпатантный [63] тип, я хорошо понимаю теперь вашу секретаршу. Бедняжка, как она теперь без него, а впрочем, в Брюсселе ей будет с кем утешиться. Идем — раздвинете там стол, пора накрывать…

— Месье, — торжественно провозгласила она, когда гости уселись, — сегодня вам будет предоставлена уникальная и незабываемая возможность познакомиться с настоящей русской кухней. Русской по рецептам, хочу я сказать, потому что продукты — увы — местные…

— Одну минутку! — перебил Полунин. — Если уж на то пошло, у меня есть один не местный продукт, без которого, я чувствую, нам сегодня просто не обойтись…

Он вышел на кухню и принес заиндевелую бутылку.

— Это знаменитая русская водка, о которой вы, черти, столько слышали и которую никогда не пробовали. Думал оставить на потом, — он подмигнул Дино и Филиппу, — но это, говорят, плохая примета, так что разопьем ее сейчас… тем более что поводов к этому, насколько я понимаю, больше чем достаточно. А потом, когда все кончится, шеф экспедиции поставит нам бутылку лучшего французского коньяка.

— Слово скаута, — поклялся Филипп, подняв два пальца. — Она, кстати, уже у меня в чемодане. Но скорее, скорее, мы жаждем попробовать русской водки, — я уже заранее чувствую себя этаким Распутиным. Подать сюда великую княжну!

— О-ля-ля, вы опасный человек, мсье Филипп, — рассмеялась Дуняша, — что же будет дальше? Наливай, Мишель, и начинайте закусывать, а то борщ перестоится…

— А, боржче, — радостно закричал Дино, — это я ел в России! Я рассказывал вашему мужу, как одна старая женщина-казак варила нам боржче из дохлого петуха, помнишь, Микеле? Это было в развалинах Тормосино, мы бежали от Сталинграда, а петуха нашли в канаве. Но какой там был холод, мамма миа!

— Бог мой, — изумилась Дуняша, — что вы там делали, под Сталинградом?

— Главным образом, пытался попасть в плен, но из этого ничего не получилось. С румынами у нас было полное взаимопонимание, но боши нам почему-то не доверяли — фельджандармерия шла просто по пятам. Позже, уже на Украине, они нас разоружили как изменников. А тут еще Бадольо, черт его побери, со своим путчем! Тогда-то нас и стали рассылать по лагерям — кого в Германию, кого во Францию…

— Уймись, — сказал Полунин, наливая его рюмку, — сегодня можно без фронтовых воспоминаний. Итак, друзья, за встречу — и за успех! Предупреждаю: пить нужно до дна, сразу, одним глотком…

Водка всем понравилась и еще больше подняла настроение. Понравился и борщ, и пельмени, которые Дино нашел похожими на итальянские равиоли, но вкуснее. Одолеть пирожки уже не смогли, — Филипп сказал извиняющимся тоном, что русская кухня божественна, но тяжеловата, вроде фламандской. Действительно, к концу обеда все немного осоловели и приутихли.

— Ничего, — сказал Полунин, — пирожки мы прикончим позже, а сейчас, я думаю, без моциона не обойтись. Давайте-ка сходим в мои апартаменты, устрою вас с ночлегом, и заодно обсудим наши экспедиционные дела.

— Да, — подхватил Филипп, — было бы бессовестно утомлять мадам разговором о скучных материях.

— Мадам все равно займется посудой, так что можете не искать оправданий, — засмеялась Дуняша. — Ступайте, а вечером приходите пить чай, вы еще не все попробовали.

Они отправились на Талькауано. Свенсона дома не было, но Дино на всякий случай заглянул в его комнату. Потом он пошел принимать душ. Филипп с облегчением стащил пиджак и растянулся на койке.

— Если тебя, старина, так кормят каждый день, то можно только удивляться, почему ты такой тощий…

— Не беспокойся, — крикнул из ванной Дино, — моя Маддалена тоже знает, как кормить мужа и как принимать гостей!

— Если бы она знала, чем ты занимался в Парагвае, она бы тебя вообще не кормила, старый ты павиан. Давай скорее, что ты там возишься…

— Иду, иду…

Когда Дино вышел из ванной, расчесывая мокрые волосы. Полунин достал карту Аргентины и развернул на столе.

— Итак, — сказал он, — Дитмара будем брать в эту субботу. По субботам он ездит к своей любовнице, шофер оставляет ему машину и уходит. Других вариантов я не вижу. Любовница Дитмара живет на окраине Кордовы, в глухом районе. Это, конечно, имеет и свои неудобства — на безлюдной улице труднее организовать слежку. Но выбирать не приходится. Он выходит от нее обычно после полуночи, иногда в час, иногда в два. Там его и нужно накрыть — когда пойдет к машине. Согласны?

Филипп кивнул, Дино тоже сказал, что считает этот вариант разумным.

— Так, с этим ясно, — продолжал Полунин. — Взяв Дитмара, мы везем его в заранее подготовленное место, — нужно что-то найти, снять какой-нибудь пустой домишко. Что угодно, хотя бы заброшенное ранчо. Там он должен написать свои показания…

— На кой черт? — спросил Филипп. — Показания он будет давать перед судом.

— Где? В Руане? До Руана его еще нужно довезти, — возразил Полунин. — А это будет не так просто.

— Микеле прав, — сказал Дино. — Дитмар должен дать показания в письменном виде, сразу. Мы заверим его подпись как свидетели. И это должно быть сделано немедленно.

— Ну, допустим, — согласился Филипп. — Давайте дальше.

— Дальше его придется где-то держать до прихода «Лярошели». Вот это и есть самая сложная часть плана. Будь Морено на месте, мы могли бы попросить самолет…

— Какой самолет?

— Его, личный. Лагартиха говорил, у Морено небольшой спортивный самолет. Мы бы сразу вывезли Дитмара в Уругвай, а там у Морено достаточно эстансий в глуши, чтобы можно было его держать под замком сколько угодно. Но Морено нет — я звонил в пятницу, он будет только после двадцатого. А до двадцатого мы в Кордове оставаться не можем.

— Из-за прогнозов Лагартихи? — спросил Филипп. — Не знаю, мне они представляются несерьезными. Даже если допустить, что дата восстания действительно намечена, то неужели он станет выбалтывать ее каждому постороннему?

— Во-первых, я для него не совсем посторонний, — возразил Полунин. — Я для него — человек, который предоставил ему убежище, ни о чем не спрашивая, и это убежище оказалось безопасным. У него были достаточные основания мне доверять…

— О том, что убежище окажется безопасным, он в первый вечер еще не знал, — заметил Дино.

— Верно. Ну, значит, поверил заранее. Может такое быть? Может. А во-вторых — не забывайте, речь идет об аргентинце. Их конспиративные методы кажутся нам наивными, но для них это в порядке вещей. Не исключено, что такой Лагартиха стал бы молчать под пыткой, но в беседе с приятелем он может выболтать что угодно…

— Ну, хорошо, — сказал Филипп. — Короче говоря, ты считаешь, что через две недели в Кордове может вспыхнуть восстание?

— Я считаю, эту возможность нужно иметь в виду.

— В таком случае, увезем Дитмара оттуда, как только захватим.

— Да, но куда? Самое удобное место — Энтре-Риос, на границе с Уругваем… вот, смотрите…

Филипп встал и, подойдя к столу, склонился над картой.

— Сколько это километров от Кордовы?

— Около семисот…

— Одна ночь пути, — сказал Дино. — Если выедем в воскресенье вечером — утром в понедельник будем на месте. А до понедельника Дитмара не хватятся. Дороги хорошие?

— От Кордовы до Росарио — да, а вот как тут, не знаю…

Все трое долго молчали, разглядывая карту, потом Филипп сказал:

— Ну, что ж… Вероятно, ничего другого пока не придумать. Ты как, Дино?

— Я — за.

— Тогда будем считать, что договорились, А что с этим твоим шофером?

— Отправим куда подальше, — усмехнулся Полунин. — Пусть едет в Парагвай, там у него найдутся друзья…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

— Я что-то не очень понимаю. Выходит, моя работа кончена?

— Здесь — да. Дитмар переходит ко мне, а ты получишь другое назначение.

— А… с Келли как же? — неуверенно спросил Кривенко.

Полунин, полуотвернувшись от собеседника и свесив руку за спинку стула, продолжал разглядывать выцветшую афишу с изображением матадора, взмахнувшего мулетой перед самыми рогами быка.

— Ты деньги от кого получаешь, от меня или от Келли?

— Да нет, я просто…

— Короче говоря, пусть это тебя не волнует. Ты сейчас свободен?

— До обеда отпросился.

— Поехали, покажешь мне, где живет эта ваша фрау Клара…

В автобусе Кривенко удрученно молчал — то ли ему не хотелось расставаться с полюбившимся поднадзорным, то ли не давала покоя мысль, не проштрафился ли чем-нибудь перед строгим начальством. На одной из остановок тронул Полунина за локоть: «Следующая — наша… »

Они вышли на тихой, тенистой от платанов окраинной улочке. Полунин осмотрелся, стараясь запомнить ориентиры — альмасен на углу, дом необычной для здешних мест архитектуры, похожий на швейцарский «шале», незастроенный участок рядом. На следующем квартале Кривенко остановился, показал рукой через улицу.

— Вон тот, белый, со ставнями…

— Пошли, нечего пальцем тыкать, — Полунин, не замедляя шага, окинул дом быстрым взглядом, словно сфотографировал в памяти. — Машину где оставляете?

— Дальше, за углом…

Тупичок действительно был глухой и вечером, вероятно, совсем темный.

— Ясно, — сказал Полунин. — Ну что ж, здесь я с ним и встречусь, это удобно…

— Мне его предупредить?

Полунин, закуривая, пожал плечами.

— Да нет, пожалуй… вдруг еще что-нибудь помешает, а он будет ждать. Нет, ничего пока не говори. В субботу, когда оставишь его здесь, приходи сразу в тот бар — возле автобусной станции. С десяти вечера я буду там. Только сразу, никуда не заходя, понял?

— Яволь! Буду как штык.

— Теперь вот еще что. Когда ты последний раз писал Келли?

— Да уж дней двадцать будет, — с виноватым видом сказал Кривенко, — все как-то было не собраться…

— И хорошо, что не собрался. — Полунин достал лист, протянул Кривенко. — Держи! Перепишешь это своей рукой и завтра пошлешь. Почерк разбираешь?

Кривенко, наморщив лоб, стал медленно читать вслух по-испански: «Соратник Келли, в субботу мы с объектом наблюдения едем недели на две в Сан-Луис, так что если что будет надо, то пишите туда до востребования центральный почтамт… »

— Все верно, — кивнул Полунин. — Закончишь там, как у вас принято обычно. «Диос и Патрия» [64] — так, кажется?

— Так точно. А подпись — соратник такой-то.

— Только смотри, завтра же сдашь на почту. Да, пока не забыл…

Он отдал Кривенко деньги — такую же пачку, как прошлый раз в Буэнос-Айресе, новенькую, в банковской оклейке.

— Вот спасибо, Полунин! А то я уж, признаться…

— Иди, иди, на работу опоздаешь.

Обрадованный Кривенко побежал к автобусной остановке. Полунин походил еще по прилегающим улицам, чтобы лучше освоиться с районом действия, даже набросал в записной книжке схематичный план, пометив стрелками улицы с односторонним движением, и вернулся в отель.

— Ну, кажется, все в порядке, — сказал он. — Пришлось дать сукиному сыну еще пять тысяч, но что поделаешь. Пошли пообедаем, и нужно приступать к поиску убежища.

— Кажется, оно найдено, — сказал Филипп. — Дино тут встретил своего земляка…

— Да какой он мне земляк, иди ты! — возмутился Фалаччи. — Я исконный лигуриец, а этот заморыш — из Реджо-Эмилии. С кем они действительно земляки, так это с Бенито, — тот ведь оттуда родом, во время фашизма все реджо-эмильянцы ходили гордые, как индюки, — как же, земляки самого дуче, поррка мизерия!

— Ладно, успокойся, дело прошлое. Расскажи лучше, что ты там нашел со своим не-земляком.

— Понимаете, я ему сказал, что нам нужно помещение где-нибудь за городом, чтобы испытать точные геодезические приборы, которые не переносят шума и вибрации. А он говорит: я знаю такое место, у меня брат сторожем работает в старых каменоломнях…

— Интересно. А где это?

— Где-то там, в сторону гор, вечером съездим. Главное, говорит, там так тихо — кричи не докричишься…

Домик сторожа действительно оказался самым подходящим местом. В карьерах уже давно не работали, отвалы щебня поросли бурьяном, оборудования не было; сторож присматривал только за тем, чтобы не воровали камень, — компания, вероятно, все еще не теряла надежды его продать. За триста песо итальянец охотно согласился на недельку переселиться в город.

— Только раньше не возвращайтесь, — предупредил Дино, подняв палец. — У нас крайне опасные научные эксперименты!

— Нет, нет, — сторож замахал руками. — Боже меня упаси! Вы тогда скажите брату, когда закончите. А опасного ничего не оставите?

— Все вывезем до последнего атома, — заверил Дино.

До западной окраины Кордовы отсюда было около десяти километров, до шоссе, по которому ходил автобус, — не больше трех. Словом, лучшего тайника было не придумать.

В субботу они рассчитались в отеле, забрали свои вещи и, отвезя все в каменоломню, вернулись в Кордову послеобеденным автобусом. Полунин зашел в агентство «Аэролинеас Архентинас» и взял билет до Формосы — на самолет, вылетающий в пять утра. Когда поужинали, оказалось, что нет еще восьми.

— Что за черт, — нервно выругался Дино, — совсем оно, что ли, остановилось, это проклятое время!

— Спокойнее, дети мои, спокойнее, — сказал Филипп, — мы ждали этого дня достаточно долго, чтобы потерпеть еще несколько часов…

— В Энтре-Риос тоже придется ждать, — напомнил Полунин. — Еще неизвестно, вернется ли Морено к двадцатому…

Ровно в десять они были в баре у автобусной станции. Вошли порознь — сначала Дино с Филиппом, устроившись за дальним столиком в углу, потом Полунин, севший у входа. Прошло еще около часа, прежде чем в дверях показался запыхавшийся Кривенко.

— Извиняюсь, припоздал, — сказал он, подсаживаясь к Полунину. — Думал уж, не выберется сегодня герр Дитмар к своей крале…

— А что случилось?

— Да приехали там к нему какие-то камрады, мать их… Весь вечер просидел с ними.

— Пили? — поинтересовался Полунин.

— Не, вроде трезвый вышел, и в машине не пахло…

— Кстати, он вообще как насчет выпивки?

— Это Дитмар? Поддает — будь здоров, — с почтением сказал Кривенко. — Но абы что пить не станет, ему виски подавай, коньяк.

— Генеральские, однако, вкусы у твоего шефа. Ну ладно, ключи давай сюда.

— Ключи?

— Да, я подожду в машине — не на улице же стоять. Потом ему отдам. В чем он одет сегодня?

— Светлый плащ, шляпа такая… вроде зеленая. Только как же я без ключей в понедельник машину из гаража заберу?

— А тебя в понедельник здесь не будет, — Полунин достал бумажник, протянул Кривенко билет. — На, держи. Твое новое назначение — Формоса, самолет завтра в пять утра.

У капитана отвисла челюсть.

— Формоса, — обалдело повторил он. — Это что же, к Чан Кай-ши, что ли, меня посылаете? [65] Да я ведь ни хрена по-китайски не петрю!

— Какой тебе еще к черту Чан Кай-ши? — взорвался Полунин. — Ты что, пьян? Город Формоса, а не остров! Столица аргентинской провинции Формоса, на границе с Парагваем!

— А-а… ну, понятно. Только чего я там делать буду?

— Ждать инструкций, вот что ты там будешь делать. Каждый день, начиная со следующего воскресенья, будешь приходить на главный почтамт и спрашивать «до востребования». Вопросы есть? Нет вопросов. И правильно, капитан. Бывают положения, когда умные люди вопросов не задают. Ключи быстро!

Кривенко беспрекословно выложил на стол два ключа, прицепленных к короткой цепочке с брелоком.

— Тогда все, — сказал Полунин. — Как говорится, до следующей встречи. Инструкции, вероятно, получишь дней через десять, а пока поживи там. Только смотри, Кривенко, — он постучал пальцем по краю стола, — чтобы без фокусов сегодня! За тобой присмотрят, пока ты не сядешь в самолет, так что учти…

Выждав несколько минут после ухода Кривенко, Полунин щелкнул пальцами, подзывая официанта, расплатился и вышел. На углу его догнали Филипп и Дино.

— На, возьми, — сказал он, отдавая Дино ключи. — Чуть не сорвалось сегодня — к Дитмару неожиданно нагрянули какие-то гости… Скорее, вон наш автобус.

Они без труда нашли нужную улицу, дом фрау Клары (ставни были закрыты, но сквозь прорези-сердечки был виден свет), притаившийся в темном тупичке большой черный «плимут». Дино, позвякав в темноте ключами, забрался внутрь, запустил двигатель. Машина тронулась и, прокатившись немного вперед, вернулась задним ходом.

— Ну что ж, все в порядке, — возбужденным шепотом сказал Дино, опустив стекло и высунув голову наружу. — Я тут не сразу разобрался с переключением скоростей. Мотор запускается легко, это главное. Сейчас посмотрим, как с бензином… — Пригнувшись к щитку, он стал нащупывать кнопки, на секунду включил освещение приборов. — Есть, три четверти бака…

— Ладно, сиди тут, — сказал Филипп, — мы пошли.

Вдвоем они вышли из тупичка. Под фонарем Полунин посмотрел на часы — было десять минут первого.

— Волнуешься? — спросил он.

— Ты знаешь, нет… Даже странно, а?

— Я тоже. Переволновались заранее, теперь перегорело.

— Наверное… — Филипп помолчал, потом добавил: — В маки тоже так бывало, помнишь? Заранее волнуешься, а потом весь словно каменеешь в последний момент…

Они медленно дошли до угла и повернули обратно. Свет за ставнями продолжал гореть, в соседних домах было уже темно.

— Ты узнал, как он одет? — спросил Филипп.

— В светлом плаще… Да не все ли равно, вряд ли отсюда выйдет другой мужчина…

— Почем знать. А если это конспиративная квартира для встреч?

— Не думаю, — сказал Полунин. — Они же не в подполье…

Половина первого. Без двадцати час. Пять минут второго. Они по нескольку раз прошлись по одной стороне улицы, по другой, постояли на каждом углу. В двадцать минут второго мужчина в светлом плаще вышел из белого домика, закурил и не спеша направился в сторону тупичка.

— Это он! — сквозь зубы сказал Филипп, ускоряя шаги. — Говори по-испански, громко…

— Я тебе говорю, — подхватил мигом Полунин, — на эту кобылу вообще никто не ставил! Дохлый случай, че, ее давно уже хотели списать…

Он сунул руку в карман кожанки, ощупал теплую угловатую тяжесть «люгера» и большим пальцем сдвинул предохранитель.

— Анда, — насмешливо бросил Филипп. Из скороговорки друга он, естественно, ничего не понял, но знал, что это испанское словцо может выражать что угодно и применимо во всех случаях жизни.

— Не веришь? — продолжал Полунин. — Тогда вот сходи завтра к лысому Пепе, спроси у него — и можешь назвать меня рогоносцем, если он не скажет то же самое. На третьем круге эта дохлятина обходит на полкорпуса самого Фиц-Роя — и как обходит! Мамочка моя, что тут началось на трибунах… Давай, быстро!

Последние слова он произнес по-французски, вполголоса и, бросившись на Дитмара, который к этому моменту опережал их на каких-нибудь два шага, «полицейским» захватом скрутил ему правую руку и ткнул под ребра стволом пистолета. Одновременно то же самое сделал с левой рукой немца Филипп. Дитмар мгновенно замер, не пытаясь вырваться.

— Э, мучачос [66], что за глупая шутка, — произнес он с досадой, — немедленно отпустите меня, слышите…

— Спокойно, Дитмар, спокойно, — по-французски сказал Филипп. — Сейчас все объясним, только без глупостей, иначе будем стрелять…


— Нет, это просто… мальчишество какое-то, — брюзгливо сказал немец, щурясь от яркого света стосвечовой лампы под потолком. Он обвел взглядом убогую внутренность сторожки, посмотрел на сидящего напротив Филиппа, пожал плечами. — Конечно, я помню и вас и… того господина, — он указал подбородком на Полунина. — Я помню задание, которое выполнял в вашей… вашем отряде. Но это было в сорок четвертом году, тогда очень многие выполняли то, что им приказывали. Уверяю вас, если бывший макизар приезжает сегодня в Федеративную Республику, никто и не думает мстить ему за то, что во время войны он убивал германских солдат…

Дитмар держался спокойно, но был бледен и курил сигарету за сигаретой, — консервная жестянка между ним и Филиппом была полна окурков, разговор уже шел второй час По-французски он говорил правильно, хотя и с жестким акцентом, лишь временами запинаясь в поисках нужного слова.

— Правильно, — кивнул Филипп, — но «бывший противник» и «предатель» — понятия разные Не так ли? И потом, если бы мы просто хотели с вами рассчитаться, вы уже давно были бы мертвецом, — куда проще застрелить вас на улице, не устраивая этого похищения. Нам нужно другое. Нам нужно, чтобы вы предстали перед французским судом, чтобы во всеуслышание рассказали историю провала руанской сети весной сорок четвертого года. Прежде всего — чтобы реабилитировать память Анри Фонтэна, который после вашего исчезновения был обвинен в том, что явки провалились по его вине. Во Франции есть люди, пытающиеся задним числом очернить все движение Резистанса в целом Пишут, что макизары были бандитами, что весь гражданский сектор Резистанса был пронизан предательством и так далее. Мне самому приходилось читать, что именно руанские события служат в этом смысле убедительным примером. Так вот — мы хотим, чтобы хоть это пятно было смыто. Мы хотим доказать, что в Руане не было предательства среди своих, а была самая гнусная, подлая гестаповская провокация…

— Прошу прощения, — надменно сказал Дитмар. — Я протестую против подобных выражений. Я был офицером и выполнял задание своего командования. В самом задании тоже не вижу ничего подлого и гнусного, это была обычная инфильтрация — метод, которым пользуется любая разведка. Разве ваша секретная служба не засылала к нам своих людей под видом нацистов?

— Ладно, Дитмар, — сказал Филипп. — Пусть будет так. Если вы действительно выполняли задание, от которого не могли отказаться, и если суд найдет, что в ваших действиях не было состава преступления, — тем лучше, тогда вам нечего бояться. У вас будет адвокат, свидетели защиты и все прочее. А пока изложите свою версию тех событий в письменной форме — вот бумага…

— Зачем? — спросил Дитмар. — Я напишу, а потом вы меня пристрелите?

— Я еще раз говорю: нам нужно, чтобы вы выступили перед судом, — терпеливо сказал Филипп. — Ваши письменные показания нужны только как гарантия — вдруг вы потом решите отказаться от своих слов?

— Не откажусь.

— Прекрасно, тогда что вас останавливает? Предварительные показания будут зачтены судом как доказательство искренности, Готовности помочь правосудию Уж поверьте, ваш адвокат сумеет это использовать…

Дитмар задумался, закурил новую сигарету.

— Что ж, не возражаю, — сказал он. — Должен ли я изложить свои показания по-немецки или по-французски?

— По-французски, немецким мы не владеем.

— Пишите тогда сами, я буду диктовать, а то запутаюсь в грамматике.

— Я готов, — Филипп придвинул к себе маленькую дорожную «оливетти», заправил в каретку два листа бумаги, переслоенных копиркой, и вопросительно глянул на Дитмара.

— Пишите! В декабре тысяча девятьсот сорок третьего года я был вызван к начальнику разведки Семьдесят четвертого армейского корпуса, полковнику Эрнсту Вольфгангу…

Полунин с Дино вышли из сторожки и стали у окна — так, чтобы видеть, что делается внутри. То, что там делалось, выглядело со стороны вполне мирно: Филипп быстро печатал двумя пальцами, Дитмар сидел в непринужденной позе, закинув ногу на ногу и покачивая носком замшевой туфли.

— Спокойный он, этот рогоносец, — заметил Дино, — я думал, начнет скулить…

— Да, в выдержке ему не откажешь. Хотя, в сущности, чего ему бояться? Что мы его не собираемся хлопнуть, он уже понял, а на суде легко отделается.

— О, это уж точно! Я в Италии насмотрелся на эти процессы. Нанимают лучших адвокатов, свидетелей обвинения запугивают, и в результате — пшик. Как отсыревшая хлопушка, знаешь? Впрочем, это уж от нас не зависит. Наше дело — доставить его в Руан, а там уж как получится.

— В Руан… Сначала до Уругвая попробуй добраться.

— Доберемся, — сказал Дино. — Машину только надо хорошо проверить.

— Что-нибудь не в порядке?

— Да нет, я имею в виду обычную профилактику — смазать, почистить карбюратор, установить зажигание. И резину хорошо бы сменить на передке.

— В здешних мастерских это делать опасно, — подумав, сказал Полунин. — Поезжай лучше в Альта-Грасиа — так будет спокойнее.

— Далеко отсюда?

— Километров сорок.

— Прекрасно. Жаль только, придется ждать до понедельника.

Уже рассвело, когда Дитмар кончил диктовать свои показания. Филипп монотонным от усталости голосом прочитал вслух все двенадцать страниц.

— Дитмар, я правильно записал ваши слова?

— Будем считать так…

— Свидетели, — Филипп обернулся к Дино и Полунину, — считаете ли вы нужным добавить что-либо к показаниям Дитмара?

Дино молча пожал плечами.

— Там одно место… насчет Фонтэна, — сказал Полунин. — То, что улики сложились против него, — это случайно вышло, или вы хотели, чтобы так получилось? — спросил он у Дитмара.

— В общем, конечно, не совсем случайно, — подумав, ответил тот.

— Тогда это надо отметить. Прикинь, Фил, как лучше сформулировать.

— Ну… — Филипп подавил зевок — Можно написать так «Также признаю, что улики против Анри Фонтэна были мною подтасованы нарочно, поскольку в мою задачу входило не только установить личности рядовых участников подпольной организации, но и скомпрометировать ее руководство в глазах местного населения». Вы согласны с такой формулировкой, Дитмар? Свидетели тоже?

Он допечатал фразу и передал пачку исписанных листов Дитмару.

— Прочитайте внимательно и подписывайте, если не найдете никаких неточностей. Подписать нужно каждую страницу, оба экземпляра.

Он встал, потянулся и сделал знак Дино и Полунину. Втроем они вышли из сторожки, оставив Дитмара погруженным в чтение.

— Дело вот в чем, — сказал Филипп. — Нам это тоже нужно будет подписать как свидетелям Вопрос — подписывать ли и Мишелю?

— А почему нет? — спросил тот.

— Я бы этого не делал. Дитмар ведь не знает твоей настоящей фамилии? Я даже не уверен, что он помнит, как тебя называли в отряде. Тем лучше, старина, пусть он и пребывает в неведении. Когда на суде речь зайдет о том, как происходило похищение…

— Верно, — подхватил Дино. — Твое имя не должно упоминаться, мы с Фелипе ничем не рискуем, а ты и твоя жена — дело другое. Микеле, он прав.

Полунин почувствовал себя по-мальчишески задетым, но возразить было нечего.

— Как хотите, — он пожал плечами, — можно обойтись и без моей подписи, двух ваших хватит…

Дитмар, когда они вернулись в прокуренную сторожку, заканчивал чтение, аккуратно расписываясь в углу каждой страницы. Дождавшись последней, Филипп снова вставил ее в машинку и напечатал:

«Настоящие показания записаны со слов Густава Дитмара и собственноручно подписаны им 11 сентября 1955 года в городе Кордова, Республика Аргентина, в присутствии нижепоименованных свидетелей, бывших членов 6-й группы Сопротивления в департаменте Приморской Сены и бойцов отряда ФФИ „Бертран Дюгеклен“… »

— А теперь — спать, — сказал Дино, расписавшись следом за ним. — Первым дежурю я, через четыре часа разбужу Микеле, Филипп пусть выспится подольше, — не понимаю, как у него пальцы выдержали…

Дитмара заперли в кладовой — надежном каменном помещении без окон, войти в которое можно было только через сторожку. Было уже совсем светло, над Кордовой всходило солнце. «Интересно, не опоздал ли Кривенко на самолет», — подумал Полунин, засыпая.

Воскресенье прошло томительно. Дитмар вел себя тихо, шуршал в кладовой газетами, пообедал вместе со всеми и снова удалился к себе Когда ему предложили прогулку, он не отказался — чинно вышагивал по усыпанной щебнем площадке перед карьером, держа руки за спиной, как полагается дисциплинированному узнику. «Заранее входит в роль, — шепнул Дино, указывая на него Полунину, — ничего, пусть привыкает». За ужином Филипп предложил ему написать записку в контору, чтобы там не удивлялись его отсутствию в ближайшие дни.

— И отсутствию шофера тоже, — добавил Полунин.

Дитмар криво усмехнулся.

— Алекс, насколько понимаю, работал на вас?

— Естественно, — сказал Полунин. — Обычная инфильтрация, говоря вашими словами.

Дитмар понимающе кивнул и, вырвав из своей записной книжки листок, написал под диктовку:

«Сеньорита Флорес, я хочу проверить работы в Эмбальсе. Если будет что-нибудь срочное — передайте через Алекса, он заедет в конце недели».

В понедельник утром Дино довез Полунина до автобусной остановки и свернул на шоссе, идущее в Альта-Грасиа. Отправив один экземпляр показаний заказным экспресс-пакетом в адрес Дуняши, Полунин отнес в «Консэлек» записку Дитмара, потом отправился на переговорный пункт и заказал разговор с Монтевидео.

Ждать пришлось около часа, но ожидание оказалось не напрасным. Услышав знакомый уже голос личного секретаря Морено, Полунин спросил, нет ли новых известий о возможной дате возвращения дона Хосе, и секретарь сказал, что дон Хосе вернулся в пятницу и находится в своей офисине. Их тут же соединили.

— Ола, — хрипло прорычала трубка голосом доктора Морено. — Это вы, молодой человек? Рад вас слышать. Извините, простужен как бестия. Ну, как там ваша охота?

— Полный успех, доктор, — сообщил Полунин.

— Неужто? Ну, поздравляю. Честно говоря, мне не очень верилось, что вы сумеете выследить добычу. Рад за вас! Что-нибудь от меня требуется? Выкладывайте.

— Доктор, у нас проблема с доставкой трофея, здесь не очень удобно его хранить…

— Ну, еще бы. Так что вы предлагаете?

— Освальдо говорил, у вас есть самолет…

— Правильная информация! У меня одномоторный «бичкрафт». Постойте, вы звоните из Кордовы?

— Да.

— Далековато, дон Мигель!

— Нет, об этом речь не идет. Завтра мы будем в Энтре-Риос.

— Это уже реальнее. Где именно?

— Ну, хотя бы в Конкордии.

— Можно и не так близко. Впрочем, вы правы — чем ближе, тем лучше. Теперь слушайте: в Конкордии остановитесь в отеле «Колон» — это на улице Карлос Пеллегрини — на всякий случай запишите телефон, можно заранее заказать номер. Двадцать восемь пятнадцать. Записали?

— Записал…

— Хотя заказывать не обязательно. Если мест не будет — скажете управляющему, что вы от меня. Он все сделает. Там и ждите, мой пилот вас разыщет.

— Когда приблизительно это может быть?

— В среду утром, самое позднее — в четверг. Если бог захочет, как говорится.

Полунин засмеялся.

— У бога, я думаю, не будет оснований морального порядка ставить нам палки в колеса…

— Мне тоже так кажется. Скорее наоборот — что, кстати, уже и подтвердилось. Ну а дальше? Что вы думаете делать с трофеем потом?

— Отправим во Францию. Эта часть плана, доктор, уже обдумана.

— Ну, тем лучше. Значит, договорились.

— Спасибо, доктор. Да, еще одно — самолет на сколько мест?

— Четырехместный. «Бичкрафт-бонанса», если вы знаете.

— Нет, я в этих вещах невежда. Четыре места, не считая пилота?

— Нет, с пилотом. Пилот плюс три пассажира.

— Ах, вот что… — Полунин задумался. — А пятерых, значит, уже не поднимет?

— Исключено. В самом деле — ведь вас трое, не считая…

— Да, не считая трофея.

— Увы, тут уж ничем не могу помочь. Придется вам кинуть кости, кому лететь.

— Ладно, это мы решим. Вы ведь моих друзей знаете, обоих?

— Конечно, мы знакомы еще с мая. Не волнуйтесь, дон Мигель, кто бы ни прилетел, я сделаю все, что нужно…

Еще раз поблагодарив Морено, Полунин повесил трубку. Действительно, непредвиденное осложнение…

Однако делать было нечего. Когда все идет слишком гладко, это тоже нехорошо — чрезмерного везения судьба обычно не прощает. Полунин пообедал, купил свежих газет, позвонил в «Консэлек» и с удовлетворением услышал спокойный ответ секретарши, что дон Густаво уехал по делам фирмы и вернется, вероятно, только на будущей неделе. Уже на автобусной остановке он вспомнил, что забыл купить Дитмару бритву, которую тот просил Пришлось еще идти покупать сукиному сыну туалетные принадлежности.

Вернувшись в каменоломни, он застал все в полном порядке: «трофей» в своей кладовке слушал радио, Филипп читал журналы, лежа в гамаке под навесом.

— Ну, как дела? — спросил он, откладывая «Пари матч».

— Сейчас расскажу. Ты обедал?

— Да, поел сам и накормил господина обер-лейтенанта. И он еще выразил неудовольствие, что нет спиртного! Все-таки нет более похабной профессии, чем тюремщик, — Филипп плюнул. — Не знаю, как мы это выдержим до прихода «Лярошели»…

— Выдержим, теперь уж недолго. Я говорил с Морено…

— Он уже вернулся? — обрадованно спросил Филипп.

— Вернулся и обещает прислать свой самолет, мы должны ждать его в Конкордии. К сожалению, всем нам не улететь — мест только три.

— А, черт, досадно… Неужели никак не поместимся?

— Пилот не позволит. Так что придется решать — кому…

Филипп задумался.

— Обсудим еще, когда вернется Дино, — сказал он, — но вообще я считаю, что тебе лететь не нужно.

— Какие у тебя соображения?

— Те же, что я уже приводил вчера, когда мы решали, подписываться тебе как свидетелю или не подписываться. Считаю, что тебе разумнее немедленно вернуться в Буэнос-Айрес — ну, как только мы посадим Дитмара в самолет — и постараться обеспечить себе алиби для Келли. Подумай над этим, Мишель, дело может обернуться серьезно. Предположим, здешние немцы что-то заподозрят… Предположим, они поделятся своими догадками с местными альянсистами — не с Келли, который, может быть, тебе доверяет, а с его начальством. Кстати, и его доверие к тебе, — насколько он искренен, кто знает?

— Я, во всяком случае, на его «доверие» не полагаюсь.

— Тем более. А если они возьмутся расследовать это дело всерьез… В конце концов, все наши расчеты до сих пор строились на временной слепоте противника, и пока это оправдалось. Но согласись, стоит лишь им сопоставить ряд фактов — твое участие в экспедиции, которую они уже расшифровали, твой разговор с Келли насчет Дитмара, наконец исчезновение этого рекомендованного тобой осведомителя…

— Ладно, можешь не продолжать. Прекрасно понимаю, что риск есть, — прервал Полунин, — но мы уже обсуждали этот вопрос два года назад.

— С тех пор кое-что изменилось, не так ли? Тогда ты был одиноким бродягой, который при малейшей опасности мог в двадцать четыре часа покинуть Аргентину с одним чемоданом в руке. А теперь? Что будет с твоей женой в случае чего? Как умеет мстить эта сволочь, уж я-то знаю, хотя бы на примере наших ультра…

— Ладно, — сказал Полунин, — отложим это до приезда Дино. Обсуждать — так уж всем вместе.

Он понимал, что Филипп прав и сейчас, как был прав вчера. Мысль об опасности, которую он невольно навлекал на Дуняшу, давно уже беспокоила и его самого. То, что она ни о чем не догадывается, усугубляло его чувство вины. Строго говоря, конечно, он обязан был хотя бы намекнуть ей о возможной опасности…

Дино приехал, когда Филипп уже принялся за приготовление ужина из консервов. Лихо затормозив перед сторожкой, он выскочил из машины и любовно похлопал по капоту.

— Конфетка! — крикнул он, поцеловав кончики пальцев. — Как я сейчас гнал — сто десять на спидометре, и сама держит дорогу! Да я ее теперь и на «Альфа-Ромео» не променяю! Резина новая, свечи новые, клапана отрегулированы, карбюратор заменили на двухкамерный — можно хоть в гонках участвовать. А тормоза какие: чуть тронул педаль — и намертво!

Узнав последние новости, Дино согласился с Филиппом, что Полунину следует возвращаться домой.

— Тем более, — добавил он, — что кому-то из нас нужно быть на «Лярошели», когда она будет уходить из Буэнос-Айреса. Договоренность договоренностью, но лучше, чтобы на судне находился свой человек. Филипп, ты напиши письмо этому твоему капитану, Мишель явится к нему и обо всем договорится окончательно. Они там тебя где-нибудь спрячут, Микеле, а когда мы передадим Дитмара на борт, Филипп отправится с ним, а мы с тобой вернемся на катере.

— А зачем возвращаться тебе? — спросил Филипп. — Поплывешь с нами до ближайшего французского порта, а там поездом.

— Слишком долго, — возразил Дино. — Полечу самолетом, у меня и без того уже все дела в полном расстройстве…

— Ладно, давайте ужинать, — сказал Полунин, — и надо собираться. Выедем, я думаю, часов в одиннадцать, чтобы поменьше было движения на дорогах…

— Кстати, о дорогах! — Дино прищелкнул пальцами. — В этой мастерской я встретил одного paesano [67]

— Интересно, есть на земле место, где бы ты был застрахован от встреч со своими paesano? — поинтересовался Филипп.

— Но согласись, от них всегда польза! Парень работает на дальних перевозках и знает эти места наизусть, и он мне сказал, что отсюда напрямик в Санта-Фе мы не проедем… Дай-ка карту, Микеле. Вот, смотрите, прямая дорога через Эль-Тио и Сан-Франсиско — там сейчас ремонтные работы, сорок километров сплошных объездов. На легковой машине, да еще с полной нагрузкой и ночью, нечего и думать. Он советует ехать на Росарио, а оттуда по правому берегу вверх до Санта-Фе. Это километров на двести дальше, получается большой крюк, но зато всюду асфальт…

— А в Росарио нельзя переправиться? — спросил Филипп.

— Можно и там, оттуда ходит паром до Виктории, но тогда нам весь остаток пути придется ехать по грунтовым дорогам — асфальта в Энтре-Риос практически нигде нет. И если там нас застанет дождь…

— Что ж, поедем через Росарио и Санта-Фе, — сказал Полунин, помолчав. — Только вот как быть с Дитмаром…

— В каком смысле?

— Понимаешь, я не очень доверяю его спокойствию. По-моему, сукин сын что-то замыслил.

— А что он мог замыслить?

— Не знаю… Ну хорошо, представим себе такую возможность: нас останавливает патруль дорожной полиции, обычная проверка водительских прав. Что, если он в этот момент заорет, что его увозят насильно?

— Надо его предупредить, — предложил Дино, — что в таком случае он немедленно получит пулю в бок.

— На глазах у полицейских? Чепуха, он прекрасно понимает, что мы не такие идиоты.

— Тоже верно, — озабоченно сказал Филипп.

— А если просто — педаль до полу и смываться?

— От них не смоешься, — возразил Полунин. — Ты видел здешних патрульных? Ездят на «харлеях» с форсированным двигателем, и на каждом мотоцикле — двусторонняя радиосвязь. Так что, даже если тебе удастся оторваться от одного, другие уже будут ждать на ближайшем перекрестке. Нет, это не выход…

— Съездить, что ли, в аптеку за хлороформом? — пошутил Филипп.

— Да, хорошо бы… Впрочем, погоди, — сказал Полунин, вспомнив вдруг последний свой разговор с Кривенко. — Ты, кажется, говорил, у тебя есть коньяк?

— Есть. А что?

— А то, что этот сукин сын, по словам шофера, большой любитель коньяка…

— Слушай, пошел ты к черту! Ты соображаешь, что говоришь? Чтобы эта скотина вылакала двадцатилетний «мартель»!

— Ну, ну, оставь. Не пытайся меня уверить, что это последняя бутылка «мартеля» во Франции. Серьезно, Филипп, вот тебе и решение проблемы, — кстати, он у тебя еще в обед требовал выпивки…

— Требовать не требовал, но был недоволен ее отсутствием. Нет, парни, как хотите, а это кощунство…

— Микеле прав, — прикрикнул на него Дино. — Не будь гарпагоном и выдай бедняге арестанту его законную порцию, — пусть упьется до потери сознания и не просыпается до самого Уругвая.

— Ладно, черт с вами, — согласился Филипп. — В конце концов, коньяк можно купить и в Монтевидео, было бы что праздновать…

Они вошли в сторожку, Филипп достал из чемодана заветную бутылку, раскупорил, с сожалением понюхал. Полунин отпер дверь кладовой.

— Ужин подан, — объявил Филипп, ставя на стол коньяк и тарелку разогретого корнед-бифа. — Приятного аппетита, герр Дитмар.

При виде бутылки арестант оживился, внимательно изучил этикетку, сказал «гут, гут», но тут же выразил предположение, что его хотят отравить.

— Есть более дешевые способы это сделать, — огрызнулся Филипп. — Дело ваше, не хотите, не пейте, никто не настаивает.

— Ладно, поверю на слово…

Замысел удался как нельзя лучше — к одиннадцати часам Дитмар был уже мертвецки пьян. Поначалу он разговаривал сам с собой, что-то бормотал, ругался, обозвал своих похитителей иудейскими свиньями и недочеловеками и, явно желая их позлить, затянул было во весь голос «Die Fahnen hoch» [68] — но не доорал первого куплета, умолк и очень скоро захрапел.

Он продолжал храпеть и в машине, когда его не без труда водворили на заднее сиденье. Вслед за Дитмаром быстро погрузили уже собранные вещи, тщательно уничтожили все следы своего пребывания и даже подмели пол. Полунин погасил свет, запер дверь и сунул ключ в условленное со сторожем место под порог. Дино, вытащив из-под рубашки золотой медальончик с изображением святого Христофора — покровителя странствующих и путешествующих, — поцеловал его, потыкал направо и налево рогами из пальцев, дабы отогнать нечистую силу, и взялся за рычаг скоростей. Перегруженная машина тяжело пошла по щебенке, раскачиваясь на ухабах и высвечивая фарами бело-желтые отвалы известняка.

Около полуночи, благополучно проскочив все еще шумные, несмотря на позднее время, центральные кварталы Кордовы, они увидели нужный указатель и выехали на автостраду номер 9. Кончились последние улочки предместья, исчезли фонари, справа отраженно вспыхнул и пропал во мраке большой бело-синий щит: «Вилья-Мариа — 146 км, Росарио — 402 км, Буэнос-Айрес — 768 км».

— Все правильно, — удовлетворенно сказал Дино, прибавив скорости, — четыреста километров — как раз к завтраку и поспеем.


Дино и Филипп сменяли друг друга каждый час. Полунина, как водителя менее опытного и к тому же не имеющего прав, допускали к рулю только на безопасных участках, свободных от движения и дорожных патрулей. Впрочем, движение было небольшое — автотуристы по ночам не ездят, и навстречу попадались время от времени лишь огромные фургоны междугородных перевозок, — просторная кабина, оборудованная спальным местом для запасного водителя, обычно позволяет экипажу такой машины быть в пути круглые сутки.

Осталась позади Вилья-Мариа. Шоссе, словно прочерченное по линейке, бежало теперь почти прямо на восток, — к четырем часам небо впереди стало светлеть, прозрачно наливаясь рассветной синью. Вокруг лежала открытая до самого горизонта степь — проволочные изгороди пастбищ, чертополох, кое-где одинокое ранчо с неизменным ветряным насосом на решетчатой мачте, похожим на огромную заржавленную ромашку…

Начали просыпаться городки, нанизанные на струну автострады, — Армстронг, 92 километра до Росарио, Каньяда-де-Гомес — 73, Каркаранья — 40. Все чаще пролетали навстречу легковые машины с чемоданами на багажниках, многие со столичными номерами, — ночевавшие в Росарио туристы спешили доехать до Кордовы к обеду. И вдруг беззвучной атомной вспышкой полыхнуло из-за горизонта яростное солнце. Филипп притормозил, надел дымчатые очки.

— Вообще я бы уже не прочь перекусить, — сказал он.

Дино, сидевший рядом с ним, сверился с картой.

— Через восемь километров — Ролдан. Впрочем, позавтракать можно и на заправочной станции, лучше не терять времени…

Ролдан промчались без остановки. До Росарио было еще двадцать шесть километров, стрелка указателя уровня стояла почти на нуле; Дитмар начал проявлять признаки жизни.

— Если сукин сын продерет глаза, когда будем заправляться… — Дино озабоченно прищелкнул языком.

— А мы вот что сделаем, — предложил Филипп. — Ты нас высади всех километра за три до станции и поезжай туда один, а мы тем временем погуляем. Возьмешь там каких-нибудь бутербродов и кофе — в оба термоса, не забудь и на его долю.

— В бутылке еще остался коньяк…

— Думаю, что после вчерашнего его скорее потянет на кофе.

— Ну, это кого как, — возразил Дино. — Дед мой, помню, всегда опохмелялся тем же. Самое главное, говорил, это — не перепутать. Скажем, упиться вальполичеллой, а утром хлебнуть кьянти. Тогда вообще конец света…

Движение на шоссе становилось все более оживленным, скоро впереди показались на горизонте дымящие трубы, ажурные опоры высоковольтной электропередачи, очертания гигантских элеваторов. Промелькнул указатель с изображением бензоколонки и цифрой — «5 км». Увидев впереди пересечение с проселочной дорогой, Филипп сбросил газ и остановил машину на обочине.

— Выйдем здесь, — сказал он. — Давай, Мишель, буди пассажира и предложи ему размять ноги…

Дитмара растолкали. Он тоже вышел, постоял, с недоумением огляделся.

— Куда едем? — спросил он хриплым спросонья голосом.

— В Чили, куда же еще, — сказал Филипп.

— Не валяйте дурака. А горы где?

— Будут вам и горы. Пошли, прогуляемся, только без глупостей — мы оба вооружены…

Дитмар пожал плечами и не спеша направился по проселочной дороге. Полунин с Филиппом шли в нескольких шагах позади.

— Знаете, — сказал пленник, не оборачиваясь, — а ведь вы все-таки идиоты.

— Знаем, — отозвался Филипп, — идиоты, унтерменши и так далее. Только почему «иудейские свиньи»? Вот уж чего нет, того нет.

— Вчера я перебрал, прошу принять мои извинения. Но сейчас давайте поговорим, как разумные люди. Думаете, похищение человека так легко сойдет вам с рук — даже в вашем французском суде?

— Поживем — увидим. Во всяком случае, это уж не ваша забота.

— Ну, как сказать. Разумеется, ваши неприятности меня не волнуют, тут вы правы. Меня волнуют мои. Не думаю, чтобы суд в Руане отнесся ко мне слишком уж сурово, — тут и давность, и изменившаяся политическая ситуация, словом вы меня понимаете. Но суд есть суд — уверенности в благополучном исходе у меня тоже нет. Чем полагаться на волю случая, почему бы нам не прийти заранее к соглашению, как цивилизованным людям?

— Какое соглашение вы имеете в виду?

— А вот какое. В конце концов, чего вы добиваетесь? Реабилитировать память этого… Фонтэна, не так ли? Вы сами об этом сказали, и это вполне понятно — он был вашим товарищем. На суде он будет реабилитирован в любом случае, он реабилитирован уже сейчас — моими показаниями, которые я дал охотно и без принуждения. Кроме этого, надо полагать, вы еще и хотите, чтобы порок был наказан — в моем лице. Вот с этим дело обстоит более проблематично. Будет ли он наказан, это еще вопрос…

— Вы что же, хотите, чтобы мы вас отпустили, ограничившись получением вашего признания?

— Нет, нет, зачем считать меня таким уж болваном, — возразил Дитмар. Остановившись, он похлопал себя по карманам и обернулся. — Сигарет у вас нет?

— Берите, — Филипп протянул ему пачку.

— Мерси… Нет, я понимаю, что вы меня не отпустите и суда мне не избежать. Соглашение, которое я вам предлагаю, сводится к следующему: вы отказываетесь от своего второго намерения — покарать злодея. В самом деле, так ли уж это важно, покарают его или не покарают? Я же взамен избавлю вас от возможных неприятностей юридического порядка — как, скажем, обвинение в людокрадстве — тем, что готов признать факт моего похищения не имевшим места…

Филипп переглянулся с Полуниным и пожал плечами.

— То есть как? Вы намерены заявить, что явились в суд добровольно?

— Именно, — покивал Дитмар. — Я могу сказать, что… Ну, допустим, что мы с вами встретились совершенно случайно, — встретились, узнали друг друга, начали выяснять старые отношения — ну и так далее. И что я, дескать, услышав о прискорбном стечении обстоятельств, жертвой которых стал ни в чем не повинный… э-э-э… Фонтэн, почувствовал, если хотите, укор совести…

— Вы бы хоть это имя не называли, — прервал Полунин, — совсем, что ли, стыда уже у вас нет, сукин вы сын…

Филипп успокаивающим жестом тронул его за локоть.

— Продолжайте, Дитмар. Итак, в вас проснулась совесть, и вы решили добровольно предстать перед судом. Так, что ли, вы хотите это изобразить?

— Ну, — Дитмар пожал плечами, — в общих чертах. Детали для убедительности можно продумать сообща… если ваш импульсивный молодой друг не станет возражать. А куда, кстати, уехал третий?

— Заправить машину и привезти еды, мы позавтракаем здесь. Надеюсь, вы не против.

— О, нисколько! — Дитмар благодушно улыбнулся и всей грудью вдохнул свежий утренний воздух. — «Завтрак на траве»… для полной идиллии не хватает только дам. Тем более приятно, что в ближайшем будущем я, насколько понимаю, на какой-то срок буду лишен подобных маленьких радостей…

Заслонившись рукой от солнца, он с минуту всматривался в пейзаж.

— Если не ошибаюсь, это элеваторы Росарио? Правильно, я должен был бы сообразить — ближайший к Кордове порт, куда заходят океанские суда… Что ж, тогда нам тем более нужно решить этот вопрос сейчас — не будем же мы торговаться на пирсе…

— Я думаю, Дитмар, мы вообще не будем торговаться, — сказал Филипп. — Подождем, конечно, пока вернется наш товарищ, но я думаю, что он скажет то же, что и мы Идем к шоссе, он должен скоро подъехать…

Они вернулись к шоссе, постояли там, молча глядя на пролетающие в обоих направлениях машины, потом снова повернули обратно.

— А чем, собственно, вас не устраивает мое предложение? — спросил Дитмар.

— Моральной стороны дела касаться не будем, — сказал Филипп. — Но даже чисто практически Предлагаемая вами версия никуда не годится, поскольку во Франции вы окажетесь без визы. Кто же поверит в ваш добровольный приезд? Если бы у вас действительно возникло желание предстать перед судом, вы бы попросили визу и приехали в страну легальным способом.

— Вы правы, — согласился Дитмар. — Черт возьми, виза… Об этой детали я и в самом деле не подумал. Ну хорошо, а… почему бы ее и не получить? В Росарио, если я не ошибаюсь, есть французский консул. Я дам телеграмму в Кордову, мне пришлют мой паспорт, и мы вместе побываем в консульстве. Все это время можете не отпускать меня ни на шаг… и, как говорится, не спускать с меня глаз. Право, подумайте над этим вариантом. Туристскую визу сейчас дают без задержки, а паспорт у меня в порядке.

Филипп улыбнулся.

— Мы уже слышали, Дитмар, что вы считаете нас идиотами, но не до такой же степени!

Оглянувшись, Полунин увидел черный «плимут», съезжающий с шоссе на проселок.

— Ну как, погуляли? — весело спросил Дино, вылезая из машины. — Сейчас устроим пикник. Микеле, помоги-ка мне…

— Из синего термоса не пей, — сказал он Полунину вполголоса, доставая из багажника свернутый брезент. — Я там забежал в аптеку… Сейчас поедим, этот тип заснет, и надо спешить — до Санта-Фе полтораста километров, а паром отходит в одиннадцать с минутами, я узнал расписание. Если не успеем на этот, придется ждать до половины пятого…

Они расстелили брезент, Дино достал пакет с бутербродами, картонные стаканчики, термосы.

— Хотите кофе? — спросил он, ставя перед Дитмаром синий. — Там, правда, еще остался ваш «мартель», — достань бутылку, Фелипе, она в дверном кармане…

— Не надо, — отмахнулся Дитмар и налил себе кофе. — Коньяк с утра…

— Вот и я тоже так думаю. Бутерброды, прошу вас…

За едой Филипп рассказал о предложении Дитмара. Дино выслушал с изумлением и решительно высказался против.

— Что ж, — сказал Дитмар, — как вам угодно. Считаю, что вы делаете еще одну глупость, но… — он пожал плечами и потянулся за очередным бутербродом.

— Еще большей глупостью было бы идти с вами к консулу, — возразил Филипп. — Да вы бы там сразу подняли шум, стали бы орать: «На помощь, меня похищают! » Нет уж, давайте будем придерживаться прежнего плана.

— Придерживайтесь, черт с вами, — безразличным тоном сказал Дитмар, подавив зевок. — Посмотрим, чем это для вас обернется…

Когда они въехали в Росарио, он уже снова храпел.

— Ты не перестарался? — озабоченно спросил Филипп.

— Ерунда, две обычных дозы — ничего с ним не будет…

На полпути перед Санта-Фе погода начала портиться, горизонт заволокло мглой, стал накрапывать дождь. Но Дино не сбавлял скорости, и на одиннадцатичасовой паром они все-таки поспели, — следом за ними приняли еще только две машины, и команда начала отдавать швартовы.

— Потрясающая река, — сказал Филипп, глядя на безбрежную гладь глинистой мутной воды, по которой плыли ветки, листья, даже кое-где целые вывороченные с корнем деревья — в верховьях, видимо, уже начался весенний паводок. — Просто фантастика, ничего подобного не видел…

— Вторая в Южной Америке, что ты хочешь, — отозвался Полунин.

— А в ясную погоду противоположный берег отсюда виден?

— Не знаю, никогда не был в этих местах. Вряд ли, здесь ширина русла около сорока километров.

Дино с тревогой поглядывал на небо, вспоминая рассказы о плохих дорогах Междуречья. Дождь то усиливался, то переставал, потом снова стало разъясниваться, к концу второго часа плавания неожиданно проглянуло солнце. Туман быстро рассеялся, и впереди показались зеленые холмистые берега провинции Энтре-Риос.

Остаток пути прошел тоже без происшествий. Дорога Парана — Вильягуай, хотя и грунтовая, была в хорошем состоянии, по ней можно было гнать с семидесятикилометровой скоростью. Да Вильягуая они добрались около пяти вечера, быстро пообедали (ели по очереди — один шел в ресторан, двое стерегли спящего Дитмара) и тронулись дальше, на Конкордию. Здесь уже пошел совсем другой климатический пояс — пампа и пшеничные поля Правобережья, напоминающие Южную Украину, сменились почти субтропическим пейзажем; местность, покрытая буйной растительностью и пересеченная множеством речушек, местами выглядела заболоченной.

— Странно, — заметил Филипп, поглядывая на высокие пальмы, освещенные закатным солнцем, — можно подумать, что мы снова в Парагвае, а ведь эти места нисколько не севернее Кордовы…

На последний стокилометровый перегон ушло около трех часов. Когда подъезжали к Конкордии, было уже темно. Дитмар успел проспаться и сидел с одурелым видом, явно не понимая, почему его опять куда-то везут, а не переправили контрабандой на борт какого-нибудь французского судна еще в Росарио…

Нужно было решать вопрос с ночлегом. Полунин, как было условлено с Морено, должен был остановиться в городе, а куда девать остальных? Увидев в стороне от дороги какое-то темное строение, он попросил остановить машину и вышел вместе с Дино, взяв электрический фонарик. Они подошли ближе, он похлопал в ладони, вызывая хозяев по местному обыкновению, — ответа не было. Домик — глинобитная лачуга типа ранчо — оказался необитаемым.

— Что ж, — сказал Дино, когда они вошли и осмотрели брошенное жилье, посвечивая вокруг фонариком, — это, конечно, не «Ритц», скажем прямо, но в нашем положении лучшего места не придумать. По крайней мере никаких соседей. Интересно, а куда могли деваться хозяева?

— В город, вероятно. Скорее всего, какой-нибудь арендатор — сейчас многие уходят с земли… Ну что, останетесь тут?

— Конечно, где же еще. Брезент у нас есть — отлично переспим! Пошли, выгрузим их, а потом я отвезу тебя и захвачу чего-нибудь на ужин…

— Купи свечей или керосиновый фонарь, и хорошо бы взять для Дитмара еще бутылку какого-нибудь пойла… Он не смоется, пока тебя не будет?

— Скажем Филиппу, чтобы не спускал глаз. Да и куда ему, я его так накачал барбитуратом — до сих пор не очухается…

Отель «Колон», к подъезду которого они с Дино подкатили через полчаса, оказался весьма фешенебельным заведением.

— Вот сукин сын этот Морено, — озабоченно сказал Полунин, потирая колючий подбородок, — нашел куда направить. Да меня в таком виде и на порог не пустят…

— Пустят, — возразил Дино, — в случае чего иди прямо к управляющему.

— Ладно, ты только пока не уезжай, подожди здесь.

— Иди, иди, я подожду…

Небритая физиономия приезжего, его джинсы и потертая кожаная куртка и в самом деле вызвали явное недоумение у нескольких кабальеро, сидевших в глубоких клубных креслах в устланном коврами холле. Полунин с независимым видом прошел к стойке полированного красного дерева, за которой читал газету элегантный клерк. Тот окинул его таким же взглядом — медленно, удивленно, с головы до ног. Полунин достал смятую пачку сигарет, выудил из нее последнюю, а пачку скомкал и метко бросил в стоящую поодаль ярко надраенную плевательницу.

— Я из Кордовы, — сказал он, прикурив от настольной зажигалки. — Мне нужно встретить здесь человека от доктора Морено. Если он еще не прибыл, я возьму номер.

Клерк мгновенно заулыбался.

— Дон Мигель, ну как же, как же! Рад вас видеть, администрация предупреждена. Лицо, с которым вы должны встретиться, уже здесь… Эй, малыш! — Он обернулся и щелчком пальцев подозвал лифтера в куцем мундирчике с золотыми пуговицами. — Проводи сеньора в тридцать шестой!

— Одну минуту, — подумав, сказал Полунин, направляясь к двери.

Он вышел на улицу. Дино зевал и потягивался, стоя возле забрызганного грязью «плимута».

— Ну что, все в порядке?

— Идем со мной, летчик уже здесь…

Следом за мальчишкой-лифтером они поднялись на второй этаж. Летчик Морено, молодой парень с набрильянтиненной головой и щегольскими, тонко пробритыми усиками, представился по имени — Рауль.

— Я ждал вас только завтра, — сказал Полунин, пожимая ему руку. — Знакомьтесь, это один из ваших пассажиров… по-итальянски не говорите?

— Несколько слов, — улыбнулся летчик.

— А сеньор Фалаччи знает несколько слов по-испански, так что вы друг друга поймете. Доктор Морено объяснил вам, что нужно сделать?

— Так точно — взять на борт троих пассажиров и доставить в эстансию «Арройо Секо».

— Это где?

— Возле Такуарембо, сорок минут полета.

— Когда сможете вылететь?

Рауль заулыбался еще шире:

— Да когда угодно, хоть сегодня!

— Сегодня? — переспросил Полунин. — Вы хотите сказать, что могли бы вылететь ночью?

— Сеньор, я пилот первого класса, а на самолете установлено радионавигационное оборудование, какое не часто увидишь и на лайнере. Доктор предпочитает летать по ночам, понимаете?

— Ясно. Минутку, мы сейчас посоветуемся… Слушай, — Полунин обернулся к Дино, — он может забрать вас хоть сейчас. Говорит, привык к ночным полетам. Как ты считаешь?

— А что я? Я в этих делах понимаю столько же, сколько и ты. Если он говорит — можно, значит можно. Не думаю, чтобы Морено доверял свою жизнь неопытному пилоту.

— Нет, это понятно. Я в том смысле, что, может, вам лучше отдохнуть перед полетом? Все-таки почти сутки за рулем…

— Там в этой норе не очень-то и отдохнешь, — с сомнением сказал Дино. — Полет ведь будет недолгий — я правильно понял, сорок минут?

— Так он говорит.

— Тогда летим. Чем скорее, тем лучше…

Полунин снова обернулся к летчику:

— Где ваш самолет?

— Здесь, в ангаре аэроклуба.

— Доктор Морено сказал вам, что пассажиры покидают Аргентину… без соблюдения формальностей?

Пилот опять улыбнулся:

— Пусть это вас не беспокоит. Там сегодня дежурит человек, на которого можно положиться. Так что вы решаете — летим мы или не летим?

— Летим…

— Вы знаете, как проехать в аэроклуб? — спросил Рауль, когда они вышли к машине. — Тогда разрешите, я сяду за руль… Но где же третий пассажир?

— Пассажиров еще двое, я не лечу, — сказал Полунин. — Всем в машине не поместиться, поэтому мы вас оставим на аэродроме, а сами привезем остальных. Они здесь недалеко.

— Ладно, я тем временем все приготовлю. Запоминайте только дорогу, чтобы не заблудиться, когда будете ехать без меня…

Летное поле аэроклуба представляло собой обычный луг, по краю которого тянулся ряд низких ангаров гофрированного металла. Поодаль стояла контрольная будка, над которой возвышалась мачта с полосатым мешком ветроуказателя. Все было тускло освещено редкими фонарями. Рауль затормозил у ворот, затянутых металлической сеткой, дважды просигналил и вышел. Показался человек в белом комбинезоне.

— Это я, Пабло, — крикнул Рауль, — не узнаешь, что ли? — Он обернулся к Полунину: — Когда сможете подвезти пассажиров?

— Скажем, через час.

— Пабло! Пропустишь потом эту машину, а сейчас пойдем, откроешь мне ангар… Так я вас жду, сеньоры…

— Ну и денек, — пробормотал Дино, отъехав от ворот задним ходом и разворачиваясь. — Я уже вообще ничего не соображаю…

— Не хватает только заблудиться и, не найти ту хижину.

— Не говори…

Полунин чувствовал себя не лучше. Две таблетки хениоля, которые он проглотил час назад, нисколько не помогли — голову сжимало тупой пульсирующей болью. Он попытался прилечь на спинку сиденья — заболело еще сильнее.

Снова проехали мимо «Колона», нашли указатель поворота на Вильягуай. Удалось найти и заброшенное ранчо.

— Ну как? — спросил Филипп, выходя навстречу.

— Давай быстро, — бросил Дино, — сейчас вылетаем, пилот уже здесь!

Не прошло и часа, как они снова были у ограды аэроклуба. Маленький одномоторный самолет, нарядно поблескивающий синим и серебряным лаком, стоял на поле возле контрольной будки. Дино посигналил фарами, человек в белом комбинезоне открыл ворота, и они въехали на летное поле.

— Вовремя, — одобрительно сказал Рауль. — Багажа много?

— Два чемодана, сумка, пишущая машинка…

— Пустяки. Грузите все вон туда, назад!

Вещи погрузили, в машине остался только портфель Полунина. Дитмар, кивнув в ответ на приглашающий жест, молча полез в кабину. Он уже ничему не удивлялся и все воспринимал философски — не потому, что был стоиком по натуре, а просто из осторожности. В первые минуты после похищения его охватил панический страх: когда он увидел, что машина сворачивает к заброшенным карьерам (он хорошо знал эту часть окрестностей Кордовы), ему стало ясно, что убивать будут именно там, и он решил бежать — не для того, чтобы спастись, на это-то он и не рассчитывал! — а просто чтобы получить свою пулю в спину быстро и без лишних унижений. Но когда машина остановилась и ему велели выходить, он понял, что просто не сможет бежать, физически не сможет — настолько был обессилен страхом. Этот-то страх его и спас. Лишь позже, когда похитители начали требовать от него показаний и угрожать судом во Франции, — лишь только тогда он понял, какого дурака чуть было не свалял! Он был бы уже мертв, попытайся бежать, его пристрелили бы как паршивого зайца; а так — ему практически ничто не грозило, кроме небольшой отсидки Конечно, что говорить, французская тюрьма это отнюдь не санаторий, и куда приятнее было бы оставаться в Аргентине, где у него уже так успешно пошли дела, но — увы — жизнь вообще полна превратностей, важно не падать духом. Дитмар был уверен, что надолго его не упекут, он достаточно внимательно следил все эти годы за процессами «военных преступников» в странах Западной Европы. Сейчас его только немного озадачило, что бандиты отправляют его самолетом, а не засадили в трюм какого-нибудь французского сухогруза еще в Росарио, — но это уж их собачье дело. Во всяком случае, они вполне могли не тратиться ни на коньяк, ни на снотворное, все эти детские хитрости порядком его позабавили, — сам-то он ни о каком побеге уже не помышлял, ему хотелось одного: поскорее очутиться под надежной защитой полиции, хотя бы французской. Бандиты, что ни говори, доверия не внушали, особенно этот молчаливый, в кожаной куртке. Хорошо еще, что он, похоже, лететь не собирается…

— Ну что, парни, кажется, все? — спросил Полунин. — Держите там сукиного сына, чтобы не вывалился наружу. И не забудьте завтра же дать телеграмму…

— Дадим, не волнуйся. Значит, ты все понял? Как только придет «Лярошель», позвонишь Морено, и мы начнем готовиться…

— Погоди-ка, а письмо? Ты же собирался мне дать письмо для капитана!

— О, черт совсем забыл! Сейчас, одну минуту…

Достав блокнот, Филипп развернул его на крыле «бичкрафта» и начал быстро писать.

— Пабло, — сказал Рауль, — давай на контроль! Осветишь мне вторую взлетную, а как только увидишь, что я оторвался, сразу гаси.

Вырвав страницу, Филипп сложил ее вдвое, написал поперек: «Капитану Р. Керуаку, п/х „Лярошель“ — и вручил Полунину.

— Держи! Договоришься с ним о деталях и звони — будем держать связь через секретаря. Итак, до встречи в открытом море…

Они обнялись, и Филипп тоже полез в кабину. Дино, уже попрощавшись с Полуниным, вдруг обернулся:

— Слушай, а ведь машину жалко! Может, оставишь так, пусть кто-нибудь пользуется, а? Я ее прямо полюбил.

— Ты что, спятил? — Полунин постучал пальцем себя по лбу — Там наши отпечатки на каждом квадратном сантиметре!

— Тоже верно, — Дино с сожалением покачал головой, вздохнул. — Ну ладно, делай тогда как договорились. Но у меня прямо сердце болит, как подумаю Ну, счастливо, Микеле, чао!

Рауль занял место пилота, нацепил наушники, Полунин отошел подальше. Самолетик, словно просыпающаяся птица, пошевелил закрылками, качнулись вправо и влево какие-то щитки на V-образном хвостовом оперении. Неожиданно взвыл и тонко заверещал стартер. Лопасти винта медленно пошли по кругу, потом побежали все быстрее. Филипп за гнутым плексигласом окна улыбался, махал рукой. Оглушительно взревели заработавшие разом цилиндры, из выхлопного патрубка туго ударило короткое бледно-синее пламя, лопасти винта вдруг исчезли — на их месте мерцал теперь прозрачный сектор серебристого тумана. Самолет легко тронулся с места, покачивая крыльями. В ту же секунду на дальнем краю поля вспыхнула двойная цепочка уставленных низко, у самой земли, оранжевых газоразрядных ламп.

Все произошло так быстро, что Полунин не успел опомниться. Только что они были здесь… Оранжевые огни погасли, дежурный в белом комбинезоне вышел из контрольной будки, гул мотора быстро стихал в исколотом звездами ночном небе.

— Хороший взлет, — сказал Пабло, доставая из кармана пачку сигарет. — Парень свое дело знает, ничего не скажешь. Мате пососать не хотите?

— Спасибо, не откажусь…

Они вошли в дежурку, Пабло включил электрический чайник, заварил в тыковке свежий мате, помешал трубочкой и передал Полунину. Тот сделал пару глотков и передал тыковку обратно, соблюдая обычай.

— Занятные у вас в Конкордии порядки, — сказал он. — Вроде пограничный город, а иностранный самолет приземляется и улетает, когда захочет… и с кем хочет.

— Так ведь это чей самолет, — подмигнул Пабло. — Тут вся земля в округе — его, Морено то есть. И здесь, и по ту сторону тоже. Вот и смотрите — неужто пограничники станут портить отношения с таким человеком?.. Им ведь небось тоже есть-пить надо. И потом, что ж, контрабанду он не возит, это ему ни к чему, а другими его делами жандармерия не интересуется. Пусть бы попробовали поинтересоваться!

— Да-а… Иногда, выходит, не так плохо быть богатым.

— По мне, так я бы хоть завтра…

Мате допили молча. Полунин посмотрел на часы — была полночь, ровно сутки назад они выехали из Кордовы.

— Ну что ж, мне пора, — сказал он. — Спасибо, и спокойного вам дежурства…

Миновав мостик километрах в шести от аэроклуба, он остановил машину, достал из багажника сумку с инструментами и снял номера. Бросив их через перила — снизу послышался двойной всплеск, — он проехал еще пару километров, вышел и постоял, безуспешно пытаясь разглядеть что-нибудь в окружающей темноте. Насколько можно было понять, жилья поблизости не было. Фонари на шоссе, ведущем в город, виднелись далеко впереди.

… Черт, вот эту часть плана они не продумали! Днем все было бы просто — найти Пустынное место, отогнать машину подальше от дороги… Может, так и сделать? Пусть постоит где-нибудь до утра, а еще лучше — он здесь же в ней и переночует, а завтра все сделает по «дневному варианту»… Нет, нельзя. Утром он должен быть в Буэнос-Айресе, лишние несколько часов могут все погубить. Но как это сделать? Он прислушался, вглядываясь в темные заросли. Если это чей-то сад… случайно может там кто-нибудь оказаться — увидит человека, убегающего от горящей машины, и позвонит тут же в полицию. Минимальный, но все же риск. Нет, надо что-то придумать. Он с сожалением вспомнил, что в кладовой, где они держали Дитмара, валялся кусок бикфордова шнура. Как это не сообразили прихватить такую полезную вещь…

Голова болела все сильнее — не помогло и мате, обычно хорошо снимающее усталость. Он посидел в машине, закурил еще одну сигарету и, уже вставив на место патрон электрозажигалки, вытащил его обратно и стал разглядывать. Собственно, вот тебе и взрыватель замедленного действия — если удалить выталкивающий механизм…

Он быстро разобрал зажигалку, вынул пружину и поставил на место калильную спираль. Потом взял свой портфель, отнес подальше на обочину, достал из багажника запасную канистру и положил на переднее сиденье. От головной боли путались мысли, он крепко потер виски, достал парабеллум из внутреннего кармана кожанки, — пистолет угрелся там, был теплым, как живое существо. Полунин с сожалением подбросил его на ладони, взялся за удобную, в шероховатой насечке, рукоятку. Почти двенадцать лет назад — в декабре сорок третьего — он взял этот «люгер 0/8» из кобуры убитого фельджандарма, и потом по меньшей мере дважды спасала ему жизнь точная безотказная машинка. Впрочем, всему свое время — хватит тешиться подобными сувенирами…

Полунин бросил пистолет на сиденье. Подняв все стекла, он отвинтил на один оборот крышку горловины канистры — сразу резко запахло бензином — вдвинул прикуриватель до отказа, выскочил из машины и захлопнул дверцу.

Он бежал в темноте, размахивая портфелем, а взрыва все не было — ему уже подумалось, что импровизированный взрыватель так и не сработает. Но он сработал. Полунин едва успел оглянуться в очередной раз и уже замедлил бег, чтобы вернуться и посмотреть, какого черта оно не взрывается, — и вдруг сзади рвануло так, как если бы в «плимут» шарахнули противотанковой гранатой. Полунин спрыгнул в канаву, присел, прислушался. Где-то залаяли собаки, но других признаков тревоги пока не было. Сухо затрещали патроны, рвущиеся в магазине «люгера», потом еще раз ухнуло слепящей вспышкой — огонь, видно, добрался до бензобака. Вокруг черного, осевшего набок каркаса все полыхало в радиусе полусотни метров. Уж теперь-то никаких отпечатков, подумал Полунин с удовлетворением и, выбравшись из канавы, зашагал в сторону шоссе.

Автобусов уже не было, но скоро он заметил приближающийся красный огонек свободного такси и поднял руку.

— Пожар там, что ли, — сказал таксист, включив счетчик.

— Да нет, криков вроде не слышно. Мальчишки, наверное, костер зажгли. Мне на буэнос-айресский поезд — успеем?

— Успеем, — заверил таксист. — До буэнос-айресского еще почти час…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Дуняши не было, когда он вернулся домой, едва волоча ноги, совершенно одуревший от двенадцатичасовой тряски в переполненном вагоне, где были только сидячие места. Вскрытый пакет с показаниями Дитмара лежал на столе, рядом с бланком телеграммы. «Долетели благополучно, — прочитал он, — груз полной сохранности».

У него едва хватило сил, чтобы еще раз попробовать дозвониться Келли, — он уже звонил ему с вокзала, но к телефону никто не подошел. Не было ответа и на этот раз. Странно, подумал он, обычно там всегда кто-то дежурит у телефона. Эта мысль была последней — он только присел на край дивана, чтоб расшнуровать ботинки, и комната поплыла перед его глазами…

Когда он открыл их снова, было уже темно, лишь в углу горел торшер, а Дуняша сидела рядом на стуле, как посетительница в госпитале, и смотрела на него с почтительным обожанием.

— Дуня, — пробормотал он, — это ты…

Она соскользнула на пол и, стоя на коленях, прижалась к его груди.

— Господи, — прошептала она, — что я пережила за вчерашний день, после того как прочитала эти бумаги… Я так за тебя боялась…

— Ну, тогда-то уж чего было бояться.

— Откуда я знала, что произошло потом! А сегодня еще эта телеграмма, — значит, думаю, они считают, что ты уже дома… Где он, этот свинья Дитмар?

— В Уругвае, судя по телеграмме.

— Так «груз» — это он? Вы что, застрелили его? Но почему «в сохранности» — его отправили на льду?

— Не выдумывай ты, он жив и здоров. Его будут судить во Франции.

— А-а, — протянула она с некоторым разочарованием. — Но как я извелась!

— Дуня, приготовь ванну, а?

— Уже готова, милый, я только добавлю горячей. Иди мойся, и будем ужинать. Ты знаешь, который час? Скоро десять.

— Понимаешь, я не спал двое суток…

За ужином он рассказал ей все. Дуняша слушала, не перебивая, потом задумалась.

— Не понимаю одного, — сказала она медленно. — Ты считал, что я такая… ну, как это… в общем, что я слишком глупа или ненадежна, чтобы знать, чем ты занимаешься?

— Не обижайся, Дуня. Во-первых, ты бы все время волновалась…

— А во-вторых?

— Видишь ли, есть вещи, о которых не рассказывают даже женам.

— Женам рассказывают все, если их любят, — упрямо возразила она.

— Ошибаешься, Евдокия. Личные дела — да, но это не было моим личным делом.

— А эта… Астрид? — помолчав, спросила Дуняша. — Ей-то вы, конечно, все рассказали?

— Не сразу. Потом пришлось… она ведь была членом экспедиции.

— О, еще бы! Пожалуйста, раскинь диван, у меня ничего не получается. Не понимаю, кто придумал такую идиотскую мебель… не кровать, а какая-то адская машина! В тот же вечер, когда вы уехали, она укусила меня за руку, — с тех пор я спала так, не раскрывая.

— Да там пружина какая-то заедает, я посмотрю.

— Ты уже миллион раз обещал это сделать!

— Дуня. Дуня, — примирительно сказал он, — ну перестань. Я просто не имел права тебе говорить. Жена Дино, кстати, тоже ничего не знает о нашей охоте за Дитмаром.

— Какое мне дело до жены твоего Дино! Итальянки вообще ничем не интересуются — это гусыни, а не женщины!

Долго сердиться Дуняша не умела. Позже, когда он уже засыпал, она вдруг тихонько рассмеялась и потерлась носом о его плечо.

— Что ты? — спросил он сонным голосом.

— Я просто вспомнила — тогда на балу, помнишь, месяц назад, Игор сказал про этого твоего Кривенко… А ты так небрежно говоришь: «А, ерунда, куда он мог деваться, они все сами придумали… » Просто не знаю, чего теперь от тебя можно ждать. А может быть, ты вообще шпион?

— Спи, спи, никакой я не шпион…

Ему удалось дозвониться до Келли на следующий день, пятнадцатого. Тон у соратника был озабоченный, даже, как показалось Полунину, раздраженный.

— У вас что-нибудь срочное ко мне? — спросил он.

— Да нет, просто давно не виделись. Хотел поинтересоваться, нет ли новостей касательно этого немца из Кордовы, — помните, у нас был о нем разговор…

— Помню, помню. Нет, ничего интересного не поступало. Ваш протеже время от времени сообщает о нем всякую ерунду, но четкой картины пока нет. Сейчас они, кстати, куда-то из Кордовы выехали, — возможно, после возвращения сообщит что-нибудь заслуживающее внимания.

— Скорее всего, ложная тревога, — сказал Полунин — Что ж, случается и такое. Проверить, во всяком случае, не мешало…

— Вы правы, бдительность никогда не бывает излишней Так вы позвоните мне как-нибудь на будущей неделе, дон Мигель, сейчас мы тут, честно говоря, перегружены всякими делами.

— Я так и понял — звонил вам несколько раз в эти дни, но никто почему-то не отвечал…

— Да, меня не было, — лаконично сказал Келли и, повторив приглашение звонить на будущей неделе, повесил трубку.

Обеспечив себе таким образом некое подобие алиби, Полунин позвонил в местное представительство французской пароходной компании «Шаржёр Реюни» и поинтересовался датой ожидаемого прибытия «Лярошели».

— Сейчас мы это уточним, — ответили ему. — Минутку… Вы меня слушаете? «Лярошель» вчера вышла из Сантоса. Это значит, здесь мы ее ожидаем… да, восемнадцатого — в воскресенье Вы по поводу фрахта?

— Нет, нет, у меня там плавает приятель, я просто хотел его повидать.

— Понятно, сеньор. Скорее всего, восемнадцатого — если ничто не задержит. Следите за газетами, в утренних выпусках есть «Бюллетень движения судов» — там сообщается о каждом прибытии.

Вечером он был с Дуняшей в кино, потом ей захотелось потанцевать, и они зашли в небольшой ресторанчик там же на Лавалье. Домой вернулись уже на рассвете. В пятницу шестнадцатого Полунин проснулся поздно — ветер колебал штору, шевеля на полу размытые солнечные блики, из кухни доносилось невнятное бормотание радио, хорошо пахло свежезаваренным кофе и еще чем-то вкусным. Вспомнив о скором прибытии «Лярошели», Полунин подумал, что пока все идет как по маслу. Он закинул руку за голову, потянулся и вдруг почувствовал волчий голод.

— Евдокия! — заорал он. — Я есть хочу!!

Радио умолкло, по коридору торопливо простучали каблуки. Дуняша появилась в переднике, с напудренными мукой руками.

— Наконец-то проснулся, соня, — она нагнулась и поцеловала его в нос. — Вставай скорее, у меня все готово.

— Что ты там стряпаешь?

— Увидишь! С этого дня начинаю тебя откармливать — я вчера заметила, костюм уже висит на тебе, как на виселице…

— На вешалке, Евдокия, на вешалке.

— Боже мой, ну какая разница, скажи на милость, — она отошла к окну, отдернула штору, затопив комнату солнцем, и потащила с Полунина простыню — Вставайте, сударь. Пока вы изволили спать, тут опять сделалась революция.

— Что сделалось?

— Какая-то революция, говорят. Еще одна! Эти-то, ясно, ничего не сказали, но я все утро слушаю Монтевидео — в провинции Коррьентес восстание, в Пуэрто-Бельграно восстание…

Полунин вскочил и, поддернув пижамные штаны, босиком кинулся к приемнику.

— … А в Кордове, — крикнула Дуняша ему вслед, — так там вообще ужасные бои на улицах! Вы его вовремя оттуда утащили, вашего Дитмара!


Тремя днями позже — девятнадцатого сентября — бригадный генерал дон Хуан Доминго Перон сложил с себя президентские полномочия и поднялся на борт парагвайской канонерки, чтобы отправиться в изгнание. Власть в Аргентине перешла в руки военной хунты.

Буэнос-Айрес был спокоен. Магазины и конторы, закрытые в течение этих трех дней, начали снова открываться, но банки еще не работали. Кое-где на центральных перекрестках стояли танки, по улицам медленно разъезжали на джипах патрули морской пехоты. Портреты свергнутого президента и его покойной жены, еще недавно в изобилии украшавшие аргентинскую столицу, были повсюду сорваны, или перечеркнуты крест-накрест черной краской, или заклеены плакатами с текстом воззвания к стране, подписанного военными руководителями переворота — контр-адмиралом Рохасом и генералами Лонарди и Балагером.

В общем, на этот раз «революция» осуществилась довольно мирно В Кордове, правда, постреляли всласть — корреспонденты иностранного радио сообщали о жертвах среди населения и о значительных потерях, понесенных участниками штурма полицейской хефатуры. Но до гражданской войны дело не дошло. Генеральная конфедерация труда, которую Перон считал главной своей опорой, осталась нейтральной, армия же была в руках заговорщиков. Население столицы, которому осточертела бестолочь последних двух лет «эры хустисиализма», встретило переворот если не с радостью, то во всяком случае с надеждой на какие-то перемены к лучшему…

Парагвайское радио сообщило о том, что генерал Стресснер предоставил политическое убежище бывшему президенту Аргентины, и передало текст заявления, сделанного Пероном по прибытии в Асунсьон: «Рассказывают, что однажды, когда дьявол гулял по улице, разразилась страшная буря. Не найдя другого укрытия, он вошел в церковь, двери которой были открыты. И говорят, что, находясь в церкви, он вел себя очень хорошо. Я поступлю, как дьявол: пока нахожусь в Парагвае, я буду уважать благородное гостеприимство этой страны… »

Все эти дни, естественно, порт Буэнос-Айреса оставался парализованным и даже подходы к нему были наглухо перекрыты морскими пехотинцами. Двадцать второго, когда наконец возобновилась работа в большинстве учреждений, Полунин позвонил в агентство справиться, не прибыла ли еще «Лярошель».

— Нет, не прибыла, — раздраженно ответил служащий, ему, наверное, звонили по этому поводу уже многие. — И не прибудет! «Лярошель» получила приказ взять груз в Монтевидео и идти прямо в Гавр.

Полунин был ошеломлен новостью.

— Скажите, а нельзя ли связаться с капитаном Керуаком? — спросил он торопливо, боясь, что служащий бросит трубку.

— Сожалею, мсье, телефонной связи с Уругваем еще нет.

— Но… я слышал, на судно можно послать радиограмму.

— В открытом море — пожалуйста. А пока судно стоит в порту, радиорубка опечатывается властями. Вот когда «Лярошель» оттуда уйдет, посылайте хоть дюжину…

Тогда уже будет поздно, подумал Полунин, кладя трубку. Вот так штука, черт побери. Недаром слишком уж гладко все шло. Хорошо, если Филипп в курсе, — а если нет? Если они там спокойно сидят в этой эстансии и ждут, пока он передаст через Морено, что все готово? От одной мысли, что Дитмара придется стеречь еще два, а то и три месяца — до следующего прихода «Лярошели», — он застонал, взявшись за голову.

— Что с тобой? — обеспокоенно спросила Дуняша. — Заболел зуб?

— Какой к черту зуб! Эта проклятая посудина пойдет обратно прямо из Монтевидео, — представляешь, если они ее проворонили?

Дуняша подумала и пожала плечиками.

— Не такой же он идиот, этот твой Маду…

— При чем тут — идиот, не идиот… Он просто может оказаться не в курсе — будет рассчитывать на меня и ждать! Ах ты дьявольщина…

— Mon Dieu [69], ну дай ему телеграмму или позвони.

— У тебя, Евдокия, советы… Ты что, не знаешь, что международная связь еще не восстановлена?

— Ах да, верно…

Вечером, когда они уже были в постели, Полунин услышал выстрелы: в тишине отчетливо простучала автоматная очередь, потом еще несколько. Он встал, подошел к окну — стреляли в центре и, похоже, не очень далеко.

— Никак мсье Перон вернулся? — заинтересованно спросила Дуняша.

Стрельба утихла, но тут же дом тряхнуло взрывом, в окнах задребезжали стекла. Еще два громовых удара прокатились над городом, снова пострекотали автоматы, издалека донесся вой сирен.

— Непонятно, — сказал Полунин. Включив радио, он настроился на волну правительственного передатчика ЛРА-5 — станция передавала классическую музыку. Они посидели, послушали Генделя и Палестрину; Полунин уже протянул руку, чтобы выключить приемник, как музыка вдруг оборвалась и голос диктора объявил:

— Передаем сообщение военной хунты. В центре федеральной столицы была только что проведена операция по обезвреживанию банды террористов. Сторонники свергнутого режима, численностью около четырехсот человек, забаррикадировались в помещении так называемого «Национального антикоммунистического командования» на углу авениды Коррьентес и улицы Сан-Мартин. После того как нарушители порядка отвергли предложение сложить оружие, здание было атаковано силами безопасности. Операция успешно завершена, жителей указанного района просят соблюдать спокойствие.

— Вот так, — сказал Полунин, когда снова зазвучала музыка, и выключил радио. — Доигрались, значит, мои «соратники». Интересно, был ли там Келли…

На следующий день генерал Эдуардо Лонарди, «герой Кордовы», принес присягу в качестве временного президента республики — до выборов, срок которых должна была определить хунта. Огромная толпа собралась на Пласа-де-Майо, чтобы приветствовать нового главу государства. Дуняша тоже хотела пойти — в портреты Лонарди она влюбилась с первого взгляда, решив, что у него одухотворенное лицо и вообще он нисколько не похож на всех этих солдафонов, — но Полунин не пустил ее, сказав, что могут быть беспорядки. Беспорядков, однако, не было.

Он не находил себе места. Международных телеграмм почему-то еще не принимали, хотя телефонная связь восстановилась, но только теоретически — дозвониться до секретаря Морено было совершенно невозможно. О том, чтобы поехать туда самому, нечего было и думать — в Управлении речного флота не знали, когда возобновятся пассажирские рейсы в Монтевидео. Полунин решил было вернуться в Конкордию и попробовать пересечь границу с помощью контрабандистов, но вовремя узнал о новом приказе хунты: всякая попытка нелегально покинуть страну каралась в соответствии с декретом об осадном положении, объявленным на всей территории республики.

Единственным, кто мог бы помочь сейчас в этом смысле, был Лагартиха — уж он-то, участник победившего «освободительного движения», наверняка был в фаворе у новых властей. Но разыскать Освальдо Полунину не удалось — он дважды побывал на авениде Президента Кинтаны, и безрезультатно. Словом, неизвестность была полная. Двадцать третьего, как сказали ему в том же агентстве, «Лярошель» ушла из Монтевидео; с Дитмаром или без него, оставалось пока только гадать.

Письмо пришло только на шестой день. Полунин с замершим сердцем вскрыл конверт, пробежал первые строчки и облегченно вздохнул: нет, все-таки не проворонили…

«… Жаль, что так получилось, — писал Филипп, — я хочу сказать — в том смысле, что нам с тобой, старина, не удалось больше встретиться. В остальном все сошло как нельзя более удачно. Непредвиденный заход судна в Монтевидео значительно упростил завершающую фазу, сделав ненужным хлопотное и небезопасное рандеву в нейтральных водах, — нашего общего друга удалось доставить на борт прямо тут, и среди бела дня, применив испытанный уже прием. Выпить он действительно не дурак. Старина, ты многое потерял, не увидев, как мы его волокли по трапу: обрядили в тельняшку, нахлобучили на голову баскский берет, а Дино синими чернилами разрисовал ему руки до локтей якорями и русалками. Что значит специалист по рекламным делам! Полицейский, который дежурил у трапа, только сочувственно покачал головой: „Ваш приятель, похоже, немного перебрал на берегу… “ Так что, старина, операцию „Южный Крест“ можно считать успешно завершенной. Дино вылетел в Милан вчера, передает тебе и Эдокси всяческие приветы и пожелания, я к ним присоединяюсь. Мы отчаливаем сегодня вечером. О дальнейшем буду регулярно информировать. Салют! »


Он чувствовал теперь какую-то странную опустошенность. Казалось бы, нужно было только радоваться — два долгих года мечтал он об этой минуте, — но радости почему-то не было. Было чувство удовлетворения, как от хорошо выполненной работы, но не больше. Радости не было, — была, напротив, какая-то пустота в душе, словно жизнь потеряла вдруг всякий смысл, всякий интерес…

В самом деле — как жить дальше? Продолжать чинить приемники, выполнять заказы богатых меломанов, желающих иметь несерийный проигрыватель высочайшей точности воспроизведения? Можно, конечно, и это хорошо оплачивается: провозишься пару месяцев с какой-нибудь хитрой акустической системой — и можно полгода бить баклуши. От одной мысли становилось тошно.

Иногда он злился сам на себя, чувствовал вину перед Дуняшей за все эти свои тайные переживания. Действительно, что ли, она ничего для него не значит? Да нет, конечно, без нее бы сейчас вообще хоть в петлю… Но, наверное, для мужчины любовь — даже такой женщины, как Дуняша, — это еще не все. Далеко не все. Но тогда какого же еще рожна ему надо — чтобы Дитмар удрал с «Лярошели», что ли, и можно было начать за ним новую охоту, уже в глобальном масштабе? Ерунда, эти два года были только отвлечением от главного, давали иллюзию настоящей жизни. На самом деле ему нужно совсем другое…

Он долго не решался сказать об этом Дуняше. Но рано или поздно сказать было нужно, и однажды после очередной бессонной ночи он наконец решился.

— Послушай, Дуня, — сказал он, когда они сидели за завтраком. — Понимаешь, нужно нам решить, как быть дальше…

— В каком смысле?

— В самом главном. Не знаю… Дело в том, что я думаю возвращаться.

— На Талькауано? — она удивленно подняла брови. — А чем тебе плохо здесь?

— Ты не поняла. Я говорю — возвращаться домой. В Россию.

— А-а. Ну что ж, это, наверное, правильно.

— Правильно-то оно правильно… Но как ты?

— А что я? — Дуняша пожала плечами и ловко поймала языком упавшую с тартинки каплю меда. — Я тебе давно это предлагала — помнишь, зимой ходили на выставку…

— Ну, тогда мы просто болтали, а сейчас я серьезно.

— И я серьезно! Почему ты считаешь, что я отказалась бы поехать в Россию? Жить в доме из дубовых бревен, занесенном снегом, — что может быть лучше? У нас будут лошади — или хотя бы одна лошадь?

— Понимаешь, я никогда не жил в деревне, — сказал Полунин, подавив вздох. — А в городе тебе не хотелось бы?

— Можно и в городе, — согласилась Дуняша. — Пожалуй, это будет привычнее, во всяком случае не такой шок. Ты предпочитаешь Петербург?

— Ленинград, Дуня.

— О, конечно, я просто обмолвилась. А скажи, если я так обмолвлюсь там, меня не арестуют сразу?

Полунин улыбнулся.

— Удивятся, пожалуй. Евдокия! Я все-таки хочу, чтобы ты этот вопрос обдумала очень серьезно.

— Слушай, ты какой-то ужасно глупый. Неужели я никогда об этом не думала? Особенно с тех пор, как мы с тобой. Я ведь всегда знала, что ты рано или поздно соберешься ехать!

— Просто, понимаешь, это очень непривычная для тебя страна…

— Ну и что? Аргентина разве была привычной? И к Франции моим родителям тоже, вероятно, пришлось как-то привыкать. Однако же привыкли! И я привыкну к России. Правда, поехали, Мишель, это ты хорошо придумал. Но, ты думаешь, мне дадут визу?

— Дадут, надо полагать, если наш брак будет зарегистрирован.

— Да, я понимаю… Что ж, в конце концов это логично, если я подам на развод. Хорошо, что Перон успел провести новый закон, иначе пришлось бы ехать за границу. Я разговаривала с одной знакомой адвокатессой, она говорит, что теперь диворсируют в четырех случаях: адюльтер, — Дуняша стала загибать пальцы, — попытка убийства, жестокое обращение и добровольное отсутствие одного из супругов. Это именно мой случай — мсье Новосильцев добровольно отсутствует уже пятый год… Нет, но каков крапюль!

— Она не говорила, долгая это история?

— Развод? Я не спросила, но такие вещи обычно зависят от адвоката… Чем больше заплатишь, тем скорее. Я сегодня же ей позвоню и все узнаю.

Разговор этот, неожиданно оказавшийся таким коротким, оставил у Полунина двойственное впечатление. Тревожило то, что Дуняша очень слабо представляет себе сегодняшнюю Россию и вряд ли до конца отдает себе отчет, насколько жизнь там отличается от жизни на Западе. В то же время он поверил, что она действительно обдумывала уже этот вопрос и пришла к твердому решению. Она права в том, что эмигрантам не раз уже приходилось привыкать к чужим странам, — неужто труднее окажется привыкнуть к своей собственной?

А вот другого предстоящего разговора Полунин боялся больше. В согласии Дуняши ехать домой он, в общем, особенно не сомневался (хотя не сразу отважился спросить об этом прямо). Он был почти уверен, что она скажет «да». А вот не скажет ли им «нет» товарищ Балмашев…

Решиться на новое свидание с ним было не так просто. Полунин подумал даже, не позондировать ли почву, поговорив сперва с Надеждой Аркадьевной, — но что могла бы сказать ему она, сама уже потерявшая надежду на получение визы? Да и вообще, такие вещи нужно выяснять по-мужски, без посредников.

В тот же день он позвонил Балмашеву, разыскав полученную от него тогда визитную карточку с номером служебного телефона.

— Здравствуйте, Алексей Иванович, — сказал он, — это Полунин вас беспокоит… Помните такого?

— Как же, как же. Приветствую вас, Михаил Сергеич. Что у вас нового?

— Да есть кое-что! Работа моя — помните, я вам тогда говорил, что мне сейчас не совсем удобно у вас бывать? — так вот, работа эта кончилась, я теперь человек вольный. Дышу, так сказать, полной грудью! Словом, хотелось бы повидаться, Алексей Иванович, если вы Не против.

— Я-то не против, — не сразу отозвался Балмашев. — Но только вот — когда? Завтра мне придется выехать на некоторое время в провинцию…

— А-а… И надолго?

— Трудно пока сказать.

— Досадно, — сказал Полунин упавшим голосом. — А сегодня уже не успеть…

— Да, рабочий день на исходе… — Балмашев помолчал, потом сказал тем же ровным голосом: — А впрочем, давайте вот что сделаем. Подъезжайте-ка часикам к семи на Пласа Италия, там напротив памятника Гарибальди есть такая забегаловка, называется бар «Милонга». Посидим, пивка выпьем, заодно и побеседуем.

— «Милонга» на Пласа Италиа, в девятнадцать, — обрадованно повторил Полунин. — Договорились!

— До свиданья.

Полунин медленно положил трубку. Дуняша, сидевшая за своим рисунком, спросила, не оборачиваясь:

— Кто этот Алексей Иванович, который назначает тебе свидание в злачном месте?

— Почему «злачном»?

— По-моему, других там нет… Меня специально предупреждали — не появляться на Пляс Итали без провожатого, особенно вечером.

— Это дело другое.

— Но все же, кто он? Или это она, а «Алексей Иванович», как это сказать, для конспирасьон?

— Он, он, можешь не волноваться. Алексей Иванович Балмашев, сотрудник консульского отдела нашего посольства.

— Боже, как интересно! — Дуняша крутнулась вместе с вращающимся креслом и еще шире распахнула глаза. — Ты идешь насчет визы?

— Совершенно верно.

— Возьми меня с собой!

— К Балмашеву — зачем?

— Ну… — Дуняша подумала, почесала нос оборотным концом кисточки. — Возможно, я его очарую.

— Я тебя сейчас так очарую, что ты три дня не сядешь на свою вертушку.

— А вот это, сударь, уже непристойность!

— Кресло я имею в виду, кресло.

— А-а… Ну, как хочешь, я ведь для пользы дела предложила, — примирительно сказала Дуняша и вернулась к работе.

У бара «Милонга» Полунин появился за четверть часа до условленного срока. Балмашева еще не было, он постоял на тротуаре, закурил, подошел к журнальному киоску, — за стеклом был выставлен развернутый номер «Аора» с фотографиями каких-то развалин, он пригляделся и узнал здание, где помещался штаб ЦНА. Узнать, правда, было довольно трудно — дом выглядел как после прямого попадания, фасада не осталось, нижний этаж завалило рухнувшими перекрытиями. Полунину вспомнился первый визит к Келли, как охранник обыскивал его, а он пошутил по поводу бронированной двери. «Если понадобится, выдержим любую осаду», — сказал тогда синерубашечник. Вот тебе и выдержали…

Внезапно его ударила мысль о Кривенко. Черт возьми, забыл ведь совсем про этого дурака! Что, если он все еще торчит в Формосе и со своей эсэсовской верностью ждет инструкций? Вот еще навязал себе соратника, пропади он пропадом… не хватает только, чтобы его сцапали. Подумав немного, Полунин купил журнал и почтовый конверт, вырвал страницу с фотографиями, написал на полях по-русски: «Немедленно переходи границу, инструкции получишь в Асунсьоне». Вложив послание в конверт, он заклеил его, адресовал на имя Кривенко — Формоса, до востребования, — и бросил в почтовый ящик. Вообще, это была перестраховка, скорее всего бывший адъютант и сам уже сориентировался, но черт его знает, дуракам закон не писан.

Он едва успел получить заказанное пиво, как увидел в дверях Балмашева — в аккуратном и неприметном сером костюме, в светлой шляпе, надетой под точно таким углом, как носят аргентинцы, тот вошел в бар и, не озираясь, направился прямо к столику Полунина. Вероятно, высмотрел его еще с улицы.

— Присаживайтесь, — сказал Полунин, наливая пиво во второй стакан. — Не очень я нарушил ваши сегодняшние планы?

— Ничего, — сказал Балмашев. — После работы какие же планы.

— Вы извините, что проявил навязчивость, но очень уж не хотелось откладывать разговор до вашего возвращения… Тем более что вы сами не знаете, когда вернетесь.

— Да нет, я ненадолго. А что у вас за дело такое срочное?

— Дела, собственно, никакого, — соврал Полунин. — Просто хотел кое-что рассказать. Помните, я вам тогда сказал, что не могу пока бывать в консульстве?

— Помню, — Балмашев отпил пива, закурил. — И что же?

— Так вот: я тогда находился, по правде сказать, почти на нелегальном положении. Ну, и… не хотел, естественно, чтобы в случае чего связь со мной — пусть даже не связь, а просто хотя бы случайные контакты — могли обернуться для вас неприятностями…

— Простите, я что-то не очень понимаю, — сказал Балмашев уже настороженно. — Как это — «на нелегальном положении»? И почему это могло обернуться неприятностями для меня?

— Да просто если бы я загремел, то эти типы стали бы доискиваться, с кем общался, — это естественно, следствие в таких случаях первым делом проверяет контакты. Еще, чего доброго, заявили бы, что все это советским посольством затеяно…

— Не понимаю, — повторил Балмашев. — Что затеяно-то?

Полунин рассмеялся.

— Да-да, простите, я слишком все это путано излагаю! Понимаете, я тут в такую пинкертоновщину ввязался — сам до сих пор удивляюсь, что благополучно унес ноги. Дело в том, что надо нам было выследить одного человечка. В полицию обращаться с этим было бесцельно, поэтому решили провернуть всё сами — в порядке, так сказать, самодеятельности. Ну, а когда действуешь в обход властей, то действовать приходится, как вы сами понимаете, не совсем легальными методами…

— Минутку! — прервал Балмашев. — Прежде всего, поясните, пожалуйста, кто это «мы», какого «человечка» вы выслеживали и кто поручил вам его выследить?

— Охотно, Алексей Иванович, охотно все поясню! Мы — это я и два моих друга по отряду маки, француз и итальянец. Могу сообщить их имена, род занятий, домашние адреса — впрочем, сейчас это несущественно. Выслеживали мы одного немца, провокатора и предателя, бывшего обер-лейтенанта вермахта по имени Густав Дитмар. Никто нам этого не поручал, просто мы случайно узнали, что он живет в этих краях, и решили…

— Понятно, — опять прервал Балмашев. — Решили его найти. Нашли?

— Нашли.

— И что сделали?

— А мы его… — Полунин сделал быстрое движение рукой, будто словил над столом муху. — И вывезли!

— Куда — вывезли? — с расстановкой спросил Балмашев, забыв о своей дымящейся на краю пепельницы сигарете.

— Во Францию, куда же еще! Чтобы судить там, понимаете? Дело-то было во Франции, в Руане…

Балмашев быстро оглянулся и, встав, стянул с вешалки шляпу.

— Идемте-ка отсюда, — сказал он негромко.

«Шевроле» с белым номерным знаком дипкорпуса стоял за углом, поодаль. Балмашев отпер для Полунина правую дверь, обошел машину спереди и сел за руль. Включившись, мягко зашелестел двигатель. Когда по капоту потекли, струясь, разноцветные отражения рекламных огней, Полунина охватило странное чувство «уже виденного, словно когда-то где-то было с ним точно такое — приглушенное урчание мотора, пестрые блики перед глазами… Он тут же вспомнил: тот вечер в Монтевидео, когда он впервые ехал на свидание с Морено.

— Куда-нибудь за город, не возражаете? — спросил Балмашев.

Выехав на площадь, он обогнул памятник против часовой стрелки и уверенно вогнал машину в поток движения по Санта-Фе. Громыхнул над головой путепровод Тихоокеанской железной дороги, справа промелькнули обложенные мешками с песком зенитки у казарм «Куартель Мальдонадо»; впереди вытянулась убегающая вдаль пунктиром фонарей и фейерверочным мельтешением реклам шестикилометровая стрела Кабильдо. Полунин рассказывал, прикуривая сигарету от сигареты. Вырвавшись на кольцевую автостраду Хенераль Пас, Балмашев свернул налево от реки и сбавил скорость.

Машина не спеша катилась в правом ряду, но их мало кто обгонял, встречного движения тоже почти не было, теплый, пахнущий травами ветер врывался в открытое окно. Слева от автострады стояло во все небо электрическое зарево, по правую сторону было темно, только кое-где кучками далеких огней мерцали пригороды столицы — Аристобуло-дель-Валье, Хусто, Падилья.

— Что ж, счастливо отделались, — сказал Балмашев, выслушав полунинский рассказ до конца. — И отделались совершенно случайно. Вы хоть сами-то понимаете, чем бы все это кончилось, если бы не недавние события?

Он вывел машину на обочину, выключил двигатель и закурил.

— Вот так-то, — сказал он. — Не обижайтесь, но ничего более нелепого нарочно не придумать. Ей-богу, это если бы мальчишки затеяли, начитавшись шпионских романов, а то ведь взрослые люди, бывшие партизаны…

Балмашев выбросил в окно окурок, прочертивший в темноте тонкую огненную параболу, побарабанил пальцами по рулю, включил приемник на приборном щите и тут же снова погасил, не дождавшись, пока прогреются лампы.

— Впрочем, — продолжал он негромко, словно думая вслух, — это, пожалуй, и закономерно… Знаете, дома мне приходилось общаться с некоторыми бывшими эмигрантами… из Франции, из Чехословакии. Они говорили вполне откровенно, рассказывали о своей жизни, о политической деятельности. И меня знаете что всегда поражало? Среди них были умные люди, образованные… настоящие старые русские интеллигенты, каких уже мало осталось. Но то, о чем они рассказывали, все эти их «союзы», «объединения», вся картина эмигрантской общественной жизни в целом — это было нечто удручающее, нечто… настолько несерьезное, настолько оторванное от жизни, что я просто никак не мог увязать воедино вот эти два момента — личные качества этих людей и то, чем они занимались. Тогда не мог и до сих пор не могу. Конечно, есть расхожее объяснение… соблазнительное своей простотой… Дело, мол, в ошибочности идейных предпосылок, в том, что вся деятельность эмигрантов была заведомо обречена ходом истории — ну и так далее. Но тогда, простите, встает вопрос: почему же они-то сами этого не видели, не понимали этой обреченности? Ведь многим из идейных вождей белой эмиграции нельзя отказать в уме, в большой образованности, в знании той же истории и умении разбираться в ее законах… Говорят, ум хорошо, а два лучше, но тут получается наоборот: каждый в отдельности умен, а соберутся вместе — такую начинают городить ахинею, что диву даешься. Нет, тут что-то другое… Поневоле начинаешь думать, что эмиграция дышит отравленным воздухом, ей попросту кислорода не хватает. Я почему сейчас об этом заговорил — только вы, Михаил Сергеич, поймите меня правильно, — в этой вашей затее с похищением тоже ведь есть что-то от эмигрантщины… этакая, понимаете ли, химеричность. Хотя как раз предпосылки у вас были вполне правильные, побуждения самые благородные — наказать предателя, восстановить справедливость… Чего не было, так это увязки с реальной жизнью.

Полунин почувствовал себя задетым.

— Ну, видите ли… реальная жизнь — понятие обширное. Так или иначе, при всей «химеричности» нашей затеи, мы ее осуществили — Дитмара будут судить. Что касается риска… — Он пожал плечами. — Скажу без всякого желания покрасоваться — об этом не думал. Уже после, задним числом, мне пришло в голову, что они могли отомстить моей жене… Но когда мы все это начинали, жены у меня еще не было.

— Вы на русской женаты?

— Конечно! Родилась, правда, в Париже…

Он помолчал, не зная, как приступить к главной части разговора.

— Алексей Иванович, я с вами решил встретиться не только для того, чтобы рассказать о поимке Дитмара… Хотя и для этого тоже — раз обещал в свое время. Дело вот в чем: мы с женой хотели бы вернуться на родину. Скажите мне прямо и открыто — пустят нас туда или нет?

— Видите ли, подобные дела решаются не здесь… и не нами, — ответил Балмашев. — Их решает Москва. Что я могу вам сказать? На родину сейчас едут многие — их пускают. Я, со своей стороны, могу только приветствовать ваше желание… ну, и помочь, насколько это будет в моих силах. Вам следует обратиться в консульский отдел с соответствующим заявлением, приложить автобиографию, заполнить анкеты. Жена ваша, помимо этого, должна будет подать прошение о восстановлении в гражданстве, — она, как дочь бывших подданных Российской империи, подпадает под действие Указа от четырнадцатого июня тысяча девятьсот сорок шестого года. Кстати, как ее девичья-то фамилия?

— Ухтомская.

— Княжна?

— Да нет, вроде бы, — улыбнулся Полунин. — Говорит, какая-то боковая ветвь…

— Да-а, уж эти старые роды ветвились. Вы сказали, что женаты меньше двух лет, — значит, брак зарегистрирован в Аргентине?

— Нет, в том-то и дело… Тут, понимаете, какая сложность — она еще официально не разведена, хотя муж бросил ее пять лет назад…

— М-да, это действительно осложнение, — помолчав, сказал Балмашев.

— И… серьезное?

— Да нет, в общем-то. Конечно, было бы лучше…

— Здесь это невероятно долгая процедура — развод, я хочу сказать.

— Я понимаю. Хотя Перон, кажется, это несколько упростил? Словом, давайте сделаем так: подавайте пока свои документы порознь, а там видно будет. Успеете оформить здесь — тем лучше, а если нет — ну что ж, распишетесь дома. Скажите… а жена ваша серьезно все обдумала?

— Уверяет, что серьезно.

— Сколько ей лет?

— Двадцать пять.

— Молоденькая совсем… это хорошо, легче освоится. Впрочем, те эмигранты, о которых я вам говорил, в общем освоились довольно быстро… У нас, конечно, есть еще трудности, после такой войны за десяток лет не оправишься, но это — как бы сказать — те обычные трудности, из которых складывается жизнь. Обычная, нормальная жизнь у себя дома… а не в гостях. Важно, Михаил Сергеич, чтобы ваша жена это поняла. Тут вам уж и книги в руки — провести, так сказать, воспитательную работу… Ну, а бланки анкет и заявлений можете взять хоть завтра. Меня на работе не будет, но это неважно, я скажу, к кому там обратиться. Товарищ вам объяснит, как что заполняется…

— Завтра же зайду, — кивнул Полунин. — Скажите… А как долго обычно рассматривают там эти дела?

— Ну, по-разному, — уклончиво ответил Балмашев, — иногда месяца три-четыре, иногда дольше. Одно могу вам обещать твердо — под сукно не положат…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Его окликнули у соседнего с консульством дома, и первой — мгновенной — реакцией была панически метнувшаяся мысль, что все-таки выследили, увидели! Но он тут же опомнился, перевел остановившееся на долю секунды дыхание. Теперь-то что, вот месяцем раньше это была бы катастрофа…

Он замедлил шаги, оглянулся и увидел Жоржа Разгонова — лет пять назад они работали вместе на строительстве студенческого городка «Президент Перон», монтировали там телефонную сеть.

— Мишка, елки зеленые! А я ведь наугад позвал, глазам своим не поверил… — Разгонов подошел ближе, пялясь с нахальным любопытством. — Что, думаю, за хреновина, никак наш «француз» к товарищам в гости ходит…

— Случается, как видишь, — сдержанно отозвался Полунин. — Давно тебя не видел, ездил куда-нибудь?

— А, работал в Комодоро-Ривадавиа, на нефти. Хорошо хоть контракт был на полгода, больше меня туда не заманят.

— А я слышал, там можно хорошо заработать.

— Да что с того! Там, понимаешь, этих денег даром не захочешь, я все равно половину пропил без отрыва от производства. А чего еще делать, верно? Единственное что — бардаки там легально, поскольку военная администрация. На ихней территории законы совсем другие. И то не по-людски: приходишь, поликлиника не поликлиника — номерок тебе дают, и первым делом на медосмотр, понял? А баба вышла в белом халатике — я думал, медсестра опять, елки зеленые… Ну ладно, ты-то у товарищей чего делал?

— В консульстве? А, это я… насчет посылки, — сказал Полунин. — Хочу послать своим кое-чего, вот и зашел узнать, какие у них на этот счет правила.

— Ты ж говорил, у тебя там никого не осталось!

— Ну, как не осталось. Это я родителей имел в виду, а тетка есть, — Полунин для пущей достоверности уточнил: — Старушка уже, в Гатчине живет.

— Ну и что сказали за посылку?

— А ничего. Посылайте, говорят, что хотите, почта работает нормально. Адрес, сказали, на двух языках надо писать.

— Воображаю, слупят с бабки пошлину. Ты чего посылать-то думаешь, из барахла?

— Нет, пожалуй, — терпеливо ответил Полунин. — Из продуктов что-нибудь — ну, что отсюда обычно посылают? Кофе там, шоколад. Как раз к празднику и получит гостинец.

— Получит, держи карман. Хрен они ей твой шоколад отдадут — сожрут сами, я ее еще заставят письмецо написать: спасибо, мол, сыночек…

— Тогда уж племянничек, — поправил Полунин.

— … очень все было вкусно, присылай почаще да побольше!

— Ну, попытка не пытка, авось не сожрут. А и сожрут, невелик убыток.

— Да дело не в убытке, понятно, но только зачем же гадюк шоколадом за свой счет откармливать? Мне точно говорили: не доходят посылки, ни продуктовые, ни с барахлом. А письма писать заставляют — в том смысле, что все дошло в целости-сохранности. Или с барахлом как делают? Придет, допустим, посылка из Штатов, они ее вскроют, хорошие вещи заберут, а напхают рвани на тот же вес. Потом еще и в газете напишут — вот, дескать, американцы вам какое дерьмо присылают…

— Мудрец ты, Жора, — Полунин посмеялся. — Расскажи лучше, какое там в Комодоро обслуживание, это у тебя живее получается.

— Да ну их на фиг, и вспоминать неохота! А я сейчас, понимаешь, смотрю: вроде ты, — елки, думаю, палки, неужто и этого на родину потянуло…

— Почему «тоже», ты еще кого-нибудь видел?

— Видать не видел, среди наших-то, пожалуй, нету таких придурков. Но слыхать приходилось. Хохлы эти западные — волынцы и галичане — те сейчас валом валят. Два парохода, говорят, под ихнего брата арендовано, и то за один раз всех не перевезут. Ну, тех еще понять можно… Темные мужики, приехали когда-то из панской Польши на заработки, о советской нашей родной власти никакого представления…

— При чем тут советская власть, люди просто хотят домой, — Полунин посмотрел на часы и перебросил портфель в другую руку. — Ну ладно, гуляй. Мне тут еще в одно место забежать надо…

Уже распрощавшись и отойдя, Разгонов снова окликнул его во всю глотку:

— Мишка, слышь! А ведь про тетку-то в Гатчине выдумал, признайся? Заявление небось ходил подавать, паразит!

— Гуляй, Жора, гуляй. И не надо напрягать мозговые извилины, вредно это тебе…

Ну, теперь растрезвонит на всю колонию, подумал Полунин, ускоряя шаги. И угораздило же нарваться на этого идиота, как нарочно… Балмашев вчера еще посоветовал не особенно пока распространяться о том, что решил подать документы. Прав, конечно, береженого и бог бережет, — так нет же, надо было такому случиться…

Скоро он, впрочем, забыл про некстати встреченного лоботряса, мысли были заняты совсем другим. Придя домой, он достал из портфеля большой, плотной бумаги конверт с надпечаткой по-русски и по-испански: «КОНСУЛЬСКИЙ ОТДЕЛ ПОСОЛЬСТВА СССР В АРГЕНТИНЕ», разложил по столу бумаги. Не откладывая дела в долгий ящик, заполнил анкету, написал короткое заявление по приложенному стандартному образцу. И начал трудиться над автобиографией.

Когда, уже под вечер, вернулась Дуняша, комната была замусорена смятыми обрывками черновиков, а сам автор расхаживал из угла в угол с отсутствующим видом и погасшей сигаретой во рту.

— О-ля-ля, какое вдохновение, — сказала Дуняша. — Похоже, мсье решил завоевать приз Гонкур. Это что, и мне придется столько писать?

— Тебе проще. Какая у тебя биография? На полстраницы. А мне ведь, только чтобы рассказать про все эти шашни с Альянсой, понадобится целый трактат…

— Скажешь тоже — полстраницы, — обиженно возразила Дуняша. — Биографии всегда начинают издалека. У Моруа есть очень интересная книга про лорда Байрона, это был такой английский поэт, так он там пишет даже о том, как одного из его предков — Байрона, а не Моруа — съели сверчки. Вернее, не съели, а просто когда он умер, слуга вошел и увидел, что вся комната полна сверчками. Какой ужас, вообрази, наверное пришли почтить память. А что я могу написать о своих предках? Я только знаю, что дед украл жену из татарского улуса, а еще раньше один Ухтомский…

— Неважно, автобиография пишется иначе. Начинай с себя, этого достаточно.

— Ну если так… — Дуняша присела к столу и стала изучать вопросы анкеты.

— Послушай, — сказала она, — в моих документах так и будет написано, как я здесь отвечу?

— Конечно.

— Тогда, знаешь, я лучше напишу, что мой год рождения — тысяча девятьсот тридцать второй.

— Не дури, Евдокия.

— Боже мой, какая разница — тридцать второй, тридцатый? А потом это пригодится.

— Нет, нельзя, пиши все как есть. И не вздумай врать — проверю.

— Не понимаю просто, откуда в мужчинах столько мелочности… Хорошо, что много запасных бланков, а то ведь я не тверда в русской ортографии.

— Да-да, — рассеянно отозвался Полунин, — заполняй пока, я потом исправлю ошибки, и ты перепишешь набело. По-русски, кстати, говорится «орфография».

— Разве? А-а, ну правильно, там это греческое «тэ-аш».

Поужинав, они довольно быстро покончили с Дуняшиными бумагами, но вот его собственная биография… Сколько уже написано, а добрался только до своего приезда в Аргентину, — самое-то интересное было еще впереди.

— Ладно, — сказал он наконец, — давай-ка спать!

Однако заснуть ему не удалось. Он полежал часа полтора, тщетно пытаясь отключиться от своих творческих проблем, потом осторожно убрал с плеча Дуняшину руку, встал и отправился на кухню, прихватив неоконченное произведение. Какого черта, в самом деле, что там особенно ломать голову…

Было уже светло, когда он завершил свой труд эпизодом с отправленной в Формосу журнальной страницей, проставил дату — «Буэнос-Айрес, 6 октября 1955 года» — и твердо подписался, едва не пропоров бумагу шариковой ручкой. В сквере внизу беззаботно перекликались стеклянными голосами птицы, не знающие никаких автобиографий, никаких виз, никаких границ. Полунин позавидовал им, стоя у окна и глядя, как занимается над крышами розовое пламя рассвета. Из-за угла выползла поливальная машина, медленно обогнула площадь, оставляя за собой широкую темную полосу мокрого маслянисто поблескивающего асфальта. Ладно, подумал Полунин, теперь будь что будет…

Вернуться в постель незамеченным не удалось. Едва он вошел в комнату, как Дуняша проснулась — посмотрела на него, потом на часы.

— Нет, вы окончательно рехнулись, сударь, — сказала она. — Мало вам дня?

— Значит, мало. Давай спи, я тоже уже ложусь…

— Завтра мы уезжаем, — объявила она решительно. — Хватит! Сдашь эти бумаги, и я беру билеты в Барилоче.

— Почему именно в Барилоче?

— Потому что дальше некуда! И потом, ты обещал научить меня ходить на лыжах. Как я буду в России без лыж?

— Там дешевле этому научиться, — возразил Полунин, зевнув. — А в Барилоче я не поеду — никогда не бывал на этих модных курортах, ну их к черту.

— Но здесь я тебя все равно не оставлю! Я не могу спокойно сидеть и наблюдать, как ты превращаешься в один фантом, уже и по ночам перестал спать…

— Так ведь ночь у привидений самое рабочее время, про дневных фантомов я что-то не слыхал.

— Какой тонкий юмор! — возмущенно фыркнула Дуняша, поворачиваясь к нему спиной. — Отстань, у тебя руки холодные.

— Сейчас согреются…

За завтраком она опять завела разговор о поездке. Полунин подумал, что съездить куда-нибудь было бы и в самом деле неплохо, отдохнуть действительно надо.

— Что ж, я не против, — согласился он. — Только чтобы толпы не было. Слушай, а ты помнишь то местечко, куда мы ездили в мае? Как его — Талар, что ли…

— Это где была такая большая кровать? Да, помню, мне там понравилось, и хозяин такой славный — толстый, меланхолический, и огромные усы. Браво, это у тебя хорошая идея…

Он перечитал на свежую голову все написанное ночью и остался доволен — автобиография получилась хотя и пространная, но была изложена ясно, четко, без умолчаний и ненужных подробностей. Этак и мемуары насобачишься писать, подумал Полунин, вкладывая бумаги в тот же плотный конверт.

Вечером он отнес его Основской.

— Надежда Аркадьевна, — сказал он, — я хочу это отдать Балмашеву, но он сейчас в отъезде. Мы с женой тоже думаем поехать отдохнуть недельку-другую, так что я попрошу вас — передайте это ему, когда вернется. А пока почитайте сами, я нарочно не запечатал — хочу, чтобы вы познакомились с моей автобиографией. Вас там кое-что удивит, но вы поймете, почему я молчал об этом раньше…

В субботу они вышли из поезда на знакомом полустанке, где ничто не изменилось за эти полгода. Не изменился и отель — он стоял такой же пустой и чистый, пахнущий новой мебелью и натертым паркетом. Дон Тибурсио узнал их и приветствовал, как старых клиентов. Они заняли тот же номер, — Полунин подумал, что в тот раз предчувствие его обмануло: он был уверен, что не увидит больше ни этой комнаты, ни лежащей за окном пустынной пампы. В апреле она была бурой, выжженной летним солнцем, а сейчас зеленела свежей травой — цвета надежды…

Днем над пампой стояло огромное безоблачное небо, они уходили подальше, ложились в траву и чувствовали, как становится невесомым все тело, словно медленно растворяясь в солнечном тепле, в запахах земли и полевых цветов. Так же пахло по ночам и в их комнате — они никогда не закрывали окна, тишина звенела и переливалась неумолчным хором цикад, сияющим голубым параллелограммом лежал на полу лунный свет Они были счастливы. Еще никогда так не влекло их друг к другу, никогда еще близость не бывала такой полной, сокрушительной, исчерпывающей себя до последних пределов…

Весна пятьдесят пятого года была в провинции Буэнос-Айрес ранней и дружной, уже к концу первой декады октября установилась умеренно жаркая погода с короткими обильными ливнями, чаще всего ночными. Пампа буйно цвела, в человеческий рост вымахал чертополох вдоль изгородей, словно торопясь запастись соками на все долгое лето — пока не обрушились на землю подступающие с севера ударные волны зноя. Дуняшу вызвали телеграммой в Буэнос-Айрес, она съездила туда на один день, привезла несколько срочных заказов и по вечерам работала в соседнем пустом номере, откуда дон Тибурсио по ее просьбе убрал кровать, заменив большим кухонным столом. Спать они ложились рано, почти с местными жителями — после захода солнца, — зато вставали на рассвете и, не позавтракав, уходили вдоль полотна железной дороги, километров за десять. На обратном пути их обычно догонял пассажирский поезд, — иногда они нарочно дожидались его на повороте, где он замедлял ход, Полунин с разбегу подсаживал Дуняшу на площадку последнего вагона, вскакивал сам, и они возвращались со всеми удобствами, сидя на ступеньках и обдуваемые упругим ветром.

Двенадцатого в Таларе торжественно отпраздновали День Америки — над дверью школы вывесили украшенный туей и лаврами портрет Колумба, ребятишки читали патриотические стихи, духовой оркестр добровольной пожарной команды сыграл гимн, вечером пускали ракеты, на здании муниципального совета горел транспарант из разноцветных электрических лампочек: «1492-1955».

— В субботу будет неделя, как мы здесь, — сказал Полунин. — Ты хочешь пробыть весь месяц?

— Да нет, пожалуй, — ответила Дуняша. — Месяц будет многовато, и потом, я думаю, что с разводом нужно постараться успеть до конца судебной сессии — иначе все это отложится до осени.

— Ну что, побудем до следующего воскресенья? Это будет двадцать третье, в понедельник ты позвонишь своему адвокату…

— Давай лучше до субботы, тогда я в воскресенье смогу пойти в церковь. Я у обедни не была уже не знаю сколько, совершенно стала язычницей. Недаром говорят — с кем поведешься…

Погода, державшаяся как по заказу все эти две недели, испортилась наконец в день их отъезда. Одетые уже по-городскому, Полунин с Дуняшей стояли под навесом станции, бесшумно моросил дождь, поезд — тот самый, которым они иногда возвращались со своих утренних прогулок, — сегодня опаздывал. Станция была расположена на самом краю поселка, пампа подступила к ней вплотную; Полунин подумал, что трудно найти более типичный для Аргентины вид, чем этот — распахнутая до самого горизонта ширь, линия телеграфных столбов вдоль рельсов, решетчатая мачта ветряка над гальпоном [70] из гофрированного железа…

— Чего ты шмыгаешь носом? — спросил он.

— Так… Ты никогда не замечал, что уезжать — грустно, даже если едешь охотно и с удовольствием? Странно… Впрочем, нет, я глупость сказала, ничего странного. Знаешь, мне так было здесь хорошо…

— Нам будет еще лучше, Евдокия.

— Я понимаю это умом, но…

В Буэнос-Айресе тоже шел дождь, блестели мокрые черные зонты, пахло бензином. После обеда Дуняша занялась уборкой, а Полунин пошел к себе на Талькауано — посмотреть, нет ли писем. Свенсон оказался дома, был против обыкновения трезв и мрачен.

— Сожгли подшипник, желтопузые обезьяны, — объяснил он. — Минимум неделя ремонта! Вшивая страна, вшивые люди, вшивые суда. Я уже десять лет мог бы плавать у Мур-Маккормака и получать жалованье в долларах, а не в этих вонючих песо, которыми скоро можно будет оклеивать стены. Видел сегодняшний курс? Сто песо — пять долларов, вот так-то. И еще, говорят, не сегодня-завтра будет объявлена девальвация…


Храм, который обычно посещала Дуняша, пока не стала язычницей, был расположен в Баррио Пуэйрредон — тихом зеленом пригороде в западной части Буэнос-Айреса. Церковь помещалась в полуподвальном этаже углового дома; огороженного двора, как на Облигадо, здесь не было, и прихожане после окончания обедни толпились в соседнем скверике. Пуэйрредонская церковь, как и другие православные церкви Буэнос-Айреса, была не только храмом, но и своего рода клубом — сюда приезжали повидаться со знакомыми, узнать новости. Хозяин расположенной тут же закусочной давно приспособился к вкусам еженедельной клиентуры, и русские пирожки, которые он в больших количествах выпекал по воскресеньям, были не хуже, чем у Брусиловского.

По обыкновению опоздав на электричку, Дуняша пришла к концу проповеди. В церкви было тесно и душно, она потихоньку пробралась вперед, поставила свечку Михаилу Архангелу и, опустившись на колени, помолилась о том, чтобы с разводом не получилось никаких компликаций и чтобы им поскорее дали визы. Проповедь тем временем кончилась, начали подходить к кресту. Медленно продвигаясь к амвону вместе с очередью, Дуняша поглядывала вокруг, рассеянно кивала знакомым и думала о том, что все они остаются здесь, а она, если не случится задержки, у пасхальной заутрени будет уже в Казанском соборе. Или даже в Исаакиевском. Ей было очень жаль всех окружающих…

Истово крестясь, проковыляла мимо старая княгиня-сплетница, юркнул шалопаистый поручик Яновский, прошествовал длинный как жердь скаутмастер Лукин со своей маленькой щуплой женой. Появилась Мари Тамарцева, — увидев Дуняшу, она сделала большие глаза и стала жестами показывать, что будет ждать ее снаружи. Дуняша кивнула. Подошла ее очередь, она приложилась ко кресту, поцеловала пахнущую ладаном руку батюшки и с чувством исполненного долга направилась к выходу, развязывая под подбородком концы платочка.

На улице солнце ударило ей в глаза, она спрятала платочек в сумку, надела темные очки. Мари Тамарцева тут же налетела как коршун, схватила за плечи, быстро поцеловала — точно клюнула — в щеку и зашептала трагически:

— Боже мой, Доди, где ты пропадала? Я тебя уже второе воскресенье здесь ищу, домой звонила несколько раз…

— Я уезжала отдохнуть, а что?

— Боже мой, как что? Да ведь он приехал!

— Кто приехал?

— Но твой муж, Вольдемар!

Дуняша почувствовала, что у нее холодеют щеки. Потом ей вдруг стало очень жарко.

— Ах вот как, — сказала она звонким от ярости голосом, — мсье соизволил вспомнить о своей супруге? Прекрасно, но только мне уже нет до него никакого дела! Если бы он таскался еще пять лет, я должна была его ждать?

— Но, Доди, ты же ничего не знаешь! Отойдем, я тебе все расскажу…

Тамарцева схватила Дуняшу за руку, потащила через улицу. В сквере они отошли на боковую аллею, подальше от соотечественников. Мари все говорила и говорила, а Дуняше казалось, что все это какая-то фантасмагория, наваждение, что вот сейчас она очнется, придет в себя, и ничего этого не будет…

— … Я его спрашиваю: «Но почему же ты ни разу не написал, ведь можно было сообщить», — продолжала Тамарцева трагическим полушепотом, — а он мне сказал — и, знаешь, я в чем-то его понимаю, — он сказал, что не мог себе позволить, думал, что для тебя лучше, если ты ничего не будешь знать, лучше считать себя просто брошенной, чем женой арестанта…

— Очень благородно, — сказала Дуняша, — но это ничего не меняет, в конце концов я тоже человек, у меня тоже могла быть какая-то своя жизнь, не так ли? Я три года ждала его как последняя идиотка, плакала по ночам, со мной могло случиться что угодно, — об этом он подумал, когда пускался в свои авантюры? Ему было скучно, видите ли, он не мог работать, как все люди, — а я могла? Я могла по девять часов в день стоять у мармита с кипящим конфитюром, когда в цехе было сорок градусов жары? Я приезжала домой как дохлая рыба, а он мне говорил: «Слушай, хорошо бы развлечься немного, пойдем в синема», и я улыбалась и делала хорошее лицо, и мы шли и смотрели по три дурацких фильма подряд — то есть это он смотрел, а я ничего не видела, потому что я сидела и думала, сколько мне удастся сегодня поспать, — я вставала в пять утра…

— Доди, милая, я все понимаю и нисколько его не оправдываю, но я все же считаю, что тебе просто необходимо с ним увидеться, в конце концов это твой муж…

— Да какой он мне муж!

— Ну, все-таки. Ты обещалась ему перед алтарем, Доди, вспомни…

— А он помнит свои обещания перед алтарем? Ну хорошо, тогда я ему напомню! Ты думаешь, я боюсь встретиться с ним? По-моему, это он меня боится, если даже не пришел сюда, а тебя подослал!

— Боится, — согласилась Тамарцева. — Доди, я ничего ему не сказала, не могу бить лежачего, пойми… А встретиться с тобой ему действительно страшно.

— Ну, так он встретится, — объявила Дуняша с угрозой. — Он сейчас там, у вас?

— Да, да, поезжай, дома никого нет, вы сможете поговорить спокойно…

Через полчаса Дуняша выскочила из такси перед домиком Тамарцевых в Оливосе. Еще с улицы, глянув поверх низкой ограды из подстриженных кустов бирючины, она увидела Ладушку Новосильцева — крапюль был одет в старый комбинезон и замазывал цементом трещины в бетонной дорожке. Услышав, как звякнула распахнутая калитка, он оглянулся и так и замер — сидя на корточках, с мастерком в руках.

— Салют, — бросила Дуняша, проходя мимо. — Очарована тебя увидеть…

Поднявшись по ступенькам, она толкнула дверь и вошла в маленькую гостиную, полутемную от спущенных жалюзи. Ладушка, помедлив, вошел следом. Дуняша швырнула сумку на стол и, не снимая очков, стала сдергивать с пальцев перчатки.

— Так что же ты хотел мне сказать? — спросила она звенящим голосом и продолжала, машинально перейдя на французский: — Мари уверяет, ты прямо-таки рвался со мной встретиться! Вероятно, чтобы порадовать рассказом о своих захватывающих авантюрах? В общих чертах я с ними уже знакома. Что еще?

Ладушка, стоя у двери, вздохнул и вытер о комбинезон испачканные цементом руки. Высокий блондин скандинавского типа, он был бы красив, если бы не странное несоответствие между мужественными чертами лица — прямым носом, твердым волевым подбородком — и общим выражением какой-то бесхарактерности, неуверенности в себе. Эта бесхарактерность не шла такому лицу, она раздражающе искажала общее впечатление — как может уродовать безобразная шляпа или галстук вульгарной расцветки. Да, подумала Дуняша, характера у него за пять лет явно не прибавилось…

— Доди, — сказал он тихо. — Ты не думай, что я претендую на… прежние отношения. Я бы вообще не приехал, если бы знал. Но я думал… ты понимаешь… я не имел представления, как ты живешь. Думал, тебе трудно и тебе нужна помощь…

— Как трогательно, — сказала Дуняша. — Теперь ты можешь быть в ладу с совестью — помощь мне не нужна.

— Да, я понимаю… Я очень обрадовался, когда Мари сказала, что ты отлично устроилась, много зарабатываешь… Это для меня было самое страшное — там… думать, что ты одна и нуждаешься. Я ужасно рад, Доди, и знаешь — меня не удивляет, я всегда видел, что ты умнее и талантливее меня, впрочем здесь неуместен компаратив, я никогда не был ни умным, ни талантливым…

— Нет, почему же! У тебя есть бесспорный талант — исчезать и появляться в самый удачный момент. Ни днем раньше, ни днем позже. Это ведь тоже надо уметь, согласись. Дай мне воды…

Ладушка вышел. Раскрыв сумку, Дуняша сорвала очки и торопливо промокнула глаза платком.

— Я ведь появился, Доди, только чтобы тебя увидеть, — сказал Ладушка, входя со стаканом воды. — Я уеду, не бойся, я не такой уж болван, чтобы не понимать простых вещей. Кстати, Мари дала мне понять, что у тебя кто-то есть…

— Естественно, — Дуняша отпила глоток и поставила стакан на стол. — Ты, надеюсь, не думал, что я буду хранить тебе верность еще пять лет?

— О нет, нет, я ведь не в порядке упрека, да и Мари сказала вовсе не для того, чтобы тебя осудить. Напротив, она во всем винит меня, и… я все понимаю, Доди. Я действительно уеду, мне говорили, можно подписать контракт на Фолклендские острова, там эти — ну, которые ловят кашалотов и других морских зверей…

— Потрясающая идея! Ты, конечно, прирожденный ловец кашалотов, прямо капитан Ахав, недостает лишь костяной ноги. Ты хоть когда-нибудь — хоть на старости лет — перестанешь быть недорослем? Конкретно, за что тебя посадили?

— Видишь ли, я в свое время подписал ряд обязательств… ну, там насчет неустоек, погашения гарантийных сумм и всякой такой ерунды. Они мне сказали, что это не имеет ровно никакого значения, чистая формальность…

— Они сказали! С адвокатом ты советовался, прежде чем подписать? И не смей молчать, когда я тебя спрашиваю. Советовался ты с адвокатом?

Ладушка пожал плечами.

— Доди, это ведь не всегда удобно… Ну посуди сама — компаньон просит меня подписать деловые бумаги, а я, по-твоему, должен ему сказать: «Пардон, но я хочу сначала убедиться, что вы не жулик… »

— Нет, — Дуняша вздохнула и покачала головой, — ты абсолютно безнадежен. Бог мой, чему тебя учили на этих твоих знаменитых Высших коммерческих курсах?

— Коммерция не мое призвание, я это понял. Если с кашалотами ничего не получится, пойду работать шофером на дальние перевозки… Я ведь уже работал так до всей этой истории, возил вольфрамовую руду из Оруро в Антофагасту — в Чили. Восемьсот километров, но дорога в один конец занимала почти неделю. Все время по горам, представляешь… Здесь ездить гораздо проще — прерия, шоссе гладкое, как стол. Ты не беспокойся за меня, Доди, мне только важно знать, что ты на меня больше не сердишься. Тогда я буду совсем спокоен, потому что в целом это лучше, что так получилось… Я ведь неудачник, ты знаешь, а неудачники — они должны ходить стороной, как прокаженные, и звонить в колокольчик, чтобы никто не приближался…

— Что ты несешь вздор! — взорвалась Дуняша. — Нашел себе оправдание — «неудачник», «прокаженный»! Если ты будешь считать себя неудачником, то уж точно пропадешь.

— Скорее всего, но что же делать, Доди, у каждого своя судьба. Поэтому я и говорю: лучше, что наши судьбы разошлись. Для меня это было там самым страшным все эти годы, — думать, что я и тебя втянул в свою орбиту… Такой человек, как я, должен жить совсем один, понимаешь…

— Такой человек, как ты, — не «неудачник», не смей повторять это идиотское слово! — а просто растяпа и бездельник, — такой нелепый человек дня не проживет один! — крикнула Дуняша. — Потому что ему нужна бонна, а без нее он шагу не сумеет ступить, вот почему! Ты еще, мой дорогой, очень легко отделался — тебя могли убить, искалечить, сослать на каторгу в какую-нибудь Гвиану, куда даже Макар не гонял своих коров!

— Могли, — согласился Ладушка. — Со мной, я давно это понял, может случиться что угодно… поэтому мне и было страшно за тебя. Я не мог простить себе, что привез тебя в Южную Америку. Единственным оправданием было то, что я ведь это ради тебя сделал… Ты не представляешь, Доди, чем ты была для меня там, в Париже. Ты была как луч солнца, и когда я представлял себе, что тебе придется всю жизнь прожить в каком-нибудь Пятнадцатом аррондисмане… как жили все русские — подсчитывая каждый франк… мне это было невыносимо, Доди, я хотел, чтобы у тебя было все: прислуга, бриллианты, серебряный «роллс-ройс», самолет с твоим вензелем на фюзеляже… Я знаю, это звучит ужасно глупо, но что ты хочешь — вспомни, нам было тогда по девятнадцать лет. Не верится, правда, Доди? Я иногда чувствую себя таким старым, таким никому не нужным…

— Ты просто идиот, — сказала Дуняша, шмыгая носом.

— Вероятно… Какое счастье, что у человека есть память, иногда это единственное, что остается. Грустно, конечно, что мы с тобой были счастливы всего каких-нибудь три месяца… это немного, если подумать, но это уже кое-что, не правда ли? Я никогда не забуду, как нам было хорошо здесь, когда мы только приехали… в самые первые дни, помнишь? Какие мы тогда были молодые и свободные, и верили, что все будет так, как мы захотим… Помнишь, как мы сидели вечером в нашем номере в «Альвеаре» — я в тот день накупил туристских буклетов — и спорили, где лучше провести следующее лето, в Майами или Акапулько… Кстати, я тебе привез одну вещицу…

Ладушка вышел из комнаты. Дуняша, сидя на диване, опустила лицо в ладони и закусила губы, чтобы не разреветься в голос. Услышав его возвращающиеся шаги, она быстро выпрямилась и поправила прическу.

— Вот, — робко сказал он, разворачивая бумажку, — возьми на память, а? Я это купил в Потоси… мы там в тюрьме кое-что зарабатывали, деньги мне выдали потом… Как раз хватило на железнодорожный билет и еще вот на это…

Она протянула руку, на ладонь легла маленькая брошка — грошовое изделие низкопробного боливийского серебра, что-то вроде сердечка, украшенного инкаическим орнаментом. Дуняша опустила голову, пытаясь разглядеть узор, но ничего не увидела — подарок дрожал и расплывался в ее глазах…


Полунина еще в Таларе подмывало позвонить Балмашеву — узнать, какое впечатление произвела в консульстве не совсем обычная биография нового кандидата в возвращенцы. Но не позвонил, выдержал характер. Не позвонил и в субботу, — благо, пока вернулись домой, короткий рабочий день уже кончался.

А в воскресенье, когда Дуняша уехала в церковь, он с утра отправился навестить Основскую. Та оказалась дома.

— Ну, голубчик, вы меня действительно удивили! — воскликнула Надежда Аркадьевна. — А я-то, старая дура, и впрямь думала, что он там индейские песни записывает… Честно скажу, сердита на вас ужасно.

— Жена тоже обиделась, когда узнала. Но я ведь действительно не имел права рассказывать…

— Да бог с вами, я не о том вовсе! Что не рассказывали — правильно делали, еще не хватало — с бабами обсуждать подобные вещи. Меня сама эта затея рассердила, безответственность ваша, да, да, голубчик, именно безответственность!

— Перед кем, Надежда Аркадьевна?

— Да прежде всего перед женой! Что собой вздумали рисковать — это, в конце концов, дело ваше. Мужчины в чем-то до старости мальчишками остаются. А о жене вы подумали?

— Когда все это начиналось, мы с ней еще не были знакомы.

— А потом?

— Потом уже было поздно.

— Да-да… — Надежда Аркадьевна выразительно вздохнула. — Прав Алексей Иванович, вы теперь за Лонарди и всю эту их компанию денно и нощно богу должны молиться, что вовремя подоспели со своим переворотом… И с Альянсой еще связался, — да вы знаете, голубчик, что это были за люди?

— Знаю, конечно, — Полунин пожал плечами. — Я с Келли, вот как сейчас с вами, разговаривал. И даже обедал с ним однажды… имел такую честь. Да нет, Надежда Аркадьевна, игра была рискованная, не спорю, но все же не до такой степени, как вам представляется. А свеч она стоила. Ну что, не прав я?

— Бог с вами, победителей и в самом деле не судят… А вообще одно могу сказать: вовремя вы уезжаете, голубчик, во всех отношениях вовремя. Только не рассказывайте никому, что решили возвращаться. Жене, главное, накажите не болтать в церкви.

— Балмашев меня уже на этот счет предупреждал.

— Он прав, это и я вам советую. Понимаете, люди ведь есть разные… среди наших «непримиримых» могут найтись такие, что и в полицию дадут знать.

— Какое дело аргентинской полиции до того, кто куда уезжает?

— Казалось бы, никакого. Но уже было несколько случаев, когда людей с советскими паспортами арестовывали по какому-нибудь совершенно дурацкому поводу. То вдруг спровоцируют драку, то явятся ночью с обыском и «найдут» пакетик героина… Не хочу сказать, что это официальная политика, скорее всего просто усердие отдельных чиновников, но от этого не легче.

— Что вообще говорят о новом правительстве? — помолчав, спросил Полунин. — Скажем, сослуживцы вашего мужа?

— Что говорят… — Основская пожала плечами, перекладывая на столе карандаши. — Вы же знаете аргентинцев… Тогда ругали Перона, теперь ругают Лонарди и Рохаса. Дело не в том, что говорят о новом правительстве, а в том, какие у этого правительства намерения. Кстати, я — как женщина — заметила уже один довольно безошибочный признак: цены начали расти, да как! Буквально все вздорожало.

— Ну, цены росли и раньше…

— И все-таки не так быстро. Газеты, конечно, уже пишут, что Перон оставил в наследство разваленную экономику, что стране придется подтянуть пояс, и все в таком роде…

— А что собой» представляет Рохас?

— О нем мало что известно. Вид самый заурядный — такой обычный морской офицер, маленький, носатый… Но, говорят, настоящая власть у него. Считают, что это ставленник Ватикана, фигура, пожалуй, самая реакционная… Как относится к отъезду Евдокия Георгиевна?

— Не силком же я ее собираюсь увозить.

— Я понимаю. У нас был однажды разговор на эту тему… Вы тогда сказали, что вряд ли она способна решить всерьез.

— Ну, я мог и ошибаться. Сейчас, мне кажется, она вполне понимает, что делает.

— Удачно, что у вас нет пока ребенка, — задумчиво сказала Основская, — иначе бы вам не уехать так просто.

— Детей действительно не выпускают?

— В Советский Союз? Нет, до восемнадцати лет не выпускают. Конечно, можно уехать сначала, скажем, в Италию, а уже оттуда… Но это все невероятно сложно. Я, во всяком случае, знаю несколько семей, которые не смогли вернуться именно из-за этого… в свое время. А теперь дети выросли, но уже сами не хотят уезжать, Аргентина для них стала родной страной…


В два часа Полунин откланялся. Дуняша должна была вернуться к четырем, они собирались сегодня пойти в кино, в «Гран-Рекс» была премьера французского фильма с только что взошедшей, но уже довольно знаменитой звездой.

В половине четвертого он поставил разогревать обед, намолол кофе, накрыл на стол. Когда обед разогрелся, он выключил газ и выглянул в окно — не видно ли Дуняши, она должна была появиться со стороны станции метро «Трибуналес».

В четверть пятого ее еще не было. В пять Полунин снова разогрел обед и поел в одиночестве, решив, что Дуня зашла куда-нибудь к знакомым. Хотя странно — билеты уже куплены, таких вещей она обычно не забывала. Сеанс начинается в шесть, а уже было двадцать пять шестого, — Полунин начал тревожиться.

Он все-таки повязал галстук — на тот случай, если Дуняша прибежит в последний момент (до кинотеатра было пять минут ходу). В шесть, еще раз выглянув в окно и опять ее не увидев, он поинтересовался уже вслух, где в самом деле носят черти эту пустоголовую дуреху, содрал галстук и швырнул его в угол.

Дуняша пришла в девятом часу. Услышав, как щелкнул замок, Полунин выскочил в прихожую.

— Ну что ты, Евдокия, разве так можно — обещала прийти в четыре, я уж собирался всех обзванивать…

— Я задержалась, прости, — ответила она странным голосом. — Погаси, пожалуйста, свет, у меня болят глаза…

Ничего не понимая, он протянул руку, щелкнул выключателем. Дуняша вошла в комнату, слабо освещенную отблеском уличных фонарей на потолке, остановилась у окна.

— Да что случилось, Дуня? — спросил он, совершенно уже перепуганный.

— Сейчас, подожди… — Она помолчала, потом выговорила с усилием: — Понимаешь, Владимир приехал…

— Приехал — кто?

— Господи, Владимир, мой муж…

— Так, — не сразу, сказал Полунин. — И что же?

— Я просто не знаю, как тебе сказать…

— Понятно…

Он прошел в темноте к столу, сел, побарабанил пальцами.

— Понятно, — повторил он. — Не ломай голову, Евдокия, объяснения тут… ни к чему.

— Я не могу оставить его, пойми!

— Догадываюсь.

— Только бога ради, не говори со мной таким тоном! Ты ведь ничего не знаешь!

— Я и не хочу ничего знать. Главное ты сказала, а детали меня не интересуют. Если разрешишь, я включу свет, мне надо собрать вещи.

Она обернулась к нему, словно собираясь что-то сказать, но не сказала — выбежала из комнаты и заперлась в ванной. Полунин посидел еще, бездумно глядя на светлеющий широкий прямоугольник окна, потом ему пришла в голову мысль, что завтра ей придется забирать обратно свои заявления и анкеты, — хорошо, если они еще здесь, а если отправлены в Москву? Балмашеву теперь хоть в глаза не смотри. Ничего себе, скажет, провел «воспитательную работу»… А впрочем, сама пусть и объясняется. Еще он подумал о том, что хорошо сделал, не перетащив сюда от Свенсона свои инструменты и детали, — вчера только хотел забрать, но потом решил, что лучше работать там, Дуня не любит запаха расплавленной канифоли…

Думалось обо всем этом как-то замедленно, тупо. А ощущаться вообще ничего не ощущалось — словно все чувства были отключены, вся система обесточена, выведена из строя. Упало напряжение и в мозгу, он работал как-то вполнакала, отказывался еще воспринять случившееся во всем его значении, ограничиваясь мелкими, частными деталями. Так всегда и бывает, когда случится беда. Нервная система, надо сказать, устроена на диво рационально — где еще встретишь такую безотказную блокировку…

Включив наконец свет, он постоял, крепко растер лицо ладонями, словно сгоняя сонную одурь, достал из стенного шкафа свой чемодан. Сборы заняли не много времени, он укладывал вещи спокойно и аккуратно — блокировка продолжала действовать. Когда все было готово, он вынес чемодан в прихожую, положил на него туго набитый портфель, пачку перевязанных бечевкой книг. Постояв у двери в ванную, поднял руку, чтобы постучать, но услышал звук приглушенных рыданий и, дернув щекой, отошел.

Уже на площадке, нажав кнопку вызова лифта, он вспомнил про ключ — вернулся, положил его на стол и снова вышел, аккуратно прихлопнув за собой входную дверь.

Свенсон сидел на кухне умеренно пьяный, сосал мате.

— Садись, есть разговор, — буркнул он и подлил кипятку в коричневую выдолбленную тыковку. — Как у тебя с работой?

— Работаю, — неопределенно ответил Полунин, присев к столу. Свенсон протянул ему мате, он поблагодарил молчаливым кивком и стал тянуть через серебряную витую трубочку горький напиток.

— Судовую телефонию знаешь?

Он пожал плечами и вернул тыковку Свенсону.

— Разберусь, если надо. А что?

— Заболел один парень, а в субботу выходить в рейс. Не хочешь поплавать?

Полунин долго молчал, разглядывая выщербленные плитки пола. Балмашев говорит, что дела по репатриации разбираются месяца четыре, а то и дольше; с ним — учитывая все обстоятельства — наверняка решится не так скоро. Торчать все это время здесь…

— По контракту или как? — спросил он.

— Можно и без контракта. Спишешься, когда захочешь, но пару-другую рейсов сделать придется. А там видно будет — вдруг прирастешь? «Сантьяго», парень, — и это я тебе говорю честно, — самое вонючее из всех вонючих судов, которые когда-либо оскверняли Атлантику, но команда у нас — первый сорт. Это тебе Свенсон говорит, не кто-нибудь. Словом, подумай.

— Да ладно, что тут думать…

В понедельник он вместе со Свенсоном побывал на судне и осмотрел свое будущее хозяйство. Три дня ушло на формальности — в пароходной компании, в полиции, в профсоюзе моряков, у врачей. За всеми этими хлопотами он так и не выбрался позвонить Балмашеву, вернее, не решился это сделать, предвидя расспросы по поводу Дуняши. В пятницу вечером, снабженный новенькой матросской книжкой и всякого рода справками, свидетельствами и удостоверениями, Полунин явился со своим чемоданчиком на борт и получил койку в четырехместном кубрике, где кроме него помещались двое радистов и помощник штурманского электрика. В ту же ночь, приняв в трюмы семь тысяч тонн пшеницы, «Сантьяго взял курс на Кейптаун.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Полунин позвонил в консульский отдел в конце ноября, вернувшись из первого рейса, который продолжался ровно месяц. Балмашев был на месте; он сказал, что новостей пока нет, да и рановато их ждать — ответ может прийти где-нибудь в марте-апреле, не раньше.

— Как моя автобиография — не испугала вас, когда вы прочитали все это черным по белому?

Балмашев посмеялся в трубку.

— И пострашнее читывали, мы не из пугливых. А вы-то куда опять исчезли, неугомонный вы человек?

— Плаваю, — сказал Полунин. — Решил вот на прощанье свет посмотреть.

— Мрачновато звучит, Михаил Сергеич. А в общем, правильно, поплавайте, чего вам тут торчать…

Они договорились, что Полунин даст о себе знать, когда снова вернется в Буэнос-Айрес. Он еще раз позвонил Основской, с которой так и не повидался тогда перед отплытием, но ее не оказалось дома. Больше делать на берегу было нечего, он собрал теплые вещи и вернулся в порт.

Судно стояло в Третьем доке, у элеватора «Бунхе и Борн» — им опять предстояло везти пшеницу. Тонкая пыль клубилась над раскрытыми трюмами, куда были опущены хоботы зернопогрузочных транспортеров. Запах этой пыли напомнил Полунину далекое довоенное лето, которое он проводил у деда в Новгородской области, — на току грохотала высокая красная молотилка, бежал и хлопал длинный приводной ремень, летела по ветру полова…

Он едва успел переодеться у себя в кубрике, как его позвали к первому помощнику: что-то случилось с временной телефонной линией, связывающей судно с берегом. Полунин быстро нашел и устранил неисправность, позвонил для проверки на ближайший пост Морской префектуры — телефон действовал исправно, и он уже собирался уйти из каюты, как вдруг что-то заставило его набрать еще один номер. Когда в трубке пропел сигнал вызова, он протянул руку к рычажку, чтобы тут же дать отбой, но услышал совсем не тот голос, который хотел и боялся услышать. Голос был женский, но явно аргентинский — с той особой хрипотцой и резкостью тембра, что отличает голоса испанок и испаноамериканок.

— Ола, — повторила женщина, — вам кого?

— Извините, — сказал Полунин, — я, вероятно, ошибся, но этот телефон был у меня записан — мои знакомые…

— А, это, верно, прежние жильцы! Сеньора с иностранной фамилией? Она съехала в начале ноября, тут ей все звонили из разных ювелирных фирм. Погодите, я вам дам новый адрес, она оставила у портеро, — это какой-то пансион в Бельграно, на улице Крамер, — минутку, сейчас я найду…

— Спасибо, сеньора, не стоит. Простите за беспокойство…

Вернувшись в кубрик, он забрался на свою верхнюю койку и пролежал до самого отхода, посвистывая сквозь зубы и пересчитывая заклепки на переборке.

И снова потянулись привычные уже судовые будни: утомительное безделье между вахтами, партии в покер или канасту, бесконечные разговоры соседей по койкам — о женщинах, о футболе, о том, где, что и на какую валюту можно купить или продать. Поначалу Полунин, чувствуя себя чужаком, пытался из вежливости принимать посильное участие в таких беседах, но ничего не вышло: футболом он не болел, о женщинах говорить не любил, а купля-продажа вообще была для него тайной за семью печатями. Жильцы кубрика, судя по всему, скоро пришли к выводу, что молчаливый гринго — парень с заскоком, и оставили его в покое. Теперь он обычно проводил свободные часы где-нибудь наверху, на шлюпочной палубе, загорая на тропическом солнце или глядя, как низкие колючие звезды медленно раскачиваются вокруг топ-блока грузовой стрелы — Сириус, Канопус, Ригель…

Он не жалел, что пошел плавать. Коротать последние — самые трудные — месяцы ожидания в Буэнос-Айресе было бы хуже. Одиночество не тяготило его, к нему он привык и там, давно уже привык. А думалось здесь хорошо — в этой особой корабельной тишине, ничуть не нарушаемой шумом волн, гудением ветра в такелаже и ровным, всепроникающим рокотом механизмов…

Дуняша не раз говорила, что верит в конечную целенаправленность всего происходящего, Что ни делается, утверждала она, все к лучшему. С подобным взглядом на жизнь Полунин встречался и у других и всегда завидовал этой благостной, хотя и не подкрепленной реальным опытом вере в разумность мироздания, проявляющуюся на всех уровнях — от законов небесной механики до судьбы отдельного человека. Сам он, к сожалению, этой верой не обладал.

Сейчас он пытался убедить себя, что в данном случае все получилось именно так, как и должно было. Недаром он так долго не мог сам определить свое отношение к Дуняше — физически им было хорошо друг с другом, а вообще-то… Как знать, что было бы с ними потом, не явись вдруг ее непутевый супруг. У Полунина и раньше были очень серьезные сомнения насчет того, как скоро удастся ей приспособиться к жизни в сегодняшней России, и удастся ли вообще. Строго говоря, он взял бы на себя огромную ответственность, забрав ее туда с собой. Ему очень хорошо запомнился тот случай — во время их первого посещения советской выставки, — когда он вдруг так остро ощутил Дуняшину «инородность», словно увидев ее глазами человека оттуда… А если бы она так и не смогла вписаться в нашу действительность?

Возможно, именно этого он всегда и боялся — пусть подсознательно. Возможно, именно это и заставило его сразу отступить, не попытавшись даже ничего выяснить. За это, правда, он себя теперь упрекал. Не за то, что отступил, — за то, что ушел молча. Гордость гордостью, но, вероятно, можно же было расстаться как-то… человечнее. Обиды на Дуняшу у него уже не было, он давно понял, что у нее должны были быть достаточно серьезные причины вернуться к своему Ладушке. 3 самом деле, он ведь ничего не знает, — что, если тот явился больным, инвалидом? В таком случае она и не могла поступить иначе, это естественно.

Полунин раздумывал обо всем этом, убеждая себя в предпочтительности именно такой развязки, и разум охотно принимал все доводы. С сердцем было труднее, оно не поддавалось на уговоры, оно вообще не рассуждало. Оно просто помнило. Помнило ее большие, всегда словно удивленно распахнутые глаза на треугольном личике, помнило ее низковатый голос и ее смешные галлицизмы, помнило все те слова, что они говорили друг другу весенними ночами в Таларе, когда в комнате пахло травами и серебряная от луны пампа лежала за окном. Сердце — оно помнило все, и этих воспоминаний не заглушить было никакими доводами рассудка…

«Сантьяго» шел на этот раз в Гамбург. На пятнадцатый день плавания температура начала падать, в Бискайском заливе их встретила осенняя непогода — на шлюпочной палубе было уже не позагорать, аргентинские свитеры не спасали от пронизывающего норда. Полунин, чтобы не торчать в кубрике, приходил греться в машинное отделение — любовался обманчиво невесомой пляской многотонных шатунов, бесшумными взмахами кривошипов, жирным блеском надраенной стали и латуни. В старой технике есть своя привлекательность, а машина «Сантьяго» — вертикальная, тройного расширения — была реликтом тех времен, когда еще не знали массового производства, каждый болт вытачивался и шлифовался вручную. Размеры ее устрашали — огромный цилиндр низкого давления, с обшитым деревянными рейками защитным кожухом верхней части, высился как башня, весь опутанный тонкими и толстыми трубами, лесенками, решетчатыми площадками и мостками. Иногда Полунин видел здесь Свенсона — тот бегал по трапам с ловкостью старой обезьяны, быстрый и деловитый, совсем не похожий на вечно пьяного забулдыгу, каким бывал дома.

Они благополучно миновали занавешенный туманом Ла-Манш, где в тусклых сумерках хрипло и угрожающе взвывали сирены встречных судов, потом ледяная бутылочно-зеленая вода Северного моря сменилась темной водой Эльбы. Над Гамбургом тоже стояла мгла, где-то за кранами и пакгаузами глухо рокотал, звенел трамваями и перекликался автомобильными гудками огромный чужой город. Полунин не стал сходить на берег — у него не было желания видеть Германию даже спустя десять лет, какой бы процветающей и денацифицированной она ни стала. Пшеницу быстро выгрузили, кран принялся снимать с железнодорожных платформ и опускать в трюм огромные ящики, крупно маркированные трехлучевой звездой в круге и отбитой по трафарету надписью «Мерседес Бенц Аргентина». Вероятно, это было оборудование для строящегося под Буэнос-Айресом автозавода. Полунин слышал об этой стройке, на том скаутском балу, в августе, кто-то ему говорил, что сейчас многие идут на «Мерседес»…

Он стоял, облокотившись на релинг, и неприязненно наблюдал за слаженной работой докеров. Большинство были молодые, но попадались и постарше, — некоторые вместо пластмассовых защитных касок носили традиционные темно-синие фуражки с лакированными козырьками, в какой изображался на портретах Эрнст Тельман. Возможно, это были самые обычные люди, рабочие, знаменитый немецкий пролетариат, когда-то один из самых сознательных в Европе. Тем более — гамбуржцы, — город, можно сказать, с революционными традициями. Строго говоря, не было никаких оснований смотреть на докеров с неприязнью — если не считать того, что каждый старше тридцати, вероятно, носил в свое время мундир со свастикой. Но неприязнь оставалась, разумная или неразумная, тут уж Полунин ничего не мог с собой поделать. Он принадлежал к поколению, для которого не так просто было подчинить доводам трезвого рассудка свое отношение к Германии и к немцам…

Он был рад, когда «Сантьяго» тронулся в обратный путь. Из устья Эльбы выходили утром, — позади, за плоским побережьем земли Шлезвиг-Гольштейн, вставало из тумана багровое студеное солнце. Где-то по этой равнине шел к северо-востоку Кильский канал, за ним лежала Балтика — двое суток ходу до Ленинграда. Впервые за много лет Полунин думал сейчас о родном городе без привычной тоски — не как изгнанник уже, а просто как человек, который слишком долго не был дома и предвкушает скорое возвращение. Хорошо бы весной, к белым ночам…

Но пока он плыл обратно на юг — к черным, пылающим чужими созвездиями ночам низких широт. На третий день прошли по левому борту желтые скалистые берега Астурии. Южнее Канарских островов сильно штормило при ослепительно ясном небе, старик «Сантьяго» скрипел и стонал всеми переборками, переваливаясь с борта на борт, и то медленно задирал нос, то вдруг тяжко проваливался во внезапно расступившуюся перед форштевнем седловину — сотни тонн атлантического рассола с пушечным грохотом рушились на бак, кипящими водоворотами омывая лебедки, брашпили, протянутые по палубе якорные цепи. Пенистые потоки еще низвергались за борт через шпигаты и клюзы, а наперерез судну уже шел, грозно взбухая и набирая силу, новый водяной холм — мутно-зеленый, с мраморными разводами в основании, стеклянно просвеченный солнцем в своей верхней части, дымящийся срываемой с гребня пеной.

Перед тропиком Рака океан утих, и вторая половина обратного пути была спокойной. К Буэнос-Айресу подходили утром, сквозь голубую дымку медленно проступала, розовея на солнце, панорама порта — батареи элеваторов, серебристые цилиндры нефтехранилищ, мачты, трубы, надстройки, километры причалов и пакгаузов, геометрическое кружево кранов. Здесь лето было в разгаре — около десяти утра, когда Полунин сошел на берег, термометр показывал тридцать два градуса в тени, но сейчас даже эта жара была приятна, после Гамбурга Буэнос-Айрес казался удобным, привычным, обжитым…

Он не стал связываться с транспортом, пошел пешком через Пласа-де-Майо. У подъездов Розового дома, вместо традиционных конногренадеров, пестро одетых в мундиры эпохи Сан-Мартина, стояли в караулах автоматчики морской пехоты в стальных шлемах, счетверенные стволы эрликонов смотрели в небо с крыши дворца, поверх лепнины карнизов; президент Арамбуру (уже второй по счету после сентябрьской «революции»), судя по всему, чувствовал себя не очень уверенно…

Полунин шел по Диагональ Норте, с удовольствием ощущая под ногами прочные плитки тротуара, не подверженные ни бортовой, ни килевой качке. С непривычки даже пошатывало. Жара, однако, давала себя знать — дойдя наконец до улицы Талькауано, он устал и взмок, словно просидел одетым в парилке. Квартира встретила его отрадной прохладой. Он поставил под вешалку свой чемоданчик и еще не успел снять пиджак, как дверь его комнаты с грохотом распахнулась и в прихожую выскочил Лагартиха, держа перед животом автомат.

— Карамба, это вы! — воскликнул он с облегчением. — А я чуть было не засадил очередь через дверь — думал, за мной пришли…

— Ну, знаете, — сказал Полунин, не сразу опомнившись, — и шуточки же у вас, Освальдо…

— Мне не до шуток, че, за мной уже неделю бегает половина федеральной полиции, — Лагартиха щелкнул предохранителем, повесил автомат на вешалку и обнял Полунина. — Дон Мигель, ваша квартира второй раз спасает мне жизнь!

— Так, так. Опять, значит, в активной оппозиции. Ну, а теперешнее правительство чем вас не устраивает?

— Какое «правительство», не смешите меня! Если эти гориллы в адмиральских погонах думают, что мы для них делали революцию…

— А для кого же еще? — спросил Полунин. — Вспомните наш разговор в августе.

Он прошел в комнату. По столу были разбросаны исписанные листы бумаги, стояла портативная пишущая машинка, лежала книга в истрепанной бумажной обложке — «Техника государственного переворота» Курцио Малапарте.

— Я не знал, когда вы вернетесь, — сказал Лагартиха, — поэтому и позволил себе это вторжение. Но завтра или послезавтра я все равно уезжаю, так что…

— Опять в Монтевидео? — спросил Полунин, листая книгу.

— Куда же еще…

— Освальдо, должен вас предупредить об одной вещи: недавно я обратился в советское посольство с просьбой о визе. До сих пор я для аргентинских властей был апатридом, но теперь…

— Понимаю, — сказал Лагартиха — Хорошо, что вы сказали, это существенно меняет положение. Я уйду сегодня.

— Не обязательно сегодня, я вас не выпроваживаю, но просто хочу, чтобы вы знали — на будущее.

— Я все понимаю, — повторил Лагартиха. — Меня точно так же не устраивает обвинение в контактах с советскими гражданами, как советского гражданина — обвинение в контактах с аргентинскими подпольщиками.

— Но у вас есть куда уйти?

— Что за вопрос! Половина Буэнос-Айреса — мои единомышленники. Не беспокойтесь об этом, дон Мигель, у нас десяток конспиративных квартир. Так вы, значит, решили ехать в Советский Союз?

— Решил.

— Ну и правильно, действовать нужно изнутри, — одобрил Лагартиха. — У вас там сейчас складывается интереснейшая ситуация, обозреватели очень многого ожидают от партийного конгресса.

— Посмотрим, — Полунин улыбнулся. — Я, кстати, не собираюсь «действовать», мне просто хочется жить у себя дома.

— Ладно, ладно, я ни о чем не спрашиваю — уж мы-то с вами, дон Мигель, понимаем друг друга с полуслова. Так я тогда сейчас пойду договорюсь насчет запасного убежища…

— А выходить днем не опасно? Вы ведь говорили, за вами следят.

— Ну, не буквально на каждом шагу… — Лагартиха принес из прихожей автомат, быстро разобрал его, отделив приклад, ствол и магазин, и рассовал все это по отделениям объемистого портфеля. Туда же поместилась рукопись, книга Малапарте и скомканная сорочка.

— Оставлю внизу в баре, — объяснил Лагартиха, убирая в футляр пишущую машинку, — вечером зайдет мой человек, заберет. Ну что ж, дон Мигель, если мы больше не увидимся — от души желаю всего самого доброго!

— Взаимно, Освальдо, — сказал Полунин, пожимая ему руку. — В следующий раз постарайтесь лучше выбирать союзников.

— Что значит «лучше выбирать»? Политика, к сожалению, всегда делается методом проб и ошибок, другого пока не придумали. И все же, амиго, прогресс действует, как часовой механизм — медленно, но без обратного хода…

Лагартиха едва успел уйти, как явился Свенсон с чемоданом контрабандного шнапса.

— Мог бы и подождать, помочь, — ворчливо сказал он, отдуваясь и отирая пот с лысины. — А то сорвался на берег, будто его тут молодая жена ждет в постели…

— Я думал, вы задержитесь. Да и потом, мне все равно труднее было бы это пронести — ребята из префектуры меня не знают. Еще отобрали бы все ваше богатство.

— В таких случаях отдают постовому бутылку-другую, и дело сделано. Нет, парень, не выйдет из тебя настоящего моряка. Что, снимем пробу?

— Спасибо, попозже. В такую жару не тянет.

— Меня тянет всегда, но вообще сегодня жарковато, тут ты прав. Ну, ничего, дня за четыре нас обработают, и адью.

Полунин, в трусах, с перекинутым через шею полотенцем, задержался в дверях ванной.

— Куда на этот раз, не слыхали?

— Шкипер говорил, вроде в Бордо. Винца, значит, попьем, да и бабы там первый сорт, — хотя, должен тебе сказать, с хорошей толстозадой баиянкой ни одна француженка по этой части не потягается. Если надумаешь когда-нибудь жениться, парень, держи курс на Бразилию, старый Свенсон знает, что говорит…

Бордо так Бордо, подумал Полунин, открыв краны. Это даже удачно — можно будет повидаться с Филиппом.

Относительно освеженный душем, он долго сидел в своей комнате, распахнув настежь двери и опустив камышовую шторку. Упавшую на пол газету наискось пересекал луч солнца, лезвийно острый и такой яркий, что казалось, бумага вот-вот задымится. Лениво раскачиваясь в поскрипывающей качалке, Полунин издали пробежал взглядом заголовки и прикрыл глаза, наслаждаясь прохладой.

Нужно было бы позвонить Балмашеву, но не хотелось показаться навязчивым, слишком уж нетерпеливым. Лучше сначала побывать в библиотеке — если есть новости, Надежда Аркадьевна ему скажет. Посмотрев на часы, он заставил себя встать, оделся и вышел на улицу, в слепящее полыхание январского полдня.

Основская встретила его обрадованно, усадила обедать. Новостей, как и следовало ожидать, еще не было. За кофе он не утерпел — поинтересовался, говорил ли что-нибудь Алексей Иванович о Дуняше.

— Говорил, — Надежда Аркадьевна вздохнула. — Знаете, голубчик… Не хотелось бы утешать вас банальностями, но, возможно, это и к лучшему… в конечном счете.

— Все, что ни делается… — невесело усмехнулся Полунин. — Ладно, будем исходить из этого. За неимением ничего другого. А как он, в общем, это воспринял?

— Могу вас заверить: с полным пониманием. Он сказал, что было бы куда хуже, если бы это случилось там…

Там-то этого не случилось бы, подумал Полунин.

— Что ж, против судьбы не попрешь, — сказал он, помолчав. — Может, это и в самом деле… оптимальный вариант.

На следующий день они встретились с Алексеем Ивановичем в той же «Милонге», посидели, выпили пива, поговорили о том о сем. Неделю Полунин провел дома: почти никуда не выходил, читал полученные от Балмашева советские газеты и взятую у Основской новинку из последнего поступления — «За правое дело» Гроссмана. Погрузка задерживалась из-за забастовки докеров, в рейс вышли только двадцатого. После Дакара, узнав у штурмана дату прибытия, Полунин послал Филиппу радиограмму, в которой просил приехать в Бордо седьмого февраля.

Вечером шестого «Сантьяго» вошел в Жиронду, простоял несколько часов на траверсе Кордуанского маяка у Руайана и лишь после полуночи, приняв на борт лоцмана, медленно двинулся вверх по реке. До Бордо оставалось около шестидесяти миль. Полунин долго стоял на верхней палубе, глядя на проблески маяков, мерцающие огоньки поселков, отсветы фар какой-то запоздалой машины, бегущей по прибрежному шоссе. Встречным курсом прошло совсем близко небольшое судно под греческим флагом, — на палубе, ярко освещенной подвешенными к грузовым стрелам люстрами, матросы смывали из брандспойтов мусор, заканчивая послепогрузочную уборку. Миновали какой-то островок, русло повернуло к югу и начало заметно сужаться — судя по тому, что огоньки на обоих берегах казались теперь ярче и ближе. Резкий холодный ветер порывами задувал в корму, помогая дряхлой машине «Сантьяго» выгребать против течения. Окончательно продрогнув, Полунин спустился в кубрик и лег спать.

Утром его разбудили к швартовке. Порт был забит судами, впереди, дугой огибая излучину Гаронны, терялись в морозной солнечной дымке фабричные трубы, башни, готические шпили колоколен. На причале, наблюдая за швартовкой аргентинца, стояли докеры в теплых шарфах и натянутых на уши беретах. Они оживленно переговаривались, Полунин попытался вслушаться и ничего не понял — здесь говорили на незнакомом ему диалекте.

Филипп поднялся на борт вместе с представителями портовых властей. Полунин встретил его у трапа, они крепко обнялись, поколотили друг друга по спинам.

— Ну, просто пират, — воскликнул Филипп, любуясь его загаром, — сразу видно, человек из Южного полушария! А у нас собачий холод, давно не было в этих краях такой зимы — боятся даже, что виноградники вымерзнут. Ты скоро освободишься?

— Скоро, — ответил Полунин, — нужно только проверить линию связи с берегом, и больше мне пока делать нечего. Астрид с тобой?

— Астрид я оставил дома — у нее грипп, сидит с вот таким распухшим носом и глотает аспирин. Она шлет тебе большущий привет. Ну давай, беги проверяй свою линию, и поехали. К сожалению, у меня мало времени, я вырвался буквально на полдня…

Освободился Полунин только через час. Машина Филиппа — маленький «ситроен-дё-шво» с наклеенным на ветровое стекло ярлыком «ПРЕССА» — стояла тут же на причале. Остывший мотор долго не заводился, наконец они тронулись и, прыгая по булыжникам, покатили к выезду из порта.

— Рассказывай, что с Дитмаром, — попросил Полунин.

— Ну, что с Дитмаром… Дитмар сидит, следствие идет, а вот дойдет ли дело до суда — сказать пока трудно. Из Бонна понаехала куча юристов, вопят о незаконности действий, — черт их знает, возможно, формально они и правы: все-таки людокрадство, как ни крути… Так что не исключено, что в конечном итоге на скамье подсудимых окажемся мы с Дино. Да нет, это я, конечно, шучу… Но, во всяком случае, мы хорошо сделали, что твое имя в этом деле не фигурирует. Пока ты в Аргентине…

— Скоро, надеюсь, меня там не будет. Я тебе не писал — я ведь подал документы на возвращение в Советский Союз…

— Серьезно? Ну, старина, это новость! Что ж, правильно, мне думается. И когда?

Полунин, закуривая, пожал плечами.

— Не знаю… как только придет разрешение. Обещают где-то поближе к весне… Скажи, а почему нельзя поднять против Дитмара шум в печати?

— До суда? Ты спятил, старина, кто же тебе позволит! Пока не закончено следствие, это исключено. Как только суд вынесет решение — неважно какое, допустим его даже оправдают, — тогда можно поднять газетную кампанию, требовать пересмотра дела и так далее. Но любое выступление до окончания следствия рассматривается как попытка повлиять на общественное мнение и, через него, на членов суда…

Машина шла по набережной, впереди распахнулась просторная площадь с каким-то обелиском в глубине и эспланадой, увенчанной двумя ростральными колоннами, — они напомнили Полунину стрелку Васильевского острова.

— Вот тебе и центр, — сказал Филипп, — Плас де Кенконс, на этом месте когда-то был замок времен Столетней войны… Между прочим, построил его Карл Седьмой — тот самый ублюдок, если помнишь, которого короновала Жанна… за что он преспокойно позволил моим землякам ее сжечь.

— Я думал, ее англичане сожгли.

— Англичане… Англичане только высказали пожелание, а на костер ее отправил монсеньор Кошон, епископ Бовэ. А добрые горожане Руана спокойно стояли и глазели, как это происходило.

— А там что это за колонна? — поинтересовался Полунин, глядя направо.

— Памятник жирондистам… Ну что, подрулим к какому-нибудь заведению? Надо перекусить, я еще не завтракал.

— Да, неладно все это оборачивается, — сказал Полунин, когда они сели за столик в маленьком, полупустом в этот ранний час ресторанчике и официант принес заказанный кофе. — Дино, как всегда, оказался прав — он мне еще там говорил, что сукин сын выйдет сухим из воды.

— Не это главное, старина, — возразил Филипп, намазывая маслом горячий рогалик. — Даже если он и выкрутится, главное не это. Пусть только начнется суд! Уж там-то я ему обеспечу паблисити, будь спокоен. То, что он подписал в Кордове, прочитает вся Франция… а отголоски будут еще шире. Нет, не стоит смотреть на это так мрачно, мы свое дело сделали. С сыном Фонтэна я уже виделся… ради одного этого — чтобы положить перед ним показания Дитмара — стоило таскаться по Парагваю.

— Ну что ж, посмотрим… Как твоя работа?

Филипп сказал, что из «Эко» думает уходить — ему предлагают сотрудничество в одном парижском иллюстрированном журнале, специализирующемся на международных репортажах.

— Это обещает быть по-настоящему интересным, — добавил он. — Астрид знает испанский и немецкий, я — английский, так что языков нам хватит. Она сейчас, кстати, осваивает фотографию, и довольно успешно, у нее есть чувство кадра, так что может получиться неплохой тандем — мой текст, ее снимки. Выучить бы еще арабский…

— А это зачем? — удивился Полунин.

— Ближний Восток, старина. Если я не окончательно потерял нюх, в течение ближайших десяти лет эти два слова не будут сходить с первых полос, вот увидишь. Там сейчас такой завязывается узел — арабы, израэлиты, проблема Суэцкого канала… Кстати, ходят упорные слухи, что Насер все-таки решил его национализировать.

— Это же, если не ошибаюсь, международная компания?

— В том-то и дело, капитал в основном наш и английский, — Филипп подмигнул. — Можешь себе представить, какой поднимется вой, когда Гамаль даст нам пинка в зад! Так что, если выгорит с новой работой, я летом думаю махнуть в Каир — поближе к событиям. Ну что, пират южных морей, пропустим по рюмочке в честь встречи? Джентльмены, говорят, с утра не пьют, но, во-первых, чертовски сегодня холодно, а во-вторых, мы тогда так и не распили тот «мартель» — споили этой скотине, до сих пор обидно… Эй, гарсон!

— А вы, значит, к тому времени будете уже в России, — продолжал он, когда официант принес коньяк. — Любопытно, любопытно… Послушай, а Эдокси такая перспектива не пугает? Ей ведь, пожалуй, многое там у вас будет непривычным…

Полунин помолчал, грея в ладонях свою рюмку.

— Я еду один, — сказал он наконец, кашлянув. — Мы… расстались. Еще осенью. Ну, салют…

Он проглотил коньяк одним махом, как пьют водку. Филипп смотрел на него недоверчиво.

— Расстались? Но почему, Мишель?

Полунин пожал плечами.

— Вернулся ее муж, и… Она ведь была уже замужем, когда мы встретились. Просто он… пропадал где-то пять лет. А потом вспомнил, решил вернуться. Словом, вот так.

— Черт побери! Мне очень жаль, старина, — с искренним сочувствием сказал Филипп. — А мы еще с Дино говорили, какая вы отличная пара… Эдокси нам тогда так понравилась, действительно очаровательная женщина. Но он-то что собой представляет, этот ее муж?

— Понятия не имею. Судя по всему, ничтожество. Ладно, что об этом… Такова жизнь, как у вас говорят. У тебя-то хоть с Астрид — прочно?

— Да вроде бы, — Филипп, оглянувшись, легонько постучал по деревянной панели. — Похоже, что прочно.

— Прибавления семейства не ожидаете?

— Старина, ты спятил. В моем возрасте?

— Не прикидывайся мафусаилом, ты всего на шесть лет старше меня. Люди обзаводятся детьми и в пятьдесят.

— Мало ли глупостей делают люди, — Филипп пожал плечами. — И в шестьдесят можно стать отцом. Но — зачем?

— Странный вопрос!

— Вовсе не странный. Ребенком есть смысл обзаводиться только в том случае, если ты уверен, что сможешь вложить ему в душу свои убеждения… Или точнее, не убеждения, — убеждения у него могут появиться и свои, дело не в этом. Дело в том, чтобы заложить определенные принципы. Согласен?

— Согласен.

— Ну и хорошо. Остальное поймешь сам. Чтобы твой сын вырос человеком, разделяющим твои принципы, твое понимание жизни, — для этого нужно, чтобы он был тебе другом. А о какой дружбе может идти речь, когда парню пятнадцать, а отцу, допустим, пятьдесят семь… Ты представляешь себе такую дружбу? Я — нет. Слишком хорошо знаю сегодняшнюю молодежь. В ее представлении отец даже среднего возраста — это нечто юмористическое, а уж отец-старик — вообще непристойность. Мальчишке будет стыдно пройти с таким отцом мимо своего коллежа… чтобы приятели не подумали, что его заставили вывести на прогулку деда. Увы, седины давно не в почете. Сегодня, если ты хочешь рассчитывать на дружбу с сыном — а иначе на кой черт его иметь? — ты должен быть в состоянии научить его плавать, стрелять, бегать на лыжах…

— Помимо спорта, есть много других вещей, которым отец может научить сына.

— О, еще бы! Но для этого нужно, чтобы сын хотел учиться у отца, чтобы он хотел брать с него пример. Как ты думаешь, за что сегодняшний подросток может уважать старшего? За то, что ты первоклассный инженер? Или что ты написал хорошую книгу? Нет! Пойми, старина, в пятнадцать лет на это плюют. А вот если ты обставишь парня в заплыве на сто метров — тут у тебя, может быть, появится некоторый шанс стать для него авторитетом…

— Ну, отчасти это так, — согласился Полунин. — Но к чему обобщать? Бывают сыновья, чьи интересы не ограничиваются спортом. И бывают, наконец, дочери… Уж дочь-то не станет определять свое отношение к отцу его спортивными достижениями.

— Пойми, дело не в спорте как таковом, дело в культе молодости. А что касается дочерей… Видишь ли, дочь, в сущности, это вообще не твой ребенок — ничего своего, кроме набора хромосом, ты ей не передашь. Дочь ты растишь для какого-то неизвестного тебе человека, который потом будет формировать ее характер, ее взгляды…

Филипп допил свою рюмку, помолчал и знаком попросил гарсона повторить.

— О дочерях, дружище, много говорить не приходится, — сказал он. — Дочь дает тебе каких-нибудь пять лет радости, потом десяток лет огорчений, а потом… потом она просто уходит из твоей жизни. И это уже навсегда. Ну, будет напоминать о себе от случая к случаю — поздравлениями, фотографиями внуков…

— Бывает и иначе, — задумчиво сказал Полунин. — Во всяком случае, это еще не повод, чтобы…

— Чтобы лишать себя «радостей отцовства»? Нет, конечно. Того, кто испытывает в них потребность, это не остановит. Но ведь такие штуки каждый ощущает по-своему, не правда ли? У меня, честно говоря, этой потребности нет. И не только из-за возраста. Тут ты, пожалуй, прав.

— Понимаешь, у тебя это все в каком-то слишком уж эгоистичном плане: дескать, даст мне что-нибудь мой ребенок или не даст…

— Только в смысле морального удовлетворения!

— Да, я понимаю… Но ведь дело не только в этом. Вернее, совсем не в этом. Иначе получается кольцо, замкнутый круг: ты — ребенку, ребенок — тебе. А должна быть прямая…

— Ну да, — покивал Филипп. — Линия преемственности, эстафета! Все правильно. Но ты когда-нибудь задумывался, куда эта линия может привести? Я, к сожалению, не разделяю слишком оптимистичных взглядов на перспективы нашей цивилизации.

— Но если смотреть по-твоему, человечеству вообще пора вымирать.

— Не бойся, не вымрет. Демография показывает скорее обратное. Видишь ли… Помимо пессимистов и оптимистов — в смысле взглядов на перспективы — есть еще около трех миллиардов мужчин и женщин, которые не особенно склонны задумываться не только над судьбами цивилизации, но и над судьбой собственного потомства.

Полунин покачал головой:

— Мрачная у тебя философия.

— Помилуй, разве я философствую? Мы ведь сейчас не о бергсоновском «порыве» толкуем, — я тебе просто пытаюсь объяснить, почему ни я, ни Астрид не испытываем желания обзаводиться детьми… в наше время.

— Так вот в этом объяснении она и содержится, твоя философия. А что касается перспектив… конечно, их можно оценивать по-разному… Но у тебя, насколько помню, раньше не было этого, м-м-м… — Полунин запнулся и щелкнул пальцами, подыскивая точное слово: — Этой пассивности, скажем так. Вспомни, в Резистансе у нас перспективы тоже были не очень обнадеживающие… То есть, разумеется, все мы знали, что шею Адольфу скрутят, но личные шансы каждого из нас дожить до победы были более чем сомнительны. Тебя, однако, это не останавливало…

— Ба! Тогда альтернативой была не просто пассивность, а предательство. Или пассивное предательство — так точнее, но смысл от этого не меняется. И потом, что толку вспоминать! В сорок четвертом году, старина, жизнь казалась нам куда проще. Все ее проблемы были сведены в одну: как раздолбать бошей. Остальное, мы тогда считали, устроится само собой… Слетит на землю фея Победы, взмахнет волшебной палочкой — и мир окрасится в цвета летнего утра… Будем откровенны — этого не случилось. Когда мы с тобой на наших «шерманах» проезжали через немецкие городишки, где из каждого окна болталась белая тряпка, — мог ты себе представить, что через десять лет по этим же улицам пойдут танки бундесвера? Или что американцы будут вооружать новую люфтваффе своими сверхзвуковыми «стратофайтерами»? Жаль, я не захватил с собой, — у меня дома лежит последний номер «Коллирс», как раз вот на эту тему. Там большой очерк про одного сукиного сына… Этакий, понимаешь, трогательный пример дружбы и взаимопонимания между вчерашними противниками! Во время войны при одном из дневных налетов на Германию погиб некий капитан Хартфилд из Восьмой воздушной армии США, командир «летающей крепости». Было это в сорок третьем году. А сегодня, в пятьдесят шестом, сын этого капитана, молодой и талантливый инженер-авиастроитель — он, кстати, работает как раз в фирме, выпускающей «стратофайтеры», — этот самый подонок Хартфилд-младший отправляется в Федеративную Республику, чтобы с другими американскими специалистами помочь немцам освоить производство перехватчика. Какова ситуация, а? Могли мы представить себе что-нибудь подобное еще несколько лет назад? А мог Дино предположить, что в Италии появятся неофашисты? Ну, и так далее. Не стоит продолжать — перечень получился бы слишком длинный. Так что не удивляйся, старина, если у меня поубавилось оптимизма… Ну, выпьем. Салют…

Они выпили, поговорили еще о ходе следствия, а потом разговор стал как-то иссякать. Полунин заметил, что Филипп уже второй раз украдкой поглядел на часы.

— Ты что, торопишься? — спросил он удивленно.

— Ну да, понимаешь, я же тебе говорил — еле вырвался. После обеда должен непременно быть в Тулузе…

— Далеко отсюда?

— До Тулузы? Двести пятьдесят километров. Слушай, а может, махнем вместе? Оттуда я бы тебя свозил в Каркассону — не пожалеешь, даю слово, второго такого города нет. Там цитадель тринадцатого века, сто лет назад ее восстановил Виоле ле Дюк — был такой специалист по средневековой архитектуре, тот самый, что реставрировал в Париже Нотр-Дам. В самом деле, съездим? А завтра к вечеру вернешься на свое корыто.

— Не выйдет, служба есть служба. Я ведь на борту один по своей части — вдруг что случится?

— Да, жаль, — сказал Филипп. — В Геную заходить не будете?

— Нет, отсюда прямо в Буэнос-Айрес, насколько я знаю.

— А то мог бы вызвать туда Дино. Я недавно виделся с ним в Марселе — он приезжал по своим рекламным делам…

— Все такой же?

— Такой же, — Филипп рассмеялся. — Прихожу к нему в номер — с ним девка потрясающей анатомии: грудь, ноги — прямо на обложку. Знакомься, говорит, моя новая секретарша. Ну, мы посидели, выпили, по-французски она не умеет связать двух слов, потом выясняется: была манекенщицей, а до этого год околачивалась в Чинечитта — это у них там свой маленький Голливуд… Словом, Дино есть Дино. Ты ему напиши, хорошо?

— Да, сегодня же.

— Напиши, он будет рад узнать твои новости. Ну ладно, старина… Подвезти тебя в порт?

— Нет, я еще тут поброжу…

Они вышли на улицу, Филипп с озабоченным видом заглянул под машину, пошатал переднее колесо, надев перчатки. Потом снова снял их и бросил на сиденье.

— Ну, старина, — сказал он, раскрывая объятия.

— Да, пора прощаться, — Полунин протянул руку. — Всему свое время, дружище. Сколько это лет мы с тобой… двенадцать? Да, прямо не верится. Астрид от меня привет, и — прощай.

— Но… Черт побери, старина! — шумно запротестовал тот. — Никаких «прощай», это слово не из нашего лексикона, «до свидания» — дело другое. Уверен, мы еще увидимся, вот нагрянем к тебе в гости все втроем… Ты, кстати, немедленно напиши, как только устроишься в Ленинграде, — адрес, телефон, слышишь?

— Да, непременно. Непременно.

— А есть и другой вариант! Зачем мне приезжать как туристу, я еще возьму и аккредитуюсь у вас корреспондентом, а, черт побери? Почем знать!

— Это мысль, — Полунин коротко улыбнулся. — Кстати, и с языком попроще будет — русский наверняка легче арабского…

Они распрощались, Филипп забрался в свою жестянку и укатил, помахав в окошко рукой. Полунин прошёлся по площади, осмотрел памятник жирондистам — колонну, увенчанную статуей Свободы, — памятники Монтеню и Монтескье. Потом просто бродил по улицам красивого чужого города, охваченный каким-то странным чувством душевной усталости. Прощальная встреча с другом оказалась неожиданно грустной — дело было не в этом разговоре… Проблема отцов и детей самого Полунина не волновала, не особенно тронули его и рассуждения Филиппа о перспективах цивилизации, — во всяком случае, новизной они не отличались. Разочарование в послевоенном мире стало, как видно, уделом многих западных интеллектуалов, в том числе и тех, кто во время войны не проявлял ни растерянности, ни малодушия. Пока шла открытая вооруженная борьба — они держались как надо; зато потом не выдержали, стали сдавать. Сын Томаса Манна, говорят, покончил с собой именно из-за такого «разочарования». Тоже своего рода болезнь века…

Да, Филипп предстал сегодня перед ним в каком-то совершенно новом, непривычном облике. Пожалуй, лучше и в самом деле не встречаться со старыми друзьями после того, как пути уже разошлись. Всегда остается чувство потери. И грусть. Не прошло и полугода с того вечера в Конкордии, а Филипп стал каким-то… не то чтобы отчужденным, нет, а просто уже другим, непохожим на прежнего. Раньше — когда они рвали мосты в Нормандии, когда под Кольмаром ходили в танковые атаки под ураганным огнем восьмидесятивосьмимиллиметровок, и даже вот недавно, когда охотились за Дитмаром, — тогда все было иначе. Война вообще всех уравнивает, перед лицом смерти любые различия между людьми теряют смысл, кроме двух главных — между своим и врагом и между мужчиной и трусом; а там, в Парагвае и Аргентине, их уравнивало общее для всех троих положение иностранцев, занимающихся в чужой стране противозаконным и тоже в известной степени небезопасным делом…

А теперь все стало по-другому. Сегодня он впервые увидел Филиппа в обычной, мирной обстановке повседневности, внешне, казалось бы, ничем не изменившегося, — но уже пролегла между ними какая-то невидимая грань, четко отделяющая бездомного бродягу от человека, который живет у себя в стране, занят своей работой, своими планами на будущее. Возможно, у него действительно мало свободного времени — Полунин мог представить себе работу журналиста с ее вечной спешкой, погоней за материалом, — но все-таки, не выкроить хотя бы дня…

Да и так ли уж важно, день или час пробыли они вместе. Хуже то, что говорили на одном языке, вроде бы понимая друг друга, и при этом каждый оставался на своем, обособленном уровне мироощущения, и уровни эти не соприкоснулись. Еще одна грань — «барьер взаимонепонимания», мысль о котором впервые посетила его после той встречи с Филиппом в Асунсьоне, когда они говорили о патриотизме. Еще тогда он подумал, что дружба с иностранцем, даже вот такая, как у них, многократно проверенная и испытанная, — даже она рано или поздно может дать трещинку при ударе об этот труднопреодолимый барьер. Сейчас, к сожалению, это только лишний раз подтвердилось.

Обижаться или расстраиваться из-за этого было глупо — на законы психологии не обижаются. И все же разговор с Филиппом определенно его расстроил, оставив на душе какой-то горький осадок. Как ни странно, мысли то и дело возвращались к спору о «проблеме отцов и детей». Странно — потому что, казалось бы, какое ему-то дело до этого вопроса? Спор ведь был, если разобраться, пустым: речь шла лишь о мотивировках позиции Филиппа, которые Полунину показались надуманными. Сама же позиция… да многим ли отличается его собственная? Не случайно ведь с Дуняшей никогда не заходил у них разговор о ребенке — они словно придерживались на этот счет какого-то молчаливого соглашения. В чем же тогда разница? В том, что у Филиппа это обдумано и подкреплено аргументацией, а он просто не задумывался?

Да, видно, за все решительно приходится рано или поздно платить. Будь у них сейчас ребенок — не случилось бы того, что случилось. Эта простая мысль до сих пор не приходила Полунину в голову. Все было бы по-другому. Были бы, правда, дополнительные трудности — уже одно то, что ребенка, родившегося в Аргентине, родители не имеют права вывезти в социалистическую страну, пока ему не исполнится восемнадцать. Но обойти можно любой запрет: уезжает семья, скажем во Францию, а визу в Советский Союз оформляет уже там. Хлопотно, но вполне осуществимо. Нет, они об этом просто не думали — ни Дуняша, ни он сам. У Филиппа хоть есть определенная точка зрения, а у него?

У него все эти годы было другое: сознание себя бродягой, ощущение непричастности к окружающему, неукорененности. А бродяги об отцовстве не помышляют. До известного возраста, вероятно. Потом-то начинаются сожаления, но до этого рубежа он еще, слава богу, не дошел. Действительно, чего было спорить…

Странно, что Филипп не задал простого вопроса: мол, а ты-то сам? Нет, не задал. Может быть, потому, что давно уже видит в нем именно бродягу, этакое перекати-поле. Не случайно он сегодня дважды назвал его пиратом, — в шутку, конечно, и без задней мысли, но как часто мы говорим невзначай вещи, смысл которых куда серьезнее поверхностного значения. Пиратами становились люди, выброшенные из общества, изгои, тоже в некотором роде «апатриды» своего времени…

Полунин остановил прохожего, спросил, каким автобусом проехать в порт. Больше всего хотелось ему сейчас вернуться на «Сантьяго» и чтобы стоянка оказалась недолгой. Чтобы снова был вокруг пустой океан, и чтобы можно было, сменившись с вахты, устроиться где-нибудь в закоулке на верхней палубе, следить за медленной качкой чужих созвездий, слушать, как под тугим ветром поют ванты, и подсчитывать мили, остающиеся до устья Ла-Платы, — как будто там его кто-то ждет…


В день прибытия шел дождь, было душно, банная мгла тяжело висела над портом, размывая по воде дым из закопченной трубы буксира. «Сантьяго» ввели во Второй док, на причале стояла маленькая группка встречающих, главным образом жены. Полунина встречать было некому. Наладив телефонную связь с берегом, он подключился к портовому коммутатору, подождал выхода на город и набрал номер Основской. Та обрадовалась, услышав его голос, поздравила с возвращением и спросила, звонил ли он уже Балмашеву.

— Нет, — ответил Полунин, — звоню вам первой. А что?

— У него для вас новость. Не догадываетесь какая? Пришли наконец ваши бумаги — все в порядке, голубчик, я так за вас рада! И очень мне приятно, что вы узнали это именно от меня.

— Не может быть, — сказал он, — вы, наверное, меня просто разыгрываете…

Основская обиделась:

— Я, видно, и вовсе какой-то старой дурой вам представляюсь! Впрочем, понимаю вас, я бы тоже не поверила, если бы мне вот так вдруг сказали. Нет-нет, голубчик, не сомневайтесь. Тут сейчас многим пришло разрешение, Алексей Иванович говорил, что наши ведут переговоры о — как это называется — фрахт? — да, о фрахте двух аргентинских пароходов, «Сальта», кажется, и «Санта-Фе», чтобы отправить всех разом. Репатриантов очень много — в основном волынцы, галичане, поедут прямо в Одессу, Впрочем, все это он вам сам расскажет, я уж просто не утерпела…

Закончив разговор, Полунин медленно повесил на рычаг тяжелую трубку судового телефона и некоторое время стоял в растерянности, еще как-то не до конца осознав услышанное. Его бумаги, фрахт «Сальты» и «Санта-Фе»… неужели в самом деле едет столько народу? Он знал эти суда — однотипные лайнеры среднего тоннажа, примерно по шестьсот — семьсот Пассажирских мест. Ого, значит, тысячи полторы наберется… Недоверчивая радость запоздало охватывала его, как медленное опьянение. А что такая большая группа — совсем хорошо. Приехать одному — станут еще разглядывать, как диковинку, а так вроде и проще…

Бегом вернувшись в свой опустевший уже кубрик, он торопливо пошвырял в чемодан вещи и поднялся двумя палубами выше, в каюту Свенсона. Тот тоже укладывался.

— Ну что ж, я списываюсь, — сказал Полунин. — Три рейса сделал, как договаривались!

— И уже надоело? — проворчал Свенсон, тщательно перекладывая бутылки пестрыми целлофановыми пакетами с какой-то дамской галантереей. — Тебе виднее, конечно, но мог бы поплавать и еще. Первый тобой доволен, а если насчет прибавки, то я всегда поддержу.

— Спасибо, дело не в этом. Личные обстоятельства не позволяют. Кому подать рапорт — здесь или в пароходстве?

— Зайди сейчас к первому, он подпишет что надо, а расчет получишь в компании. Жаль, парень, но что делать… эта жизнь на любителя, я понимаю. А ты, боюсь, сухопутной породы. Моряк из тебя, скажем прямо, вроде как из старого Свенсона — балерина. Ладно, я тебя у трапа обожду — сойдем вместе, поможешь мне дотащить это до такси…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Он умер как мужчина. И именно это полыхнувшее в мозгу воспоминание о его собственных словах, которые он выкрикнул вчера в последнем споре с Беренгером: «По крайней мере я умру как мужчина! » — было единственным его утешением в тот миг, когда пуля разорвала ему горло и он, захлебываясь кровью, с автоматом в руках упал на горячий бетон загородного шоссе, в десятке шагов от врезавшегося в столб черного адмиральского «паккарда».

Накануне они проспорили всю ночь, так и не сумев убедить друг друга. Они вообще часто спорили и редко приходили к общему мнению, хотя дружили давно, еще с первого курса, и вместе были в эмиграции, где по-братски делили тесную комнатушку в припортовом квартале Монтевидео, вместе штурмовали казармы военно-воздушного училища в Кордове шестнадцатого сентября и обезоруживали сдавшихся курсантов. Тогда, по крайней мере, у них не было еще особых разногласий в вопросах тактики. Разногласия начались позже — когда оба они, как и сотни их сверстников, активно участвовавших в «освободительном движении», слишком поздно разглядели скрытую механику игры, в которой им, молодым и самоотверженным, была отведена роль слепых пешек.

На разных людей прозрение действовало по-разному. Благоразумные отходили от политики вообще, рассудив, что лбом стену не прошибешь. Циники искали лазеек, чтобы рано или поздно самим оказаться по ту сторону стены, поближе к пультам управления. Но были и другие — те, в ком полученный урок лишь укрепил твердую решимость разнести стену вдребезги. Рамон и Освальдо принадлежали к этой последней категории.

И вот тут между ними начались серьезные разногласия. Потому что оба друга были, в сущности, очень разными людьми, их еще в университете так и называли — Санчо и Дон-Кихот. Длинный и тощий Лагартиха, порывистый и легко переходящий от восторженности к глубокой меланхолии, — и коренастый, невысокого роста, всегда спокойный и уравновешенный Беренгер.

Вскоре после сентября, когда было уже ясно, что дни «рыцаря» Лонарди сочтены и к власти не сегодня-завтра вскарабкаются самые что ни на есть густошерстые гориллы, Освальдо стал решительным сторонником «прямого действия». Рамон, впервые услышав рассуждения друга на эту тему, назвал его интегральным кретином.

— Я думал, ты хоть чему-то научился, — сказал он своим ровным голосом. — Но ты до конца останешься сопляком, не способным к логическому мышлению. Коммунисты были правы, когда предсказывали, чем все это кончится. Прислушались мы к ним? Нет, нам тогда хотелось «действовать». В одиночку, слишком презирая народ, чтобы обеспечить себя его поддержкой или хотя бы пониманием…

— Коммунисты! — кричал Лагартиха. — Нашел на кого ссылаться — коммунист не может не быть прагматиком, у них все на холодном расчете! Ты помнишь в Монтевидео ту экспедицию, с которой уехала Астрид, — ну те, что собирали материал о нацистских колониях, — там был один русский, я потом скрывался у него на квартире, так он тоже проповедовал мне осторожность и необходимость рассчитывать последствия…

— Что ж, он был прав.

— Нет, нет и нет! Возможно, он и был прав, со своей, европейской, точки зрения, — но здесь не Европа, здесь Испаноамерика!

— Вот, вот, это все наше проклятое испанское наследие… Не хватайся за пистолет, кретин, во мне тоже течет кастильская кровь, — Беренгер, что с ним случалось редко, повысил голос, — и я имею право говорить так о земле моих предков! Мы полтора века назад сбросили политическое иго Испании, но остались отравлены ее традициями, ее духом, каждый из нас мечтает хоть раз в жизни выйти на арену со сверкающей шпагой матадора, — а народу мы снисходительно предоставляем роль толпы на трибунах, право рукоплескать нашей личной отваге. Но политика, дружище, это не коррида…

Такие споры случались между ними все чаще и чаще. Освальдо доказывал, что власть можно подорвать только индивидуальным террором, беспощадно истребляя наиболее беспощадных. «В конце концов, они только люди, — кричал он, — и каждый из них так же боится смерти, как и все прочие. Когда правительство поймет, что отныне ни одно его преступление не останется безнаказанным, оно из страха за собственную шкуру вынуждено будет считаться с общественным мнением». Рамон хладнокровно возражал, что все это вздор. Представители власти находятся в численном меньшинстве, это верно, но возможностей убивать — и убивать массово, а не индивидуально, — у них куда больше, уж по этой части с ними не потягаешься. А страх за собственную шкуру просто сделает их недосягаемыми для любого террориста, только и всего. Какой-нибудь Тачо Сомоса живет в крепости, окруженной минными полями и проволокой под высоким напряжением, — а людей по его приказу убивают без всякой помехи. Или Трухильо, или тот же Стресснер — поди попробуй до них доберись…

— Чтобы борьба с правительством оказалась успешной, — говорил он, — она должна быть массовой, буквально всенародной, и она должна направляться и координироваться партией, опирающейся на поддержку населения. Иначе все это детские игры, но только оплаченные кровью…

Это он сказал вчера, когда Лагартиха поделился с ним своими ближайшими планами.

— Не валяй дурака, Освальдо, — добавил Беренгер, — и останови своих друзей, пока не поздно. Вы этим ничего не добьетесь. Простая логика говорит, что это не метод — убрать одного лишнего негодяя…

Лагартиха вышел из себя.

— Это логика кастратов! — крикнул он. — А мужчины живут и действуют по другим законам! Ты знал Эрнесто с медицинского факультета — ну, того астматика, что в позапрошлом году уехал в Гватемалу? Казалось бы, что ему было там делать, да и чего он добился своим личным участием, Арбенса ведь все равно сбросили. По твоей логике, Эрнесто должен был оставаться в Буэнос-Айресе? Однако он поехал! Потому что он настоящий мужчина, а мужчина, когда видит перед собой несправедливость, он не подсчитывает шансы, а хватается за оружие. Ты называешь нашу борьбу игрой, — не спорю, элемент игры есть во всем: неопределенность, азарт, роль случая, — но это мужская игра, а что касается крови, то эта цена никогда меня не останавливала, ты знаешь. Возможно, я завтра умру, но по крайней мере умру как мужчина!

Так он и умер. Вначале все обещало успех. Они прибыли на место за четверть часа до установленного предварительным наблюдением срока, остановили фургон на обочине. Был ясный день ранней осени, отличная видимость; вдалеке, по ту сторону канала, ярко освещенные послеобеденным солнцем, четко серебрились похожие на расставленные по полю детали какого-то великаньего «конструктора» сооружения нефтеперегонного завода ИПФ [71] — ажурные башни, путаница трубопроводов, батареи реакторных колонн, цилиндрические и шарообразные резервуары. Увидев в бинокль стремительно приближающийся по шоссе черный «паккард», Освальдо стукнул кулаком по стенке — знак автоматчикам быть готовыми. Пибе вышел из кабины и нагнулся, делая вид, будто осматривает что-то под днищем, и поставил гранату на боевой взвод. Возможно, он метнул ее секундой раньше, чем следовало, или водитель «паккарда» оказался очень уж хладнокровным, — так или иначе, тяжелый лимузин увернулся от взрыва, пронзительно заверещав покрышками на двойном вираже, и пронесся мимо. Автоматчики открыли огонь с опозданием и слишком низко, от задних колес «паккарда» полетели клочья рваной резины, его занесло, бросив почти поперек дороги, и только тогда он остановился. Правая задняя дверь тут же распахнулась, ослепительно полыхнув отраженным в стекле солнцем. Телохранитель в форме морского пехотинца выскочил на шоссе с ручным пулеметом и, стреляя с бедра — в смелости ему было не отказать, — прошил кузов и кабину фургона длинной гремящей очередью.

Освальдо, сидевший справа от водителя, выпрыгнул наружу сразу после взрыва гранаты и, обегая машину спереди, оказался в этот момент под прикрытием высокого капота. Это продлило его жизнь ровно на полминуты. За эти полминуты он с какой-то необычайной, обостренной яркостью увидел и почувствовал все окружающее — пыльный чертополох у кромки бетона, солнце, запах бензина и масла от разогретого двигателя; он услышал, как страшно закричал в кузове кто-то из автоматчиков, и увидел, как упал Пибе, срезанный той же очередью; и он понял, что кончено, что опять провал, неудача, и теперь ему осталось только одно: умереть достойно, как подобает умирать мужчинам. Он знал, что сумеет это сделать, и мысль эта была последним его утешением. Ибо жизнь — это сон, сама по себе она не имеет особого значения, в жизни можно и грешить, и ошибаться; все обретает истинную свою цену и озаряется истинным смыслом лишь в самый последний момент — в момент истины, когда ты остаешься один на один со смертью…

И он покинул укрытие и бросился к черному «паккарду», рванув пальцем спусковой крючок автомата.


Полунин прочитал сообщение, сидя за выставленным на тротуар столиком одного из кафе на Авенида-де-Майо. Андрущенко, назначивший ему здесь свидание, опаздывал; соскучившись ждать, он спросил у официанта газету, и тот принес прикрепленный к палке — наподобие флага — номер «Критики».

В сообщениях из-за рубежа много писали о загадочном исчезновении в Нью-Йорке профессора-испанца, который прожил несколько лет в Доминиканской Республике и недавно опубликовал книгу, разоблачающую клан Трухильо. Политический комментатор осторожно намекал, что автор мог быть похищен агентами диктатора, а представитель министерства внешних сношений заявлял, что уполномочен категорически опровергнуть слухи, связывающие с «делом Галиндеса» объявленную вчера отставку аргентинского посланника в Сьюдад-Трухильо доктора Бернардо И. Альварадо; отставка мотивирована состоянием здоровья, а также намерением д-ра А. вернуться к преподавательской деятельности, поскольку университет Ла-Платы предложил ему кафедру истории международного права…

Полунин скептически хмыкнул. В местных новостях не было ничего интересного — обычные дела. Два убийства из ревности, убийство в результате ссоры между компаньонами, сенсационные разоблачения личной секретарши бывшего субсекретаря по пропаганде Апольда, забастовка на «СИАМ Ди-Телла», пресс-конференция в Розовом доме, попытки урегулировать конфликт между профсоюзом железнодорожников и министерством путей сообщения. На четвертой полосе бросился в глаза заголовок, выделенный более жирным шрифтом:


«Покушение на члена хунты


14 марта. Как нам сообщили в Управлении федеральной полиции, вчера во второй половине дня была произведена попытка покушения на жизнь одного из руководителей Военной хунты. Автомобиль, в котором следовал вице-адмирал Рудольфо А. Гальван, подвергся обстрелу на 5-м километре шоссе Энсенада — Ла-Плата. Благодаря энергичным действиям охраны преступная попытка не удалась и все злоумышленники погибли в завязавшейся перестрелке. Среди сопровождавших вице-адмирала жертв нет. Личности убитых террористов устанавливаются следственными органами».


Полунин покачал головой. Все-таки при Пероне такого не бывало, хотя ругали его все кому не лень. Или просто не сообщалось о подобных делах? Да нет, дело не в этом. Насилие порождает насилие, это уж всегда так.

А страну жаль. Хорошая страна, и народ хороший, только катастрофически не везет с правителями. Перон-то хоть начинал неплохо, а эти…

Он поймал себя на том, что думает теперь об Аргентине совсем не так, как думал все эти годы. Более беспристрастно, пожалуй, и теплее, без привычной неприязни. Но в то же время уже как-то отстраненно, словно наблюдая издалека. Пройденный этап, завершившийся период жизни…

— Ну, привет, — послышалось рядом. Игорь Андрущенко бросил на столик щегольскую папку, сел в плетеное кресло и, бесцеремонно забрав у Полунина его стакан, допил одним глотком. — Извини, горло пересохло. Давно ждешь? — Он поднял руку и пощелкал пальцами, подзывая «мосо». — А меня, понимаешь, задержали в редакции. Ну, как вообще жизнь?

— Живу, что мне сделается. Ты на эту тему интервью, что ли, решил взять?

— Погоди, сейчас все скажу. — Андрущенко обернулся к подошедшему официанту, который приветствовал его как завсегдатая. — Ола, Карлитос, рад тебя видеть! Тащи-ка нам пару бутылочек «Кристаль», похолоднее, ну и пожрать там чего-нибудь — только поскорее, хоть сандвичей… Так вот, Полунин, слушай! Тебе никогда не говорили, что ты идиот?

— Говорили, надо полагать. Сейчас разве вспомнишь. А что такое?

— Полунин, ты меня знаешь. Сплетен я не передаю прин-ци-пи-ально, — торжественно объявил Андрущенко, разделяя каждый слог таким жестом, словно дергал книзу свисающую над столом веревочку. — Хотя — учти! — знаю решительно все, что происходит в нашей богоспасаемой колонии. Про меня даже говорят, что я всюду вынюхиваю — не отрицаю, это у меня профессиональное, но, так или иначе, я не сплетник!

— Длинная преамбула, Игорек. Журналист должен уметь изъясняться лаконично.

— На бумаге — да, а так они все жуткие трепачи. Но могу и покороче. Я тебе хочу передать один разговор, который шел в моем присутствии и касался тебя. Не в порядке сплетни!

— Это я уже понял, валяй.

— Так вот. Был я в одном доме, русском. Называют твое имя — я уж сейчас не помню, в какой связи. И вдруг один тип — неважно кто, это несущественно, — заявляет: «А вы вообще с ним поосторожнее, он продался. Его видели, как он в советское консульство наведывается». Вот я и хотел спросить — брехня это или не совсем?

Полунин нахмурился. Сволочь этот Жорка, растрепал-таки, не утерпел…

— Ну, допустим, не совсем. Что дальше?

— Да то, что ты действительно чистопробный идиот! Не потому, что бываешь в консульстве, — я, если помнишь, сам тебе однажды советовал туда пойти. Но ведь осторожность-то соблюдать можно?

— А чего, собственно, мне бояться? Кому какое собачье дело, наведываюсь я в консульство или не наведываюсь? Кому это не нравится, пусть придет и скажет, объяснимся.

— Нет, ну ты действительно… — Андрущенко развел руками с безнадежным видом. Официант принес пиво и тарелку с бутербродами, с минуту Игорь молчал, занятый едой, потом снова заговорил:

— Послушай, Полунин, все это серьезнее, чем тебе кажется. Объясняться к тебе никто не придет, не такие уж они дураки. А вот устроить так, чтобы ты загремел в Дэвото [72], — это запросто.

— В чем меня могут обвинить?

— Это и не потребуется! Ты знаешь, что такое превентивный арест? Человек сидит месяц, год, два года, и никакого обвинения ему не предъявляют, потому что юридически это не арест, санкционированный прокуратурой, а всего лишь предупредительная мера. Это практикуется, представь себе. А сейчас, когда в стране осадное положение и, следовательно, все легальные процедуры, мягко говоря, упрощены… Словом, сам понимаешь. Давай ешь, мне одному этого не сожрать. Так ты что, действительно собрался домой?

— Собрался.

— А пустят?

— Уже пустили.

— Ну что ж… Правильно делаешь, вероятно. Не знаю, впрочем… тебе виднее, я-то себе этого не представляю совершенно. Но на твоем месте…

— Поехал бы?

— Скорее всего, — кивнул Андрущенко. — Здесь, конечно, не жизнь… таким, как ты, я хочу сказать. То есть людям, которые помнят родину. Я не из их числа, в этом все дело… Ну, мы с тобой говорили, помнишь? Поэтому я избрал другой путь.

— Денационализироваться?

— Нет! Перенационализироваться, так будет точнее. Понимаешь, Полунин, я просто устал быть эмигрантом. Всю жизнь — сколько себя помню, еще с Загреба, — я ощущаю себя чужим среди окружающих. Некоторым нашим идиотам это даже нравится, видят в этом печать избранничества, что ли… «Блаженны изгнанные за правду» и тому подобная чушь. А я не могу, я наконец хочу чувствовать себя таким же, как все вокруг меня, я не хочу выделяться…

Внимательно слушавший Полунин усмехнулся, покрутил головой:

— Желание понятное, но не всякий сможет почувствовать себя «как все»… если приходится жить среди чужих.

— Ты-то не сможешь! Именно потому, что ты помнишь Россию, ты сознаешь и ощущаешь себя русским, а вокруг тебя иностранцы. Но у меня-то этого нет, понимаешь? Я сам — я! — вечный «иностранец», для югославов, для австрийцев, для кого угодно… И мне это уже — вот так! — Андрущенко, закинув голову, полоснул пальцем себя по горлу. — Одни только аргентинцы не тычут мне в глаза моего «иностранства» — ну, ты знаешь, для них здесь этого понятия не существует, народ в этом смысле уникальный… Вот почему я и хочу слиться с ними до конца, чтобы уж никаких граней! Черт возьми, мне двадцать шесть лет, я еще успею. А ты поезжай, Полунин, таким, как ты, нечего тут околачиваться, в этом болоте… я про эмигрантский мирок говорю, сам понимаешь. Но только учти, что о тебе уже знают! Ты на «Сальте», вместе с другими?

— Вероятно, — не сразу ответил Полунин.

— Это будет не раньше июля. Мой тебе совет — уматывай раньше. «Сальту» и «Санта-Фе» будут провожать с шумом, можешь мне поверить. Там уже и демонстрации какие-то готовятся, черт знает что еще… Словом, сюрпризов будет много — униаты, я слыхал, хотят прийти к отплытию со своими попами, чтобы прямо на пирсе служить панихиду по репатриантам. Представляешь картину — судно отваливает, а с берега ему вслед: «Во блаженном успении вечный покой… » — кошмар, с этих изуверов станется. Это-то чепуха, конечно, но ведь возможны и более серьезные провокации, поэтому я и говорю: если бы ты успел оформить бумаги раньше и отплыть на любом итальянском судне до Генуи…

— Подумаю. Но, вообще, ведь там должно ехать много народу, чуть ли не две тысячи человек… Вряд ли тут что сделаешь в смысле провокаций. Вот разве что панихиду отслужат, — добавил он, усмехнувшись.

— Ну, не знаю. Береженого, как говорится, и бог бережет.

— Тоже верно. А за предупреждение — спасибо.

— Да, ты ведь знаешь наших «непримиримых» Старые-то зубры еще ничего, они больше на словах, а вот те, кто помоложе. «Суворовцы» эти одни чего стоят, там ведь вообще бандит на бандите.

— Адъютант, кстати, не объявился?

— Какой адъютант?

— Ну, генеральский, самого Хольмстона. Ты же мне сам как-то говорил, что он исчез?

— А-а, да, было что-то, припоминаю. Нет, ничего больше про него не слышал. Да они, правда, сейчас как-то присмирели — видимо, не разобрались еще в новой обстановке.

— Ничего, разберутся, сориентируются… Скажи-ка, Игорь, а как другие отнеслись к тому, что я, мол, «продался»? Из наших общих знакомых никого там не было, при том разговоре?

— Из общих, пожалуй, не было никого. Ну, а как отнеслись… да по-разному. Одни не поверили, другие повозмущались для порядка, а кто и позлорадствовал: ничего, дескать, пускай едет — ему там мозги живо вправят, где-нибудь на Колыме…

— Ну, понятно. Самый ходкий аргумент.

— Стереотип мышления, что ты хочешь. И ты знаешь, меня это даже удивило: откуда это злорадство? Казалось бы, ну чего злиться — не ты ведь туда едешь. Хочет человек рисковать, пусть рискует, тебе-то что. А тут именно злоба какая-то, понимаешь, как если бы это лично его уязвляло…

— Но ведь так оно и есть, Игорь. Когда не можешь на что-то решиться, а другой рядом с тобой уже решился, то ты почувствуешь себя именно лично уязвленным. Все понятно: я вот не смог, а он — может! Как тут не злиться. Злость, если разобраться, на самого себя — на собственную нерешительность, собственную трусость, только направлена в другую сторону.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Андрущенко. — Я вот сейчас подумал: интереснейшая тема для психолога — заглянуть в душу типичного эмигранта… Ведь это страшное дело, Полунин, тут сплошные комплексы — то есть ничего здорового, все изверчено, выкручено… У эмигранта даже этот пресловутый патриотизм, с которым вы все так носитесь, и тот оборачивается кликушеством. Это, я помню, еще в Загребе — я был мальчишкой — соберутся у нас, бывало, мамашины приятельницы и начинают… О чем бы ни зашел разговор! «Да разве здесь яблоки, что вы, вот у нас в имении… » — и пошло, и поехало. И яблоки здесь не те, и вода здесь не та, и люди не люди… В общем-то, понять можно, но — психоз остается психозом. Что меня больше всего бесит, так это проклятая эмигрантская склонность вечно шельмовать все окружающее…

— И это можно понять. Они здесь в клетке, а клетка не может вызывать симпатии.

— Так черт же тебя дери, поезжай в другую страну, коли эта не по душе!

— А там что изменится? И в Австралии будет то же самое, и в Канаде. Понимаешь, это клетка, которую каждый обречен таскать на себе.

— Кстати, вот иллюстрация к этой теме, — Андрущенко усмехнулся невесело. — Ты не был на последнем «Дне русской культуры»?

— Я в январе плавал.

— Жаль, много потерял. Кока Агеев там отличился — такой скандал учинил, что ты! Я попал случайно, вообще-то я на эти празднества не хожу, а тут редактор попросил дать информацию. С чего это ему ударило в голову и откуда он вообще узнал, что есть на свете Татьянин день, — понятия не имею, но только он меня вызвал и говорит: «Дон Игор, ваши соотечественники отмечают национальный праздник, осветите это для газеты». Ну, по мне, так фиг с ним, что освещать, — получил я задание и пошел приобщаться к родной культуре. Сначала все шло чинно-благородно, зал сняли хороший — один католический клуб на Кальяо, присутствовал весь цвет колонии, даже аргентинцев каких-то приволокли. В общем, доклад был прочитан — о вечных ценностях и укрытых от непогоды светочах, — романсы были пропеты, были продекламированы «Пророк» и «Эх, тройка, птица-тройка» Все довольны, аргентинцы сидят в первом ряду, ни хрена не понимают, но из вежливости аплодируют вполне уважительно. И тут вдруг — уже под самый занавес — выпархивает на сцену наш развратный старик. Я, говорит, желаю прочитать стихи об Аргентине! Распорядители в замешательстве, репутация у Коки — ты сам знаешь, однако и отказать вроде неудобно: человек рвется почтить гостеприимную страну… Словом, разрешили. И что ты думаешь? Этот крашеный идиот выходит к рампе и начинает читать с подвывом: «Аргентина! Аргентина! Не страна, а просто тина! Аргентина — земли хвост, и народ здесь — прохвост… »

— Иди ты, — сказал Полунин.

— Да честью клянусь! Спроси у кого хочешь, я там всех знакомых видел. В общем, что тут началось — уму непостижимо! Коку волокут прочь, он во весь голос протестует: да как же не хвост, кричит, вы гляньте на карту — на что оно похоже! Не дай бог, думаю, если аргентинцы приперлись со своим переводчиком… Что, не сумасшедший дом?

— И как же ты это осветил?

— Да какое там «освещение». Дали информацию в пять строчек петитом на двадцатой полосе: «Вчера русская община нашей столицы в торжественной обстановке отметила свой традиционный праздник» — ты же знаешь, как это пишется. Кому мы здесь, к черту, нужны с нашей пронафталиненной культурой. Нет, Полунин, правильно ты делаешь, тут нужно так: или — или. Или становись аргентинцем, или уматывай домой, пока не рехнулся окончательно…

Полунин почему-то все время ждал, что услышит о Дуняше. Не мог же Игорь ни разу не встретить ее за все это время! Хотя бы на том же «Дне культуры», где он, по его словам, видел всех знакомых. Но Игорь ничего о Дуняше не сказал, а спросить Полунин не решился. Да и что было спрашивать?

Расправившись с бутербродами и допив пиво, Андрущенко глянул на часы и объявил, что ему пора. На прощанье он еще раз повторил совет — «уматывать» отсюда как можно скорее, при первой же возможности. Полунин сказал, что подумает.

Чувствовал он себя немного виноватым: все-таки с Игорем можно было говорить более откровенно. Дело в том, что он и сам не собирался дожидаться массовой отправки репатриантов, намеченной на июль.

Выяснилось это два дня назад, когда Балмашев пригласил его зайти в консульство и спросил, не хочет ли он воспользоваться оказией: сюда вышел из Николаева один из наших новых дизельэлектроходов, будет здесь в начале апреля, а обратным рейсом пойдет прямо на Ленинград. Полунин, естественно, согласился. «Значит, договорились, — сказал Балмашев, — бронирую вам каюту на „Рионе“. Где-то в середине мая будете дома, как раз к белым ночам… »

Полунин до сих пор не мог освоиться с этой новостью. И от Игоря ее утаил даже не из осторожности, а просто из какого-то суеверного страха — чтобы не сглазить. Не верилось, невозможно было поверить, что еще два месяца — и он увидит невские набережные.

Он попытался представить себе сегодняшний Ленинград, вспомнил Дуняшины слова о бревенчатом доме, занесенном снегом, и еще ниже опустил голову — таким почти физически ощутимым гнетом придавила его вдруг мысль о том, что возвращается он в одиночестве. Даже этого не сумел — сохранить любимую, удержать ее рядом…


Начались предотъездные хлопоты: снова нужно было делать прививки или брать справки о том, что они уже сделаны, бегать по разным «офисинам» — в полицию, в профсоюз, в налоговое управление министерства финансов. Немало хлопот доставило приобретение теплой одежды, которую Балмашев советовал купить здесь. Кое-что удалось достать в фешенебельном магазине «Стортинг», специализировавшемся на снаряжении для горнолыжников; а вот с зимним пальто было труднее, продавцы недоуменно пожимали плечами, явно не понимая, о чем идет речь. Выручила Основская — узнала через своих знакомых адрес портного, который последнее время обшивал главным образом репатриантов. Выглядел пан Лащук диковато, жил в недостроенном домике в одном из пригородов, клиентов принимал босиком и объяснялся с ними на маловразумительном русско-испанско-галицийском диалекте, но мастером оказался настоящим. За одну неделю он соорудил Полунину отличное пальто на меху, — надев обновку, тот сразу почувствовал себя как в печке.

— Файный вышел собретодо, — со скромной гордостью художника заметил пан Лащук, одергивая и оглаживая на нем свое произведение. — Зараз вы у нем хоть на Сибир можете мандровать, я ж побачьте який вам мутон поставил, — он отогнул полу и любовно погладил меховую подкладку, — ему двадцять рокив гасту не будет…

Под теплые вещи пришлось купить лишний чемодан, потом еще один — для книг, инструментов и прочего. Всего набралось движимого имущества на три чемодана, и еще кое-что по мелочи, необходимое в пути, предстояло уложить в объемистый трофейный портфель. Полунин, привыкший жить налегке, только диву давался: откуда, черт побери, столько барахла? Входя теперь в комнату, он всякий раз невольно поглядывал на сложенный в углу багаж — ничего себе, скажут, явился мистер-твистер, еще бы и сундук с собой приволок…

А потом вдруг дел наконец не стало — никаких. Первого апреля Полунин сорвал очередной лист с висящего в передней красочного рекламного календаря, подаренного Свенсону одним шипшандлером, где из месяца в месяц не спеша и со знанием дела занималась стриптизом какая-то юная, но явно испорченная особа. На апрельском листе, уже избавившись от пальто, жакета и блузки, эта красотка готовилась расстегнуть «молнию» на юбке, и при этом многообещающе поглядывала из-под скромно опущенных ресниц. Невольно заинтересовавшись, Полунин отогнул еще несколько листов и, заглянув в будущее, только покрутил головой.

Да, наступил апрель, до прихода «Риона» оставалось еще две недели, а занять их было нечем. Он бродил по улицам, прощаясь с городом, где как-никак прошло почти десять лет жизни, вечера проводил обычно у Основской. Возвращаясь домой, делал иногда небольшой крюк через площадь Либертад, садился на низкую каменную скамью, еще теплую от дневного солнца, и выкуривал сигарету-другую, поглядывая на забранную кованой узорной решеткой стеклянную дверь знакомого подъезда, на окна пятого этажа. Два крайних были иногда темны, иногда светились. Там шла какая-то чужая ему жизнь. Да и вообще все вокруг было уже чужим, бесконечно отдалившимся, не имеющим к нему больше никакого отношения. Сейчас трудно было поверить, что именно здесь был их с Дуняшей дом, что через этот сквер она ходила, у этого бассейна останавливалась и, обернувшись, махала ему рукой — он обычно провожал ее взглядом, раскрыв окно.

Теперь, этими теплыми осенними вечерами, сквер на площади был тих и безлюден, неподвижно чернели деревья, в зеркале бассейна отражались окна и огни фонарей. Только тени, только призрачные голоса, — Полунин знал, что они будут звучать для него еще долго, лишь с каждым годом глуше и призрачнее…

Однажды, покупая сигареты в киоске на вокзале Ретиро, он увидел женщину, которая издали чем-то — походкой, манерой нести голову — показалась ему похожей на Дуняшу. Он не сразу опомнился. И тут же, словно давно собирался это сделать, подошел к ближайшей кассе и взял билет до Талара.

День был тихий и теплый, но пасмурный, совсем уже осенний. Выйдя из вагона, Полунин постоял на платформе, огляделся — ничто здесь не изменилось, время словно обтекало поселок стороной, — и медленно побрел вдоль полотна, по узкой тропке между краем балластной насыпи и бурыми колючими зарослями пыльного, давно уже отцветшего чертополоха.

Пройдя километра два, он свернул к изгороди, оттянул тугую проволоку и пересек пустой выгон, истоптанный копытами, в сухих навозных лепешках. За второй изгородью шла узкая проселочная дорога, так хорошо ему знакомая, и холм был уже недалеко — тот самый, с геодезической вышкой, на котором они сидели тогда с Дуняшей. Год назад. Неужели только год? Ему казалось, что прошла целая жизнь. «Девятый век у Северской земли стоит печаль о мире и свободе… »

Мало стихов знал он наизусть, а вот эти запомнились. Правда, он потом не раз перечитывал их в старой Дуняшиной тетради, где все было вперемежку — Бунин, Клодель, Аполлинер, Пушкин, какие-то вовсе неизвестные ему Поплавский, Цветаева. «И только ветер над зубцами стен взметает снег и стонет на просторе… » Дойдя до холма, он поднялся по склону и сел у подножия вышки, почувствовав вдруг непреодолимую усталость. Не нужно было сюда приезжать. Глупо, сентиментально, ни к чему. Захотелось на прощанье пощекотать нервы?

Полунин сидел, обхватив руками колени, все было как тогда — пасмурное небо над степью, сухой растрескавшийся суглинок под ногами. Не было лишь закатного солнца — оно в тот вечер прорвало вдруг плотную завесу туч у самого горизонта, подожгло их снизу внезапным и неистовым пожаром, — и не было рядом женщины, которая тогда смотрела не отрываясь на закат, глаза ее были прищурены от бьющего в них огня, а лицо в этом странном тревожном освещении казалось загорелым до медного цвета. И это действительно делало «Евдокию-ханум» какой-то нерусской, похожей на одну из ее давних-давних прародительниц, чьи юрты проделали невообразимо долгий путь, двигаясь за монгольскими туменами через всю Азию — чтобы осесть в излучине Итиля, на землях будущего Казанского царства. «О Днепр, о солнце, кто вас позовет… »

О, если бы мы обладали даром провидения, мгновенной и точной оценки настоящего, если бы мы могли знать — как скажется на нашем завтра то, что происходит сегодня! Наверное, за все последние десять лет жизни Полунина не произошло в ней ничего более для него важного, чем тот случай три года назад, когда он на свадьбе одного приятеля оказался за столом рядом с черноволосой незнакомкой, которая сидела, скучающе подперев рукой щеку, и рисовала что-то на бумажной салфетке. Он удивился, увидев на ее пальце обручальное кольцо, — такой молоденькой она ему показалась в первый момент; лишь потом, разговорившись с молчаливой соседкой, он понял, что ей уже за двадцать. Тихо, неприметно, без «солнечного удара» вошла в его судьбу Дуняша Новосильцева, — так тихо, что он даже не заметил, насколько это серьезно. И не замечал до самого конца.

Поэтому-то конец и наступил. Поздно, слишком поздно открылась Полунину главная, может быть, черта Дуняшиной натуры: потребность быть необходимой. Неоднократно, и задолго до того разговора в сентябре, когда они решили подать документы, он предлагал узаконить их отношения. Предлагал, но не требовал, и Дуняша всякий раз уклончиво сводила разговор на шутку. Потому и уклонялась, возможно, что была достаточно проницательна, чтобы понять: у него это было проявлением не столько любви, сколько порядочности, он просто не хотел продолжать компрометировать ее незаконной связью. А самое главное — она чувствовала, что занимает в его жизни случайное, второстепенное место.

Знакомство их состоялось в феврале пятьдесят третьего года, но тогда он даже не спросил номера ее телефона, и до зимы они больше нигде не встречались. А девятого июля Димка Яновский пригласил его идти смотреть парад по случаю Дня независимости — в чью-то квартиру, где с балкона второго этажа якобы можно было увидеть прохождение войск не хуже, чем из президентской ложи. От нечего делать Полунин пошел, сбор был назначен у станции метро «Бульнес», и на место они явились целой компанией. Увидев хозяйку квартиры, он узнал свою новую — и уже почти забытую — знакомую. Впрочем, она оказалась лишь исполняющей обязанности, настоящие хозяева уехали и попросили ее пожить здесь в их отсутствие. На балконе, куда высыпали все любопытствующие, он опять увидел ее рядом и взял за плечи, чтобы продвинуть на более удобное место перед собой, но руки убрать потом забыл, и она, благо было тесно, с какой-то доверчивой готовностью прильнула к нему всем телом. Так и простояли они весь парад, прижатые друг к другу, оглохнув от рева танковых двигателей и ураганного свиста проносящихся низко над крышами реактивных «метеоров»; желто-зеленые машины с солнечной эмблемой на башнях шли внизу рота за ротой, сотрясая балкон и занавесив широкую авениду синеватым дымком выхлопных газов, и этот слишком знакомый ему перегар странно смешивался с ароматом ее блестящих черных волос. Думал ли он за восемь лет до того, что когда-нибудь ему доведется нюхнуть выхлоп «шермана» в столь неожиданной комбинации, — обычно этот приторно-едкий дымок если и мешался, то чаще всего с другими продуктами сгорания: кордита, если в боевом отсеке отказывала вентиляция, или тротила марки «ИГ-Фарбен», а то и человеческой плоти…

Все остальное произошло с ошеломительной простотой. Когда представление окончилось, гости посидели за столом, попытались по российскому обыкновению спеть хором и начали расходиться. Полунин ушел с последней группой, а на углу отстал от попутчиков и, обойдя вокруг квартала, вернулся. «Мсье Полунин! — воскликнула она скорее обрадованно, чем удивленно. — Вы что-нибудь забыли? » — «Нет, вспомнил», — сказал он, прихлопнув за собою дверь.

Но даже и после этого Дуняша осталась для него лишь героиней приятного эпизода, не больше. Дело в том, что месяцем ранее, в начале июня, он встретил снимок Дитмара в старом журнале, и все мысли его были заняты одним — как лучше организовать поиск. Он сообщил о своем открытии Филиппу и Дино, а сам — пока те готовили экспедицию — стал объезжать места расселения послевоенных иммигрантов, русских и немцев, осторожно наводил справки, завязывал на всякий случай знакомства. Первое время Дуняша живо интересовалась его делами — ей он сказал, что собирает некоторые материалы для одного этнографа из Европы, который в скором времени намерен приехать сюда, — но постепенно прекратила расспросы. Полунин не придал этому значения, был даже рад: врать было неловко, а сказать правду он не мог. Уезжая из Буэнос-Айреса, он иногда неделями не вспоминал о своей приятельнице, а вспомнив, бросал в почтовый ящик очередную открытку с видами Мендосы или Тукумана. Однажды, будучи проездом в Санта-Фе, купил в лавке сувениров забавную корзинку для рукоделия, сделанную из панциря армадила, и остался очень доволен собой — шутка ли, такой изысканный знак внимания. Со временем, правда, кое-что изменилось, год назад — в Монтевидео — он уже по-настоящему тосковал по Дуняше. Впрочем, и тогда еще ему самому было не совсем ясно, чего больше хочется — увидеть ее глаза или лечь с нею в постель.

«И лебеди не плещут, и вдали княгиня безутешная не бродит… » Целых три года была она рядом с ним, несбывшаяся его Ярославна, а он не только не мог дать ей утешения, — он вообще ничего не понимал, ничего не видел, ни о чем не догадывался. Ведь ей, наверное, хотелось от него ребенка. Она никогда об этом не говорила, — что ж, естественно, не всякая женщина скажет… Сам же он о ребенке не думал. Не позволял себе думать, подсознательно не позволял. Бродяги отцами не бывают.

Очень ярко вспомнил он вдруг одно свое мимолетное — не чувство даже, а какое-то беглое короткое ощущение, пережитое им однажды здесь, в Таларе. Это было еще в первый их приезд, год назад; он проснулся рано, совсем рано, только-только светало, Дуняша еще крепко спала — лежала обнаженная, зарывшись лицом в подушку. Он встал, чтобы поднять упавшую на пол простыню и укрыть ее, — и вдруг застыл, пронзенный странным ощущением, которое вызвал в нем вид этой детски беззащитной наготы. Не желанием, нет, — только нежностью, бесконечной нежностью, жалостью, рожденной предчувствием утраты, внезапным и безнадежным порывом — сохранить, уберечь… Как будто он и в самом деле видел перед собой не женщину, но ребенка. Не тогда ли — и только тогда, ни разу больше! — шевельнулась в нем непробужденная жажда отцовства? А он не прислушался, так ничего и не понял. И как неукоснительно пришла расплата! В той Дуняшиной тетради были стихи — чьи, он забыл: «Ты уходишь от меня, уходишь, ни окликнуть, ни остановить… »

Полунин не заметил, как стемнело. Оттянув рукав, он глянул на зеленые огоньки циферблата, встал и обернулся лицом к поселку. В отеле на втором этаже светилось окно — нет, не то, их комната была Левее… Ему вспомнилось, что поезд будет только утром. Спустившись с холма — бурьян жестко шуршал, цепляясь колючками за плащ, — он выбрался на проселочную дорогу и пошел по направлению к шоссе, чтобы поймать какую-нибудь попутную машину.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В понедельник девятого его разбудили утром настойчивые телефонные звонки — оказался Балмашев.

— Михаил Сергеич, «Рион» пришел ночью, сейчас под разгрузкой в Новом порту Сможете подъехать часикам к одиннадцати? Давайте тогда, я вас познакомлю с товарищами.

Повесив трубку, Полунин сообразил, что забыл спросить — в котором из шести внутренних бассейнов стоит судно. «Ладно, разыщу», — подумал он, прыгая по комнате с запутавшейся в штанине ногой.

Он с трудом заставил себя зайти в бар внизу — выпить чашку кофе. Был только десятый час, времени оставалось много, но ждать он не мог, — конечно, он не станет подниматься на борт без Балмашева, но хотя бы посмотреть пока… Да и найти еще нужно — неизвестно ведь, где ошвартовался!

Искать не пришлось — «Рион» стоял в бассейне «А», первом от въезда в Новый порт, у северной стенки. Полунин издали увидел эмблему Совморфлота на широкой трубе. Он не стал подходить ближе, смотрел с противоположного пирса. Судно было красиво: длинное, низкобортное, со стремительным выносом форштевня, обводами корпуса оно напоминала эсминец, а далеко разнесенные кормовая и носовая надстройки делали его похожим на небольшой быстроходный танкер — если бы не короткие мачты с мощными грузовыми стрелами. Разгрузка уже шла, из трюма наискось выползал, прогибаясь и раскачиваясь на стропах, длинный поблескивающий металлом пакет — трубы или рельсы, отсюда было не разглядеть.

Время приближалось к одиннадцати. Решив, что лучше подождать Балмашева у судна, Полунин обошел бассейн и увидел знакомый черный «шевроле», стоящий в тени за углом ангара, — видимо, он проглядел его или Балмашев приехал раньше. Вблизи «Рион» выглядел еще внушительнее и оказался не таким уж низким. С кормы, перевесившись через релинг, с любопытством смотрел на Полунина вихрастый белокурый парнишка, еще один — с повязкой на рукаве форменки — томился у трапа, поплевывая в щель между бортом и гранитной стенкой причала.

— Михаил Сергеич! — послышалось сверху.

Полунин поднял голову — Балмашев махал ему с галереи кормовой надстройки:

— Давайте сюда, я вас уже жду!

С забившимся вдруг сердцем Полунин легко взбежал по сходням, перекинутым через фальшборт, и спрыгнул на стальную палубу «Риона».

В просторном, отделанном полированным деревом салоне двое приехавших с Балмашевым сотрудников торгпредства сидели над разложенными по столу ведомостями, распустив галстуки и повесив пиджаки на спинки кресел. Балмашев тоже был без пиджака, в сорочке с закатанными до локтя рукавами; он казался сейчас совсем другим, чем Полунин привык его видеть, у него даже походка изменилась — стала как-то свободнее, размашистее. Полунин, напротив, чувствовал себя неловко. Балмашев познакомил его со старпомом, представив как первого пассажира и пообещав подкинуть еще нескольких. Старпом сдержанно улыбнулся, подал руку.

— Милости просим, — сказал он. — Походите тут пока, осмотритесь… беспорядок, правда, сейчас всюду…

В салон вошло еще двое моряков, старпом подозвал их, в свою очередь представил друг другу: «Знакомьтесь, это наш пассажир — старший электрик — третий штурман» — и исчез, как показалось Полунину, с облегчением. Штурман и электрик были общительнее, а может, им просто нечем было заняться: стали расспрашивать о Буэнос-Айресе — есть ли достопримечательности, которые стоит посмотреть, и всегда ли тут так жарко, и много ли живет соотечественников. Постепенно Полунин начал осваиваться, чувствовать себя смелее.

Отмахнув локтем стеклянную дверь, вошел хмурый человек, вытирая тряпкой испачканные маслом руки.

— Анатольевич, — позвал он (электрик оглянулся), — ну шо там, долго еще твои будут чикаться? Нельзя ж так, понимаешь, я ж просил…

— Не кончили еще? — Электрик посмотрел на часы, встал. — Придется пойти сделать им отеческое внушение. Вторая вспомогательная в порядке?

— Да шо вторая, за вторую у меня голова не болит…

— Стармех наш, — объяснил штурман, когда электрик с хмурым ушли. — Грозный мужик! Без чувства юмора, но дело знает. Во время войны на торпедных катерах служил, у нас на Балтике.

— Вы ленинградец? — спросил Полунин.

— Коренной. Вы тоже? Я почему-то так и подумал. Где в Питере проживали?

— На Мойке, возле Конюшенной. Угол Мошкова переулка.

— Мошков, Мошков… А! Знаю. Только теперь он Запорожский.

— Переименовали? — удивился Полунин.

— Ну, с этим у нас лихо. Так мы с вами, значит, почти соседи… Я — прямо насупротив, через Петропавловку, на Кронверкском. Да-а, тесен мир, тесен… Нас тут на судне трое ленинградцев: Володя вот этот, что электрикой заворачивает, и еще один. А остальные — кто откуда. Стармех — южанин, из Ставрополя, помполит — москвич… А вот и лекарь пожаловал — эй, доктор! Этот — помор, архангельский, — шепнул штурман. — Подваливайте сюда, доктор, познакомьтесь с пассажиром и доложите сансостояние команды.

Доктор, высокий меланхоличный блондин немногим старше третьего штурмана, вяло пожал Полунину руку и повалился в кресло.

— Какая это команда, — сказал он безнадежным тоном, — одни салаги. Дай, Женя, курнуть… Не тот нонче пошел моряк, не-е, не тот.

— Чем не нравится?

— Мелкий он, понимаешь, — подумав, сказал доктор. — К тому же пузатый, прожорливый до неимоверности. Да еще и саковитый вдобавок.

— Ладно тебе очернительством заниматься, сам ведь сачок изрядный — всю дорогу медведя давишь.

— Послушайте, штурманец, вы вот когда с мое наплаваете, и когда ваша… извиняюсь, корма обрастет ракушкой по самую ватерлинию, — тогда и вы начнете понимать, как это хорошо, если лекарь весь рейс давит большого медведя. Вот когда у лекаря бессонница начинается — это, Женя, весьма хреновый симптом. Давно вы в этих краях? — неожиданно обратился он к Полунину.

— Почти девять лет.

— Ого! Небось Южную Америку вдоль и поперек изъездили? Я вот на Амазонке мечтаю побывать, с детства еще — пацаном был, прочитал что-то, и втемяшилось. Интереснейший край… Слышь, Женя, водится там такая вредная рыбешка — ростом с леща, а корову вмиг до костей очистит и не поперхнется… Стаей, тварь, ходит.

— Есть такая, — кивнул штурман. — Мы ведь, доктор, тоже не лаптем щи хлебаем, слыхивали и мы кой-чего. И про пиранью, и про электрического угря. Но ведь в Аргентине, — он обернулся к Полунину, — этой пакости нет?

— Это все туда, севернее, ближе к тропикам…

Они еще поговорили о пиранье, о пауках-птицеедах и прочей экзотике. Узнав, что Полунин тоже немного плавал, они принялись расспрашивать его об условиях на аргентинском торговом флоте. За разговорами незаметно бежало время; Полунин удивился, увидев, что настенные часы в салоне показывают уже половину второго. Подошел Балмашев, уже в пиджаке, подтягивая на место узел галстука.

— Ну что ж, я поехал, — вы со мной или побудете здесь?

— Пообедали бы у нас, — предложил штурман.

— Спасибо, не могу. А вы как, Михаил Сергеич, может, и в самом деле останетесь пообедать?

— Только на разносолы не рассчитывайте, — мрачно предупредил доктор. — Кандея нашего утопить мало, совершенно без творческой фантазии человек…

Полунин и не прочь был бы остаться, но не рискнул из опасения показаться навязчивым.

— Нет, — решил он, — мне тоже пора.

— Вообще-то успеем надоесть вам своей травлей, — посмеялся штурман, пожимая ему руку, — до Ленинграда ведь четыре недели топать — озвереешь…

Они сошли на причал, постояли у рельсовых путей, пропуская маневровый дизель, который оттаскивал от «Риона» две платформы, груженные пакетами труб.

— Для ИПФ, — сказал Балмашев. — Хотели еще турбобуры наши купить — так американцы, черти, не позволили. А сами продают им буровое оборудование втридорога… Ну что ж, Михаил Сергеич, я свое дело сделал, — продолжал он, направляясь к машине. — Увидимся еще в день отплытия, вручу вам свидетельство — и, как говорится, с богом…

— Когда отплытие?

— В четверг, если управятся с погрузкой. Отсюда шерсть повезут…

Тень за это время переместилась, машина стояла на самом солнцепеке — изнутри, когда Балмашев раскрыл дверцу, пахнуло жаром, как из духовки.

— Черт, как накалило… Опустите у себя стекло, Михаил Сергеич, пусть немного протянет. Ну, как первое впечатление?

— Хорошее, — сказал Полунин, закуривая. — Я, признаться, побаивался… что будут смотреть как на диковину. С недоверием или с жалостью — не знаю, что хуже. А все оказалось очень просто.

— Вот видите…

Весь вторник Полунин протолкался в таможенном управлении. Гербовая бумага, с которой он переходил от одного чиновника к другому, постепенно украшалась все новыми и новыми печатями, штампами разных форм, подписями, пометками, визами, и к концу рабочего дня превратилась в должным образом оформленное разрешение на вывоз вещей личного пользования в количестве трех мест багажа, подлежащих погрузке на борт д/э «Рион», порт назначения — Ленинград, СССР, не позднее 20 апреля 1956 года. В среду он позвонил в консульство — ему сказали, что отплытие завтра и что пассажиры должны быть на пристани к двенадцати часам, имея на руках все аргентинские документы.

Оставались сутки. Еще не поздно было съездить в Бельграно, — даже если Новосильцевы и перебрались из пансиона, фрау Глокнер должна знать новый адрес. Или просто позвонить? По правде сказать, не хотелось бы встретиться с этим типом, — он ведь, скорее всего, опять нигде не работает, сидит дома и предается мировой скорби. Нои встреча с Дуняшей, ежели здраво рассудить… Действительно, нужно ли? Так она, может быть, уже забыла, успокоилась… А сам он с нею уже попрощался — третьего дня, в Таларе. Нет, не поедет. И звонить тоже не станет. С прошлым если уж рвать, так рвать, а душещипательные сцены под занавес — это ни к чему. В конце концов, выбор сделала она.

Вечером он пришел к Основской с цветами, коробкой конфет и бутылкой сидра, заменяющего в Аргентине шампанское. Они просидели допоздна. Когда пришло время прощаться, Надежда Аркадьевна обняла Полунина и троекратно поцеловала.

— А это — на память об Аргентине, — сказала она, вручив ему небольшого формата томик, переплетенный в коричневую телячью шкурку с выжженным в виде тавра заглавием «Martin Fierro». — Я вам там написала, потом прочтете. И ступайте, не люблю долгих прощаний, ступайте, а то реветь начну…

На улице, остановившись под фонарем, Полунин раскрыл книгу — на фронтисписе было написано бисерным почерком: «Помните, голубчик, — даже годы, прожитые на чужбине, не станут для человека потерянными, если они научили его крепче любить родную землю».


Он убрал в комнате, оставил на столе в передней прощальную записку для Свенсона, деньги за последний месяц и ключ от входной двери. Погрузив чемоданы в плюшево-бордельную кабинку лифта, спустил их вниз, оставил у портеро и пошел за такси. Не прошло и десяти минут, как ему удалось перехватить у Дворца правосудия машину с поднятым на счетчике красным флажком.

— Далеко собрались? — поинтересовался таксист, засовывая чемоданы в багажник.

— Далековато — в Советский Союз…

— О-о, — шофер изумленно свистнул. — Замерзнуть не боитесь?

— Да уж как-нибудь. Сейчас там весна.

— Неужто? Вы смотрите — всё шиворот-навыворот. Весна в апреле, это же надо… А белых медведей у вас там много?

— Как здесь — пингвинов, — Полунин улыбнулся. — Ну, тронулись. Давайте по Санта-Фе — свернете сейчас на Либертад и через площадь…

Утро было ясное и прохладное, но на солнечной стороне курился уже пар над тротуарами, быстро просыхающими после ночного дождя, — день обещал быть жарким. «Бабское лето, сказала бы Дуняша. На площади их остановил затор, таксист пробормотал, что проще было проехать по Коррьентес, но Полунин был рад задержке. Не отрываясь, смотрел он на поредевшие, уже тронутые осенней желтизной кроны деревьев, на раскидистые веера пальм, четко врезанные в неяркое голубое небо, на белую фигурку каменной купальщицы посреди бассейна. Он впервые пожалел вдруг, что у него нет фотоаппарата, — снять бы это на память… Впрочем, и так не забудется.

Пробка впереди рассосалась, таксист добродушно выругался и включил скорость. Верхние этажи «их» дома проплыли в просвете между деревьями и опять скрылись, заслоненные листвой. Полунин, подавив вздох, откинулся на спинку сиденья, закурил и протянул сигареты шоферу.

— Спасибо… Что ж, я бы, пожалуй, тоже уехал от всего этого свинства, — сказал тот, сворачивая на авениду Санта-Фе. — Перона скинули, помните, каких только не было обещаний: «свобода», «процветание», «социальный мир»… Пускай рассказывают про свой социальный мир шлюхе, которая их породила. Выборы обещали провести еще в марте, а теперь уже и разговора про это нету, осадное положение так и не снято, в каждый профсоюз понасовали своих «интервенторов»… ворюги все как один. Или опять же инфляция! Зарабатываешь вроде много, а взять к обеду бутылку простого тинто — уже задумаешься… Генералы, чего вы хотите, — таксист газанул, обгоняя справа новенький белый «мерседес», и с непостижимой ловкостью плюнул ему на хромированную облицовку радиатора. — Это уж точно, когда военные у власти, добра не жди. Нет, я бы уехал хоть завтра…

— Это ведь, дружище, тоже не выход — уехать…

— А что тогда выход? Сидеть в дерьме?

— Я не аргентинец, — Полунин пожал плечами. — Только посудите сами: если в стране плохо и все кинутся уезжать, лучше от этого не станет… Ни тем, кто едет, ни тем, кто остается. Наверное, нужно что-то делать.

— Сделаешь тут с этими гориллами, держи карман. И так уж чуть не каждый день находят где-нибудь то одного, то двух… Простое дело, че, вывезут ночью на пустырь, и — адиос мучачос. Пулю в затылок, долго ли…

Когда приехали в порт, досмотр уже начался. Таксист помог донести чемоданы до груды багажа, сложенного у трапа; Полунин выгреб из кармана последние аргентинские песо.

— Спасибо, камарада, — сказал таксист, пожимая ему руку. — Счастливого пути, и чтоб у вас все было хорошо…

Досмотр был чистой формальностью. Когда очередь дошла до Полунина, таможенник окинул вещи ленивым взглядом, прихлопнул на разрешение еще одну печать и сделал величественный жест — как епископ, благословляющий паству.

Людей вокруг толпилось порядочно, человек тридцать. Впрочем, многие тут, вероятно, были провожающими. Полунин успел поставить свои чемоданы на багажную сетку, когда ее уже стропили за углы, и налегке, с одним портфелем, поднялся по трапу.

Вахтенный спросил фамилию, поискал в списке, поставил карандашом птичку.

— В салон пройдите, пожалуйста, — сказал он. — Это вон там, в кормовой надстройке…

Проходя мимо раскрытого трюма, Полунин заглянул вниз — свободного места было еще много, вряд ли погрузку кончат засветло; к причалу подкатывали все новые грузовики с тюками шерсти, стивидоры работали не спеша, с ленцой, — ему невольно вспомнились гамбургские докеры. Те, пожалуй, управились бы скорее.

В салоне, рядом с Балмашевым, который приветствовал его молчаливым кивком, сидел набрильянтиненный элегантный аргентинец, тут же помещался сержант Морской префектуры, еще какие-то типы. Полунин выложил на стол удостоверение личности, таможенное разрешение, профсоюзный билет, справки о ненахождении под следствием, о незадолженности по налогам, о прививках, об отсутствии болезней. Аргентинец, бегло просмотрев, смахнул все в портфель. Балмашев раскрыл папку, — достал большого формата документ с фотографией Полунина в верхнем углу и крупно напечатанным заголовком «РЕПАТРИАЦИОННОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО» и попросил расписаться в получении. Вся церемония заняла не более пяти минут.

Когда он, бережно складывая бумагу, отошел от стола, чтобы освободить место другому отъезжающему, кто-то крепко взял его за локоть. Он оглянулся — это был давешний третий штурман, Женя.

— Ну что, отряхнули прах? — спросил он, белозубо улыбаясь. — Вот и мы тоже. Два дня бегали с высунутыми языками, — жаль, забастовка какая-нибудь не подгадала, на недельку хотя бы. Уж больно он красив, ваш Буэнос-Айрес.

— Правда? — Полунин искренне удивился. — Не замечал как-то.

— Ну, что вы. Не знаю, как Рио, — кстати, бывали там?

— Бывал.

— Неужто красивее?

Полунин пожал плечами.

— Да как сказать… Бухта замечательная, а сам город… Не знаю, центр хорош, но там трущобы сразу начинаются — отойдешь на два квартала в сторону, и такая рухлядь…

— Вот здесь этого нет. Мы все-таки поездили порядочно, и в метро, и автобусами.

— И здесь есть, только подальше. Было бы время, я бы вас свозил, показал.

— Нет, все равно хорош городишко, хорош. А вчера вечером — вон, гляньте-ка, не узнаете?

Полунин глянул в указанную сторону — в дальнем углу салона, над пианино, сияла глазами и улыбкой большая фотография Лолиты Торрес.

— А-а. Как же, видал…

— Где?

— Да уж не помню сейчас, в каком-то фильме.

— В фильме! А я вот — как вас, — торжествующе объявил штурман. — И на этом самом месте.

— Лолиту? Что она тут делала?

— Как это — что? Укрепляла культурные связи. Визит дружбы, понимаете? Автографы подписывала, я целых два урвал — в Питере покажу, озвереют… А пела как!

— Вы подумайте, — сказал Полунин.

Обмен документов тем временем закончился, аргентинцы встали и направились к выходу. Дежурный матрос распахнул перед ними дверь салона, чиновник величественно кивнул, сержант взял под козырек. Когда пассажиров стали разводить по каютам, к Полунину подошел Балмашев:

— Идемте, покажу вам вашу обитель, да и попрощаемся. Может, если удастся, подъеду еще к вечеру — раньше шести вряд ли кончат, — но на всякий случай…

Он провел его по коридору, устланному ковровой дорожкой, толкнул одну из дверей. Полунин вошел — каютка была маленькая, тоже отделанная полированными деревянными панелями. Столик, привинченный к стене под прямоугольным иллюминатором, диван, две койки в нише, одна над другой.

— С вами тут старичок один поместится, врач, в Ереван едет, — сказал Балмашев. — Вы уж ему уступите нижнюю. Каюта эта — дайте-ка сориентироваться — по левому борту?

— Вроде бы так. Да, точно, по левому.

— Ну, значит, через месяц увидите Кронштадт в этом окошке Никогда не приходилось подходить к Ленинграду с моря?

— Только петергофским пароходиком…

Это было летом тридцать восьмого года, в начале июля, он только что сдал экзамены за девятый класс, и отец по такому случаю купил ему «Фотокор». Сам он, как и все мальчишки в классе, мечтал иметь «ФЭД», но узкопленочная камера стоимостью в шестьсот рублей была Полуниным не По карману — отец, скромный инженер-экономист, получал в своем «Ленэнерго» немногим больше. Впрочем, и этот неуклюжий аппарат, который заряжался пластинками 9x12 в металлических кассетах и наводился на фокус с помощью раздвижного меха, доставил ему много радости. В первый же выходной день они с отцом (матери не было в живых уже пять лет) поехали в Петергоф — исходили весь парк, фотографировали друг друга на фоне Большого каскада и Монплезира и даже выпили по кружке пива, закусывая свежими, пахнущими укропом раками, которые торговка предлагала тут же у киоска. Запах этот, в сочетании с медовым духом травы, вянущей на только что выкошенных газонах, и тем неопределенным и непередаваемым, чем веяло с близкого взморья, навсегда запомнился Полунину. Да, и еще — резковатый, чуть отдающий почему-то касторкой запах нового дерматина от висевшего на плече тяжелого футляра с фотоаппаратом. Вечером, стоя на корме экскурсионного пароходика, отец сказал: «А вон там Кронштадт, видишь? » Далеко на горизонте темнела узкая полоска с круглым возвышением посредине, — отец объяснил, что это купол Морского собора, и он жадно всматривался, ладонью прикрывая глаза от низкого уже солнца…

Кронштадт — в самом звучании этого слова была какая-то необъяснимая притягательность. В детстве его вообще влекло все загадочное и недоступное. Впрочем, как и всех, вероятно. Он собирал марки, особенно любил красочные выпуски французских колоний — Камерун, Того, Реюньон; окружавшая его обыденность казалась скучной. Жили они в довольно унылом на вид новом доме стиля первой пятилетки, который одним крылом выходил на Мойку, а другим — на улицу Халтурина и как-то странно выглядел в этой части города. За Нарвской заставой он никого бы не удивил. Их комната в коммунальной квартире была угловой, вид из окна впереди — за мостиком — ограничивался приземистым полукруглым строением с колоннами, над крышей которого блистали золотой купол и пестрая закрученная луковка Спаса-на-Крови; а справа, если высунуться, можно было увидеть изгиб набережной и дом, где умер Пушкин. Словом, место неплохое, но ему куда больше нравился район Новой Голландии — летом он мог часами просиживать на берегу канала, разглядывая кирпичные стены старинной кладки с проросшими кое-где на карнизах молодыми березками и думая о дальних странах. Некоторые из одноклассников мечтали стать полярниками, в те годы это было модно, но его Арктика не манилa — ленинградскому мальчишке, ни разу не побывавшему южнее Новгорода, жадно хотелось солнца. Знать бы тогда, как буквально и опрокинуто сбудутся позже детские его мечты о южных морях!

Тот июльский день в Петергофе навсегда остался для него едва ли не последним безоблачным воспоминанием о мирной жизни. Хотя до войны было еще далеко. Отец умер осенью тридцать девятого, незадолго до событий на Карельском перешейке, умер внезапно и милосердно — упал на улице Халтурина, возвращаясь с работы. Сам он был тогда уже на первом курсе, его вызвали с лекции…

— О чем, Михаил Сергеич, задумались? — спросил Балмашев.

— Да так, вспомнил… — Полунин, с трудом заставив себя улыбнуться, полез в карман за сигаретами. — Вы вот сказали — увижу отсюда Кронштадт, а поверить трудно.

— Хорошо, что возвращаетесь на нашем судне, — подумав, заметил Балмашев. — Будет, так сказать, время для адаптации — целый месяц. А представляете, например, самолетом? Сегодня здесь, а послезавтра уже дома — этакий сразу перепад…

— Тоже, наверное, интересно. Но вообще вы правы, лучше осваиваться постепенно.

— Практический вопрос — образование заканчивать намерены?

— Образование? Не знаю… не думал как-то об этом.

— А подумайте. Каким бы хорошим специалистом вы ни были, без диплома у нас трудно. Поэтому не советую терять время. Где вы учились, вы говорили?

— В институте Бонч-Бруевича.

— Ну, вот туда же и поступайте.

Полунин скептически хмыкнул:

— Легко сказать… Я уж, наверное, все перезабыл.

— Не беда — позанимаетесь, вспомните. Не обязательно в этом же году! А у репатриантов есть льгота, приемная комиссия это учтет. Ну, есть еще вопросы?

— Вопросов, Алексей Иванович, много, — помедлив, сказал Полунин. — Но я думаю, на них ответит сама жизнь.

Балмашев одобрительно кивнул:

— Вот это верно! Только постарайтесь правильно их формулировать. Понимаете, что я хочу сказать?

— Понимаю… Мне тут на прощанье Надежда Аркадьевна хорошо написала, — он достал коричневый томик из портфеля, раскрыл на странице с дарственной надписью и протянул Балмашеву. — Пожалуй, лучше не скажешь…

Балмашев надел очки, прочитал, задумчиво погладил переплет, обвязанный по краю тонким сыромятным ремешком.

— Ишь ты… Занятно придумали оформить, — так сказать, единство формы и содержания. А мысль Надежда Аркадьевна высказала мудрую. Очень мудрую…

Вернув книгу Полунину, он встал, прошелся по тесной каютке, посмотрел на часы.

— К тому, что она вам написала, добавить ничего не могу. И если вы сами чувствуете так же — я за вас спокоен, потому что личный опыт поможет вам впредь… находить правильную точку зрения, правильный взгляд на окружающее. Может быть, оно не всегда и не во всем отвечает нашим желаниям… что делать — жизнь есть жизнь… Но нужно уметь видеть ее трезво и мудро. И всегда очень четко отличать главное от второстепенного. Ну что ж, Михаил Сергеич, мне пора. Счастливого пути — и счастья на родине. Думаю, все у вас будет хорошо…

Проводив Балмашева до трапа, Полунин обошел судно, побывал на корме, поднялся на верхнюю палубу. Стеклянные створки люков были подняты, он заглянул — глубоко внизу, на дне выкрашенной белой эмалью шахты машинного отделения, лежали могучие тела четырех дизель-генераторов и два спаренных тандемом гребных двигателя. Общий ротор, что ли, подумал он, разглядывая сверху непривычную силовую установку.

По трансляционной сети объявили приглашение к обеду. Часть пассажиров вместе с провожающими повели куда-то в другое помещение, часть осталась в салоне, где обедал комсостав. Знакомый уже Полунину старший электрик — рыжеватый, с круглым добродушным лицом и облупленным от загара носом, на котором криво сидели модные очки в тонкой золотой оправе, — сделал ему приглашающий жест и хлопнул по сиденью свободного стула рядом с собой.

— Мы, кажется, коллеги, — сказал он, — товарищ из консульства говорил, вы тоже электротехникой занимаетесь?

— Слаботочной, вообще я скорее радист.

— От души завидую. А как насчет шахмат?

— Играл когда-то.

— Завтра можно будет сразиться — сегодня-то уж не выйдет, сегодня меня затаскают. И так еле вырвался пообедать… Судно, понимаете, новое, то в одном месте что-нибудь, то в другом. Если интересуетесь, зайдите потом ко мне, покажу свое хозяйство.

— Спасибо, зайду. Я уже полюбопытствовал — чистота у вас там.

— Чистота, да, — электрик посторонился, пропуская матроса, который поставил перед ними тарелки. — Но уровень шума… И то ведь обычно на двух дизелях идем — два в резерве. Там, знаете, вахту отстоять — это…

Доедая суп, Полунин подумал, что мрачный доктор был явно несправедлив, советуя утопить «кандея». Толстый немолодой пассажир, сидевший в другом конце стола, громко объявил, что уже много Лет не ел ничего подобного; в Аргентине, добавил он, людям вообще скармливают всякую гниль. Котлеты с жареным картофелем и зеленым горошком вызвали у него новый взрыв энтузиазма, но он тут же умолк, занявшись едой, — к облегчению Полунина, который уже начинал испытывать неловкость.

Когда наконец подали компот, электрик закурил и выложил пачку перед Полуниным.

— Воспользуемся отсутствием капитана, — подмигнул он, — тот курение за столом не одобряет… Он, правда, чаще у себя ест, — каюта-то в носовой надстройке, попробуй побегай туда-сюда по открытой палубе — а борт низкий, обратили внимание? Сюда шли в полном грузу, так волна в четыре балла — и уже одни надстройки из воды торчат…

За столом к этому времени стало посвободнее и потише. На другом конце шел сепаратный разговор, в котором участвовали стармех, доктор, толстый пассажир и кто-то из провожающих.

— … Нет, честное слово, — повысил голос толстяк, — я просто с трудом удержался, чтобы не кинуть этому сеньору в лицо ихнюю седулу [73] — нате, мол, получите, я теперь не ваш!

С этими словами он посмотрел направо и налево, словно ожидая поддержки со стороны слушателей. Но поддержки выражено не было, наступило несколько неловкое молчание.

— Ну, в лицо-то не стоило бы, наверное, — сказал кто-то.

— Нет, я бы, конечно, себе этого не позволил, — загорячился толстяк, — это уже инцидент, я понимаю! Но желание было. И вы, товарищи, должны просто понять, — он приложил к груди растопыренную руку, — после всего, что мы здесь вытерпели за это время, — то есть нет, вам это понять невозможно, советскому человеку просто не представить себе такого! Чтобы тебя ежедневно и ежечасно — на каждом то есть шагу — унижали, оскорбляли твое достоинство, вытирали об тебя ноги…

Он снова оглянулся вокруг себя и, встретившись глазами с Полуниным, протянул руку ораторским жестом.

— Вот товарищ — извиняюсь, не знаю по фамилии — товарищ скажет то же самое!

Взгляды сидевших за столом обратились на Полунина, тут уж было не отмолчаться.

— Не знаю, — сдержанно сказал он. — Мне служить половой тряпкой не приходилось…

— Нет, ну фигурально говоря, конечно, не в буквальном же смысле! Я говорю вообще об отношении — когда тебе всюду тычут в глаза, что ты «экстранхеро» [74], человек второго сорта, пока действительно не начинаешь себя чувствовать просто, понимаете ли, каким-то отверженным!

Полунин пожал плечами:

— С этим спорить не буду, в чужой стране действительно чувствуешь себя… не очень уютно. А насчет того, чтобы в глаза тыкали… Вы Аргентину имеете в виду?

— Конечно!

— Тогда это ерунда.

— То есть как это «ерунда», позвольте, — толстяк опять стал горячиться, — если для иностранца всегда самая тяжелая работа, самая низкая зарплата…

— Первый раз слышу, чтобы зарплата зависела от национальности. Какая у вас профессия?

— По образованию я — музыкант, но здесь, конечно, работал не по специальности. Здесь я был плотником. Строительным плотником, на опалубке…

— И вам платили меньше, чем аргентинцам?

— Конечно, меньше!

— За одинаковую работу?

— Да, представьте себе, за ту же самую работу!

Старший электрик, уже поднявшись из-за стола, задержался у двери, видимо заинтересованный этим дурацким спором. Полунин, ругая себя за то, что не отмолчался, допил свой компот и тоже встал.

— Может, быть, — сказал он примирительно. — Жулья, конечно, хватает всюду. Я только не понимаю, что вас держало в такой фирме, — ушли бы в другую, и дело с концом.

— Интересный вопрос — что держало! — взвизгнул толстяк. — Безработица держала, молодой человек, вот что! Да, представьте себе!

— Побойтесь вы бога, — с изумлением сказал Полунин, — какая, к черту, безработица с вашей специальностью? Да здесь все эти годы не было более дефицитной профессии, чем строительные плотники!

Толстяк пошел пятнами.

— Я… я не понимаю! Вас послушать — просто рай земной, да и только, — нет, в самом деле, товарищи! И отношение прекрасное, и безработицы никакой нет, и платят всем по справедливости! А ведь, между прочим, неувязочка получается! Если там так хорошо, — толстяк патетически указал на открытый в сторону причала иллюминатор, за которым в этот момент с железным гулом медленно проезжал рельсовый кран, — вы-то почему здесь, на советском судне, а?

Задав этот вопрос, толстяк победно оглянулся на доктора и стармеха. Полунину вдруг стало его жаль.

— А вам этого все равно не понять, — сказал он, направляясь к выходу. — Во всяком случае, вопросы труда и зарплаты на мое решение не повлияли…

Электрик вышел из салона вместе с ним, беззвучно посмеиваясь.

— Хорошо вы его напоследок уели, только ведь и в самом деле не поймет. Если дурак, так это надолго…

— Да ну его к черту. Воображаю, будет потом рассказывать, как его тут капиталисты голодом морили…

— Точно, точно. Такое и рассказывают, а что вы думаете! Странно только, никому в голову не придет простой вопрос: ну хорошо, а если бы ему там — за границей — платили больше, то он бы, выходит, и не вернулся? Вот тут уж действительно «неувязочка», скажем прямо… Так в машинное не хотите со мной?

— Я зайду позже, Владимир Анатольевич.

— Ну давайте, я уж до отхода оттуда не вылезу…

Он вышел на палубу, погрузка за это время продвинулась — уже начали укладывать верхние ряды тюков. Часа через три, пожалуй…

К нему подошел худощавый пожилой человек восточного облика, сказал, что его зовут Тиграном Вартановичем и что они соседи по каюте. Поговорив с ним несколько минут, Полунин понял, что его собственная «одиссея» — небольшая прогулка в сравнении с кругосветными странствиями доктора Оганесяна. Тот, как выяснилось, побывал уже и на Ближнем Востоке, и в Африке, и в Австралии, и в Штатах, а в Аргентину приехал через Бразилию…

— Чего это вас носило? — с изумлением спросил наконец Полунин.

— Судьба, понимаете, так сложилась, — виноватым тоном ответил Тигран Вартанович, — иногда сам удивляюсь, честное слово…

«Рион» был ошвартован левым бортом; они стояли на верхней палубе у правого, наблюдая, как из Северной гавани медленно выдвигается белый многоярусный «Конте Гранде». Оганесян рассказывал о том, как попал в плен в сорок первом году: их транспорт торпедировали между Одессой и Севастополем, два дня он провел в море, потом его подобрал румынский сторожевик — дальше шла какая-то маловразумительная история с участием болгар, греков, чуть ли не турок…

— Я извиняюсь, товарищ Полунин не вы будете? — позвал снизу парнишка-вахтенный. — Там вас гражданка спрашивает, я ее в вашу каюту провел!

— Спасибо, иду, — машинально отозвался он, и только после этого дошел до него смысл услышанного. — Простите, — сказал он Оганесяну и не тронулся с места. Гражданка? Какая гражданка может его спрашивать? Не может быть, чтобы… — Простите, Тигран Вартанович, я сейчас.

Удерживаясь, чтобы не побежать, он спустился на шлюпочную палубу, рванул наотмашь тяжелую дверь. Полгода уже — ровно полгода! — и ни одного звонка… Ну, положим, звонки могли быть, пока он плавал. Но уж написать-то, чего проще… если бы действительно хотела… Да нет, чушь! Молчать полгода, и теперь вдруг — в последний день? Чушь, действительно. Он прошел мимо кают старшего электрика, старпома, помполита, по внутренней лестнице сбежал еще ниже — в огибающий шахту машинного отделения коридор, куда выходили двери салона и пассажирских кают. Чего только себе не навоображаешь, когда ждешь и надеешься… хотя и это вздор: ждать он давно уже ничего не ждал. А надежда — ну, возможно, и была какая-то подсознательная. Сердцу, говорят, не прикажешь… вот оно и вообразило сейчас — вопреки всякой логике! — что загадочная посетительница эта не кто иной как Дуняша. Хотя совершенно ясно, что уж ей-то и в голову не могло бы это прийти — после всего случившегося взять и явиться вдруг сюда на судно. А вот Надежда Аркадьевна вполне могла передумать, хотя и сказала вчера, что в порт не приедет… передумать или что-то вспомнить. Может, поручение какое-нибудь? Она, конечно, кто же еще, убежденно сказал себе Полунин, уже взявшись за ручку своей двери, — сказал просто так, на всякий случай, или как заклинание от сглаза, хотя сам уже знал, что на этот раз сердце оказалось прозорливее разума, а у Дуняши — пусть в самый последний момент — хватило и смелости, и безрассудства сделать то, на что так и не отважился он сам…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Он долго стоял ничего не говоря, ни о чем не думая, только ощущая — тепло ее плеч в своих ладонях, знакомый запах ее волос, тепло ее легкого дыхания на своей шее, долгожданный покой… Потом она отстранилась, снизу вверх — из-под мокрых ресниц — робко заглянула ему в глаза.

— Ты не сердишься?

— Я и тогда не сердился…

— Нет, я хочу сказать — что пришла сейчас?

Он качнул головой, осторожно поцеловал ее в кончик носа.

— Как ты узнала?

— О, это просто удивительно! Ты знаешь, я обычно не читаю газет, и вдруг сегодня утром почему-то беру «Ла-Расон» и вижу информацию: «Аргентинская звезда экрана встречается с советскими моряками». Натурально, я заинтересовалась, — там было написано, что Лолита Торрес посетила советский motonave [75] «Рион», который сегодня выходит румбом на Ленинград. И я сразу подумала о тебе! Я немедленно позвонила в консулат, узнать, но они были осторожны и ничего не хотели мне отвечать. О, я понимаю очень хорошо, это ведь могла быть какая-нибудь провокасьон, не правда ли? Тогда я поехала туда и все объяснила, и господин, который меня принял, — такой мсье Горчаков, очень любезный, — он сказал, что ты уже на корабле и что я могу еще успеть до depart [76]. Но я долго не знала, что делать.

— Ты хорошо сделала, что приехала. Спасибо, Дуня…

— Тебе не очень тяжело меня видеть?

Он опять прижал ее голову к себе и стал гладить по волосам, закрыв глаза.

— Мишель, я должна объяснить…

— Не надо ничего объяснять, я давно все понял.

— Но я хочу, чтобы ты знал, почему так получилось! Я ведь для этого и приехала — нет, вру, приехала я просто потому, что не могла не повидаться с тобой на прощанье, но и это тоже…

Он усадил ее на диванчик, сел рядом, держа ее руки в своих, словно пытаясь отогреть.

— Как у тебя сейчас… вообще? — спросил он. — Ты его все-таки любишь?

Она долго молчала, прикусив губу.

— Не знаю… это трудно объяснить. Не так, как тебя, во всяком случае. Это… это совсем другое, понимаешь. Когда я была с тобой, я… я чувствовала себя как одна пещерная женщина: сидит внутри, а мужчина охраняет вход, и пока он жив, она знает — с ней не случится ничего плохого. Понимаешь? С Ладушкой скорее наоборот — мне приходится быть снаружи…

— Да, это я тоже понял.

— Но ты не думай, он в сущности добрый человек, и он действительно меня любит… Кстати, он не был виноват тогда, что не писал так долго. Просто он опять доверился своим компаньонам, и они его посадили в острог — такие подлецы! Он ведь как ребенок, Мишель, — тебе, наверное, этого и представить себе нельзя, что мужчина может быть таким. Потому что ты совсем другой, ты сильный, а он… если бы я его оставила, он бы просто пропал, — он ведь уже собрался тогда ехать ловить кашалотов на Мальвины. Но боже мой, первый же кашалот просто проглотил бы его, как сардинку, я совершенно уверена! Пойми, Мишель, я бы никогда себе не простила, и потом — не знаю, может быть, ты будешь смеяться, но я не верю, что можно сделать свое счастье на беде другого человека…

— Я над этим не смеюсь, Дуня.

— Тогда ты поймешь, что я хочу сказать. Я просто не могла! Это не принесло бы добра ни мне, ни тебе, потому что такое не прощается, никогда. У меня сердце разрывалось — мы ведь с тобой уже все решили, я так хотела ехать, — а в тот вечер, когда ты ушел, даже не захотев меня выслушать…

Полунин хотел что-то сказать, она проворно закрыла ему рот теплой ладошкой.

— Нет-нет, ничего не объясняй, ты был прав, — мужчина не мог поступить иначе, я понимаю. Но как мне было тяжело! Я даже была такая идиотка, что подумала: зачем мы с тобой встретились, было бы легче жить, не зная друг о друге… Скажи честно, ты так не думаешь?

— По-моему, это счастье, что мы друг друга узнали. Дело ведь не в сроках, Дуня. Можно прожить вместе много лет, ни разу не испытав… ничего настоящего. И можно за одну неделю пережить такое, что потом хватит тепла на всю жизнь. У нас с тобой это было… помнишь — этой весной, в пампе… И это уже навсегда, Дуня, этого у нас с тобой ничто не отнимет — ни годы, ни расстояния…

— Да, да, — она улыбнулась, смаргивая слезы, — это навечно, ты прав, и еще знаешь что? Для меня это — особенно, еще потому, что я через тебя словно прикоснулась к России, милый, тебе не понять, как это много…

Глубоко в недрах судна что-то приглушенно зарокотало, взвыло, повышая тон, и взорвалось вдруг мощным железным ревом, от которого по полу и по переборкам пробежала короткая дрожь вибрации; потом снова стихло. Дуняша посмотрела на Полунина испуганно и вопросительно.

— Двигатель проворачивают, — сказал он. — Здесь дизель-генераторная установка, поэтому такой шум…

— Что, разве уже?

— Наверное нет, не думаю…

Он встал, перегнулся через столик к иллюминатору: погрузка, пожалуй, действительно уже кончилась — машины ушли, причал был пуст, у трапа жестикулировали, столпившись, портовые грузчики-стивидоры; один, заткнув за кушак кожаные рабочие рукавицы, пил воду из глиняного поррона, держа двугорлый кувшин над запрокинутой головой и ловя тонкую струю ртом, как это делают галисийцы. Возможно, впрочем, они ждали новых машин.

— Минутку, я сейчас узнаю, — сказал Полунин, — побудь здесь…

Он вышел в салон, передние иллюминаторы которого выходили на палубу, и увидел, что матросы закрывают трюм лючинами.

— Что, погрузка кончена? — спросил он у моряка, решавшего за столиком кроссворд в старом «Огоньке».

— Все уже…

— А когда отходим?

— Да не знаю, как там портовые власти, сейчас у капитана сидят. С лоцманом, что ли, задержка. Вы не подскажете — столица древнего государства в Южной Америке, пять букв, вторая «у»?

— Куско, — ответил Полунин и вышел из салона.

Дуняша встретила его тревожным взглядом.

— Грузить кончили, но пока еще неизвестно, когда уйдем. Ты спешишь?

— Нет-нет, нисколько… Но только выйдем на воздух, здесь душно.

Они поднялись наверх, где стояли огромные изогнутые рупоры вентиляторов машинного отделения. Палубная команда внизу растягивала брезент по крышке закрытого уже среднего трюма. Был шестой час, солнце висело над крышами корпусов Морского госпиталя, ярко освещая косыми лучами белую надстройку танкера, медленно идущего вдоль восточного мола к выходу на внешний рейд. Со стороны гидроаэропорта пролетела с надсадным гулом двухмоторная «Каталина» и стала разворачиваться, медленно набирая высоту и волоча за собой изогнутые хвосты дыма.

— На такой штуке я летал зимой в Асунсьон, помнишь?

— Помню… — Дуняша, быстро оглянувшись, на миг прижалась щекой к его плечу. — До сих пор не могу простить себе того случая…

— Какого случая?

— Ну, в тот вечер, когда ты прилетел, — ты мне позвонил в пансион, помнишь, и хотел, чтобы мы поехали к тебе, а я отказалась. Ты еще сказал, что замерз — ты тогда полетел в тонких туфлях, — а я стала читать по телефону какие-то глупые стихи…

— Стихи были ничего, — Полунин улыбнулся. — Я их, конечно, потом забыл, но тогда они мне понравились.

— Ох, я была такой дрянью тогда… я вообще часто бывала дрянью, но тогда особенно…

Мимо прошел озабоченный старпом, неловко поклонился Дуняше и извиняющимся тоном сказал, что пора бы уже пить чай, но сегодня все расписание сбилось.

— Теперь уж, наверное, только когда выйдем, — добавил он и исчез по своим делам.

— Жаль, — сказала Дуняша, — я бы хотела увидеть всех твоих компаньонов по плаванию. A propos, что значит «волосан»?

— Понятия не имею. Откуда это?

— Слышала от матросов — там, на деке — один сказал другому: «Волосан ты, Федя». Какая-то идиома, вероятно, нужно записать в карнэ… Впрочем, что это я глупости всякие болтаю, — расскажи о себе, милый, как ты жил это время, как тебе плавалось?

— А ты откуда знаешь, что я плавал?

— Княгиня сказала в церкви, откуда же еще! Твой Мишель, говорит, сбежал в Южную Африку, любопытно знать, за кого он — за англичан или за буров… Решительно уже ничего не соображает, старая химера. О, а потом еще лучше! Звонит мне однажды утром: «Ты уверена, что его не съели зулусы? » Помилуйте, говорю, ma tante [77], какие зулусы? Но что толку — ее разве переубедишь. А ты действительно был в Африке?

— Да, первым рейсом. Потом ходили в Европу — Гамбург, Бордо… Кстати, я виделся там с Филиппом.

— Vraiment? [78] Как интересно. И что ты узнал по поводу этого свиньи Дитмара — надеюсь, он уже гильотинирован?

— Черта с два. Еще и не судили, следствие не окончено. Да в любом случае никто его не отправит на гильотину. Даже если признают виновным, отделается несколькими годами тюрьмы, а отсидит и того меньше — до первой амнистии…

— Да, вот тебе и наша французская жюстис [79]. Бог с ним, впрочем, возможно, он уже наказан угрызениями совести — если она у него есть, что тоже вопрос. Скажи, а Маду женился на этой своей ужасной переводчице?

— Женился. Теперь собираются вместе в Египет, его посылает туда какой-то парижский журнал.

— Не знаю, можно ли поздравить Маду, но за нее я рада — он такой приятный господин. В тот день, помнишь, когда они у нас обедали…

Голос у нее вдруг прервался, она умолкла, не договорив фразу. Полунин, тоже глядя в сторону, кашлянул.

— Да, он… отличный парень. Жаль, встреча у нас какая-то получилась скомканная — он торопился…

С расположенной ниже шлюпочной палубы слышались громкие разговоры и смех столпившихся там пассажиров и провожающих; голоса стали приближаться — кто-то поднимался сюда, наверх.

— Идем, посидим еще в твоей кабине, — сказала Дуняша, избегая встретиться с ним глазами. — Там очень мило, ужасно люблю дерево в интерьерах — оно такое теплое…

В каюте они застали Оганесяна, который распаковывал свой чемодан. Испуганно поздоровавшись с Дуняшей, странствующий доктор пробормотал, что он только на минутку, и скрылся за дверью, взяв бритвенные принадлежности.

— Этот мсье едет с тобой? Какое странное лицо — подозреваю, что он не совсем русский… Когда вы будете в Петербурге?

— Через месяц.

— Никуда не заходя?

— Кажется, в Дакаре будут брать дизельное топливо. Дуня, послушай… Очень хорошо, что ты приехала, что мы можем поговорить. Наверное, я сам должен был это сделать… вчера. Просто не решился. Дело вот какое. Я бы не хотел, чтобы у тебя оставалось чувство вины передо мной. Ты говоришь — пришла, чтобы объяснить. Получается так, вроде ты пришла оправдаться, но тебе не в чем оправдываться передо мною. Пожалуйста, пойми это. Если кто и виноват, то это я…

— Ты — виноват? Но в чем?

— Во всем, Дуня. Я тут недавно думал… И еще раньше — после разговора с Филиппом — впрочем, нет, неважно. Я вот что хочу сказать… Когда люди встречаются — вот так, как мы встретились с тобой, — рано или поздно наступает момент, когда мужчина должен принять какое-то решение, взять на себя ответственность. Я этого не сделал. Сделал, вернее, но уже слишком поздно. Не знаю, действительно ли ты чувствовала себя со мной, как пещерная женщина за спиной мужчины, но я-то им не был. Пещерный мужчина в подобной ситуации хватался за камень и разбивал сопернику череп — или, во всяком случае, не подпускал его близко к своей пещере. Если бы я с самого начала внушил тебе уверенность, что именно так и будет, то сейчас здесь, — он указал на койку доктора Оганесяна, — лежали бы твои вещи. Все зависело от меня. А я — я тебя просто упустил, понимаешь, я слишком долго смотрел на наши с тобой отношения как на что-то… Ну, временное, случайное, что ли. Я думаю, ты и сама это заметила…

— О нет, я…

— Погоди, дай мне кончить. Я хочу сказать, что если тебе стало вдруг ясно, что Владимиру ты нужнее, чем мне, то это не только потому, что я — как ты говоришь — сильный, а он слабый. Тут важнее другое: я сам ни разу не дал тебе почувствовать, что ты мне нужна по-настоящему. Я, видишь ли, сам ничего не понимал, — понял только потом, слишком поздно. А наверное, все-таки, отношения между мужчиной и женщиной именно этим и держатся — сознанием взаимной необходимости…

— Ты хочешь сказать, что недостаточно меня любил?

— Нет, я хочу сказать не это. Да и потом, что значит — достаточно, недостаточно… тут ведь нет четких параметров, которые можно замерить. Я тебя любил и люблю — уж сейчас-то зачем бы мне притворяться, наверное проще было сказать: «Да, извини, мы оба ошибались… » Мы ни в чем не ошибались, Дуня, но это мое чувство просто не сумело занять того места, которое любовь должна занимать в жизни…

— В чьей жизни, Мишель? Ты рассуждаешь слишком… абстрактно! Для мужчины, я думаю, любовь всегда будет — как это сказать — ну, на втором плане. У женщин иначе, применительно к женщинам ты прав, но… поверь, мы прекрасно понимаем эту разницу, я нисколько не была на тебя в обиде. Я, правда, не знала тогда, чем ты занимался, но я хорошо знала другое: у мужчины его дела, какие бы они ни были, всегда на первом плане, а любовь он держит где-то там…

— Ты не понимаешь, — Полунин покачал головой. — Дело было не в погоне за Дитмаром. Это-то я сумел бы совместить. Дело в том, что моя жизнь здесь — вся, в целом, — была для меня чем-то ненастоящим, и я — подсознательно, может быть, — переносил это же ощущение и на нашу любовь. Мне все время казалось, что…

Его прервал оживший внезапно динамик, в котором щелкнуло, пронзительно засвистело. Потом стихло. Окающий поволжски голос произнес: «Товарищи, внимание, провожающих просят сойти на берег… »

— Уже? — выдохнула Дуняша испуганно и встала.

Полунин тоже поднялся. Что ж, главное было сказано. Он положил руки ей на плечи, не в силах оторвать глаз от побледневшего треугольного личика с дрожащими губами. Его ладони медленно скользнули к шее — на ее запрокинутом горле билась тоненькая жилка — поднялись к ушам, зарываясь в шелковистые волосы, он держал ее голову бережно, как держат головку ребенка. Он нагнулся, закрывая глаза, и нашел пересохшими губами ее губы.

— Прощай, — шепнул он, когда вернулось дыхание. — Прощай, моя любовь…

— Прощай, и спасибо тебе за все, любимый… Храни тебя господь, будь счастлив, теперь ты должен быть счастливым за нас обоих… — Она завела руку назад, пошарила по столу, нашла сумочку. — Я тебе привезла образок, возьми с собой…

Она вложила в его ладонь маленький, тяжелый, старинного медного литья складень в лазурной финифти — тот самый, так хорошо ему знакомый, что всегда висел над ее изголовьем.

— … Я знаю, ты неверующий, но все равно — пусть он для тебя будет хотя бы как память… А я — я даю его тебе как благословение, я буду молиться за тебя, плыви спокойно, любимый… Ты будешь счастлив, я верю, ты ведь едешь домой. Только обещай: когда сойдешь на землю — поклонись от меня России…

— Родная моя…

— Прощай, любимый, пора, я должна идти. Нет, не провожай — простимся здесь, я выйду одна…


Он стоял на корме вместе с другими, палуба мелко дрожала под ногами — уже работали оба дизель-генератора, наполняя весь корпус ровным и мощным гулом. В последнюю минуту показался из-за угла знакомый черный «шевроле» — вместе с Балмашевым вышел еще кто-то и заговорил с Дуняшей, видимо это был тот самый Горчаков, о котором она рассказывала. Над группой провожающих трепетали платочки и шарфы, Балмашев и его спутник махали шляпами; Полунин видел только Дуняшин платок, только ее одну — такую маленькую, такую несгибаемую и мужественную в обманчивом облике нежной хрупкости…

Он не уловил момента, когда двинулись и поплыли назад краны, рельсовые пути, кирпичные стены ангаров с выведенными на них огромными номерами. Буксиры разворачивали судно, отводя от стенки. Где-то глубоко под палубами, в звенящей от бешеного рева дизелей белой шахте, движение пальца на пусковой кнопке послало по проводам электрический импульс — мгновенно сработали целые каскады реле, лязгнули сомкнувшиеся контакты главного пускателя и ток ударил в обмотки гребных двигателей. Вода под кормой «Риона» вздулась кипящими буграми, желтыми от поднятого со дна ила.

Через несколько минут уже нельзя было различить лиц в группе уплывающих назад вместе с причалом. Солнце скрылось, огромное алое зарево стояло над портом, над зубчатой осциллограммой городских крыш, где неожиданными всплесками пиков выделялись силуэты редких небоскребов: Каванаг, башня министерства общественных работ, недостроенный Атлас правее центрального почтамта. Толпившиеся на корме пассажиры разошлись по каютам — похолодало, в правый борт все крепче задувал свежий памперо. Выйдя из аванпорта, «Рион» шел по каналу главного фарватера.

Быстро стемнело, через час Буэнос-Айрес уже лежал на горизонте плоской россыпью далеких мерцающих огней. Полунин продолжал стоять, облокотившись о поручни ограждения, над головой у него шумело и тяжело хлопало на ветру полотнище кормового флага. Смотреть на жизнь трезво и мудро — что ж, вероятно, к этому и в самом деле можно свести конечный результат нашего земного опыта. Мудро, спокойно, умея без ошибок отличать главное от второстепенного… Но почему-то самые очевидные истины зачастую оказываются и самыми труднопостижимыми, — а какой горькой ценой приходится нам за них платить!

Он перешел к правому борту, запрокинул голову, подставляя лицо ветру. Здесь уже едва угадывались запахи земли — их начало заглушать соленое, крепко приправленное йодом дыхание атлантических просторов. Привычно нашел он острый луч Канопуса, перевел взгляд левее и увидел их — как драгоценную пряжку на опоясавшей небо перевязи Млечного Пути — четыре маленьких ярких алмаза, наклонно расположенных по вершинам ромба. Теперь они каждую ночь будут клониться все ниже и ниже — пока не скроются навсегда, чтобы уступить место другим звездам…

Палуба дрожала под ногами упруго и равномерно — «Рион» прибавил оборотов и шел уже полным ходом. Его острый, плавно выгнутый вперед форштевень резал тяжелую, маслянисто колеблющуюся водную поверхность, с негромким монотонным шипением разваливая ее на два невысоких буруна; а из-под кормы, призрачно белея в отблесках фонаря на флагштоке, широким потоком пены била кильватерная струя — тонны и тонны вскипающей под винтом воды стремительно уносились назад, в непроглядную уже ночь, чтобы снова успокоиться и затихнуть, слившись с вечной стихией океана.


Буэнос-Айрес, 1956

Всеволожск, 1972-1977

Примечания

1

Это кощунство (фр.).

2

Mate — парагвайский чай (исп.).

3

Сокр. от Universite Libre de Bruxelles (фр.) — Брюссельский университет

4

Бога ради! (исп.).

5

Maquisard — партизан, участник Сопротивления (фр.).

6

Parole d'honneur — честное слово (фр.).

7

Aceite — растительное масло (исп.).

8

Refineria — нефтеперегонный завод (исп.).

9

Quincena — пятнадцатидневка (исп.).

10

Hauptmann — капитан (нем.).

11

«Comando Nacional Anticomunista» — «Национальное антикоммунистическое командование» (исп.).

12

«Alianza Libertadora Nacionalista» (исп.) — «Националистический освободительный союз» — ультраправая террористическая организация в Аргентине, созданная в 1919 году для борьбы с рабочим движением.

13

Almacen — бакалейная лавка (исп.).

14

Синдикатами в Аргентине называют профсоюзы. Делегат в данном случае — представитель профсоюза на предприятии.

15

Crapule — негодяй (фр.).

16

Affidavit — поручительство, дающее право на въезд в страну (англ.).

17

Скажи-ка (фр.).

18

Подонка (фр.).

19

Да нет же! (фр.).

20

Льстить (от фр. flatter).

21

Губную помаду (фр.).

22

Papeleria — магазин канцелярских принадлежностей (исп.).

23

Кстати (фр.).

24

Конечно (фр.).

25

Quebracho — дерево твердой породы (исп.).

26

Мешанина (фр.).

27

Король бельгийцев (фр.).

28

Пламенную страсть (фр.).

29

Дед (фр.).

30

Стихи Георгия Адамовича.

31

Дорога, идущая через частное владение (исп.).

32

Матон — наемный убийца (исп.).

33

Дерьмо (нем.).

34

В данном случае — денежная единица в Парагвае.

35

Совершенно точно (нем.).

36

Мой милый полковник (нем.).

37

Не правда ли? (нем.).

38

Презрительная кличка немцев во Фландрии во время войны.

39

Господа, доброй ночи (нем.).

40

Der Kriegsverbrecher — военный преступник (нем.).

41

Aleman — немец (исп.).

42

Парижский «театр ужасов».

43

Сокр. от displaced persons (англ.) — перемещенные лица

44

Слегка отстающей от моды (фр.).

45

Кутерьмы (фр.).

46

Боже (фр.).

47

Ну разумеется! (фр.).

48

Внемлите, смертные, священному кличу» (исп.) — начало аргентинского государственного гимна.

49

Porteno — уроженец Буэнос-Айреса (исп.).

50

Стихи Максимилиана Волошина.

51

Только для немцев (нем.).

52

Asado — вид шашлыка (исп.).

53

Gare de triage — сортировочная станция (фр.).

54

Camion — грузовик (фр.).

55

Не курить (англ. , исп.)

56

Хустисиализм (от исп. Justicia — справедливость) — официальная доктрина правящей перонистской партии в Аргентине описываемого периода.

57

Пособие при увольнении.

58

На рю Гренель помещалось советское посольство.

59

Profiteur — делец, спекулянт (фр.).

60

Организация российских юных разведчиков (скаутов).

61

Argentino naturalizado — иммигрант, принявший аргентинское подданство (исп.).

62

Ermite — отшельник (фр.).

63

Epatant — потрясающий, сногсшибательный (фр.).

64

«Dios у Patria» — «Бог и Родина» (исп.).

65

Остров Тайвань на Западе принято называть Формозой.

66

Muchachos — ребята (исп.).

67

Земляка (итал.).

68

«Выше знамена» (нем.) — начальные слова песни «Хорст Вессель».

69

Боже мой (фр.).

70

Galpon — складское помещение (исп.).

71

Аргентинская государственная компания по добыче и переработке нефти.

72

Тюрьма в одном из пригородов Буэнос-Айреса.

73

Cedula de identidad — удостоверение личности (исп.).

74

Extranjero — иностранец (исп.).

75

Теплоход (исп.).

76

Отплытия (фр.).

77

Тетушка (фр.).

78

Правда? (фр.).

79

Justice — правосудие (фр.).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28