Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Южный Крест

ModernLib.Net / Политические детективы / Слепухин Юрий Григорьевич / Южный Крест - Чтение (стр. 22)
Автор: Слепухин Юрий Григорьевич
Жанр: Политические детективы

 

 


— Да нет, я ненадолго. А что у вас за дело такое срочное?

— Дела, собственно, никакого, — соврал Полунин. — Просто хотел кое-что рассказать. Помните, я вам тогда сказал, что не могу пока бывать в консульстве?

— Помню, — Балмашев отпил пива, закурил. — И что же?

— Так вот: я тогда находился, по правде сказать, почти на нелегальном положении. Ну, и… не хотел, естественно, чтобы в случае чего связь со мной — пусть даже не связь, а просто хотя бы случайные контакты — могли обернуться для вас неприятностями…

— Простите, я что-то не очень понимаю, — сказал Балмашев уже настороженно. — Как это — «на нелегальном положении»? И почему это могло обернуться неприятностями для меня?

— Да просто если бы я загремел, то эти типы стали бы доискиваться, с кем общался, — это естественно, следствие в таких случаях первым делом проверяет контакты. Еще, чего доброго, заявили бы, что все это советским посольством затеяно…

— Не понимаю, — повторил Балмашев. — Что затеяно-то?

Полунин рассмеялся.

— Да-да, простите, я слишком все это путано излагаю! Понимаете, я тут в такую пинкертоновщину ввязался — сам до сих пор удивляюсь, что благополучно унес ноги. Дело в том, что надо нам было выследить одного человечка. В полицию обращаться с этим было бесцельно, поэтому решили провернуть всё сами — в порядке, так сказать, самодеятельности. Ну, а когда действуешь в обход властей, то действовать приходится, как вы сами понимаете, не совсем легальными методами…

— Минутку! — прервал Балмашев. — Прежде всего, поясните, пожалуйста, кто это «мы», какого «человечка» вы выслеживали и кто поручил вам его выследить?

— Охотно, Алексей Иванович, охотно все поясню! Мы — это я и два моих друга по отряду маки, француз и итальянец. Могу сообщить их имена, род занятий, домашние адреса — впрочем, сейчас это несущественно. Выслеживали мы одного немца, провокатора и предателя, бывшего обер-лейтенанта вермахта по имени Густав Дитмар. Никто нам этого не поручал, просто мы случайно узнали, что он живет в этих краях, и решили…

— Понятно, — опять прервал Балмашев. — Решили его найти. Нашли?

— Нашли.

— И что сделали?

— А мы его… — Полунин сделал быстрое движение рукой, будто словил над столом муху. — И вывезли!

— Куда — вывезли? — с расстановкой спросил Балмашев, забыв о своей дымящейся на краю пепельницы сигарете.

— Во Францию, куда же еще! Чтобы судить там, понимаете? Дело-то было во Франции, в Руане…

Балмашев быстро оглянулся и, встав, стянул с вешалки шляпу.

— Идемте-ка отсюда, — сказал он негромко.

«Шевроле» с белым номерным знаком дипкорпуса стоял за углом, поодаль. Балмашев отпер для Полунина правую дверь, обошел машину спереди и сел за руль. Включившись, мягко зашелестел двигатель. Когда по капоту потекли, струясь, разноцветные отражения рекламных огней, Полунина охватило странное чувство «уже виденного, словно когда-то где-то было с ним точно такое — приглушенное урчание мотора, пестрые блики перед глазами… Он тут же вспомнил: тот вечер в Монтевидео, когда он впервые ехал на свидание с Морено.

— Куда-нибудь за город, не возражаете? — спросил Балмашев.

Выехав на площадь, он обогнул памятник против часовой стрелки и уверенно вогнал машину в поток движения по Санта-Фе. Громыхнул над головой путепровод Тихоокеанской железной дороги, справа промелькнули обложенные мешками с песком зенитки у казарм «Куартель Мальдонадо»; впереди вытянулась убегающая вдаль пунктиром фонарей и фейерверочным мельтешением реклам шестикилометровая стрела Кабильдо. Полунин рассказывал, прикуривая сигарету от сигареты. Вырвавшись на кольцевую автостраду Хенераль Пас, Балмашев свернул налево от реки и сбавил скорость.

Машина не спеша катилась в правом ряду, но их мало кто обгонял, встречного движения тоже почти не было, теплый, пахнущий травами ветер врывался в открытое окно. Слева от автострады стояло во все небо электрическое зарево, по правую сторону было темно, только кое-где кучками далеких огней мерцали пригороды столицы — Аристобуло-дель-Валье, Хусто, Падилья.

— Что ж, счастливо отделались, — сказал Балмашев, выслушав полунинский рассказ до конца. — И отделались совершенно случайно. Вы хоть сами-то понимаете, чем бы все это кончилось, если бы не недавние события?

Он вывел машину на обочину, выключил двигатель и закурил.

— Вот так-то, — сказал он. — Не обижайтесь, но ничего более нелепого нарочно не придумать. Ей-богу, это если бы мальчишки затеяли, начитавшись шпионских романов, а то ведь взрослые люди, бывшие партизаны…

Балмашев выбросил в окно окурок, прочертивший в темноте тонкую огненную параболу, побарабанил пальцами по рулю, включил приемник на приборном щите и тут же снова погасил, не дождавшись, пока прогреются лампы.

— Впрочем, — продолжал он негромко, словно думая вслух, — это, пожалуй, и закономерно… Знаете, дома мне приходилось общаться с некоторыми бывшими эмигрантами… из Франции, из Чехословакии. Они говорили вполне откровенно, рассказывали о своей жизни, о политической деятельности. И меня знаете что всегда поражало? Среди них были умные люди, образованные… настоящие старые русские интеллигенты, каких уже мало осталось. Но то, о чем они рассказывали, все эти их «союзы», «объединения», вся картина эмигрантской общественной жизни в целом — это было нечто удручающее, нечто… настолько несерьезное, настолько оторванное от жизни, что я просто никак не мог увязать воедино вот эти два момента — личные качества этих людей и то, чем они занимались. Тогда не мог и до сих пор не могу. Конечно, есть расхожее объяснение… соблазнительное своей простотой… Дело, мол, в ошибочности идейных предпосылок, в том, что вся деятельность эмигрантов была заведомо обречена ходом истории — ну и так далее. Но тогда, простите, встает вопрос: почему же они-то сами этого не видели, не понимали этой обреченности? Ведь многим из идейных вождей белой эмиграции нельзя отказать в уме, в большой образованности, в знании той же истории и умении разбираться в ее законах… Говорят, ум хорошо, а два лучше, но тут получается наоборот: каждый в отдельности умен, а соберутся вместе — такую начинают городить ахинею, что диву даешься. Нет, тут что-то другое… Поневоле начинаешь думать, что эмиграция дышит отравленным воздухом, ей попросту кислорода не хватает. Я почему сейчас об этом заговорил — только вы, Михаил Сергеич, поймите меня правильно, — в этой вашей затее с похищением тоже ведь есть что-то от эмигрантщины… этакая, понимаете ли, химеричность. Хотя как раз предпосылки у вас были вполне правильные, побуждения самые благородные — наказать предателя, восстановить справедливость… Чего не было, так это увязки с реальной жизнью.

Полунин почувствовал себя задетым.

— Ну, видите ли… реальная жизнь — понятие обширное. Так или иначе, при всей «химеричности» нашей затеи, мы ее осуществили — Дитмара будут судить. Что касается риска… — Он пожал плечами. — Скажу без всякого желания покрасоваться — об этом не думал. Уже после, задним числом, мне пришло в голову, что они могли отомстить моей жене… Но когда мы все это начинали, жены у меня еще не было.

— Вы на русской женаты?

— Конечно! Родилась, правда, в Париже…

Он помолчал, не зная, как приступить к главной части разговора.

— Алексей Иванович, я с вами решил встретиться не только для того, чтобы рассказать о поимке Дитмара… Хотя и для этого тоже — раз обещал в свое время. Дело вот в чем: мы с женой хотели бы вернуться на родину. Скажите мне прямо и открыто — пустят нас туда или нет?

— Видите ли, подобные дела решаются не здесь… и не нами, — ответил Балмашев. — Их решает Москва. Что я могу вам сказать? На родину сейчас едут многие — их пускают. Я, со своей стороны, могу только приветствовать ваше желание… ну, и помочь, насколько это будет в моих силах. Вам следует обратиться в консульский отдел с соответствующим заявлением, приложить автобиографию, заполнить анкеты. Жена ваша, помимо этого, должна будет подать прошение о восстановлении в гражданстве, — она, как дочь бывших подданных Российской империи, подпадает под действие Указа от четырнадцатого июня тысяча девятьсот сорок шестого года. Кстати, как ее девичья-то фамилия?

— Ухтомская.

— Княжна?

— Да нет, вроде бы, — улыбнулся Полунин. — Говорит, какая-то боковая ветвь…

— Да-а, уж эти старые роды ветвились. Вы сказали, что женаты меньше двух лет, — значит, брак зарегистрирован в Аргентине?

— Нет, в том-то и дело… Тут, понимаете, какая сложность — она еще официально не разведена, хотя муж бросил ее пять лет назад…

— М-да, это действительно осложнение, — помолчав, сказал Балмашев.

— И… серьезное?

— Да нет, в общем-то. Конечно, было бы лучше…

— Здесь это невероятно долгая процедура — развод, я хочу сказать.

— Я понимаю. Хотя Перон, кажется, это несколько упростил? Словом, давайте сделаем так: подавайте пока свои документы порознь, а там видно будет. Успеете оформить здесь — тем лучше, а если нет — ну что ж, распишетесь дома. Скажите… а жена ваша серьезно все обдумала?

— Уверяет, что серьезно.

— Сколько ей лет?

— Двадцать пять.

— Молоденькая совсем… это хорошо, легче освоится. Впрочем, те эмигранты, о которых я вам говорил, в общем освоились довольно быстро… У нас, конечно, есть еще трудности, после такой войны за десяток лет не оправишься, но это — как бы сказать — те обычные трудности, из которых складывается жизнь. Обычная, нормальная жизнь у себя дома… а не в гостях. Важно, Михаил Сергеич, чтобы ваша жена это поняла. Тут вам уж и книги в руки — провести, так сказать, воспитательную работу… Ну, а бланки анкет и заявлений можете взять хоть завтра. Меня на работе не будет, но это неважно, я скажу, к кому там обратиться. Товарищ вам объяснит, как что заполняется…

— Завтра же зайду, — кивнул Полунин. — Скажите… А как долго обычно рассматривают там эти дела?

— Ну, по-разному, — уклончиво ответил Балмашев, — иногда месяца три-четыре, иногда дольше. Одно могу вам обещать твердо — под сукно не положат…

ГЛАВА ВТОРАЯ

Его окликнули у соседнего с консульством дома, и первой — мгновенной — реакцией была панически метнувшаяся мысль, что все-таки выследили, увидели! Но он тут же опомнился, перевел остановившееся на долю секунды дыхание. Теперь-то что, вот месяцем раньше это была бы катастрофа…

Он замедлил шаги, оглянулся и увидел Жоржа Разгонова — лет пять назад они работали вместе на строительстве студенческого городка «Президент Перон», монтировали там телефонную сеть.

— Мишка, елки зеленые! А я ведь наугад позвал, глазам своим не поверил… — Разгонов подошел ближе, пялясь с нахальным любопытством. — Что, думаю, за хреновина, никак наш «француз» к товарищам в гости ходит…

— Случается, как видишь, — сдержанно отозвался Полунин. — Давно тебя не видел, ездил куда-нибудь?

— А, работал в Комодоро-Ривадавиа, на нефти. Хорошо хоть контракт был на полгода, больше меня туда не заманят.

— А я слышал, там можно хорошо заработать.

— Да что с того! Там, понимаешь, этих денег даром не захочешь, я все равно половину пропил без отрыва от производства. А чего еще делать, верно? Единственное что — бардаки там легально, поскольку военная администрация. На ихней территории законы совсем другие. И то не по-людски: приходишь, поликлиника не поликлиника — номерок тебе дают, и первым делом на медосмотр, понял? А баба вышла в белом халатике — я думал, медсестра опять, елки зеленые… Ну ладно, ты-то у товарищей чего делал?

— В консульстве? А, это я… насчет посылки, — сказал Полунин. — Хочу послать своим кое-чего, вот и зашел узнать, какие у них на этот счет правила.

— Ты ж говорил, у тебя там никого не осталось!

— Ну, как не осталось. Это я родителей имел в виду, а тетка есть, — Полунин для пущей достоверности уточнил: — Старушка уже, в Гатчине живет.

— Ну и что сказали за посылку?

— А ничего. Посылайте, говорят, что хотите, почта работает нормально. Адрес, сказали, на двух языках надо писать.

— Воображаю, слупят с бабки пошлину. Ты чего посылать-то думаешь, из барахла?

— Нет, пожалуй, — терпеливо ответил Полунин. — Из продуктов что-нибудь — ну, что отсюда обычно посылают? Кофе там, шоколад. Как раз к празднику и получит гостинец.

— Получит, держи карман. Хрен они ей твой шоколад отдадут — сожрут сами, я ее еще заставят письмецо написать: спасибо, мол, сыночек…

— Тогда уж племянничек, — поправил Полунин.

— … очень все было вкусно, присылай почаще да побольше!

— Ну, попытка не пытка, авось не сожрут. А и сожрут, невелик убыток.

— Да дело не в убытке, понятно, но только зачем же гадюк шоколадом за свой счет откармливать? Мне точно говорили: не доходят посылки, ни продуктовые, ни с барахлом. А письма писать заставляют — в том смысле, что все дошло в целости-сохранности. Или с барахлом как делают? Придет, допустим, посылка из Штатов, они ее вскроют, хорошие вещи заберут, а напхают рвани на тот же вес. Потом еще и в газете напишут — вот, дескать, американцы вам какое дерьмо присылают…

— Мудрец ты, Жора, — Полунин посмеялся. — Расскажи лучше, какое там в Комодоро обслуживание, это у тебя живее получается.

— Да ну их на фиг, и вспоминать неохота! А я сейчас, понимаешь, смотрю: вроде ты, — елки, думаю, палки, неужто и этого на родину потянуло…

— Почему «тоже», ты еще кого-нибудь видел?

— Видать не видел, среди наших-то, пожалуй, нету таких придурков. Но слыхать приходилось. Хохлы эти западные — волынцы и галичане — те сейчас валом валят. Два парохода, говорят, под ихнего брата арендовано, и то за один раз всех не перевезут. Ну, тех еще понять можно… Темные мужики, приехали когда-то из панской Польши на заработки, о советской нашей родной власти никакого представления…

— При чем тут советская власть, люди просто хотят домой, — Полунин посмотрел на часы и перебросил портфель в другую руку. — Ну ладно, гуляй. Мне тут еще в одно место забежать надо…

Уже распрощавшись и отойдя, Разгонов снова окликнул его во всю глотку:

— Мишка, слышь! А ведь про тетку-то в Гатчине выдумал, признайся? Заявление небось ходил подавать, паразит!

— Гуляй, Жора, гуляй. И не надо напрягать мозговые извилины, вредно это тебе…

Ну, теперь растрезвонит на всю колонию, подумал Полунин, ускоряя шаги. И угораздило же нарваться на этого идиота, как нарочно… Балмашев вчера еще посоветовал не особенно пока распространяться о том, что решил подать документы. Прав, конечно, береженого и бог бережет, — так нет же, надо было такому случиться…

Скоро он, впрочем, забыл про некстати встреченного лоботряса, мысли были заняты совсем другим. Придя домой, он достал из портфеля большой, плотной бумаги конверт с надпечаткой по-русски и по-испански: «КОНСУЛЬСКИЙ ОТДЕЛ ПОСОЛЬСТВА СССР В АРГЕНТИНЕ», разложил по столу бумаги. Не откладывая дела в долгий ящик, заполнил анкету, написал короткое заявление по приложенному стандартному образцу. И начал трудиться над автобиографией.

Когда, уже под вечер, вернулась Дуняша, комната была замусорена смятыми обрывками черновиков, а сам автор расхаживал из угла в угол с отсутствующим видом и погасшей сигаретой во рту.

— О-ля-ля, какое вдохновение, — сказала Дуняша. — Похоже, мсье решил завоевать приз Гонкур. Это что, и мне придется столько писать?

— Тебе проще. Какая у тебя биография? На полстраницы. А мне ведь, только чтобы рассказать про все эти шашни с Альянсой, понадобится целый трактат…

— Скажешь тоже — полстраницы, — обиженно возразила Дуняша. — Биографии всегда начинают издалека. У Моруа есть очень интересная книга про лорда Байрона, это был такой английский поэт, так он там пишет даже о том, как одного из его предков — Байрона, а не Моруа — съели сверчки. Вернее, не съели, а просто когда он умер, слуга вошел и увидел, что вся комната полна сверчками. Какой ужас, вообрази, наверное пришли почтить память. А что я могу написать о своих предках? Я только знаю, что дед украл жену из татарского улуса, а еще раньше один Ухтомский…

— Неважно, автобиография пишется иначе. Начинай с себя, этого достаточно.

— Ну если так… — Дуняша присела к столу и стала изучать вопросы анкеты.

— Послушай, — сказала она, — в моих документах так и будет написано, как я здесь отвечу?

— Конечно.

— Тогда, знаешь, я лучше напишу, что мой год рождения — тысяча девятьсот тридцать второй.

— Не дури, Евдокия.

— Боже мой, какая разница — тридцать второй, тридцатый? А потом это пригодится.

— Нет, нельзя, пиши все как есть. И не вздумай врать — проверю.

— Не понимаю просто, откуда в мужчинах столько мелочности… Хорошо, что много запасных бланков, а то ведь я не тверда в русской ортографии.

— Да-да, — рассеянно отозвался Полунин, — заполняй пока, я потом исправлю ошибки, и ты перепишешь набело. По-русски, кстати, говорится «орфография».

— Разве? А-а, ну правильно, там это греческое «тэ-аш».

Поужинав, они довольно быстро покончили с Дуняшиными бумагами, но вот его собственная биография… Сколько уже написано, а добрался только до своего приезда в Аргентину, — самое-то интересное было еще впереди.

— Ладно, — сказал он наконец, — давай-ка спать!

Однако заснуть ему не удалось. Он полежал часа полтора, тщетно пытаясь отключиться от своих творческих проблем, потом осторожно убрал с плеча Дуняшину руку, встал и отправился на кухню, прихватив неоконченное произведение. Какого черта, в самом деле, что там особенно ломать голову…

Было уже светло, когда он завершил свой труд эпизодом с отправленной в Формосу журнальной страницей, проставил дату — «Буэнос-Айрес, 6 октября 1955 года» — и твердо подписался, едва не пропоров бумагу шариковой ручкой. В сквере внизу беззаботно перекликались стеклянными голосами птицы, не знающие никаких автобиографий, никаких виз, никаких границ. Полунин позавидовал им, стоя у окна и глядя, как занимается над крышами розовое пламя рассвета. Из-за угла выползла поливальная машина, медленно обогнула площадь, оставляя за собой широкую темную полосу мокрого маслянисто поблескивающего асфальта. Ладно, подумал Полунин, теперь будь что будет…

Вернуться в постель незамеченным не удалось. Едва он вошел в комнату, как Дуняша проснулась — посмотрела на него, потом на часы.

— Нет, вы окончательно рехнулись, сударь, — сказала она. — Мало вам дня?

— Значит, мало. Давай спи, я тоже уже ложусь…

— Завтра мы уезжаем, — объявила она решительно. — Хватит! Сдашь эти бумаги, и я беру билеты в Барилоче.

— Почему именно в Барилоче?

— Потому что дальше некуда! И потом, ты обещал научить меня ходить на лыжах. Как я буду в России без лыж?

— Там дешевле этому научиться, — возразил Полунин, зевнув. — А в Барилоче я не поеду — никогда не бывал на этих модных курортах, ну их к черту.

— Но здесь я тебя все равно не оставлю! Я не могу спокойно сидеть и наблюдать, как ты превращаешься в один фантом, уже и по ночам перестал спать…

— Так ведь ночь у привидений самое рабочее время, про дневных фантомов я что-то не слыхал.

— Какой тонкий юмор! — возмущенно фыркнула Дуняша, поворачиваясь к нему спиной. — Отстань, у тебя руки холодные.

— Сейчас согреются…

За завтраком она опять завела разговор о поездке. Полунин подумал, что съездить куда-нибудь было бы и в самом деле неплохо, отдохнуть действительно надо.

— Что ж, я не против, — согласился он. — Только чтобы толпы не было. Слушай, а ты помнишь то местечко, куда мы ездили в мае? Как его — Талар, что ли…

— Это где была такая большая кровать? Да, помню, мне там понравилось, и хозяин такой славный — толстый, меланхолический, и огромные усы. Браво, это у тебя хорошая идея…

Он перечитал на свежую голову все написанное ночью и остался доволен — автобиография получилась хотя и пространная, но была изложена ясно, четко, без умолчаний и ненужных подробностей. Этак и мемуары насобачишься писать, подумал Полунин, вкладывая бумаги в тот же плотный конверт.

Вечером он отнес его Основской.

— Надежда Аркадьевна, — сказал он, — я хочу это отдать Балмашеву, но он сейчас в отъезде. Мы с женой тоже думаем поехать отдохнуть недельку-другую, так что я попрошу вас — передайте это ему, когда вернется. А пока почитайте сами, я нарочно не запечатал — хочу, чтобы вы познакомились с моей автобиографией. Вас там кое-что удивит, но вы поймете, почему я молчал об этом раньше…

В субботу они вышли из поезда на знакомом полустанке, где ничто не изменилось за эти полгода. Не изменился и отель — он стоял такой же пустой и чистый, пахнущий новой мебелью и натертым паркетом. Дон Тибурсио узнал их и приветствовал, как старых клиентов. Они заняли тот же номер, — Полунин подумал, что в тот раз предчувствие его обмануло: он был уверен, что не увидит больше ни этой комнаты, ни лежащей за окном пустынной пампы. В апреле она была бурой, выжженной летним солнцем, а сейчас зеленела свежей травой — цвета надежды…

Днем над пампой стояло огромное безоблачное небо, они уходили подальше, ложились в траву и чувствовали, как становится невесомым все тело, словно медленно растворяясь в солнечном тепле, в запахах земли и полевых цветов. Так же пахло по ночам и в их комнате — они никогда не закрывали окна, тишина звенела и переливалась неумолчным хором цикад, сияющим голубым параллелограммом лежал на полу лунный свет Они были счастливы. Еще никогда так не влекло их друг к другу, никогда еще близость не бывала такой полной, сокрушительной, исчерпывающей себя до последних пределов…

Весна пятьдесят пятого года была в провинции Буэнос-Айрес ранней и дружной, уже к концу первой декады октября установилась умеренно жаркая погода с короткими обильными ливнями, чаще всего ночными. Пампа буйно цвела, в человеческий рост вымахал чертополох вдоль изгородей, словно торопясь запастись соками на все долгое лето — пока не обрушились на землю подступающие с севера ударные волны зноя. Дуняшу вызвали телеграммой в Буэнос-Айрес, она съездила туда на один день, привезла несколько срочных заказов и по вечерам работала в соседнем пустом номере, откуда дон Тибурсио по ее просьбе убрал кровать, заменив большим кухонным столом. Спать они ложились рано, почти с местными жителями — после захода солнца, — зато вставали на рассвете и, не позавтракав, уходили вдоль полотна железной дороги, километров за десять. На обратном пути их обычно догонял пассажирский поезд, — иногда они нарочно дожидались его на повороте, где он замедлял ход, Полунин с разбегу подсаживал Дуняшу на площадку последнего вагона, вскакивал сам, и они возвращались со всеми удобствами, сидя на ступеньках и обдуваемые упругим ветром.

Двенадцатого в Таларе торжественно отпраздновали День Америки — над дверью школы вывесили украшенный туей и лаврами портрет Колумба, ребятишки читали патриотические стихи, духовой оркестр добровольной пожарной команды сыграл гимн, вечером пускали ракеты, на здании муниципального совета горел транспарант из разноцветных электрических лампочек: «1492-1955».

— В субботу будет неделя, как мы здесь, — сказал Полунин. — Ты хочешь пробыть весь месяц?

— Да нет, пожалуй, — ответила Дуняша. — Месяц будет многовато, и потом, я думаю, что с разводом нужно постараться успеть до конца судебной сессии — иначе все это отложится до осени.

— Ну что, побудем до следующего воскресенья? Это будет двадцать третье, в понедельник ты позвонишь своему адвокату…

— Давай лучше до субботы, тогда я в воскресенье смогу пойти в церковь. Я у обедни не была уже не знаю сколько, совершенно стала язычницей. Недаром говорят — с кем поведешься…

Погода, державшаяся как по заказу все эти две недели, испортилась наконец в день их отъезда. Одетые уже по-городскому, Полунин с Дуняшей стояли под навесом станции, бесшумно моросил дождь, поезд — тот самый, которым они иногда возвращались со своих утренних прогулок, — сегодня опаздывал. Станция была расположена на самом краю поселка, пампа подступила к ней вплотную; Полунин подумал, что трудно найти более типичный для Аргентины вид, чем этот — распахнутая до самого горизонта ширь, линия телеграфных столбов вдоль рельсов, решетчатая мачта ветряка над гальпоном [70] из гофрированного железа…

— Чего ты шмыгаешь носом? — спросил он.

— Так… Ты никогда не замечал, что уезжать — грустно, даже если едешь охотно и с удовольствием? Странно… Впрочем, нет, я глупость сказала, ничего странного. Знаешь, мне так было здесь хорошо…

— Нам будет еще лучше, Евдокия.

— Я понимаю это умом, но…

В Буэнос-Айресе тоже шел дождь, блестели мокрые черные зонты, пахло бензином. После обеда Дуняша занялась уборкой, а Полунин пошел к себе на Талькауано — посмотреть, нет ли писем. Свенсон оказался дома, был против обыкновения трезв и мрачен.

— Сожгли подшипник, желтопузые обезьяны, — объяснил он. — Минимум неделя ремонта! Вшивая страна, вшивые люди, вшивые суда. Я уже десять лет мог бы плавать у Мур-Маккормака и получать жалованье в долларах, а не в этих вонючих песо, которыми скоро можно будет оклеивать стены. Видел сегодняшний курс? Сто песо — пять долларов, вот так-то. И еще, говорят, не сегодня-завтра будет объявлена девальвация…


Храм, который обычно посещала Дуняша, пока не стала язычницей, был расположен в Баррио Пуэйрредон — тихом зеленом пригороде в западной части Буэнос-Айреса. Церковь помещалась в полуподвальном этаже углового дома; огороженного двора, как на Облигадо, здесь не было, и прихожане после окончания обедни толпились в соседнем скверике. Пуэйрредонская церковь, как и другие православные церкви Буэнос-Айреса, была не только храмом, но и своего рода клубом — сюда приезжали повидаться со знакомыми, узнать новости. Хозяин расположенной тут же закусочной давно приспособился к вкусам еженедельной клиентуры, и русские пирожки, которые он в больших количествах выпекал по воскресеньям, были не хуже, чем у Брусиловского.

По обыкновению опоздав на электричку, Дуняша пришла к концу проповеди. В церкви было тесно и душно, она потихоньку пробралась вперед, поставила свечку Михаилу Архангелу и, опустившись на колени, помолилась о том, чтобы с разводом не получилось никаких компликаций и чтобы им поскорее дали визы. Проповедь тем временем кончилась, начали подходить к кресту. Медленно продвигаясь к амвону вместе с очередью, Дуняша поглядывала вокруг, рассеянно кивала знакомым и думала о том, что все они остаются здесь, а она, если не случится задержки, у пасхальной заутрени будет уже в Казанском соборе. Или даже в Исаакиевском. Ей было очень жаль всех окружающих…

Истово крестясь, проковыляла мимо старая княгиня-сплетница, юркнул шалопаистый поручик Яновский, прошествовал длинный как жердь скаутмастер Лукин со своей маленькой щуплой женой. Появилась Мари Тамарцева, — увидев Дуняшу, она сделала большие глаза и стала жестами показывать, что будет ждать ее снаружи. Дуняша кивнула. Подошла ее очередь, она приложилась ко кресту, поцеловала пахнущую ладаном руку батюшки и с чувством исполненного долга направилась к выходу, развязывая под подбородком концы платочка.

На улице солнце ударило ей в глаза, она спрятала платочек в сумку, надела темные очки. Мари Тамарцева тут же налетела как коршун, схватила за плечи, быстро поцеловала — точно клюнула — в щеку и зашептала трагически:

— Боже мой, Доди, где ты пропадала? Я тебя уже второе воскресенье здесь ищу, домой звонила несколько раз…

— Я уезжала отдохнуть, а что?

— Боже мой, как что? Да ведь он приехал!

— Кто приехал?

— Но твой муж, Вольдемар!

Дуняша почувствовала, что у нее холодеют щеки. Потом ей вдруг стало очень жарко.

— Ах вот как, — сказала она звонким от ярости голосом, — мсье соизволил вспомнить о своей супруге? Прекрасно, но только мне уже нет до него никакого дела! Если бы он таскался еще пять лет, я должна была его ждать?

— Но, Доди, ты же ничего не знаешь! Отойдем, я тебе все расскажу…

Тамарцева схватила Дуняшу за руку, потащила через улицу. В сквере они отошли на боковую аллею, подальше от соотечественников. Мари все говорила и говорила, а Дуняше казалось, что все это какая-то фантасмагория, наваждение, что вот сейчас она очнется, придет в себя, и ничего этого не будет…

— … Я его спрашиваю: «Но почему же ты ни разу не написал, ведь можно было сообщить», — продолжала Тамарцева трагическим полушепотом, — а он мне сказал — и, знаешь, я в чем-то его понимаю, — он сказал, что не мог себе позволить, думал, что для тебя лучше, если ты ничего не будешь знать, лучше считать себя просто брошенной, чем женой арестанта…

— Очень благородно, — сказала Дуняша, — но это ничего не меняет, в конце концов я тоже человек, у меня тоже могла быть какая-то своя жизнь, не так ли? Я три года ждала его как последняя идиотка, плакала по ночам, со мной могло случиться что угодно, — об этом он подумал, когда пускался в свои авантюры? Ему было скучно, видите ли, он не мог работать, как все люди, — а я могла? Я могла по девять часов в день стоять у мармита с кипящим конфитюром, когда в цехе было сорок градусов жары? Я приезжала домой как дохлая рыба, а он мне говорил: «Слушай, хорошо бы развлечься немного, пойдем в синема», и я улыбалась и делала хорошее лицо, и мы шли и смотрели по три дурацких фильма подряд — то есть это он смотрел, а я ничего не видела, потому что я сидела и думала, сколько мне удастся сегодня поспать, — я вставала в пять утра…

— Доди, милая, я все понимаю и нисколько его не оправдываю, но я все же считаю, что тебе просто необходимо с ним увидеться, в конце концов это твой муж…

— Да какой он мне муж!

— Ну, все-таки. Ты обещалась ему перед алтарем, Доди, вспомни…

— А он помнит свои обещания перед алтарем? Ну хорошо, тогда я ему напомню! Ты думаешь, я боюсь встретиться с ним? По-моему, это он меня боится, если даже не пришел сюда, а тебя подослал!

— Боится, — согласилась Тамарцева. — Доди, я ничего ему не сказала, не могу бить лежачего, пойми… А встретиться с тобой ему действительно страшно.

— Ну, так он встретится, — объявила Дуняша с угрозой. — Он сейчас там, у вас?

— Да, да, поезжай, дома никого нет, вы сможете поговорить спокойно…

Через полчаса Дуняша выскочила из такси перед домиком Тамарцевых в Оливосе. Еще с улицы, глянув поверх низкой ограды из подстриженных кустов бирючины, она увидела Ладушку Новосильцева — крапюль был одет в старый комбинезон и замазывал цементом трещины в бетонной дорожке. Услышав, как звякнула распахнутая калитка, он оглянулся и так и замер — сидя на корточках, с мастерком в руках.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28