Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Архипелаг ГУЛаг

ModernLib.Net / Отечественная проза / Солженицын Александр Исаевич / Архипелаг ГУЛаг - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 10)
Автор: Солженицын Александр Исаевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


..) для партактива (что - не для народа, никого не смутило), а жена прокурора не смогла купить: не оказалось ее тут, сам же прокурор Русов подойти к прилавку постеснялся, и Власов не догадался - "я, мол, вам оставлю" (да он по характеру ниикогда б и не сказал так). И еще: привел прокурор Русов в закрытую партстоловую (такие были в 30-х годах) приятеля, не имевшего прикрепления туда (то есть, чином пониже), а заведующий столовой не разрешил подать приятелю обед. Прокурор потребовал от Власова наказать его, а Власов не наказл. И еще, так же горько, оскорбил он райНКВД. И присоединен был к правой оппозиции!.. Соображения и действия голубых кантов бывают такие мелочные, что диву даешься. Оперуполномоченных Сенченко забрал у арестованного армейского офицера планшетку и полевую сумку и при нем же пользовался. У другого арестованного с помощью протокольной хитрости изъял заграничные перчатки. (При наступлении то их особенно травило, что не их трофеи - первые.) Контр-разведчик 48-й Армии, арестовавший меня, позарился на мой портсигар дане портсигар даже, а какую-то немецкую служебную коробочку, но заманчивого алого цвета. И из-за этого дерьма он провел целый служебный маневр: сперва не внес ее в протокол ("это можете оставить себе"), потом велел меня снова обыскать, заведомо зная, что ничего больше в карманах нет, "ах, вот что? Отобрать!" - и чтоб я не протестовал: "В карцер его!" (Какой царский жандарм смел бы так поступить с защитником отечества?) - Каждому следователю выписывалось какое-то количество папирос для поощрения сознающихся и стукачей. Были такие, что все эти папиросы гребли себе. Даже на часах следствия - на ночных часах, за которые им платят повышенно, они жульничают: мы замечали на ночных протоколах растянутый срок "от" и "до". - Следователь Федоров (станция Решеты, п/я 235) при обыске на квартире у вольного Корзухина сам украл наручные часы. - Следователь Николай Федорович Кружков во время ленинградской блокады заявил Елизавете Викторовне Страхович, жене своего подследственного К.И.Страховича: "Мне нужно ватное одеяло. Принесите мне!" Она ответила: "Та комната опечатана, где у меня теплые вещи". Тогда он поехал к нец домой; не нарушая гебистской пломбы, отвинтил всю дверную ручку ("вот так работает НКГБ!" - весело пояснял ей), и оттуда стал брать у нее теплые вещи, по пути еще совал в карманы хрусталь (Е.В. в свою очередь тащила, что могла, своего же. "Довольно вам таскать!" - останавливал он, а сам тащил.)В 1954 году эта энергичная и неумолимая женщина (муж все простил, даже смертный приговор и отговаривал: не надо!) выступала против Кружкова свидетелем на суде. Поскольку у Кружкова случай был не первый и нарушались интересы Органов, он получил 25 лет. Уж там надолго ли?..
      Подобным случаям нет конца, можно издать тысячу "Белых книг" (и начиная с 1918 года), только систематически расспросить бывших арестованных и их жен. Может быть и есть и были голубые канты, никогда не воровавшие, ничего не присвоившие, - но я себе такого канта решительно не представляю! Я просто не понимаю: при его системе взглядов что может его удержать, если вещь ему понравилась? Еще в начале 30-х годов, когда мы ходили в юнгштурмах и строили первую пятилетку, а они проводили вечера в салонах на дворянски-западный манер вроде квартиры Конкордии Иоссе, их дамы уже щеголяли в заграничных туалетах - откуда же это бралось? Вот их фамилии - как будто по фамилиям их на работу берут! Например в Кемеровском ОблГБ в начале 50-х годов: прокурор Трутнев, начальник следственного отдела майор Шкуркин, его заместитель подполковник Баландин, у них следователь Скорохватов. Ведь не придумаешь! Это сразу все вместе! (О Волкопялове и Гробищенке уж я не повторяю.) Совсем и ничего не отражается в людских фамилиях и таком сгущении их? Опять же арестанская память: забыл И.Корнеев фамилию того полковника ГБ, друга Конкордии Иоссе (их общей знакомой, оказалось), с которым вместе сидел во Владимирском изоляторе. Этот полковник - слитное воплощение инстинкта власти и инстинкта наживы. В начале 1945 года, в самое дорогое "трофейное" время, он напросился в ту часть Органов, которые (во главе с самим Абакумовым) контролировали этот грабеж, то есть старались побольше оттяпать не государству, а себе (и очень преуспели). Наш герой отметал целыми вагонами, построил несколько дач (одну в Клину). После войны у него был такой размах, что, прибыв на новосибирский вокзал, он велел выгнать всех сидевших в ресторане, а для себя и своих собутыльников - согнать девок и баб, и голыми заставил их танцевать на столах. Но и это б ему обошлось, да нарушен был у него другой важный закон, как и у Кружкова: он пошел против своих. Тот обманывал Органы, а этот пожалуй еще хуже: заключал пари на соблазнение жен не чьих-нибудь, а своих товарищей по опер-чекистской работе. И не простили! - посажен был в политизолятор со статьей 58-й! Сидел злой на то, как смели его посадить, и не сомневался, что еще передумают. (Может, и передумали). Эта судьба роковая - сесть самим, не так уж редка для голубых кантов, настоящей страховки от нее нет, но почему-то они плохо ощущают уроки прошлого. Опять-таки, наверное, из-за отсутствия верхнего разума, а нижний ум говорит: редко когда, редко кого, меня минует да свои не оставят. Свои, действительно, стараются в беде не оставлять, есть условие у них немое: своим устраивать хоть содержание льготное (полковнику И.Я.Воробьеву в марфинской спецтюрьме, все тому же В.Н.Ильину на Лубянке - болеевосьми лет). Тем, кто садится по одиночке, за свои личные просчеты, благодаря этой кастовой предусмотрительности бывает обычно неплохо, и так оправдывается их повседневное в службе ощущение безнаказанности. Известно, впрочем, несколько случаев, когда лагерные оперуполномоченные кинуты были отбывать срок в общие лагеря, даже встречались со своими бывшими подвластными зэками, и им приходилось худо (например, опер Муншин, люто ненавидевший 58-ю и опиравшийся на блатарей, был этими же блатарями загнан под нары). Однако у нас нет средств узнать подробней об этих случаях, чтобы иметь возможность их объяснить. Но всем рискуют те гебисты, кто попадают в поток (и у них свои потоки!..) Поток - это стихия, это даже сильнее самих Органов, и тут уж никто тебе не поможет, чтобы не быть и самому увлеченному в ту же пропасть. Еще в последнюю минуту, если у тебя хорошая информация и острое чекистское сознание, можно уйти из-под лавины, доказав, что ты к ней не относишься. Так, капитан Саенко (не тот харьковский столяр-чекист 1918-19 года, знаменитый расстрелами, сверлением шашкой в теле, перебивкой голеней, плющением голов гирями и прижиганием,Роман Гуль - "Дзержинский"
      - но может быть родственник?) имел слабость жениться по любви на КВЖД-инке Коханской. И вдруг еще при рождении волны он узнает: будут сажать КВЖД-инцев. Он в то время был начальником оперчекотдела в Архангельском ГПУ. Ни минуты не теряя, что сделал он? - ПОСАДИЛ ЛЮБИМУЮ ЖЕНУ! - и даже не как КВЖД-инку, состряпал на нее дело. И не только уцелел - в гору пошел, стал начальником Томского НКВД.Тоже сюжет, сколько их тут! - может придутся кому-нибудь.
      Потоки рождались по какому-то таинственному закону обновления Органов периодическому малому жертвоприношению, чтоб оставшимся принять вид очищенных. Органы должны были сменяться быстрее, чем идет нормальный рост и старение людских поколений: какие-то косяки гебистов должны были класть головы с неуклонностью, с которой осетр идет погибать на речных камнях, чтобы замениться мальками. Этот закон был хорошо виден верхнему разуму, но сами голубые никак не хотели этот закон признать и предусмотреть. И короли Органов, и тузы Органов и сами министры в звездный назначенный час клали голову под свою же гильотину. Один косяк увел за собоя Ягода. Вероятно много тех славных имен, которыми мы еще будем восхищаться на Беломорканале, попали в этот косяк, а фамилии их потом вычеркивались из поэтических строчек. Второй косяк очень вскоре потянул недолговечный Ежов. Кое кто из лучших рыцарей 37-го года погиб в той струе (но не надо преувеличивать, далеко-далеко не все лучшие). Самого Ежова под следствием били, выглядел он жалким. Осиротел при таких посадках и ГУЛаг. Например, одновременно с Ежовым сели и начальник ФинУпра ГУЛага, и начальник СанУпра ГУЛага, и начальник ВОХРЫВОХР - Военизированная Охрана, прежде - Внутренняя Охрана Республики.
      ГУЛага и даже начальник ОперЧекОтдела ГУЛага - начальник всех лагерных кумовьев! И потом был косяк Берии. А грузный самоуверенный Абакумов споткнулся раньше того, отдельно. Историки Органов когда-нибудь (если архивы не сгорят) расскажут это нам шаг за шагом - и в цифрах и в блеске имен. А я здесь лишь немного - об истории Рюмина-Абакумова, ставшей мне известной случайно. (Не буду повторять того, что удалось сказать о них в другом месте)."В круге первом".
      Возвышенный Абакумовым и приближенный Абакумовым, Рюмин пришел к нему в конце 1952 года с сенсационным сообщением, что профессор-врач Этингер сознался в неправильном лечении (с целью умерщвления) Жданова и Щербакова. Абакумов отказался поверить, просто знал он эту кухню и решил, Рюмин забирает слишком. (А Рюмин-то лучше чувствовал, чего хочет Сталин!) Для проверки устроили в тот же вечер перекрестный допрос Этингеру и вынесли из него разный вывод: Абакумов - что никакого "дела врачей" нет, Рюмин - что есть. Утром бы проверить еще раз, но по чудесным особенностям Ночного Заведения ЭТИНГЕР ТОЙ ЖЕ НОЧЬЮ УМЕР! Тем же утром Рюмин, минуя Абакумова и без его ведома, позвонил в ЦК и попросил приема у Сталина! (Я думаю, не это был его самый решительный шаг. Решительный, после которого уже голова стояла на кону, был - накануне не согласиться с Абакумовым, а может быть ночью убить и Этингера. Но кто знает тайны этих Дворов! - а может быть контакт со Сталиным был и еще раньше?) Сталин принял Рюмина, дал ход делу врачей, а АБАКУМОВА АРЕСТОВАЛ. Дальше Рюмин вел дело врачей как бы самостоятельно и вопреки даже Берии! (Есть признаки, что перед смертью Сталина Берия был в угрожаемом положении - и может через него-то Сталин и был убран. Одним из первых шагов нового правительства был отказ от дела врачей. Тогда был АРЕСТОВАН РЮМИН (еще при власти Берии), но АБАКУМОВ НЕ ОСВОБОЖДЕН! На Лубянке вводились новые порядки, и впервые за все время ее существования порог ее переступил прокурор (Терехов Д.Т.). Рюмин вел себя суетливо, угодливо, "я не виноват, зря сижу", просился на допрос. По своей манере сосал леденец и на замечания Терехова выплюнул на ладонь: "Извините." Абакумов, как мы уже упоминали расхохотался "Мистификация". Терехов показал свое удостоверения на проверку Внутренней тюрьмы МГБ. "Таких можно сделать 500!" - отмахнулся Абакумов. Его, как "патриота ведомства" больше всего оскорбляло даже не то, что он - сидит, а что покушаются ущемить Органы, которые ничему на свете не могут быть подчинены! В июле 1953 года Рюмин был судим (в Москве) и расстрелян. А Абакумов продолжал сидеть! На допросе он говорил Терехову: "У тебя слишком красивые глаза. Это правда. Вообще Д.Терехов - человек незаурядной воли и смелости (суды над крупными сталинистами в шаткой обстановке требовали ее), да пожалуй живого ума. Будь хрущевские реформы последовательней, Терехов мог бы отличиться в них. Так не состаиваются у нас исторические деятели.
      Мне будет жаль тебя расстреливать! Уйди от моего дела, уйди по-хорошему." Однажды Терехов вызвал его и дал прочесть газету с сообщением о разоблачении Берии. Это была тогда сенсация почти космическая. Абакумов же прочел, не дрогнув бровью, перевернул лист и стал читать о спорте! В другой раз, когда при допросе присутствовал крупный гебист, подчиненный Абакумова в недавнем прошлом, Абакумов его спросил: "Как вы могли допустить, что следствие по делу Берии вело не МГБ, а прокуратура?! - (Его гвоздило все свое!) - И ты веришь, что меня, министра госбезопасности, будут судить?!" - Да. - "Тогда надевай цилиндр, Органов больше нет!.." (Он, конечно, слишком мрачно смотрел на вещи, необразованный фельдъегерь.) Не суда боялся Абакумов, сидя на Лубянке, он боялся отравления (опять-таки, достойный сын Органов!). Он стал нацело отказываться от тюремной пищи и ел только яйца, которые покупал из ларька. (Здесь у него не хватало технического соображения, он думал, что яйца нельзя отравить.) Из богатейшей лубянской тюремной библиотеки он брал книги... только Сталина! (посадившего его...) Ну, это скорее была демонстрация, или расчет, что сторонники Сталина не могут не взять верха. Просидеть ему пришлось два года. Почему его не выпускали? Вопрос не наивный. Если мерять по преступлениям против человечности, он был в крови выше головы, но не он же один! А те все остались благополучны. Тайна и тут: есть слух глухой, что в свое время он лично избивал Любу Седых, невестку Хрущева, жену его старшего сына, осужденного при Сталине к штрафбату и погибшего там. Оттого-то, посаженный Сталиным, он был при Хрущеве судим (в Ленинграде) и 18 декабря 1954 года расстрелян.Еще из его вельможных чудачеств: с начальником своей охраны Кузнецовым переодевался в штатское, шел по Москве пешком и по прихоти делал подачки из чекистских оперативных сумм. Не шибает ли старой Русью - подаяние на облегчение души?
      А тосковал он зря: Органы еще от того не погибли.
      * * *
      Но, как советует народная мудрость: говори на волка, говори и по волку. Это волчье племя - откуда оно в нашем народе взялось? Не нашего оно корня? не нашей крови? Нашей. Так чтобы белыми мантиями проповедников не шибко переполаскивать, спросим себя каждый: а повернись моя жизнь иначе - палачом таким не стал бы и я? Это - страшный вопрос, если отвечать на него честно. Я вспоминаю третий курс университета, осень 1938 года. Нас, мальчиков-комсомольцев, вызывают в райком комсомола раз, и второй раз и, почти не спрашивая о согласии, суют нам заполнять анкеты: дескать, довольно с вас физматов, химфаков, Родине нужней, чтобы шли вы в училища НКВД. (Ведб это всегда так, что не кому-то там нужно, а самой Родине, за нее же все знает и говорит какой-нибудь чин.) Годом раньше тот же райком вербовал нас в авиационные училища. И мы тоже отбивались (жалко было университет бросать), но не так стойко, как сейчас. Через четверть столетия можно подумать: ну да, вы понимали, какие вокруг кипят аресты, как мучают в тюрьмах и в какую грязь вас втягивают. Нет!! Ведь воронки ходили ночью, а мы были - эти, дневные, со знаменами. Откуда нам знать и почему думать об арестах? Что сменили всех областных вождей так для нас это было решительно все равно. Посадили двух-трех профессоров, так мы ж с ними на танцы не ходили, а экзамены еще легче будет сдавать. Мы, 20-летние, шагали в колонне ровесников Октября, и, как ровесников, нас ожидало самое светлое будущее. Легко не очертишь то внутренее, никакими доводами необоснованное, что мешало нам согласиться идти в училище НКВД. Это совсем не вытекало из прослушанных лекций по истмату: из них ясно было, что борьба против внутреннего врага - горячий фронт, почетная задача.Это противоречило и нашей практической выгоде: провинциальный университет в то время ничего не мог нам обещать кроме сельской школы в глухом краю да скудной зарплаты; училища НКВД сулили пайки и двойную-тройную зарплату. Ощущаемое нами не имело слов (а если б и имело, то по опасению, не могло быть друг другу названо). Сопротивлялась какая-то вовсе не головная, а грудная область. Тебе могут со всех сторон кричать: "надо", и голова твоя собственная тоже: "надо!", а грудь отталкивается: не хочу, ВОРОТИТ! Без меня как знаете, а я не участвую. Это очень издали шло, пожалуй от Лермонтова. От тех десятилетий русской жизни, когда для порядочного человека откровенно и вслух не было службы хуже и гаже жандармской. Нет, еще глубже. Сами того не зная, мы откупались медяками и гривнами от размененных прадедовских золотых, от того времени, когда нравственность еще не считалась относительной, и добро и зло различались просто сердцем. Все же кое-кто из нас завербовался тогда. Думаю, что если б очень крепко нажали - сломили б нас и всех. И вот я хочу вообразить: если бы к войне я был бы уже с кубарями в голубых петлицах- что б из меня вышло? Можно, конечно, теперь себя обласкивать, что мое ретивое бы не стерпело, я бы там возражал, хлопнул дверью. Но, лежа на тюремных нарах, стал я как-то переглядывать свой действительный офицерский путь - и ужаснулся. Я попал в офицеры не прямо студентом, за интегралами зачуханным, но перед тем прошел полгода угнетенный солдатской службой и как будто довольно через шкуру был пронят, что значит с подведенным животом всегда быть готовым к повиновению людям, тебя может быть и не достойным. А потом еще полгода потерзали в училище. Так должен был я навсегда усвоить горечь солдатской службы, как шкура на мне мерзла и обдиралась? Нет. Прикололи в утешение две звездочки на погон, потом третью, четвертую - все забыл!.. Но хотя бы сохранил я студенческое вольнолюбие? Так у нас его отроду не было. У нас было строелюбие, маршелюбие. Хорошо помню, что именно с офицерского училища я испытал РАДОСТЬ ОПРОЩЕНИЯ: быть военным человеком и НЕ ЗАДУМЫВАТЬСЯ. РАДОСТЬ ПОГРУЖЕНИЯ в то, как все живут, как принято в нашей военной среде. Радость забыть какие-то душевные тонкости, взращенные с детства. Постоянно в училище мы были голодны, высматривали, где б тяпнуть лишний кусок, ревниво друг за другом следили - кто словчил. Больше всего боялись не дослужиться до кубиков (слали недоучившихся под Сталинград). А учили нас - как молодых зверей: чтоб обозлить больше, чтоб нам потом отыграться на ком-то хотелось. Мы не высыпались - так после отбоя могли заставить в одиночку (под команду сержанта) строевой ходить - это в наказание. Или ночью поднималь весь взвод и строили вокруг одного недочищенного сапога: вот! он, подлец, будет сейчас чистить и пока не до блеска - будете все стоять. И в страстном ожидании кубарей мы отрабатывали тигриную офицерскую походку и металлический голос команд. И вот - навинчены были кубики! И через какой-нибудь месяц, формируя батарею в тылу, я уже заставил своего нерадивого солдатика Бербенева шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина... (Я это - ЗАБЫЛ, я искренне это все забыл годами! Сейчас над листом бумаги вспоминаю...) И какой-то старый полковник из случившейся ревизии вызвал меня и стыдил. А я (это после университета!) оправдывался: нас в училище так учили. То есть, значит: какие могут быть общечеловеческие взгляды, раз мы в армии? ( А уж тем более в Органах...) Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье. Я метал подчиненным бесспорные приказы, убежденный, что тех приказов и быть не может. Даже на фронте, где всех нас, кажется, равняла смерть, моя власть быстро убедила меня, что я - человек высшего сорта. Сидя, выслушивал я их, стоящих по "смирно". Обрывал, указывал. Отцов и дедов называл на "ты" (они меня на "вы", конечно). Посылал их под снарядами сращивать разорванные провода, чтоб только высшие начальники меня не попрекнули (Андреяшин так погиб). Ел свое офицерское масло с печеньем, не раздумываясь, почему оно мне положено, а солдату нет. Уж конечно был у меня деньщик (а по-благородному - "ординарец"), которого я так и сяк озабочивал и понукал следить за моею персоной и готовить мне всю еду отдельно от солдатской. (А ведь у лубянских следователей ординарцев нет, этого на них не скажем.) Заставлял солдат горбить, копать мне особые землянки на каждом новом месте и накатывать туда бревешки потолще, чтоб было мне удобно и безопасно. Да ведь позвольте, да ведь и гауптвахта в моей батарее бывала, да! - в лесу какая? - тоже ямка, ну получше гороховецкой дивизионной, потому что крытая и идет солдатский паек, а сидел там Вьюшков за потерю лошади и Попков за дурное обращение с карабином. Да позвольте же! - еще вспоминаю: сшили мне планшетку из немецкой кожи (не человеческой, нет, из шоферского сиденья), а ремешка не было. Я тужил. Вдруг на каком-то партизанском комиссаре (из местного райкома) увидели такой как раз ремешок - и сняли: мы же армия, мы - старше! (Сенченко, оперативника, помните?) Ну, наконец, и портсигара своего алого я жадовал, то-то и запомнил, как отняли... Вот что с человеком делают погоны. И куда те внушения бабушки перед иконкой! И - куда те пионерские грезы о будущем святом Равенстве! И когда на КП комбрига смершевцы сорвали с меня эти проклятые погоны, и ремень сняли и толкали идти садиться в их автомобиль, то и в своей перепрокинутой судьбе я еще тем был очень уязвлен, как же это я в таком разжалованном виде буду проходить комнату телефонистов - ведь рядовые не должны были видеть меня таким!
      
      На другой день после ареста началась моя пешая Владимирка: из армейской контр-разведки во фронтовую отправлялся этапом очередной улов. От Остероде до Бродниц гнали нас пешком. Когда меня из карцера вывели строиться, арестантов уже стояло семеро, в три с половиной пары,спинами ко мне. Шестеро из них были в истертых, все видавших русских солдатских шинелях, в спины которых несмываемой белой краской было крупно въедено: "SU". Это значило "Soviet Union", я уже знал эту метку, не раз встречал ее на спинах наших русских военнопленных, печально - виновато бредших навстречу освободившей их армии. Их освободили, но не было взаимной радости в этом освобождении: соотечественники косились на них угрюмее, чем на немцев, а в недалеком тылу вот что, значит, было с ними: их сажали в тюрьму. Седьмой же арестант был гражданский немец в черной тройке, в черном пальто, в черной шляпе. Он был уже за 50, высок, холен, с белым лицом, взращенным на беленькой пище. Меня поставили в четвертую пару, и сержант татарин, начальник конвоя, кивнул мне взять мой опечатанный, в стороне стоявший чемодан. В этом чемодане были мои офицерские вещи и все письменное, взятое при мне - для моего осуждения. То есть, как - чемодан? Он, сержант, хотел, чтобы я, офицер, взял и понес чемодан? то есть, громоздкую вещь, запрещенную новым внутренним уставом? а рядом с порожними руками шли бы шесть рядовых? И - представитель побежденной нации? Так сложно я всего не выразил сержанту, но сказал: - Я - офицер. Пусть несет немец. Никто из арестантов не обернулся на мои слова: оборачиваться было запрещено. Лишь сосед мой в паре, тоже SU, посмотрел на меня с удивлением (когда они покидали нашу армию, она еще была не такая). А сержант контр-разведки не удивился. Хоть в глазах его я, конечно, не был офицер, но выучка его и моя совпадали. Он подозвал ни в чем не повинного немца и велел нести чемодан ему, благо тот и разговора нешего не понял. Все мы, остальные, взяли руки за спину (при военнопленных не было ни мешочка, с пустыми руками они с родины ушли, с пустыми и возвращались), и колонна наша из четырех пар в затылок тронулась. Разговаривать с конвоем нам не предстояло, разговаривать друг с другом было совершенно запрещено в пути ли, на привалах или на ночевках... Подследственные, мы должны были идти как бы с незримыми перегородками, как бы удавленные каждый своей одиночной камерой. Стояли сменчивые ранне-весенние дни. То распространялся реденький туман, и жидкая грязца унывно хлюпала под нашими сапогами даже на твердом шоссе. То небо расчищалось, и мягко-желтоватое, еще неуверенное в своем даре солнце грело почти уже обтаявшие пригорки и прозрачным показывало нам мир, который надлежало покинуть. То налетал враждебный вихрь и рвал с черных туч как будто и не белый даже снег, холодно хлестал им в лицо, в спину, под ноги, промачивая шинели наши и портянки. Шесть спин впереди, постоянных шесть спин. Было время разглядывать и разглядывать корявые безобразные клейма SU и лоснящуюся черную ткань на спине немца. Было время и передумать прошлую жизнь и осознать настоящую. А я - не мог. Уже перелобаненный дубиною - не осознавал. Шесть спин. Ни одобрения, ни осуждения не было в их покачивании. Немец вскоре устал. Он перекладывал чемодан из руки в руку, брался за сердце, делал знаки конвою, что нести не может. И тогда сосед его по паре, военнопленный, Бог знает что отведавший только что в немецком плену (а может быть и милосердие тоже) - по своей воле взял чемодан и понес. И несли потом другие военнопленные, тоже безо всякого приказания конвоя. И снова немец. Но не я. И никто не говорил мне ни слова. Как-то встретился нам долгий порожний обоз. Ездовые с интересом оглядывались, иные вскакивали на телегах во весь рост, пялились. И скоре я понял, что оживление их и озлобленность относились ко мне - я резко отличался от остальных: шинель моя была нова, долга, облегающе сшита по-фигуре, еще не спороты были петлицы, в проступившем солнце горели дешевым золотом несрезанные пуговицы. Отлично видно было, что я - офицер, свеженький, только что схваченный. Отчасти, может быть, само это низвержение приятно взбудоражило их (какой-то отблеск справедливости), но вскоре в головах их, начиненных политбеседами, не могло уместиться, что вот так могут взять и их командира роты, а решили они дружно, что я - с ТОЙ стороны. - Попался, сволочь власовская?!.. Расстрелять его, гада!! - разгоряченно кричали ездовые в тыловом гневе (самый сильный патриотизм всегда бывает в тылу) и еще многое оснащали матерно. Я представлялся им неким международным ловкачом, которого, однако, вот поймали - и теперь наступление на фронте пойдет еще быстрее, и война кончится раньше. Что я мог ответить им? Единое слово мне было запрещено, а надо каждому объяснить всю жизнь. Как оставалось мне дать им знать, что я - не диверсант? что я - друг им? что это из-за них я здесь? Я - улыбался... Глядя в их сторону, я улыбался им из этапной арестантской колонны! Но мои оскаленные зубы показались им худшей насмешкой, и еще ожесточенней, еще яростней они выкрикивали мне оскорбления и грозили кулаками. Я улыбался, гордясь, что арестован не за воровство, не за измену или дезертирство, а за то, что силой догадки проник в злодейские тайны Сталина. Я улыбался, что хочу и может быть еще смогу чуть подправить российскую нашу жизнь. А чемодан мой тем временем - несли... И я даже не чувствовал за то укора! И если б сосед мой, ввалившееся лицо которого обрасло уже двухнедельной мягкой порослью, а глаза были переполнены страданием и познанием, - упрекнул бы меня сейчас яснейшим русским языком за то, что я унизил честь арестанта, обратясь за помощью к конвою, что я возношу себя над другими, что я надменен, - что я НЕ ПОНЯЛ бы его! Я просто не понял бы - О ЧЕМ он говорит? Ведь я же - офицер!.. Если бы семерым из нас надо было бы умереть на дороге, а восьмого конвой мог бы спасти - что мешало мне тогда воскликнуть: - Сержант! Спасите - меня. Ведь я - офицер!.. Вот что такое офицер, даже когда погоны его не голубые! А если еще голубые? Если внушено ему, что еще и среди офицеров он - соль? Что доверено ему больше других и знает он больше других и за все это он должен подследственному загонять голову между ногами и в таком виде пихать в трубу? Отчего бы и не пихать?.. Я приписывал себе бескорыстную самоотверженность. А между тем был вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове - может быть у Берии я вырос бы как раз на месте?.. Пусть захлопнет здесь книгу тот читатель, кто ждет, что она будет политическим обличением. Если б это было так просто! - что где-то есть черные люди, злокозненно творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека. И кто уничтожит кусок своего сердца?.. В течение жизни одного сердца эта линия перемещается на нем, то теснимая радостным злом, то освобождая пространство рассветающему добру. Один и тот же человек бывает в сови разные возрасты, в разных жизненных положениях совсем разным человеком. То к дьяволу близку. То и к святому. А имя - не меняется, и ему мы приписываем все. Завещал нам Сократ: Познай самого себя! И перед ямой, в которую мы уже собирались толкать наших обидчиков, мы останавливаемя, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они. А кликнул бы Малюта Скуратов нас - пожалуй, и мы б не сплошали!.. От добра до худа один шажок - говорит пословица. Значит, и от худа до добра. Как только всколыхнулась в обществе память о тех беззакониях и пытках, так стали нам со всех сторон толковать, писать, возражать: ТАМ (в НКГБ-МГБ) были и хорошие! Их-то "хороших" мы знаем: это те, кто старым большевикам шептали "держись"! или даже подкладывали бутербродик, а остальных уж подряд пинали ногами. Ну, а выше партий - хороших по-человечески - не было ли там? Вообще б их там быть не должно: таких туда брать избегали, при приеме разглядывали. Такие сами исхитрялись, как бы отбиться.Во время войны в Рязане один ленинградский летчик после госпиталя умолял в тубдиспансере: "найдите что-нибудь у меня! в Орагны велят идти!" Изобрели ему рентгенологи туберкулезный инфильтрат - и сразу от него гебешники отказались.
      Кто ж попадал по ошибке - или встраивался в эту среду или выталкивался ею, выживался, даже падал на рельсы сам. А все-таки - не оставалось ли?.. В Кишиневе молодой лейтенант-гебист приходил к Шиповальникову еще за месяц до его ареста: уезжайте, уезжайте, вас хотят арестовать! (сам ли? мать ли его послала спасти священника?) А после ареста досталось ему же и конвоировать отца Виктора. И горевал он: отчего ж вы не уехали? Или вот. Был у меня командир взвода лейтенант Овсянников. Не было мне на фронте человека ближе. Полвойны мы ели с ним из одного котелка и под обстрелом едали, между двумя разрывами, чтоб суп не оствал. Это был парень крестьянский с душой такой чистой и взглядом таким непредвзятым, что ни училище то самое, ни офицерство его нисколько не испортили. Он и меня смягчал во многом. Все свое офицерство он поворачивал только на одно: как бы своим солдатам (а среди них - много пожилых) сохранить жизнь и силы. От него первого я узнал, что есть сегодня деревня и что такое колхозы. (Он говорил об этом без раздражения, без протеста, а просто - как лесная вода отражает деревья до веточки.) Когда меня посадили, он сотрясен был, писал мне боевую характеристику получше, носил комдиву на подпись. Демобилизовавшись, он еще искал через родных - как бы мне помочь (а год был - 1947-й, мало чем отличался от 37-го!). Во многом из-за него я боялся на следствии, чтоб мне стали читать мой "Военный дневник": там были его рассказы. - Когда я реабилитировался в 1957-м, очень мне хотелось его найти. Я помнил его сельский адрес. Пишу раз, пишу два - ответа нет. Нашлась ниточка, что он окончил Ярославский пединститут, оттуда ответили: "направлен на работу в органы госбезопасности". Здорово! Но тем интересней! Пишу ему по городскому адресу - ответа нет. Прошло несколько лет, напечатан "Иван Денисович". Ну, теперь-то отзовется! Нет! Еще через три года прошу одного своего ярославского корреспондента сходить к нему и передать письмо в руки.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22