Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эти двери не для всех

ModernLib.Net / Отечественная проза / Сутин Павел / Эти двери не для всех - Чтение (стр. 20)
Автор: Сутин Павел
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Москвича ”, но в него попали, и от страшного, ломающего удара в подреберье он больше минуты не мог дышать… Под кожанкой был кевлар, Эдик перед выходом Полетаева проверил, как рядового необученного, и велел поддеть жилетку…)
      Мама выглядела хорошо. Мм-да… Сдержанно. Чего уж там – дорого. Джинсы мама не носила. Носила брючные костюмы.
      Когда приходила пора показать человечеству ноги – Вера надевала юбки, и человечество говорило: “ Ах! ”
      Папа покуривал и похмыкивал. Мама тонко улыбалась, вполголоса иронизировала. Папа был непонятно кто, занимался словесным, неосязаемым. Мама была популярный и дорогой стоматолог.
      Катя не очень понимала, что такое “ стоматолог ”, но уже хорошо понимала, что такое август в Ницце, льстивые улыбки солидных дядь, маленькая школа с оранжереей и бассейном и
      Новый год в Цермате.
      Папа мог до полудня курить в своем кабинете, ему не дарили бордовых роз.
      “Ты устал, Боря…” – говорил Садовников и был официально участлив.
      “ Уже столько лет ничего хорошего… ” – сокрушенно говорила мама.
      Возле Дворца молодежи Полетаев вышел из машины и купил в киоске сигарет. До окончания Катиной репетиции оставалось почти полчаса. Полетаев было собрался походить по садику
      Мандельштама, но заморосило. Он стал оглядываться, увидел белое пластиковое кафе без названия – только надписи “
      Кока-Кола ” и “ Кафе ”. Поднялся по ступенькам, покрытым пористой резиной, и вошел. Тут славно пахло – жареными сосисками, поп-корном и кофе. Уютно пахло. Полетаеву сразу захотелось тут побыть, съесть жареную сосиску с горчицей и чили, выпить коньяку, тут наверняка наливали коньяк.
      – Что закажете? – “men behind the counter” спросил так, будто ждал, что Полетаев от двери пожелает “Дом Периньон ” пятьдесят шестого года и цыган.
      – Коньяк, пожалуйста, – сказал Полетаев. – Двойной, пожалуйста…
      Катя, конечно, учует. Ну и ладно.
      “А когда-то я радостно просыпался… Теперь тяжело засыпаю и раздраженно просыпаюсь. В августе вот только все было по-другому… А может, это все московская погода? Так ленинградская еще хуже… Нет, погода как погода. Почти сорок лет прожил при этой погоде. Интересно, что бы Тема сказал о моем сумеречном состоянии… У Темы всегда наготове формулировочка ”.
      Полетаев присел к стойке, закурил и стал вдруг вспоминать своего старинного друга Тему Белова.
      Темка – живчик, невысокий, худощавый брюнет, в юности отчаянный мастер подраться, в “Берте ” был “ безопасником
      ”. Та еще должность, между прочим… К “ безопасникам ” в батальонах часто относились, как когда-то к особистам, и на боевые они редко ходили. А по совести сказать – нельзя, в общем, было им ходить на боевые. Если брали, то тяжко им приходилось. Но Тема ходил со всеми наравне. И сидел потом со всеми наравне. Кто-то из батальонных то время вспоминал, как юность огневую. Только не Тема.
      “Купились мы на это дерьмо, – мрачно сказал Полетаеву Тема лет через пять. – Не надо нам было… Без толку. Опять убили лучших. И кругом все та же мерзость ”.
      Еще он говорил, когда напивался: “И если бы я служил в том батальоне, я бы радовался и гордился. Но я не служу в том батальоне… ”
      Но это он зря так говорил.
      А иногда Полетаеву казалось, что Тема больше других горюет по уби тым – по Пастору, по Славке Городецкому, по Перцу, по всем.
      “… А где мы шли, там град свинца, и смерть, и дело дрянь… ”
      Полетаев сделал глоток и подумал: а с чего это ушлый, тертый Тема так легко ушел из Института? Да, на него жали.
      Концепция его сектора, мягко говоря, не совпадала с позицией Управления (кстати сказать, когда Тема уходил, в
      Управлении и директорате вообще не приветствовались
      КОНЦЕПЦИИ – “…умные нам не надобны, надобны верные…
      ”). И что? Да плевать Тема на это хотел. Клал он на них всех с прибором. Как-то это не по-Теминому получи лось – тихо уволиться. Вот если бы с ожесточенной подковерной борьбой, со звенящим скандалом в финале – тогда по-Теминому. Несколько месяцев они с Мартой прожили в Ленинграде, на Галерной, в квартире Теминого старшего брата Додика. Тема написал работу с названием “Обыватель второго поколения ”. По всей видимости, это была хорошая работа. Сережа Радлов помог опубликовать ее в Германии.
      Под “Обывателя” же Тема получил стипендию в штутгартском университете, год они с Мартой жили в Штутгарте. Потом
      Марта стала директором корпункта “ Время и мир ”, Тема стал работать под ее началом (что тоже совершенно не по-Теминому). Потом у Темы был тур вальса с Управлением.
      Тема об этом периоде в своей жизни распространяться не любит, но друзья догадывались, что Управление почему-то вывело его из резерва и отправило работать “ в поле ”.
      Впрочем, на Управление Тема работал недолго. Теперь он негромко трудится в небольшой квартире на улице кардинала
      Лемуана. По утрам отводит дочку в детский сад, во второй половине дня забирает, вечерами читает ей “Евгения Онегина
      ”, Корчака и “ Винни-Пуха ”. И он определенно не “ постарел-помягчал-растолстел ”, нет, тут что-то другое.
      Тема, чертяка, не скис, идеалы юности (ах, как они просятся в кавычки, эти ИДЕАЛЫ ЮНОСТИ!) не растерял.
      Счастлив, по всему видно, что счастлив. Но отмалчивается, ни с кем секретом не делится.
      “Вы тут в отчизне помешались на смысле бытия, идиоты! ” – объявил Конрой.
      Они с Валькой прилетели из Милуоки на похороны Валькиного отчима.
      Конрой рассказал, что полгода назад жил в Париже две недели, часто и подолгу проводил время с Темой и Мартой.
      Во второй день симпозиума Конрой прочитал свой доклад, а чужие доклады слушать не стал: “ Они дураки все, тундра…
      Чего их слушать? Только время терять… Читал я весь фуфел, что они насочиняли… ”
      Еще Конрой рассказал, как они – Конрой, Тема, Марта,
      Марта-малень кая – уехали в Нант, после в Рошфор-сюр-Мер и утонули там в божоле. Через пять дней, впрочем, Марта железной рукой вернула Тему к “ ноутбуку ” на улице кардинала Лемуана.
      “Вы тут все психуете, бараны, все неуловимого Джо ловите… Ах, нерв бытия… Ватными прослыть боитесь, в бюргеры угодить боитесь! – ругался Конрой. – А Темка не боится. Он жизнь похавал, дерево посадил, дочка у него растет, милая и умная. А вам, баранам (имелись в виду
      Полетаев, Вацек и Гаривас), пора уразуметь, что если у человека совесть есть, если семью любит и кормит, интеллектуальный ценз держит, то не станет он бюргером!
      Хоть ты режь его! А у себя воровать нельзя, аскеты гребаные! У себя воровать – это у детей своих воровать…
      Русский интеллигент любит человечество и прекрасное будущее… А надо любить свою семью и свои понедельник, вторник, среду и так далее! Ясно вам? Так вот Темка эту фишку просек. А помалкивает оттого, что боится воду расплескать, оттого что время наверстывает! ”
      Потом Конрой выпил еще немного и стал откровенно грубить.
      “Вы тут охерели от сверхзадач (говоря по совести, упрекать присутствовавших – людей не первой молодости, со вкусом выпивавших и любивших приключения тела, – в чрезмерной сосредоточенности на сверхзадачах было просто несправедливо), согоршочники! Вы охерели от своей нескончаемой ностальгии!.. Ах, ну как же: “Вот я вновь посетил эту местность любви, полуостров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик ”! А с чего вы все взяли, что надо постоянно оглядываться назад на эти мифы, на руины?
      Кто вам сказал, что надо подтверждать свою состоятельность грустными констатациями прожитого? ”
      Тут, конечно, Конроя укротили, накидали ему по чавке, он перекурил и остыл.
      Вся эта грубость на Полетаева, Гариваса и Вацека особого впечатления не производила. Был Конрой хороший парень, и был он щенок. Попросту говоря, он был моложе и толком о них ничего не знал, даже о своем закадычном друге Вацеке.
      Конрой глубоко уважал Тему, но и о нем тоже ничего не знал
      – Конрой был из другого возрастного эшелона. Так что вольно ему было хамить.
      А что до “ нескончаемой ностальгии ” – да, было и осталось. Наверное, чаще нужного вспоминали Гурзуф осенью семьдесят восьмого, Темины пылкие статьи в девяностых, похороны Сени Пряжникова, Чегет и Чимбулак, “ пятницы ” у
      Мишки Дорохова на Полянке. Но в отчизне, где от века так мало незыблемого, где так мало привычного, уютного, где сегодня – стихочтения в Политехническом, древняя дача в
      Удельной, физфаковские стройотряды, ура! хорошо!! правильно!!! А завтра – неправильно! сто тысяч лет без права упоминания! Где пятиэтажки от Кушки до Воркуты, хоть ты умри от тоски по вековым кленам на бульваре, – в данной отчизне иначе не получалось! Потому и захлебывались, как колодезной водой, потому и боготворили -
      … В ярко-красном кашне и в плаще, в подворотнях, парадных
      Ты стоишь на виду, на мосту, возле лет безвозвратных,
      Прижимая к лицу недопитый стакан лимонада.
      И ревет позади дорогая труба комбината…
      Штурмовой отдел Управления назвали “Берта ”. Как тот батальон. Кишкюнас говорил, что собирались назвать “Бета ” , но вставили “ р ”. Сам Кишкюнас, поди, и вставил. Что ж, правильно. После того как Кишкюнас стал замдиректора по оперработе, он пригласил Полетаева на загадочную должность
      “ экстремального аналитика ” или “ внештатного конфликтолога ” – Полетаев в отчетах фигурировал то так, то этак.
      Сережа Кишкюнас, “ наш человек в Гаване ”, был на связи у
      Темы всю войну. Тема во время фильтрации не отдал ни одного из своих “ доброжелателей ”. В Управлении было много тех, кто сочувствовал муниципальным батальонам.
      Отчасти поэтому после фильтрации и амнистии не обижали “ батальонных ” и не шерстили “ управленцев ”.
      А Полетаева Кишкюнас заметил тогда, в ноябре. Когда уже все заканчивалось. Война выдохлась. Штаб подписал соглашение с Минобороны, муниципальные батальоны разоружались, армейцы отходили за Кольцевую дорогу.
      Пустили метро, в дома стали давать газ. Но еще возникали истеричные перестрелки между батальонными и муниципальными героями (слово “ герой ” к тому времени стало повсеместно ругательным), армейцы взяли моду мочалить бэтээрами дорогие машины, а “ батальонные ” под шумок деловито расстреливали московских гангстеров.
      На Зубовской передовую группу “ Берты ” встретил плотный огонь. Тут они сами были виноваты – шли гуляючи. Последние дни было совсем спокойно, они подраспустились, чуть ли не стреляли сигареты у армейцев.
      Костя Бурый был легко ранен, а Пастор и Миля убиты. По всему их встретила полурота, расположились грамотно, на углу Пречистенки, в библиотеке мединститута и на верхних этажах пресс-центра МИДа.
      “Берта ” быстро “ рассыпалась ”, взводные стали по очереди докладываться. Эдик чертыхался, долго смотрел в бинокль, отмечал огневые точки. Они налетели на неугомонных – с косынками на лицах, в футболках, на предплечьях – татуировки… В “Берте ” осатанели после
      Очакова и гибели Городецкого, и битки не смущали никого.
      За последний год частых уличных боев в “ Берте ” всему научились. И битков уже накрошили достаточно – и с татуировками, и без татуировок.
      Бурый перевязался сам, отталкивая санинструктора, рыкнул – стрелки бросились по окрестным крышам. Люди Вацека растащили два миномета, Эдик-Покер с остренькими глазами и потным лбом что-то частил в рацию, это значило, что его форс-группы сейчас бегут дворами по трое-четверо. Полетаев сидел на бордюре за штабной машиной, курил и гонял вверх-вниз “ молнию ” на летной куртке.
      Тут с Темой (Тема заменял погибшего Городецкого) связались из Штаба.
      “Слышь!.. Слышь, ты! – орал Тема в “ Мотороллу ”.- Мне чо, целоваться с ними?! Пастору голову снесли! Я тут как на подносе! Все, короче, сейчас начну! И поддержку мне!.. ”
      Но на Тему тоже наорали, Теме, массаракш и массаракш, велели ни хрена не воевать, утрясти как угодно, потому, что сейчас в Кузьминках очень сложно. “Ты чо, Белов – герой? Потяни часок, их отзовут, часок только потяни! ”
      И Тема послал Полетаева договариваться. Дали вверх три очереди трассерами (“ поговорим? ”), и Полетаев пошел через Зубовскую. И только Кишкюнас знал (а он все на свете знал), что, когда Полетаев, напряженно сопя, подошел к перевернутому автобусу – встретили его майор и два сержанта. Они нехорошо глядели. По майору было видно, как он говорунов сионистов и смутьянов ненавидит. А уж у бойцов просто пропечатано было на лбах: “ этоестьнашпоследнийирешительныйбой ”. И тогда Полетаев принял озабоченный вид, шагнул вперед и спросил:
      “Мужики… Мужики, где тут у вас поссать?.. А? Сил нет… ”
      Это был гол. Уголки губ чуть дернулись вверх, стволы чуть качнулись вниз. Где-то на небеси ударил колокол, кто-то высший перевесил полетаевскую бирку на другой крючок.
      Полетаев показал свой талант.
      С майором они потом час лаялись, за грудки друг друга таскали, сержанты то брови сводили, то ржали, но зато весь этот час никто ни в кого не стрелял. А когда Тема, беспокоясь, уже на армейской волне стал спрашивать, как там его герой, Полетаев и майор, чугунно пьяные, сидя на асфальте, привалившись к колесу бэтээра, докурили и окончательно решили, что подразделение майора Андросова отойдет к Смоленке, получит подтверждение и выдвинется к
      Кольцу. А батальон “Берта ” соберет свою хурду-мурду, отзовет форс-группы, того дурака, что на четвертом этаже бликует, тоже отзовет и уйдет за Крымский мост.
      Прошло несколько лет, все вернулось на круги своя. Профи стали возвращаться – с дач, из посольств, из резерва.
      Кишкюнас приехал на черном лимузине в Институт, вежливо отстранил перепуганного Штюрмера и прошел в сектор к
      Полетаеву. Сначала, конечно, он завел разговор, полный околичностей и воспоминаний. Полетаев вежливо поднимал брови.
      Потом Кишкюнас разложил веером фотографии: Полетаев на заседании Штаба, Полетаев возле перевернутого автобуса на
      Зубовской, Полетаев с Городецким.
      Кишкюнас настойчиво втолковывал: “Я же не предлагаю вам,
      Борис, бегать по крышам с наганом, зажатым в потной руке!
      Много в вашей жизни было случаев, когда никто не может, а вы можете? Так вот это – тот самый случай ”.
      А накануне еще Вера, может быть, глянула на Полетаева “ особенно ”… Словом, Кишкюнас Полетаева уговорил.
      В кафе то и дело открывались двери, входили люди – выпить рюмку, что-нибудь съесть, укрыться от дождя. Двое мужиков порознь потягивали коньяк. Пятеро студентов громко разговаривали – раздражало! Полетаев взглянул на часы.
      “Еще пять минут, – подумал он. – Катя подождет. Да она и не выходит вовремя. Еще пять минут, и еще одна рюмка ”.
      Студенты громко засмеялись – Полетаев поморщился. Он не любил отроков и отроковиц, не любил любого вида буршей, не любил громкой речи и чужих детей.
      “А вот, к примеру, сунься я за советом к Гаривасу – что бы он сказал?
      Я бы ему: “Вовка, I am sad and tired, мне очень нужно, чтобы мироздание меня приободрило… Жена – хрен с ней, но, кажется, у меня дочка протекает между пальцами…
      Хреновые дела, Вовка… ” А Гаривас: “ В чем, собственно, дело? Почему надо с тобой нянькаться? Потому, что ты женат на стерве? А что, ты первый человек, женатый на стерве? Надевай кепку и уходи. И не хрен печально садить коньяк на фоне осеннего дождя…””
      Так сказал бы Гаривас.
      Гаривас – это Гаривас. Нужно денег, нужно дельного совета, нужно прикрыть короткими очередями – пожалуйста. А за сочувственными соплями – будьте любезны, в другую кассу…
      Тут Полетаев негромко рассмеялся – вспомнил, как восемь лет назад Гаривас подытожил сомнения младшего Бравермана.
      Старший, Гарик, в этой жизни не суетился, он был активный хирург, ему хватало страстей по месту службы. А Павлик, младшой, метался, как курица по проезжей части. Однажды
      Павлик получил письмо из американского посольства – сообщали, что он вошел в квоту. Может паковаться.
      А Пашка-то уже позабыл, как за год до этого, поддавшись тогдашнему психозу, заполнял анкеты. Они все тогда очень веселились, помогая Пашке их заполнять. Ну то, что у Пашки пятая группа инвалидности, то, что его семья подвергалась преследованиям в течение всей советской власти, – это понятно… Кстати, так и было – с преследованиями в семье был полный порядок… Для убедительности они приложили к комплекту документов полароидный снимок: Пашкина дверь, а на ней жирно намалевано: “ЖИДЫ – ВОН!” Эта же надпись для верности была продублирована на английском…
      За прошедший год между тем издательство “Московский рабочий ” издало и переиздало “ Прогулки с Баневым ”,
      Пашкино детище, любимое и лелеянное
      (а потом еще и “Книжный сад ” издал “ Прогулки ”). И дела у Пашки шли прекрасно. Но, получив письмо с Новинского бульвара, жизнерадостный Пашка впал в меланхолию. Он так накрутил себя за считанные недели, что дилемма “ ехать – не ехать ” встала по своей значимости для него самого и, по его разумению, для всей национальной культуры вровень со “ что делать? ” и “ кто виноват? ”.
      И вот однажды, в конце июня, Ванька, Гаривас, Полетаев и
      Пашка ехали в Ленинград на поезде “ЭР -200”. Ехал, собственно, Иван, ехал к своей невесте Женьке, а остальные увязались за ним под обаяние белых ночей и Пашкин аванс в
      “Неве ”.
      Итак, они съели прекрасную солянку, жаркое в горшочках, выпили две бутылки “Варцихе ” и курили в тамбуре. Тут
      Пашка завел свою бодягу: “ Ехать – не ехать ”. Скорбел лицом и канючил: “Кто я буду там?.. А с другой стороны – кто я здесь? ” Пашкиным друзьям это нытье осточертело до крайности. Они уже были согласны на все – на то, чтобы
      Пашка уехал, на то, чтобы Пашка никогда никуда не уезжал, на то, чтобы Пашка поселился в деревне и воспел соху, на то, чтобы Пашка поселился на улице Архипова и воспел Сион, они были согласны на все, лишь бы Пашка заткнулся.
      “Вот что, Бравик, – сказал Гаривас (и все притихли, надеясь на Гариваса и предвкушая конец нытью). – Вот что, брат… Не зуди. Люди уезжают потому, что несчастливы здесь и рассчитывают стать счастливыми там. Остальное – чешуя”.
      И Пашка не обиделся, пожал плечами, разулыбался.
      Впоследствии два раза подолгу жил в Америке и дважды там издавался.
      “Мне бы знак какой… – думал Полетаев. – Знамение. Ну малость такую можно мне? А дальше я сам – твердо и спокойно ”.
      Он допил свой коньяк и распечатал жевательную резинку.
      Хотя Катя все равно учует коньяк.
      Полетаев скривился.
      “Вообще это перебор… Зарабатывает меньше мамы, старая кожанка, и к вечеру – пьяненький… Это перебор ”.
      И еще он подумал: “У меня свои привычки – так и у Верки свои привычки! Мне удобна моя глухая оборона, а Верке – ее полупрезрение-полуирония. Это ей необходимо. Ей мало ее очевидной состоятельности. Ей нужно, чтобы рядышком был я, ватный и некарьерный. Она просто любит иногда меня за это… Черт! Но почему с такой яркой женщиной мне так серо и тошно?.. Равномерно серо и тошно много лет. Только редкие светлые периоды… Человечество любит тех, кто любит человечество. И я не мазохист. Я тогда потому так к
      Верке потянулся, что у нее глаза горели, что она ноготь сломала, когда на мне рубашку расстегивала… Наша с ней жизнь – какая-то серая муть. Вот пробыли бы мы на Итаке на неделю больше, я бы вынырнул из этой мути окончательно ”.
      Он встал, погасил сигарету и вышел из кафе.
      “Дела я запустил – дальше некуда. Но это ничего. Чем хуже
      – тем лучше… ”
      И еще одно спасительное свойство имелось у Полетаева – он поднимался из нокдаунов. Когда становилось совсем плохо, он зверел. Второе дыхание. Он и сейчас на него рассчитывал. Впервые такое произошло с ним десять лет назад, когда он делал соискательскую работу о Белле. Он мог получить (получил в итоге) штатное место в Институте, необходимо было пройти конкурс. Но более штатного места его тогда интересовало мнение Веры, Темы Белова и Марты – они много ждали от него, это было очень приятно, это обязывало. И Полетаев за месяц сделал прекрасную работу.
      Сначала по “Глазами клоуна ”, потом по “ Хлебу ранних лет
      ”. Но “ Маккинтош ” у них с Верой был один на двоих,
      Полетаев до поры не хотел, чтобы Вера читала, и работал на дискете, идиот. И, когда оставался один абзац, заглючил дисковод, и дискета оказалась затертой. До сдачи работы оставалось трое суток. Ни необходимых утилит под рукой, ни должной сноровки, а главное – времени у Полетаева не было.
      Вот тогда-то он понял, что такое отчаяние. Все, над чем он пылко и профессионально трудился месяц, оказалось стерто, счищено, перемешано, как салат.
      Тогда он впервые ОЗВЕРЕЛ. Он упросил Штюрмера перенести аттестацию на неделю. За неделю Полетаев написал две новых работы. Они ничем не уступали затертым.
      “Я всегда виноват перед Веркой. Надежд не оправдал, темперамент не тот… А ее между тем никто на аркане не тащил… ”
      В его жизни не было женщины желаннее. Он много лет любил
      Веру и теперь любит. Но вот жизнь и работа так сложились, что пришлось хорошо насмотреться на настоящее. Много лет назад он быстро научился правильно оценивать людей и явления. И свою жену он тоже научился правильно оценивать.
      У нее тонкие запястья, морщинки на животе, темные соски, легкие каштановые волосы – на солнце они пахнут миндалем… В начале второго она приходит на кухню попить воды, кутаясь в толстый фиолетовый халат, недовольно щурясь от света настольной лампы. Хочется шагнуть от стола с машинкой, от институтского занудства, от свар дурацких, никчемных, хочется взять ее, глупую, колючую, на руки, отнести в постель, попоить, гладить по голове, пока не уснет…
      Можно прожить без нее. Так, чтобы она – сама по себе, а он
      – сам по себе. Но Катя-то – их кусочек… Катя угловатая, несклепистая… Ее нужно держать за руку, оберегать от простуд, от шпаны, от этой сучьей жизни.
      “ А из Института пора уходить. Все. Достаточно Института.
      Там мне уже не место… ”
      Управление создавало Институт свободной прессы для того, чтобы прекратить или умерить то, что тогда называлось “ свободной прессой ”. В то время в явлении “ свободная пресса ” было все что угодно, кроме умения, настоящего знания языка и традиций свободной прессы. Потому возник
      Институт. Возник, сослужил свою службу обществу и культуре, перебродил, выдохся, пованивал и портил перо молодежи. Когда-то высокую репутацию Института создавали светлые и талантливые люди, они ведали секторами и отделами, курировали направления, жанры и персонально издания. Направления от этого приобретали цивилизованный облик, а издания – стиль. Потом первое поколение завсекторами стало уходить. К тому было много причин, а главная – ясли пора было прикрывать. А способным людям пора было заниматься собственно журналистикой, публицистикой, политическим анализом, социологией, литературной критикой et cetera. И они уходили один за другим. Белов – в Управление, “ в поле ”, затем во “Время и мир ”, Фриц Горчаков – вслед за Темой. Лаврова – на филфак, Гаривас – в “Монитор ”, позже – во “Время и мир
      ”. Салимон – в “Золотой век ”, Голованивская – в “Power”.
      Кто куда. И это правильно…
      “ Боря, тебе пора валить, – сказал Тема. – Тебе пора валить, у тебя уши зарастают, Боря. Это уже не Институт, это Госкомстат, Потребкооперация, “Кому за сорок ”…
      Пора, Борис ”.
      И многие звали К СЕБЕ. Звал Гаривас, звал Тема, звал
      Радлов. Но Полетаев скрипел в Институте. Потому, что и
      Тема, и Володя Гаривас, и Генка Сергеев – все они в свое время уходили не К ДРУЗЬЯМ. Они уходили в никуда, а потом уже создавали направления, журналы и издательства. Верка изредка об этом тоже заговаривала. Но она имела в виду что-то другое. И, когда в полетаевском кабинетике звучало зубодробительное слово “ престиж ”, Полетаев вежливо отвечал, что ему нужно поработать.
      И вот, после того как Полетаев согласился на предложение
      Кишкюнаса, умение договариваться стало его professional skill. Он не очень-то поверил разговорам о своем таланте, но Кишкюнасу верил. И еще он помнил, как Тема горько говорил: “…и если бы я служил в том батальоне… ” Он помнил еще, как Бурый, приехав к нему домой после лагеря и амнистии, сказал: “Над нами легко посмеяться… Особенно если в тебя никогда не стреляли. Но до войны мы так жили все… неопределенно. А в “Берте ” помнишь, как было? Там
      – чужие, здесь – свои. И ничего лучше этого быть не может. “ Берта
      ” – самое прекрасное, что было в нашей жизни. Мы всегда будем мечтать о том, чтобы вернуться в “Берту ”, Боря. И не произноси при мне слово “ романтики ”. И слова “ идеалисты ” тоже не произноси. Лучше вспомни то время, когда яйцеголовые брали быдло к ногтю… ”
      Договаривались и до него, эта практика существовала всегда и везде. Договаривались в YAMAM, в GSG-9, даже (хоть это громко отрицалось) изредка – в Sayeret М at^Kal. И в отчизне, разумеется. Но по телефону или по рации. В
      Управлении считалось, что опекаемые относятся к захваченному закрытому пространству, как к крепости, единственному убежищу. Считалось, что любой парламентер – потенциальный заложник.
      “ Саня, это профанация, так нельзя,- говорил Садовникову
      Полетаев. – Ваши психологи – дармоеды. Какой там к едреной фене психопортрет по телефону? Нельзя в душу вломиться по телефону. Объясни начальникам. Эти… Они рискуют, когда меня впускают. Но они потому и впускают, что я рискую…
      Никаких телефонов. Глаза в глаза… Сам знаешь, как бывает
      – все эти ваши “Набаты ” -шмабаты… Психологи ваши, прости Господи… Все равно потом пальба… А штабы эти – местный главный мент, местный главный чекист, ни хера не понимают, щеки надувают, всего боятся…”
      “А чего ты МЕНЯ уговариваешь? – раздражался Садовников. -
      Меня нечего уговаривать. Пиши служебную записку. Знаешь, как пишутся служебные записки? Начальников можно убить только статистикой. Только сухой, значит, цифирью можно их, сук, впечатлить… Вот, скажем, через год я положу на стол – от бесконтактных переговоров вот такие результаты, а от экстремального аналитика геноссе Полетаева совсем другие результаты… Вот тогда будет наглядно. Работай,
      Борис ”.
      Полетаеву никогда не звонили – за ним приезжали. Кишкюнас сразу обговорил, что никаких тревожных звонков не будет.
      Если Полетаев не хочет работать в графике – дежурить, оставлять свои координаты, носить в кармане биппер или телефон, то за ним будут приезжать.
      “Берта ” обкладывала предмет ухаживаний. Стрелки разбирали цели, штурмовики курили кучками, внештатники где-то разыскивали родственников опекаемых, вожди стратегировали в штабной машине. Если опекаемые вообще склонны были беседовать, то после долгих препирательств с ними начинал работать Полетаев. Его отправляли договариваться.
      “Давай, Боря,- ритуально говорил Садовников. – Иди торгуйся”.
      Полетаев шел договариваться. Иногда это удавалось. Иногда его не допускали. Реже он не мог договориться.
      Возвращался к передовому посту и на расспросы Садовникова отвечал: “ Охеревшие морды ”. Или: “ Они себя похоронили
      ”. Шел к штабной машине, расписывался в журнале, уезжал, а
      “Берта ” штурмовала. Бойцы подолгу подползали, умащивались, “ накапливались ”. Потом вышибали окна и двери, с бешеными матюгами, под специальную пальбу, под взрывы “ слепилок ” вваливались, спускались на тросах. В учебных фильмах все получалось картинно и ладно. Когда работали – совсем не картинно. Как в настоящем киокушинкае
      – быстро, непонятно, некрасиво, очень больно.
      Дважды штурм начинался до того, как Полетаев возвращался к передовому посту. На шее, чуть выше ключицы, ему крепили пластырем ларингофон. Если Полетаев говорил: “Это неразумно! ” – “Берта ” штурмовала. “Это неразумно! ” означало, что Полетаева сейчас станут убивать и говорить больше не о чем.
      Однажды Садовников негромко и недовольно спросил
      Полетаева, почему тот уезжает, не дождавшись занавеса: “
      Нехорошо, Боря… Мужики косятся…”
      “ Да кончай! – отмахнулся Полетаев. – Это же не футбол. Я стрельбы наелся”.
      Если и косились, то быстро перестали. Все-таки Полетаев стал любимцем. Талисманом. Он много раз себя показал.
      Ходил в своей знаменитой кожанке, грузно, ссутулясь, приволакивая правую ногу. Ходил к самолетам, к супермаркетам, к вагонам, по битому стеклу, огибая мертвых милиционеров и убитых случайных прохожих, горящие машины, подныривая под пластиковые бело-красные ленты “danger!”, ходил в кевларе под кожанкой, само собой без всякого личного стрелкового оружия, с ларингофоном над ключицей.
      Господин экстремальный аналитик.
      Герой.
      Уже через несколько недель он понял, что здесь все запущено, все неправильно.
      Садовников умствований не терпел, агрессивно спрашивал:
      “Что не так? Докладную! Четко излагай – что не так? ”
      “А то не так, – резко отвечал Полетаев, – что все плохо! ”
      “В смысле?! ”
      “ Пожалуйста… Снимайте их, когда можно, дайте мне их лица крупно! Получите мимику – уже что-то. Уже есть, что обдумать. Ты вообще слышал про физиогномику? Мне будет проще, когда я туда пойду, понимаешь? Если я буду знать, что вон тот блондин меланхолик, а вон тот брюнет писался до призывного возраста, я буду знать хоть что-то, как посмотреть, что сказать в первую минуту… Это в доступных тебе образах… Много еще чего можно. Можно сделать шаблон информашки – я тебе и составлю. Где родился, где женился, какие отметки в школе – это несложно поднять на любого, установили личность, запросили данные, и все мне… И не должен я быть у тебя один, понимаешь ты? У тебя аналитиков должно быть в половину от числа штурмовиков! ”
      И еще Полетаев не выносил седых, красномордых барбосов старой закалки. На планерках он рассказывал полковникам и подполковникам о копинг-стратегиях, забывал, где он, перед кем, пространно цитировал Даниэля Дэна и Фишера, метал бисер, провел натужный семинар по методикам Юри. Как об стену горох… Это было просто смешно. Барбосы звенели орденами, скрипели портупеями, солидно говорили:
      “Товарищи, консультант, наверное, на сегодня свободен?.. ”
      Полетаев махал рукой и спускался в буфет. И там уже, ухватив за пуговицу Обручева, Садовникова или Самвела, талдычил азы конфликтологии.
      “ Господи, – зло и горько говорил Полетаев Садовникову, – ты можешь понять, что хлопот будет меньше, затрат будет меньше, людей в конце концов меньше поляжет, если ты пригласишь несколько человек с психфака?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22