Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Берлиоз

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Теодор-Валенси / Берлиоз - Чтение (стр. 1)
Автор: Теодор-Валенси
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Теодор-Валенси

Берлиоз

Предисловие

Если бы понадобилось подобрать девиз к жизненному пути Берлиоза, я бы избрал для этого мушкетера музыки слова:

«Вопреки всему!»

Близкие — и особенно мать, проклявшая сына, — препятствовали тому, чтобы он следовал своему музыкальному призванию. «Я буду композитором — вопреки всему!» — говорил он. Во Франции публика встречала его произведения равнодушно и даже враждебно.

«Повинуясь зову души, я буду настойчиво шлифовать мои оперы — вопреки всему!»

«Римская премия четыре раза выскальзывала из его рук.

«Что ж, я останусь претендентом — вопреки всему!»

Институт пять раз безжалостно захлопывал перед ним двери.

«Вы переварите меня — вопреки всему!» — так звучал его ответ.

А вся жизнь? Козни, которые чинили его враги, свирепо нападавшие на него со всех сторон, смертельно жалящие памфлеты; непрерывные и безжалостные гонения. Воистину ничто не щадило его, и, казалось, ему не суждено было достичь цели.

«А я добьюсь своего — вопреки всему!» — кричал он в ответ.

Но достаточно ли только бравировать, разить врагов презрением и с гордой самоуверенностью насмехаться над ними, бросая им вызов за вызовом?

Основной вопрос нашей книги:

«Добьется ли он триумфа, славы, бессмертия… вопреки всему?..»

Книга первая

Рыцарь «вопреки всему»

Часть первая 1803-1830

<p>1803</p>

9 декабря в городке Кот-Сент-Андре департамента Изеры родился ребенок[1]. О, что за таинство — появление на свет человека!

Станет ли он заурядной личностью, принадлежащей к той части человеческого рода, что живет никчемной и пустой жизнью, не ведая ни борьбы, ни созидания, и ничем не обогащает человечество? Или это будет высший ум, избранный для служения прекрасному, для больших, благотворных идей?[2] Наполеон, Виктор Гюго, Пастер, как и все-все прочие, появляясь на свет, были всего лишь жалкими комочками мяса, беспрестанно исторгавшими крик и плач.

Доктор Берлиоз задумчиво наблюдал за своим первенцем[3]; он не заглядывал в будущее — к чему? Если б мог он прочитать книгу судеб, то возгордился бы этим хрупким созданием, призванным сражаться жестоко и неустанно, никогда не смиряясь и не поступаясь благородством и достоинством.

Радуйтесь, доктор Берлиоз! Среди образчиков, выпускаемых миллиардами, Гектор, ваше дитя, этот маленький крикун, окажется избранником человеческого рода.

Слегка коснемся основных этапов, через которые он прошел, прежде чем достиг сознательных лет, а затем сразу перейдем к возрасту, когда выявляется ум и самоутверждается личность.

<p>1809-1814</p>

6 лет.

Как было заведено в городке, Гектора поместили в духовную школу Кот-Сент-Андре[4]. Однако долго оставаться в ней ему не пришлось, так как император в 1811 году приказал закрыть заведение, где учились дети из семей, слишком преданных старому режиму. Доктор Берлиоз, верный традициям, принадлежит к ультрароялистам. Для Наполеона эта пора высшей славы, та пора, когда он ломает все препятствия и душит сильной рукой даже самые робкие попытки к сопротивлению.

Кому же доверить обучение мальчика? В Кот-Сент-Андре, в то время захолустном городишке, не было ни одного учителя. И тогда доктор Берлиоз, видный врач, любивший литературу, берет на себя деликатную задачу обучения сына. Разве не открыты ему обширные владения человеческого разума? Итак, отец знакомит своего ученика с древними языками, раскрывает ему поэтичность и великолепие литературы, вместе с ним проникает в тайники истории, а на уроках географии совершает удивительные путешествия. Воображение юного Гектора распаляется. Что такое история? Примеры героизма. География? Волшебные, зачарованные земли, где ему видятся пестрые бабочки и райские замки. Литература? Ритмы, что ласкают слух, видения, что, возникнув, летят от звезды к звезде.

Скрытый в Гекторе романтизм пробуждается и пламенеет.

Открывая мир, он живет с широко раскрытыми глазами, напряженным слухом, ко всему внимательный, ни к чему не равнодушный. Но более всего его влечет музыка, ему кажется, что именно она таит самые волшебные феерии, в ней находят выражение еще смутные грезы, она утоляет его потребность в бесконечном, едва родившуюся, но уже ставшую неотступной.

<p>1815-1816</p>

12 лет.

Его первая любовь, Эстелла Дюбеф, была пятью годами старше, чем он. Она гостила неподалеку, у родных, в деревне Мейлан близ Гренобля.

В Гекторе уже живет смутная жажда горения.

Послушаем, как Гектор позднее сам красочно рассказал об этом рано развившемся чувстве:

«В верхней части Мейлана, возле крутого склона горы, стоял белый домик, окруженный виноградниками и садами, откуда открывался вид на долину Изеры. Позади были каменистые холмы, развалины старинной башни, леса и величественная громада утеса Сент-Эйнар — словом, уединенное место, как бы предназначенное служить сценой для романа. То была вилла госпожи Готье, жившей здесь летом с двумя племянницами, младшую из которых звали Эстеллой. Одного этого имени было бы достаточно, чтобы привлечь мое внимание, оно стало мне дорого из-за пасторали Флориана („Эстелла и Неморен“), которую я выкрал из библиотеки отца и тайком перечитал сотни раз. Той, что носила имя Эстелла, было семнадцать лет, она была изящна, высока, с большими, сияющими, всегда улыбающимися глазами, с копной волос, достойных украсить шлем Ахилла, с ножками не скажу андалузки, но уж, во всяком случае, чистокровной парижанки и… в розовых башмачках!.. Подобных башмачков я никогда не видывал… Вам смешно?!. Так вот, я забыл цвет ее волос (они были, кажется, черными), но при мысли о ней я всегда вижу ее большие, сверкающие глаза и… маленькие розовые башмачки.

Увидав ее, я словно почувствовал электрический удар. Я полюбил ее — этим все сказано. Я ощутил головокружение, и оно более не покидало меня. Я ни на что не надеялся… ничего не понимал… Но ощущал в сердце боль. Целые ночи напролет я пребывал в отчаянии. Все дни, словно безмолвно страдающая раненая птица, я прятался в кукурузных полях и укромных уголках сада моего деда. Ревность — бледноликая спутница самой чистой любви — терзала меня при всяком незначительном слове, с которым мужчины обращались к моему кумиру. Еще и теперь меня пробирает дрожь при воспоминании о щелканье шпор моего дядюшки, когда он танцевал с нею. Все в доме и по соседству подсмеивались над несчастным двенадцатилетним ребенком, разбитым любовью, что была превыше его сил. И я уверен, что она сама, первой догадавшаяся обо всем, немало потешалась надо мною. Как-то вечером у ее тетушки собралось много гостей. Сговорились бегать наперегонки, и нужно было разделиться на две равные группы, образовав два враждебных лагеря. Кавалеры выбирали себе дам. Мне нарочно предложили назвать даму первым. Но я не решался, мое сердце билось слишком сильно, я молча опустил глаза. Надо мной начали подшучивать, и тогда мадемуазель Эстелла схватила меня за руку.

— Раз так — я выберу сама! Я беру в кавалеры господина Гектора!

О горе! Жестокая, она тоже смеялась надо мной, блистая своей красотой.

Мне было тринадцать лет, когда я потерял ее из виду… Мне было тридцать, когда, возвращаясь из Италии через Альпы, я различил вдали утес Сент-Эйнар, и белый домик, и старинную башню… Мои глаза заволокло слезами… Я все еще ее любил… По приезде я узнал, что она вышла замуж. Но это вовсе не исцелило меня».

<p>1817</p>

Доктор Берлиоз — образцовый отец. Он желает дать сыну блестящее образование. И потому Гектор начинает учиться музыке.

Доктор Берлиоз остановил свой выбор на некоем лионце Эмбере, занимавшем в оркестре Театра целестинцев место второй скрипки. По контракту, скрепленному 20 мая 1817 года подписями доктора и музыканта, Эмбер из Лиона должен был за восемь франков в месяц обучать игре на скрипке и кларнете двенадцать учеников и одновременно дирижировать оркестром Национальной гвардии.

<p>1818</p>

15 лет.

Дерзкий возраст.

И вот сей юнец с неслыханной самонадеянностью пишет двум парижским издателям, предлагая им секстет для четырех струнных инструментов, флейты и валторны. Один из них не удостаивает его ответом, другой, Плейель, шлет холодный отказ.

«Подумаешь! — решает Гектор. — Их мнение не в силах поколебать во мне веру в собственные способности и, стало быть, остановить мой взлет».

Но покамест ему не оставалось ничего другого, как музицировать на плохонькой флейте, пользуясь теми азами, что преподал ему все тот же отец[5]. В Кот-Сент-Андре фортепьяно не было и в помине. И кто бы осмелился вообразить, что птица гения начнет полет под звуки флажолета? Ведь именно на этом скверном инструменте он наигрывал свои первые романсы, наивные и милые, воспевая в них Эстеллу, свою горячо любимую Эстеллу, и ее красоту.

Наконец, он начал обучаться игре на гитаре под руководством эльзасца по имени Доран, приехавшего в Кот-Сент-Андре вместо несчастного Эмбера, повергнутого в отчаяние самоубийством горячо любимого сына.

В ту пору Гектор увлекался также игрой на барабане.

<p>1821-1822</p>
<p>I</p>

18 лет.

Гектор получает степень бакалавра в Гренобле. Родители объявляют ему, что он поступит на медицинский факультет и станет врачом.


Октябрь. Пузатый дилижанс выезжает из Гренобля. Впереди долгий путь по Франции, непрерывная смена веселых пейзажей.

Волнующие и разнообразные планы.

Вот, наконец, и столица — светоч того мира, который молодой человек вскоре вознамерится покорить.

Гектор ловко спрыгивает на мостовую и сразу чувствует себя как дома. Рыжая, взлохмаченная грива волос, нос, подобно птичьему клюву, изогнутый над тонкими губами, глаза, глубоко сидящие под надбровными дугами, — так выглядел тогда этот необычный юноша.

<p>II</p>

Начались занятия, невыносимые для Гектора (где мечты, где поэзия?!). И все же в течение пяти триместров, совершая над собой насилие, он продолжает оставаться студентом.

Но, жадный до зрелищ, он то и дело пропускает лекции по медицине ради театра. Его орлиный профиль видят то в Опере, то в театре Фейдо, то в Итальянском театре, то в Амбигю-Комик. Сколько в нем восторженности! Чтобы судить о его переживаниях, достаточно прочитать строки, которые он написал, прослушав «Ифигению в Тавриде» Глюка: «Колени дрожали, зубы стучали, голова кружилась, я едва держался на ногах. Я почувствовал, что обливаюсь потом, меня душили слезы… Потрясенный, я рыдал всю ночь…»

О музыка! Какой взмах крыльев, какое благородство и величественное волнение! Самое чистое, самое искреннее. Ему не терпится взмыть ввысь, что за пытка — ползать по земле! Грубый реализм врачевания претит ему и причиняет мучения.

В своих «Мемуарах» Берлиоз пишет: «Быть врачом! Изучать анатомию! Вскрывать трупы! Присутствовать на отвратительных операциях, вместо того чтобы отдаться душой и телом музыке — этому величественному искусству, благородство которого я уже начал постигать. Покинуть небеса ради жалкого прозябания на земле. Променять бессмертных ангелов поэзии и любви с их вдохновенными песнопениями на грязных санитаров, ужасных служителей анатомических театров, на омерзительные трупы, крики больных, стоны и хрип, предвещающие смерть!»

Однако среди царящего вокруг воодушевления Гектор должен был сдерживать свое отвращение.

Еще бы, ведь его приятели-студенты выглядели столь гордыми оттого, что распоряжались телом — драгоценной собственностью, в которой, быть может, обитал гений. Однажды, исследуя грудь одного утопленника, он, подобно другим, бросил рыскавшей кошке кусок легкого.

Тот день и тот постыдный жест, заставивший его покраснеть, ускорили решение: медицине был вынесен безжалостный приговор.

К тому же он только что открыл Шатобриана, неожиданно, как натыкаются на чудо[6].

— Возможно ль? — воскликнул он. — Это же мой родной брат по взглядам и по чувствам!

И в самом деле Гектор узнал в нем себя, свою душу — трепетную и мечтательную, объятую лихорадочным жаром восторженного лиризма и образами, озаренными вспышками молний. Его охватывает трепет, а перед затуманенным взором, где-то вдали, за чертой обманчивой действительности, развертываются волшебные сцены. И вот он бежит от самого себя, бежит, так как ему нечем дышать. И на распростертых крыльях Шатобриана, среди волнующих радостей он преследует изменчивое таинственное облако, неутомимо жаждущее пространства, стремится за горделивой рекой, которая раскрывает перед притихшими долинами свой капризный нрав и опьянение неисчерпаемой любовью к странствиям. Временами он напрягает слух, чтобы услышать, как луна поверяет звездной ночи «свою великую тайну меланхолии», пока наперсница пастуха — флейта оплакивает невыразимую и неизведанную любовь. Волшебный мир!

А потом, когда оголяются деревья, когда землю одевает покров ржавой листвы, он мысленно бродит по задумчивому лесу или по кладбищу — среди нежных ив, проливающих после осеннего дождя тяжелые слезы на мрамор могильных плит.


«Нет, нет, — повторяет он в романтическом опьянении. — Медицина — никогда!»

И внезапно опера Сальери «Данаиды», ослепив его, осветила и указала ему путь.

«Торжественность и блеск спектакля, гармоничное слияние оркестра и хоров, патетический талант госпожи Браншю, ее необыкновенный голос, величественная суровость Дериви; ария Гипермнестры, где я вновь находил, правда в передаче Сальери, все черты идеала, что я создал себе из стиля Глюка; и, наконец, потрясающая вакханалия и танцевальные мелодии, полные меланхолической неги, добавленные Спонтини к партитуре своего старого соотечественника, — все это привело меня в состояние возбуждения и восторга, описать которые я не в силах»[7].

Прощай, анатомия! Ежедневно ему удавалось проскользнуть в библиотеку Консерватории; и там все дни напролет он читал и перечитывал, пока не заучит наизусть исполненные лиризма грандиозные трагедии Глюка.

И вот (какая дерзость!) в поисках стихотворного либретто для оперы он обращается к Андрие, лекции которого слушает в Коллеж де Франс.

<p>1823</p>
<p>I</p>

17 июня.

«Мне шестьдесят четыре года, — ответил известный профессор, — и едва ли мне подобает писать любовные стихи, для меня настало время подумать о заупокойной молитве. Сожалею, что вы не родились тридцатью-сорока годами раньше или я на столько же лет позднее. Тогда мы могли бы работать вместе».

Но, как видно, пожелав познакомиться с юным студентом, обратившимся к нему за либретто для своей оперы, Андрие сам принес ответ в дом 104 по улице Сен-Жак, где Берлиоз тогда жил.

Он долго поднимался по лестницам и, наконец, остановился перед маленькой дверью, через щели которой доносился запах жареного лука, и постучал. Ему открыл худощавый, угловатый молодой человек с растрепанными рыжими волосами, с кастрюлей в руке. То был Берлиоз, занятый приготовлением своего студенческого обеда — рагу из кролика.

— О, господин Андрие, какая честь! Вы застали меня за таким занятием… Если бы я мог знать…

— Полноте! Прошу вас не рассыпаться в извинениях. Ваше рагу должно быть превосходно, и я, разумеется, отведал бы его вместе с вами. Но мой желудок не позволит мне. Продолжайте, друг мой, заниматься своим делом. Ваш обед вовсе не должен подгореть из-за того, что к вам наведался академик, пописывающий басни.

Андрие усаживается. Завязывается разговор — сначала о вещах, ничего не значащих, потом о музыке.

К тому времени Берлиоз стал ярым и непримиримым глюкистом.

— Да-с, — сказал старый профессор, качая головой, — понимаете ли, я люблю Глюка. Безумно его люблю.

— Вы любите Глюка, сударь? — вскричал Гектор, бросившись к своему гостю, как бы желая его обнять. При этом он размахивал кастрюлей явно в ущерб ее содержимому.

— Да, я люблю Глюка, — вновь произнес Андрие, не заметивший порыва своего собеседника.

И, опершись на трость, он вполголоса продолжал, как бы обращаясь к самому себе:

— И Пуччини очень люблю тоже.

— О!.. — ставя кастрюлю, произнес Берлиоз, сразу охладев к гостю.


Между тем решимость Берлиоза оставить медицину в течение нескольких лет наталкивалась на неуступчивость его родителей, верных традиции. Они считали поведение сына отступничеством.

Их взгляды на путь, которым Гектор должен следовать, были едины.

<p>II</p>

Однако пора представить отца и мать Гектора.

Доктор Берлиоз — мудрец, благодушный и не слишком строгий последователь философов XVIII века.

Человек неистощимой доброты и ревностный поборник милосердия, он бескорыстно лечил бедняков, так как, по его убеждению, нужда не лишала их права на спасительное врачевание, на это благодеяние неба, плоды которого не должны присваивать себе одни лишь богатые. Поздними вечерами, в часы покоя, когда люди и предметы погружены в сон, он любил при мерцающем свете свечи подолгу мирно размышлять о судьбах человечества, силясь постичь их сущность.

Таков был отец Гектора — само спокойствие. Зато мать являла собой полную его противоположность. Она постоянно пребывала в состоянии неистовой ярости. Никто и ничто не могло заслужить ее снисхождения, Она беспрерывно поучала и порицала, грозила и проклинала. Возле тихой глади озера извергал кипящую лаву вулкан.

И мягкосердечный доктор уступал и уступал, всегда предпочитая мир даже ценой унизительной покорности потрясениям битвы, пусть и победоносной. Но по поводу карьеры Гектора они были совершенно единодушны.

<p>III</p>

Гектор, с каждым днем все решительнее убегавший с лекций по медицине, стал завзятым театралом; родители же его пребывали в неведении о подобном проявлении самостоятельности.

В партере он выделялся неудержимой горячностью. Движет им негодование или восхищение — он высказывается в полный голос. И немало случалось из-за него неприятностей.

Однажды вечером, поддержанный компанией юных фанатиков, таких же романтиков, как он сам, Берлиоз прямо с места потребовал скрипичного соло, виртуозно исполнявшегося Байо, которое дирекция осмелилась ампутировать у балета «Нина, или Безумная от любви». И если верить Берлиозу, пришлось опустить занавес, а наш юный герой продолжал, не умолкая, кричать:

— Байо! Байо! Куда вы его девали?

Какой поднялся шум, а потом и бунт! Самые буйные зрители, сочтя такую купюру кощунством, яростно устремились в оркестр, круша стулья и пюпитры, прорывая кожу на литаврах, разбивая инструменты.

При исполнении «Ифигении» во время пляски скифов он закричал во всю силу своего голоса:

— Не смейте править Глюка! Никаких тарелок здесь нет!

— Нет тарелок, нет тарелок! — хором подхватили его юные друзья. — Убрать тарелки!

А сразу по окончании монолога Ореста;

— Там не должно быть тромбонов!

И его сообщники, создавая невероятный шум, хором завопили:

— Гнать тромбоны! Гнать тромбоны!

Если же Гектор удостаивал кого-либо своим одобрением, то вся ватага, послушная его приказам, разражалась неистовыми аплодисментами, а за ними в подкрепление неслись исступленные выкрики: «Браво! Браво!» И весь зал следовал их примеру, так как эти юнцы знали толк в музыке.

Поэтому в театре хорошо знали этого «трудного ребенка» — рыжего, взлохмаченного, с горящими глазами; постоянно видели, как он, с жадностью погрузившись в партитуру, лихорадочно следит за игрой оркестра, то и дело подавая сигналы хлопкам или свисту.

<p>IV</p>

Именно в театре и завязалась дружба Гектора с Жероно — юным учеником Лесюэра, драматизировавшим для него «Эстеллу» Флориана. Их дружбу скрепляло общее чувство — оба поклонялись романтизму. И Жероно представил Гектора своему учителю.

Жан Франсуа Лесюэр[8] при соборе Парижской богоматери. В те годы его музыкальные произведения — подлинный взлет к небесам. Люди толпами ломились под величественные своды храма, чтобы упиться благостными звуками, как бы идущими из потустороннего мира и потрясающими душу. Однако закон человеческого общества гласит: либо быть мишенью для зависти, либо прозябать в тени безвестности. Лесюэр, повинный в том, что преуспел, вызвал яростные и злобные пересуды. Ему пришлось прекратить борьбу, и он удалился, хотя и не исчез, — из церкви он перешел в театр. Начав в тридцать лет, он пишет одну за одной оперы «Пещера», «Поль и Виргиния», «Телемак», а позднее — много других выдающихся произведений, и среди них «Оссиан, или Барды».

Мария-Антуанетта оценила его талант и тот умиротворяющий уход от действительности, какой вызывали его возвышенные произведения.

Наполеон сделал его дирижером своей императорской капеллы и назначил ему пенсию, а как-то после триумфального концерта вручил музыканту массивную золотую табакерку с тонкой гравировкой, внутри которой сверкал крест ордена Почетного легиона. Реставрация, в свою очередь, высоко оценила его заслуги. Лесюэр стал членом Института[10] и одновременно получил звание профессора Консерватории.

Такое положение он в то время и занимал. Однако, как и прежде, его окружала жестокая враждебность. Презирая пресмыкательство, знаменитый музыкант испытывал отвращение к сделкам в искусстве. Но, увы, его непримиримость вскоре была сочтена вызовом, и в конце концов он был отрешен от должностей.

Предчувствовал ли Лесюэр, что Гектору уготованы те же бури, что сотрясали его собственную жизнь, и те же несправедливости, что обрушивались на него самого? Возможно, и так. Или же он любил в Берлиозе то обожание, что испытывал ученик к своему учителю? Может быть, выдающийся композитор видел в нем зеркало и, таким образом, любовался отражением собственного величия? Как знать! Ведь и самым великим не чужды такие слабости.

Лесюэр полюбил юного Берлиоза с первой же встречи и принял его в число своих частных учеников.

<p>1824</p>

Берлиоз, в котором уже пробиваются ростки гения, намерен сразу стать в ряд авторитетов. В двадцать один год его вера в себя непоколебима. Впрочем, судьба любит, когда ее торопят и грубо хватают за горло.

Его так распирают бушующие страсти, что ему не терпится излить их в музыке.

И вот он сочиняет «Торжественную мессу».

Написана последняя нота — и тотчас же разум его распаляется. «Вот это будет успех! — думает он. — Триумф на весь Париж, потом на всю Францию, при всей своей недоверчивости приведенную в восторг. И во всех церквах сами запоют органы, покоренные моей „Торжественной мессой“, столь близкой их душе».

Как прекрасна вера в себя, присущая юности! Закрывая глаза, что же он видит? Гектор видит Институт, зеленые одежды, но вместо традиционной треуголки его венчает лавровый венок, словно на челе избранников бога-отца… Орден Почетного легиона… Его имя звучит под крышами убогих хижин и роскошных дворцов.

Горячая вера в успех способна сдвинуть горы, он мечется, хлопочет, организует, щедро растрачивая силы.

Но где взять денег на расходы?

И вот он пишет Шатобриану — своему богу слова, образа, музыкальной и крылатой прозы.

Но, увы, Шатобриан, легко расстававшийся с деньгами, когда его кошелек был полон, переживал тогда пору безденежья.

Его действительно должна была огорчить необходимость ответить такими горькими строками:

«Париж, 31 декабря 1824 года.

Вы просите у меня тысячу двести франков, сударь. У меня их нет; будь они у меня, я бы их вам прислал. У меня нет никаких возможностей оказать вам услугу, обратившись к министрам. Я принимаю, сударь, живое участие в ваших затруднениях. Я люблю искусство и чту артистов. Но испытания, которым талант иногда подвергается, способствуют его торжеству, а день успеха вознаграждает за все, что пришлось выстрадать. Примите, сударь, мои глубокие сожаления — они совершенно искренни,

Шатобриан»[11].

<p>1825</p>

Упрямо стремясь к цели, страстно доказывая и убеждая, он собирает сто пятьдесят музыкантов из Итальянского театра и Оперы. Затем в кабриолете колесит по всему Парижу, заезжает в редакции газет, где куется слава. Повсюду он разжигает энтузиазм.

— Приходите, приходите все! — призывает он. — Это будет кульминационный момент в летописи музыки.


В судьбе Гектора стрелки часов отмечают важную минуту.

10 июля «Торжественная месса для большого оркестра г. Берлиоза, ученика г. Лесюэра» заполняет звуками церковь Сен-Рош, где собралась снисходительно настроенная аудитория — аудитория заранее покоренных друзей и скептиков, заинтересованных объявленным шедевром и готовых рукоплескать незрелости, даже посредственности. Но музыка была выше посредственности, выше просто преемлемости — она была достойна похвал. И публика, готовая довольствоваться сочинением заурядным, приняла с удовлетворением то, что заведомо была рада почитать за лучшее. Девицы Лесюэр — дочери учителя — разжигали страсти. Гектор ликовал.

Кюре церкви Сен-Рош поспешил поздравить автора и заверить его, что музыка, «испорченная Ж.-Ж. Руссо», находится отныне в надежных руках[12].

«Корсар» — газета, на которую Берлиоз уже оказывал влияние, — подчеркивала именно это суждение.

Тут-то и случилось самое поразительное событие, которое укрепило бы обескураженное, смертельно раненное сердце. Так как же не опьяниться честолюбивому сердцу, распираемому слепой верой и безмерной надеждой? Ведь сердце, бившееся в груди Гектора, беспрестанно напоминало этому пылающему романтику: «Ты рожден для чудесной судьбы — для музыки».

Однако что это за событие? Заслуженный, признанный композитор, чей светлый ум и безупречную честность поистине невозможно было оспаривать, произнес, словно изрек оракул, следующее пророчество:

— Гектор Берлиоз, вы не будете ни медиком, ни аптекарем, вы станете великим композитором. Вы отмечены гениальностью, и я вам говорю это потому, что такова истина.

В двадцать два года — и гений! Гений ли?.. Фантазер, весь ушедший в ритмы и жадный до гармоничных созвучий, но совершенно невежественный в композиции. Едва раскрывшаяся душа, едва созревший ум.

Но кто, кто взял на себя смелость так прорицать? Лесюэр! Сам Лесюэр совершил над Гектором таинство музыкального причастия.

<p>II</p>

Изречение Лесюэра вовсе не было откровением для Гектора, и без того убежденного в своем высоком даровании, оно лишь подтвердило его мнение о себе. Тем не менее слова учителя привели его в восторг, и он тотчас отправил родителям безумный рассказ об этом знаменательном событии — великий маэстро публично возвестил его гениальность.

Разумеется, «Месса» имела немалый успех, но под его лихорадочным пером одобрение публики (он скромно называл свое произведение шедевром) превратилось в бурю восхищения и рукоплесканий. Ничто в отчете не было упущено, ни о чем не говорилось просто, все было преувеличено: наплыв упоения, а затем экстаз аудитории; оркестранты, с трудом сохраняющие сознание под натиском величественных созвучий; покоренные слушатели, и, наконец, учитель Лесюэр, который, не в силах сдержать свои чувства, бросает в лицо публике: «Гектор Берлиоз, вы гениальны!»


Сможет ли яркая картина, созданная Гектором, польстить родным и таким образом приглушить их враждебность к его призванию?

Нет! И отец и мать придерживались того мнения, что Гектор сбился с пути, и добрый доктор неоднократно призывал своего сына «оставить погоню за химерой и вернуться на прямую стезю к почтенной карьере».

Но тщетно! Призывы к разуму при всей их настойчивости не могли поколебать решения этого фанатика, потому что разум, считал Гектор, повелевает подчиниться призванию, ибо оно и есть голос судьбы.

<p>1826</p>
<p>I</p>

И вдруг гроза!

Для исполнения «Мессы Сен-Рош» Гектор одолжил тысячу двести франков у своего друга Огюстена де Пона[13], располагавшего приличным состоянием.

Отрывая по су от своей скудной пенсии, подобно тому как выпускают по капле кровь из вен, Гектор смог вернуть своему заимодавцу триста франков.

Но, выбившись из сил от этой героической жертвы, он открыл отцу правду, разумеется, подправленную и затушеванную.

«Огюстен де Пон, — сообщал он, — ссудил мне шестьсот франков. Половину я смог ему вернуть. Не согласишься ли ты покрыть мой долг?»

И добрый доктор Берлиоз, направив меценату сумму в триста франков, поверил, что полностью освобождает своего дорогого сына от долгов.

Шло время, но обескровленный долгом Гектор не делал взносов. Тогда Огюстен де Пон, желая облегчить положение своего должника, чьи лишения его растрогали, написал доктору Берлиозу деликатное письмо. Мог ли он подозревать, что Гектор лгал, не желая сразу испугать отца большой суммой. Разумеется, нет!

Таким образом, бережливый и щепетильный доктор Берлиоз, для которого взять взаймы было равносильно краже и к тому же уплативший триста франков, внезапно узнал, что его сын все еще сидит в долгах. Долги! У него-то их нет. Напротив, уходя от бедняков, которых он лечит бесплатно, доктор часто оставляет на столе мелкую или крупную монету, чтобы там задымила, наконец, вкусная похлебка с салом.

На сей раз он возмущается, выходит из себя и, разумеется, не без нажима своей сварливой супруги, решает лишить Гектора денежной помощи. И вот ежемесячная пенсия в 120 франков отменена.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22