Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Берлиоз

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Теодор-Валенси / Берлиоз - Чтение (стр. 15)
Автор: Теодор-Валенси
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Лист любил реабилитировать произведения, несправедливо осужденные из-за невежества или недоброжелательности. Этот чудесный композитор и виртуоз, тоже Дон-Кихот, сражался со шпагой в руке против предрассудков, предубеждений, за творчество, свободное от писаных теорий. Не ведая зависти, он умел превозносить величие гениев. Он признавался часто, что провал «Бенвенуто Челлини» в Париже и сейчас еще не дает ему спокойно спать.

Итак, в один прекрасный день Гектор получил взволновавшее его известие о том, что этот благородный человек готовил исполнение «Бенвенуто Челлини», уверенный в его успехе и заслуженном восстановлении репутации. Какое это было удовлетворение, какой реванш, он сотрет все следы жестокой несправедливости! О великодушный Лист![153] Однако перейдем к фактам.

Веймарский двор официально пригласил Гектора почтить своим присутствием грандиозную «неделю Берлиоза» и принять в ней участие.

Гектор не замедлил приехать и в часы, похожие на дивный сон, упивался тем, что понят, любим и ему аплодируют.

17 и 21 ноября на двух незабываемых представлениях «Бенвенуто Челлини» он дирижировал оркестром при непрерывных овациях воодушевленной публики — приверженцев новой школы.

Госпожа Поль писала: «…Берлиоз еще не встречал в Германии такого приема. Каждый вечер его вызывали дважды». «Марш Ракоци» и «Хор гномов» из «Фауста» приходилось повторять… Какую настойчивость, какую энергию должен был проявить Лист, чтобы добиться подобного успеха!..»

На завершившем «неделю» банкете в зале городской ратуши красовался внушительный портрет Гектора и гипсовый бюст, который так походил на оригинал, что казался живым. Лист послал княгине Витгенштейн в Альтенбург такую записку: «Общество в городской ратуше было настроено самым благожелательным образом, неизменно господствовал безукоризненный вкус. Берлиоз был глубоко растроган и вел себя безупречно. Между прочим, он не выпил ни капли коньяка».

С другой стороны, Лист отмечал: «Самый единодушный и самый полноценный успех вознаградил нас за все наши страдания».

Когда подали ликеры, один высший сановник двора поднялся с места и под всеобщее одобрение приколол на грудь Гектора эрцгерцогский орден Сокола[154]. Затем Бернард Косман, выступая от имени артистов придворной капеллы, передал французскому маэстро дирижерскую палочку из цельного серебра, украшенную тонкой памятной резьбой. И наконец, ко всеобщему восторгу, был открыт бюст маэстро, увенчанного лаврами.

Какие незабываемые часы, Гектор! Не правда ли? Но почему тебе пришлось пережить их вдали от родины?

В результате этой «Берлиоз-вохе»[155].

Итак, «Бенвенуто» был спасен! Лист сказал: «Это самое крупное, самое оригинальное произведение музыкально-драматического искусства, созданное за последние двадцать лет». Такое суждение и из уст такого артиста — какой целительный бальзам для наболевшего сердца! Поэтому Гектор возвращался во Францию успокоенным. Но когда он приближался к французской границе, ему показалось, как в сновидении, будто он читает огромный плакат: «Здесь начинаются, Гектор, ненависть и гонения».

<p>1853</p>
<p>I</p>

Гектору пятьдесят лет.

Снова Париж, снова нищета…

Теперь жестокая борьба во враждебном Париже тяготила его. Глубокие морщины прорезали красивое, гордое лицо под снегом непокорной шевелюры.

Он переживал мрачные дни.

Новая неприятность.

Гектор, ярый приверженец императора, постоянно лелеял надежду руководить исполнением своего величественного «Те Deum», сочиненного в 1848-1852 годах, на торжественном событии — бракосочетании императора.

Однако от церемонии 29 января 1853 года он был снова отстранен ради Обера.

«Я был приглашен, — сообщал Гектор, — к секретарю и адъютанту императора полковнику Флерн, где мне передали, что собираются исполнить мой „Те Deum“. Сообщая об этом, полковник казался уверенным в том, что говорил, однако в то же время в министерстве внутренних дел была сплетена интрига, и официальные лица — „старики“ — одержали полную победу».

Еще одна незаслуженная жестокость.


Среди тревог и уныния, когда за фельетоны платили гроши и оттого тиски нужды сжались еще сильнее, внезапно вспыхнул яркий луч: театр Ковент-Гарден запросил «Бенвенуто».

«Жизнь прекрасна! — воскликнул Гектор, тотчас воспрянув духом и вновь поверив, что завоюет мир. — Что ж, Мария, укладываем чемоданы и в Лондон, где нас, без сомнения, ждут новые лавры».

Из деликатности он всегда говорил «мы», словно его спутница-мегера содействовала успеху.

И Мария добавляла:

— За пределами Франции всегда триумф!

Однако теперь он ошибался. Лондон оказался к нему жесток. Правильно ли, впрочем, что это было за пределами Франции? По существу, нет: в слепом порыве вражды и злобы Франция сдвинулась с места, чтобы вредить Гектору.

Андерсен и Коста были застигнуты врасплох успехом первого пребывания Гектора в Англии и восприняли его как удар кинжалом в сердце. Им не пришло тогда в голову поднять на ноги своих сообщников в Париже. Ныне опасность стала грозной. Любой ценой надо было ее отвести. Никакие усилия, никакие жертвы не казались чрезмерными. И потому они настойчиво, назойливо, почти властно подчеркивали, что торжество Берлиоза в Лондоне подняло бы его престиж, а это всколыхнуло бы и Францию.

И вот французы, которые поленились бы перейти улицу, чтобы купить у соседа-аптекаря необходимое лекарство, пересекли море, чтобы изничтожить врага, словно неистовый охотник, который устремляется на хищника, сеющего смерть.

Невероятно!

<p>II</p>

Последуем за событиями.

В Лондоне родилась «Нью Филармоник».


24 марта

Первый концерт. На афише — «Ромео». Восторг наперекор всему. Ликующий Гектор писал друзьям: «Колоссальный успех! В стане старого Филармонического общества растерянность. Коста и Андерсен задыхаются от злости».

Неисправимый Гектор! Слишком д'Артаньян, слишком мушкетер. Разумеется, было бы благоразумнее договориться с врагами. Но он всякий раз отрезал:

— Договориться — значит отказаться, отречься, предать.

На это Гектор не согласится никогда.

Некоторые из разряда «непоколебимых» (мы разумеем не идущих ни на какие перемирия, даже кратковременные) в конце концов были встревожены его непрерывными невзгодами и тайно посоветовали ему ввернуть в свои произведения среди патетики немного классики, чтобы можно было помириться, не заслужив упреков в отступничестве.

Но он заявил гордо:

— Мое романтическое учение, моя драматическая музыка — это моя совесть, мое достоинство, которые повелевают мне их придерживаться. Я предпочел бы умереть, чем пошатнуть их.

И Гектор продолжал стоять на своем.

— Perseverare diabolicum[157], — подтрунивали искатели спасения.

Расскажем мимоходом о забавном случае.

Лондонская публика, очарованная «Ромео», потребовала второго исполнения. Дирижировал Гектор. В программу того же концерта входило исполнение фортепьянного «Concertstuck» Вебера. Кто будет играть? Капризная, взбалмошная судьба усадила за рояль… Камиллу Мок — бывшую госпожу Плейель, бывшую невесту Гектора.

Так после долгого, очень долгого исчезновения внезапно возникла перед ним ветреная Камилла, которую влюбленный Гектор некогда называл своим «изящным Ариэлем».

Необъяснимое волнение охватило маэстро. Перед ним промелькнуло безжалостно ожившее далекое прошлое. Помолвка… Неистовая страсть… Душевные страдания при отъезде в Рим, когда все в нем жаждало любви. Роковое письмо: Камилла выходит замуж за фабриканта роялей Плейеля. «Я вскричал: „Без промедления я убью ее!“ И я принимаю решение: „Переоденусь горничной и проскользну к ним, когда они соберутся в гостиной“. Кто они? Камилла, ее мать, ее жених… Мои пистолеты надежно заряжены. Четыре пули! Последняя для меня самого! Величие кары и… скандал! …Эта женщина, которая тут, рядом, возле меня склонилась над клавиатурой, должна была умереть от моей руки!..» Гектор наблюдает за ней, взмахивая дирижерской палочкой.

Но ревнивая Мария Ресио, которая во взгляде своего возлюбленного пытается уловить тень сожаления и оттенок нежности, выходит из себя и готова взорваться. Однако Гектор питал теперь к Камилле одно лишь презрение. Бессердечная же Камилла отправилась на другой день к директору и пожаловалась на плохое, по ее утверждению, сопровождение оркестра. Таким образом, даже напоминание о прошлом не заставило ее сдержаться. Вот уж подлинная ведьма!

<p>III</p>

Настало 25 июня.

В зале королева Виктория со своим горячо любимым супругом принцем Альбертом, здесь же королевская чета из Ганновера. Должны петь самые знаменитые артисты — Тамберлик и Тальяфико. С непередаваемым волнением Гектор поднимает палочку. Подозревает ли он о замышленном против него вероломном заговоре? Возможно, так как он видел возле театра знакомые лица. Зловеще рыскавшие люди быстро скрывались при его приближении. «Неужели приехали из Парижа?» — удивился он тогда. Неужто они осмелятся учинить скандальную обструкцию в присутствии королевы Англии? Никогда ни один англичанин, почитающий традиции, не совершит подобного; нет, англичан мне бояться нечего. Я опасаюсь лишь своих соотечественников-французов, чья неприязнь способна толкнуть их на преступления…

Первые звуки оркестра. Тишина… Заговорщики переглядываются в ожидании сигнала своего предводителя. Заодно с парижскими врагами Гектора и проитальянцы россинисты — страстные поклонники этого грузного, жизнерадостного человека, которого судьба щедро наделила почестями, богатством и успехом. Победа Гектора музыкальным ураганом пропела бы отходную итальянской музыке, созданной, чтобы очаровывать. Что же произошло? Гектор, едва возвратившись в Париж, немедля написал доброму Ференцу Листу, ставя его в известность о заговоре в Лондоне россинистов местного производства и антиберлиозцев из Парижа против «Бенвенуто»:

«Неистовая банда решительных и яростных итальянцев сорганизовалась, чтобы помешать исполнениям „Челлини“. Этим негодяям, увы, помогали французы, приехавшие из Парижа. Они шикали от первой и до последней сцены, свистели даже во время моей увертюры „Римский карнавал“, которой двумя неделями ранее аплодировали в зале Ганновер Скуэ. Они были готовы на все; ни присутствие королевы и ганноверской королевской семьи, ни аплодисменты огромного большинства публики — ничто не могло их удержать. Они продолжали свое дело и в последующие вечера, и я по этой причине забрал партитуру. Итальянские шикальщики добирались до самых кулис. Так или иначе, но я ни на миг не потерял самообладания и при дирижировании не сделал ни малейшей ошибки, что со мной случается нечасто. Все мои артисты, за исключением одного, были превосходны, хоровое и оркестровое исполнение можно считать из самых блистательных.

По мнению публики, хотя я в том не уверен, во главе этой смешной в своей ярости шайки был господин Коста, руководитель оркестра Ковент-Гардена, которого я неоднократно пробирал в своих фельетонах за те вольности, что он позволял себе в обращении с партитурами великих композиторов, кромсая или удлиняя их, меняя инструментовку и уродуя на все лады. Во всяком случае, Коста сумел своей постоянной готовностью быть мне полезным и, помогая мне на репетициях, на редкость искусно усыпить мою подозрительность.

Лондонские артисты, возмущенные подобной низостью, пожелали мне выразить сочувствие и от имени двухсот тридцати человек пригласили меня дать прощальный концерт в зале Экситер-холла, обещая бесплатно в нем участвовать. Но концерт этот состояться не смог. Кроме того, издатель Бил (ныне один из моих лучших друзей) преподнес мне в подарок от группы любителей музыки — 200 гиней[158]

Эти свидетельства сочувствия растрогали меня гораздо сильнее, чем ранили вылазки интриганов».

<p>IV</p>

Чтобы выбраться из душившей его нужды, Гектор продал для издания свои «Вечера в оркестре»[159].

Он выступает здесь как выдающийся музыкальный критик, смелый полемист, решительно ставящий свободное выражение чувств превыше строгой школы; его критические работы независимо от того, возносит он в них или громит, всегда полны находок. Это виртуоз стиля, жонглер, преуспевающий как в прославлениях, так и порицаниях; каждая его строка обнаруживает большого мастера пера и изысканного поэта.

Несколько примеров. Вот хвалебный отзыв о госпоже Виардо, с триумфом выступавшей в роли Орфея:

«Чтобы говорить ныне о госпоже Виардо нужно целое, исследование. Ее талант содержателен и многообразен, он сочетает в себе высокое мастерство с очаровательной непосредственностью, что вызывает одновременно и удивление и волнение; он поражает и умиляет, повелевает и убеждает. В ней слиты воедино страстное вдохновение, увлекающее и властное, глубокое чувство и необыкновенные способности выражать безмерные страдания. Каждый ее жест строг, благороден и правдив, а мимика, всегда такая выразительная, когда она подчеркивает ею свое пение, становится еще богаче в немых сценах.

В начале первого акта «Орфея» ее позы у могилы Эвридики напоминают фигуры некоторых персонажей в пейзажах Пуссена или, скорее, некоторые барельефы, взятые Пуссеном как натуру. К тому же мужской античный костюм идет к ней как нельзя лучше.

После своего первого речитатива:

Воздайте высшие почести

Манам священным Эвридики.

Могилу ее усыпьте цветами… —

госпожа Виардо завладела залом. Каждое слово, каждая нота била в цель. Величественную, дивную мелодию «Предмет моей любви», пропетую необычайно широко и с глубоким внутренним страданием, неоднократно прерывали восклицания, вырывавшиеся даже у наименее впечатлительных зрителей. Ничто не может превзойти изящество ее жеста, трогательность ее голоса, когда она окидывает взглядом деревья священного леса в глубине сцены и произносит:

И на стволах с изодранной и нежною корой

Читаю слово то, что вырезано трепетной рукой…

Вот где подлинная элегия, вот где античная идиллия: это Феокрит, это Вергилий».

Но вот он мечет стрелы в отчете о «Дочери полка».

«Это, — пишет он, — одна из тех вещей, какие можно писать по две дюжины за год, если не пусто в голове, а рука легка… Ежели создавать произведение „per la fama“ (ради славы), как говорят соотечественники господина Доницетти, то без спору надобно остерегаться показывать „pasticcio“[160] «per la fame» (из-за голода). В Италии этот продукт, не пригодный, но употребляемый для пения, находит устрашающий сбыт. Для искусства он имеет немногим большее значение, чем сделки наших музыкальных торгашей с исполнителями романсов и издателями альбомов… И все это per la fame, a fama тут ни при чем… Партитура «Дочери полка» относится как раз к тем, которые ни автор, ни публика не принимают всерьез… Оркестр растрачивает силы в бесполезных звуках; в одной и той же сцене сталкиваются самые разнородные реминисценции; стиль господина Адана соседствует со стилем господина Мейербера».

А вот еще:

«Господин Жанен писал недавно: „Не мы захватываем шедевры; как раз шедевры захватывают нас“. И верно, „Орфей“ захватил нас всех, мы оказались для него легкой добычей…

Предадимся же смело тем произведениям, что нас хватают за душу, и не будем противиться наслаждению!»

А вот его восторженные строки о великолепных сценах преисподней и Елисейских полей:

«В акте „Преисподняя“ оркестровая интродукция, балет ведьм, хор демонов, вначале грозных, но понемногу растроганных и укрощенных песней Орфея, душераздирающие и одновременно мелодичные мольбы Орфея — все это прекрасно.

А как чудесна музыка Елисейских полей! Эти воздушные гармонии, меланхоличные, словно счастье, мелодии, мягкая и тихая инструментовка, так хорошо передающая идею бесконечного покоя!.. Все ласкает и чарует. Проникаешься отвращением к грубым ощущениям жизни, желанием умереть, чтобы вечно слушать этот божественный шепот»[161].


Увы, продажа книги принесла скудное подспорье.

Издатель-вампир Ришо нетерпеливо дожидался часа крайней нужды Гектора. И вот час этот настал.

Тогда он с победоносным видом обратился к композитору:

— Ну как — продадите вы мне «Осуждение Фауста»? Однако Гектор упирался:

— А почему не мое мясо? — И после минуты мучительного молчания презрительно произнес: — В далекие времена кредитор имел право вырезать из тела несчастного должника куски живого мяса… Но я-то вам ничего не должен.

— Разумеется, но если я приобрету ваше произведение, вы должны будете меня благодарить, я убежден в том, поскольку…

И Ришо умышленно замялся.

— Ну договаривайте, договаривайте же, — сказал заинтригованный Гектор.

— …Поскольку я предложу вам за него очень выгодную цену.

— Какую? Мне хотелось бы знать, просто из любопытства.

— Шестьсот франков.

— Подите к черту, господин Ришо!

Однако принципиальность — это роскошь, дозволенная богатству. Бедность не может презирать. Трудно держаться своих правил, если сидишь на мели. Потянулись дни, когда нужда, этот беспощадный палач, держалась хозяином и повелевала. Мария Ресио не переставала сорить деньгами, Офелия близилась к смерти. Даже юный Луи[162], приехав домой, признался, что наделал долгов, которые ныне требовалось погасить. Фельетоны, фельетоны — писать и днем и ночью! Гектор смирился бы с этим. Но какие пьесы разбирать? Многие театры ныне бездействуют. Впрочем, даже лихорадочная деятельность, связанная с бесконечными театральными хрониками, не смогла бы сбалансировать бюджет Гектора, раздираемый во все стороны.

И вот, видимо после дня сурового воздержания от пищи, Гектор вспомнил о Ришо и его предложении, тогда показавшемся наглым и оскорбительным.

— Я повидаюсь все же с этим кровопийцей, — пробормотал он и отправился к нему, переполненный стыда и сожаления.

Непродолжительный торг, откровенные слова, и Гектор получает, наконец, семьсот франков.

Семь бумажек по сто франков!

Ему показалось, что в обмен он протянул свое обливающееся кровью сердце.

«Осуждение Фауста» за семьсот франков! Средоточие гениальности за ломаный грош!

<p>V</p>

Пробыв в Париже месяц, Гектор вновь отправился в Германию.

Баден-Баден, а затем Брауншвейг, «где публика и музыканты пришли в экстаз»[163].

В Ганновере Гектор дал концерт в присутствии великого скрипача Иоахима.

Он писал Феррану: «Дирижерская палочка из золота и серебра, преподнесенная оркестром, ужин на сто персон, где присутствовали все „таланты“ города (можете судить, что там подавали!), министры герцога, музыканты капеллы; учреждение благотворительного общества моего имени (sub invocatione sancti и т. д.), овация, устроенная народом как-то в воскресенье после исполнения „Римского карнавала“ на концерте в саду… Дамы, целовавшие мне руку прямо на улице, у выхода из театра; венки, анонимно присылаемые мне по вечерам, и т. д. и т. п.».

Иоахим, со своей стороны, писал листу о Гекторе: «Необузданность его фантазии, широта мелодии, волшебное звучание его произведений и вправду наполнили меня новой энергией. Сила его индивидуальности, впрочем, известна».

Бремен. Лейпциг. Дрезден (четыре концерта).

И теперь настает пора, когда, возвратившись в Париж, он берется за «Детство Христа», дополнение к приписанному Пьеру Дюкре «Бегству в Египет» — произведению, имевшему триумфальный успех.

Оставим его на время за работой над этим сочинением.

Часть вторая

1854-1869

…И теперь настойчиво и безжалостно косит смерть!

<p>1854</p>
<p>I</p>

22 января

Неожиданно по Парижу прошел слух, разносимый бешеными врагами:

— Господин Эмберлификос решил разбить свою палатку за пределами Франции и скоро покинет нас навсегда.

Гектор ответил ярко и с иронией. Этот мастер стиля, образов и красок послал директору «Газет мюзикаль» открытое письмо, где в сочных выражениях опровергал сообщение о своем переезде в Германию.

«Я понимаю, — писал он, — какой жестокий удар нанес бы многим мой окончательный отъезд из Франции, как горестно им было поверить в эту важную весть и пустить ее в обращение.

Поэтому мне приятно воспользоваться возможностью опровергнуть этот слух, просто сказав словами героя знаменитой драмы: «Оставь тревогу, Франция родная, я остаюсь с тобой». Мое почтение к истине побуждает лишь внести уточнение. Через несколько лет мне действительно придется в один прекрасный день покинуть Францию, но музыкальная капелла, руководство которой мне доверено, находится вовсе не в Германии. А поскольку все равно рано или поздно все узнается в этом чертовом Париже, я с радостью уже теперь назову вам место моего будущего пребывания: я назначен генеральным директором частных концертов имеринской королевы на Мадагаскаре. Оркестр ее королевского величества состоит из самых выдающихся малайских артистов и нескольких перворазрядных музыкантов-мальгашей. Они, правда, не любят белых; и по этой причине мне предстояло бы вначале сносить немало страданий на чужбине, не будь в Европе стольких людей, которые стараются меня очернить. И поэтому я надеюсь попасть в их среду защищенным от недоброжелательности своей посмуглевшей кожей. Пока же соблаговолите сообщить вашим читателям, что я по-прежнему буду жить в Париже, и как можно дольше, ходить в театр, и как можно меньше, но все же бывать там и выполнять, как прежде, и даже еще больше, обязанности критика. Напоследок хочется насладиться вволю, ибо на Мадагаскаре нет газет»[164].

Подвергая сомнению слова Гектора и игнорируя опровержение, недруги честили его на все лады. Все ожесточеннее становился спор. Заключали пари: «Уедет или не уедет…»

<p>II</p>

Между тем продолжалась агония Офелии. Несчастная Офелия — немая, неподвижная, изумляющаяся тому, что еще жива! Плоть умерла, еще не угасла одна только боль. Временами, когда ее веки смыкались под бременем усталости, а грудь оставалась неподвижной, сиделка с тревогой склонялась над ней: «Не мертва ли? Нет, еще дышит. Просто чудо!»

Но 2 марта, когда выл соседский пес, отпугивая смерть, ее душа отлетела и истерзанное тело успокоилось. Она тихо простилась с миром, где познала солнце триумфов и мрак поражений.

Да, драматична была судьба этой англичанки, воспламенившей гением Шекспира самого вдохновенного, самого одержимого среди французских романтиков.

Укажем, что новость, преданная огласке Эскюдье во «Франс мюзикаль», не была совсем лишена оснований: между Берлиозом и Листом шел серьезный разговор о большой должности в области музыки в Дрездене, которую занимал некогда Вагнер.

Узнав о роковом конце, Гектор, бросивший семью много лет назад, долго рыдал, вспоминая прошлое.

Джульетта… Офелия… Какая дивная женщина, вечно волнующая, вечно возвышенная! От ее голоса, ее жестов весь Париж приходил в неистовый восторг, И я почувствовал, что охвачен безумной, неугасимой любовью — той любовью, ради которой я готов был умереть. Стоя у окна моей комнаты против гостиницы, где она жила, я следил за ее жизнью, которую так мало знал, что, по существу, гадал о ней…

Я молил ее откликнуться на мою страсть… Всем существом я жаждал, я призывал ее. Она должна быть моей. И наконец, она стала моей, порвав ради меня с родиной, семьей, с высшим на этом свете культом — театром. Медовый месяц в Венсенне. Щебетание птиц, страстный шепот, созвучный нашим душам… Мои клятвы перед богом в вечной любви к ней…

А вместо этого мои любовные интриги и Мария Ресио, черствая и грубая к ней… Ее болезни, ее мужественно переносимые страдания вдали от любимого сына, вдали от мужа, странствующего, чтобы обеспечить и ее жизнь… Она угасала одна, подле нее не было никого, кто протянул бы ей руку, чтобы преодолеть мучительный переход от земного мира к неведомой вечности, и сиделка, чужой человек, закрыла ей глаза.

<p>III</p>

Несчастная Офелия, как убого твое погребение! Смерть стоит дорого, а Гектор без денег. Но торговцы смертью не признают кредита; ведь они не могут вновь разрыть могилу, если им не заплатят.

Итак, Офелия, тебе суждено покинуть мир без пышности и шума. Если бы ты ушла в зените артистической славы, когда твое имя жило в каждом сердце, твой гроб утопал бы в венках и букетах цветов, произносились бы речи, лились слезы. Шатобриан сказал: «Человек любит зрелище смерти, когда это смерть знаменитости». Но что за дело Парижу в час бурных политических событий до смерти какой-то англичанки, много лет назад покинувшей сцену?

Тебя провожали, Офелия, тишина и равнодушие. Страдали только двое: твой муж, так часто изменявший тебе, и твой горячо любимый сын, который видел в тебе великомученицу.

Гектор выражал свою скорбь во многих письмах:

«Она научила меня понимать Шекспира и великое драматическое искусство, — писал он сестре. — Со мной она страдала от нищеты; она всегда без колебаний готова была рисковать самым необходимым ради моей музыки…»

В письме Листу 11 марта:

«…Только что у меня на глазах умерла моя бедная Генриетта, которая была мне так дорога. За двенадцать лет мы никогда не могли ни вместе жить, ни расстаться.

Сами эти раздоры сделали последнее прощание еще более мучительным для меня. Она избавлена от ужасного существования и нестерпимой боли, терзавшей ее в течение трех лет. Мой сын приехал домой на четыре дня и сумел повидаться с матерью перед ее кончиной, К счастью, я не был в отъезде. Мне было бы страшно узнать вдали, что она умерла в одиночестве»[165].

Раскрывая душу сыну, он писал:

«Я пишу тебе в полном одиночестве из большой гостиной на Монмартре, подле ее опустевшей комнаты. Я только что пришел с кладбища, я отнес на ее могилу два венка: один от тебя, другой от себя. Я совсем потерял голову; не знаю, отчего я сюда вернулся. Слуги пробудут здесь еще несколько дней. Они все приводят в порядок, и я постараюсь, чтобы то, что здесь есть, принесло тебе по возможности наибольшую пользу. Я сохранил ее волосы; не потеряй эту булавочку, которую я ей подарил. Ты никогда не узнаешь того, сколько мы — твоя мать и я — выстрадали друг из-за друга, сами эти страдания привязали нас друг к другу. Для меня было так же невозможно с ней жить, как и ее покинуть… Хорошо, что она увидела тебя перед смертью…»

И спустя несколько дней:

«Я только что заказал тебе шнурок для часов из волос твоей бедной матери, и мне очень хотелось бы, чтобы ты свято его хранил. Я заказал также браслет, который отдам моей сестре, и я сохраню остаток ее волос».

В печати появилась короткая, сухая заметка. Только Жанен написал большой некролог. Вот отрывок из него:

«Ее звали мисс Смитсон… Она была, сама того не ведая, неизвестной поэмой, новой страстью, целой революцией. Она показала пример госпоже Дорваль, Фредерику Леметру, госпоже Малибран, Виктору Гюго, Берлиозу. Ее звали Офелией, звали Джульеттой. Она вдохновляла Эжена Делакруа… Ее, эту восхитительную и трогательную мисс Смитсон, называли и тем именем, что носила госпожа Малибран — ее звали Дездемоной, и Мавр, обнимая ее, говорил ей: „О моя прекрасная воительница! О my fair warrior!..“ Она была чудесна, мисс Смитсон, и походила больше на небесное создание, чем на земную женщину…»


Время остановиться, чтобы поразмышлять и пофилософствовать.

«Боже! Как бренна и скоротечна жизнь! Отныне, — вздыхает Гектор, — я буду тем тенором, который из кожи лезет вон, стараясь хорошо петь, между тем как публика понемногу покидает свои места».

Смерть уже унесла его юного брата Проспера, так гордившегося им; она похитила мать, едва начавшую раскаиваться в своей непримиримости к одержимому музыкой сыну; отца — воплощение доброты, чей достойный образ вставал перед ним в часы смятений, чтобы подать совет и умерить пыл; безвременно ушедшую из жизни сестру Нанси и, наконец, Гэрриет, его Офелию, которую он некогда так воспевал и никогда не переставал любить.

Воспоминания о ней то и дело всплывали у него в памяти, возбуждая жестокие укоры совести.

Ради кого теперь кидаться в бой?

Ради эгоистичного утешения славой?

«У меня остались, правда, мой сын Луи и моя спутница Мария.

Но не приберет ли ненасытная смерть и их тоже?

О черные дни, долгие дни, гнетущие душу, которая скорбит и испивает до дна горькую чашу!»

<p>IV</p>

Приближалось событие, воскресившее его энергию, — новые выборы в Институт.

Как жалки на этот раз соискатели благородной зеленой одежды со шпагой! Неизвестные вовсе или слишком известные своим ничтожеством. «Неужели „поДагрики“ (стиль Берлиоза) — этот оплот правоверной теории — не снимут, наконец, свой дурацкий запрет с композитора бурь и потрясений, отдав предпочтение его бездарным конкурентам?» — спрашивали ревностные берлиозцы. К великому изумлению немцев, они избрали некоего Клаписсона — скверного музыканта, сочинявшего лишь мелодийки из кружев и дешевых духов.

Враги Клаписсона, изменив начальную букву, в шутку называли его Глаписсоном[166]. И этот Клаписсон — подумать только! — победитель Берлиоза!

Но чему удивляться? «Окостенелые умы» действительно скорей избрали бы бревно, чем величественного автора «Осуждения», повинного в мятеже против высочайших правил. Вот как обстояли дела в этот момент.

Гектор, узнав о результате, воскликнул:

«Я вернусь! Никто и ничто не заставит меня пасть духом. Я решил стоять на своем так же упорно, как и Эжен Делакруа, которого столько раз отвергали. Я поступлю, как господин Альбер Пюжоль, выставлявший свою кандидатуру десять раз». И, говорят, добавил: «Вы проглотите меня рано или поздно, проглотите вопреки всему!»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22