Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повести и рассказы - Самый счастливый день (сборник)

ModernLib.Net / Современная проза / Токарева Виктория Самойловна / Самый счастливый день (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Токарева Виктория Самойловна
Жанр: Современная проза
Серия: Повести и рассказы

 

 


Телефон стоит в моей комнате, поэтому Машка вваливается ко мне во втором часу ночи, садится возле моего лица и, цепляя пальцем, начинает крутить диск. Я, конечно, не сплю, но ведь могла бы и спать, при других обстоятельствах.

Я поднимаю голову-колокол и спрашиваю:

– У тебя совесть есть?

– Он же волнуется, – поражается Машка. Она не понимает, как можно не понять таких очевидных вещей.

– Если он так волнуется, пусть провожает…

Но провожать – это значит два рубля на такси. Рубль в один конец и рубль в другой. А если не провожать – только один рубль, притом Машкин.

– А откуда у него деньги? – резонно возражает она.

И действительно, откуда деньги у двадцатилетнего студента Кости?

– Та, – отозвалась Машка в трубку. Это значило: «да», но от нежности и любви у нее обмяк голос и не было сил произнести звонкое согласное «д».

Совершенно не стесняясь моего присутствия, она разговаривает на каком-то своем, птичьем языке, и я узнаю в нем свои слова и полуслова. Этими же словами я ласкала ее маленькую и своего Мужа в начале нашей с ним жизни. Он называл это общение «тю-тю-тю». Теперь эти «тю-тю-тю» – моей взросшей дочери по отношению к какому-то язвеннику Косте. Она несколько раз сказала ему «та». Наверное, он интересовался, любит ли она его, а она, естественно, подтверждала: та. Потом стала пространно намекать, что купила ему подарок ко Дню Советской Армии. Костя, видимо, принялся выпытывать: какой именно? Машка лукавила: клетчатое, удобное…

Я знала, что она купила ему болгарскую фланелевую рубашку за семь рублей. Мне надоело это слушать. Я добавила:

– И пищит.

Машка тут же повторила:

– И пищит.

Костя на том конце провода вошел в тупик. Что может пищать? Кошка? Собака? Попугай? Но птицы и животные не бывают клетчатыми. Машка тоже оглянулась на меня с неудовольствием, видимо, была недовольна моей подсказкой и теперь не знала, в какую сторону двигать беседу.

– Кончай трепаться, – предложила я.

Машка быстро свернула свой убогий диалог. Попрощалась и положила трубку.

– Ляг со мной.

– Ага! – с радостной готовностью отозвалась Машка и в мгновение сняла джинсы и пуловер.

Улеглась рядом, и в свете луны был виден прямой угол ее семнадцатилетнего плеча.

– Ты плачешь? – спросила она с удивлением. – Чего?

– Я разошлась с Подругой. Она меня предала.

Машка помолчала. Подумала. Потом серьезно спросила:

– Ты видела, что у моих белых сапог отлетел каблук?

Я не поняла: при чем тут каблук и моя драма? Потом догадалась, что Машка хочет провести аналогию. Куда следует девать сапог без каблука? Отнести в починку. А если починить уже нельзя, то надо выбросить такой сапог на помойку, забыть. И так же поступить с предавшим нас человеком. Сначала попытаться починить отношения. А если это невозможно – выкинуть на помойку памяти. И обзавестись другой обувью.

– Видела? – переспросила Машка.

– Ну?

Я нетерпеливо ждала аналогии. Моя раскаленная душа ждала хоть какого-нибудь компресса. Но аналогии не последовало. Просто от сапога оторвался каблук и следовало купить новый.

– Мне нечего надеть, – заявила Машка.

– У тебя красные есть.

– Они теплые. А скоро весна. Я совершенно, совершенно без обуви. Какая-то ты, мама…

– Ты что, не слышала, что я тебе сказала? – обиделась я.

– Про что?

– Про Подругу.

– Ну и что? А зачем она тебе? Вы же, по-моему, давно разругались.

– Мы не ругались.

– А тогда чего она перестала ходить? То ходила, а то перестала…

Я вдруг сообразила, что она действительно с некоторых пор перестала звонить и появляться. Но я была так занята, что не обратила внимания на этот факт. Не придала значения.

– Ладно, – сказала я. – Иди к себе.

Она затаилась. Притворилась, что засыпает и ничего не слышит. Ей хотелось спать со мной. Лень было вылезать. И холодно. Все-таки она была еще маленькая.

– Иди, иди, – потребовала я. – Не выспимся обе.

Я стала сталкивать ее со своего широкого дивана, но она держалась крепко, будто вросла. Я энергичнее принялась за дело, и мне удалось сдвинуть ее на самый край. Но она поставила руку на пол, создав тем самым дополнительную точку опоры, и укрепила свои позиции. Пришлось перегнуться через нее и отодрать руку от пола. Кончилось тем, что мы обе рухнули на пол. Далее я вернулась на диван, а Машка пошла в свою комнату, подхватив джинсы и пуловер.

Я закрыла глаза, слушала звук ее шагов, скрип раскрываемой и закрываемой двери, стук упавшего стула, случившегося на ее пути. И все эти звуки, скрипы и стуки наполняли меня приметами жизни. Раз я это слышу, значит, я есть. Возня и звуки как бы вернули меня с балкона на диван. Стучало и передвигалось по комнатам мое прошлое. Мои предыдущие семнадцать лет. Значит, нельзя отнять прошлое целиком. Что-то все же остается, и это «что-то» не эфемерно, а имеет очертания: руки, ноги, голову, голос.

Я заснула. И спала хорошо.

Странно, но в этот самый черный день моей жизни я спала хорошо.

День второй

Этот день можно назвать так: черная пятница. Пятница, будь она черная, серая или розовая, – будний день, а значит, я должна идти на работу.

Я встаю, как всегда, и так же, как всегда, собираюсь в свою лабораторию.

У меня две проблемы: как себя вести и что надеть. Первый вариант: я веду себя оптимистично и жизнерадостно, оживленно беседую с коллегами и смеюсь в подходящих, естественных случаях. Таким образом, я делаю вид, что ничуть не огорчена. Более того, довольна и даже счастлива. И это видно по моему поведению.

Второй вариант: я грустна и подавленна. Всем своим обликом взываю к сочувствию. Но среди моих коллег немало завистников. Зависть – распространенное и в чем-то даже прогрессивное явление, так как движет общество от застоя к прогрессу. Городок Hyp, помимо почестей, твидового костюма и белых замшевых сапог, одарил меня завистниками. Пожалеть не пожалеют, а уважать перестанут.

Итак: первый вариант нарочит и безвкусен. Второй – унизителен и бесперспективен. Следует придумать третий вариант – промежуточный между первым и вторым. Не веселая и не грустная. Обычная. Нужно только чуть-чуть, самую малость увеличить дистанцию между собой и собеседником. Держать коллектив на расстоянии вытянутой руки.

Вторая проблема: что надеть.

Я могу явиться во всем блеске, молодой и шикарной – относительно молодой и относительно шикарной, но все же достаточно убедительной, чтобы все сказали: где были его глаза, когда он менял то на это? Вернее, это на то.

Я подхожу к зеркалу. У меня выражение птицы, которой хочется пить, а ей не дают, и похоже, она скоро отбудет из этого мира. Рот полуоткрыт. Глаза полузакрыты. Все нутро как будто вычерпали половником для супа, а туда ведрами залили густую шизофрению. Болит голова. Хочется не жить. Это другое, чем умереть. Просто вырубить себя из времени. Однако вырубить нельзя. Надо идти на работу.

Я сажусь к зеркалу и начинаю создавать себе цвет лица. На это уходит довольно много времени. Я крашусь французской косметикой, которую продают в наших галантереях, и думаю о факторе исповеди и исповедника. Раньше человек являлся в церковь, проходил в исповедальню, опускался на колени перед бесстрастным, справедливым исповедником, как бы представителем Бога, и там, скрытый от глаз и ушей, исповедовался во всем, очищал свою душу. А исповедник отпускал грехи, давал необходимые советы, и человек уходил очищенный и просветленный, сняв с души всю копоть. Профилактика души.

В наше время роль исповедника выполняют друзья и знакомые. Я, скажем, раскрываю свою душу Подруге. Она на другой день рассказывает мои тайны Другой Подруге. Другая Подруга – Своей Подруге, и вот уже пошла по городу гулять моя жизнь, обрастая, и видоизменяясь, и превращаясь в сплетню, пущенную тобою же. А если не быть откровенным – как очистить душу? И вообще какой смысл тогда в общении, если не быть откровенным?…

Я кончаю краситься и смотрю на результат своего труда. Моя мама в этом случае сказала бы: разрисованный покойник.

Первой мне в коридоре попадается Сотрудница. Она останавливается и задает несколько вопросов, касающихся документации. Я отвечаю и при этом ищу в ее глазах второй смысл. Но никакого второго смысла нет и в помине. То ли она не знает, то ли ей все равно. Второе меня устраивает больше. Равнодушие бывает полезнее и целительнее, чем сострадание.

Сотрудница слушает меня внимательно и с почтением. Я ученый, а в стенах института только это и имеет значение. В стенах научного учреждения реализация личности важнее, чем женская реализация. Сотрудница стоит передо мной собранная, дисциплинированная, как в армии, и я уверена в ней почти так же, как в себе: не перепутает, не опоздает, не забудет. Я вообще заметила, что женщины работают лучше, чем мужчины. В нашем институте, во всяком случае…

Потом я сворачиваю к заву. Надо решить несколько вопросов.

Секретарша смотрит на меня, как на Мону Лизу – Джоконду, пытаясь постичь, в чем ее секрет, почему всему миру нравится эта широкая, скорее всего беременная, большелобая мадонна без бровей.

«Знает», – поняла я и мысленно выставила руку для дистанции.

– Можете взять зарплату, – сказала Секретарша и стала отсчитывать деньги.

Я заметила, что дверь к заву плотно закрыта. Значит, заперлись и выпивают в честь старого Нового года. Есть у нас такая традиция – отмечать все советские и церковные праздники. Значит, выпивают, а меня не зовут. Интересно – почему? Потому что там Подруга и они не хотят нас совмещать? Как правило, она приходит на все посиделки, и почему бы ей не прийти и в этот раз? Она ведь тоже может захотеть повести себя так, будто ничего не произошло. А может быть, и Муж там. Почему бы им не прийти вместе, если есть возможность не разлучаться.

Я почувствовала, как мое душевное напряжение переходит в физическое и у меня от физического напряжения вытаращились глаза. Мне хочется уйти, а Секретарша считает мелочь, ей нужно набрать восемьдесят три копейки.

Из дверей выглядывает зав, видит меня и тут же скрывается обратно. Я заставляю себя остаться на месте. Забираю зарплату. Спокойно выхожу. И спокойно отправляюсь в свою лабораторию. «С Новым годом, товарищи, с новым счастьем».

До сегодняшнего дня моя лаборатория казалась мне святым местом. Обиталищем доктора Фауста. Но сейчас я вижу, что это просто захламленный чулан.

Работать не хочется. Хорошо было бы сейчас войти в кабинет к заву, мило улыбнуться и сесть за стол. И даже поднять бокал, поздравить «молодых». Потом достать из сумки маленький хорошенький револьверчик (его нет, но хорошо бы), направить прямо на него и деликатно спросить: «Как ты предпочитаешь? В спину или в лоб?»

И посмотреть в его глаза. Вот это самое главное. Посмотреть в глаза: как они, замечутся или, наоборот, застынут? Ибо ни в спину, ни в лоб ему не хочется. А я буду улыбаться любезно и целить метко.

А как поведет себя Подруга? Она или прикроет его, или прикроется им, в зависимости от того, кого она больше любит: его или себя.

А дальше что? Предположим, я его убью, ему будет уже все равно: где я и что со мной. Подруга утешится довольно скоро, она не из тех, кто, как донна Анна, будет рыдать, упав на могильную плиту. И ее новый муж будет носить ей картошку с базара. А я, значит, по тихим степям Забайкалья, где золото роют в горах… Очень глупо.

Я вздыхаю из глубины души. Достаю свои смеси и взвеси и начинаю исследовать. Провожу биохимический анализ. Работать не хочется. Я работаю через отвращение, но заставляю себя делать то, что положено на сегодняшний день по программе. Я просто не могу этого не сделать. Потом потихоньку втягиваюсь и как бы вырубаюсь из времени. Я – сама по себе, а время само по себе течет, отдельно от меня. Я его не чувствую. А поскольку в свете последних событий мое время – боль, то я почти не чувствую боли. Я существую как под наркозом, но не общим, а местным. Я все вижу, все понимаю, и мне больно. Но боль тупая. Ее можно терпеть.

Когда я искала свою дорогу в науке, у меня были единственные туфли: розовые с белой вставкой. Легко догадаться, что туфли были летние, но носила я их зимой, чтобы выглядеть стройнее. Сколько километров отстучала я каблучками, пока нашла свою дорогу. Потом, позже, когда я выбивала эту лабораторию, сколько стен пришлось прошибить лбом, кулаками, слезами. Я, как эмбрион, прошла все стадии становления личности: поиск себя, утверждение, подтверждение. Правда, на последней стадии у меня увели Мужа. Теперь Дело есть, а Мужа нет. Но Дело все же осталось. Сначала я тащила его за шиворот. Теперь мы идем с ним рядом. А через какое-то время Дело уже само возьмет меня за руку и поведет за собой. Будет работать на меня. Значит, у меня есть Будущее. И нечего прибедняться. И не надо преуменьшать. Это так же порочно, как преувеличивать.

Открывается дверь. Входит мой аспирант Гомонов, на его лице написано отвращение к жизни: то ли перепил, то ли недоспал. А скорее всего и то и другое.

– Вы принесли главу? – спросила я.

– Нет. Я забыл.

– А зачем вы пришли? Сказать, что забыли?

Гомонов мнется. Я вижу, что он врет. Он не забыл, он не сделал. Я бы выгнала его, но он способный. Просто он любит жить.

Я смотрю на него. На лице отвращение, но туфли на ногах – безукоризненные.

– Что вы стоите? – спрашиваю я.

– А что делать? – удивляется он.

– Идите домой и принесите.

Гомонов стоит в нерешительности. Потом выходит как-то боком. Интересно, что он предпримет?

…А может быть, убить ее? Но тогда он женится на Другой Подруге. Ко мне он не вернется. Он женится на Другой, а я по тихим степям… Так что этот вариант тоже не подходит.

Я помещаю каплю на стеклышко. Стеклышко устанавливаю под микроскоп и заглядываю в другой мир. Я легко разбираюсь в этом другом мире, как музыкант в партитуре, как механик в моторе, как врач в организме. И мне там интересно.

Снова открывается дверь, входит Секретарша.

– Мы закрываемся, – говорит она мне.

Я смотрю на ее личико, гладенькое и овальное, как яичко, и догадываюсь, что прошло восемь часов рабочего дня.

– А там кончился праздник? – бесстрастно спрашиваю я.

– Какой праздник? – Секретарша искренне вытаращивает глаза.

– Ну, Новый год…

– Где? – не понимает она.

– У зава.

Секретарша смотрит обалдело, потом предлагает:

– Нинуля, поставьте градусник…

– Нина Алексеевна, – поправляю я, держа Секретаршу на вытянутой руке, однако понимаю, что мое раскаленное воображение подсунуло мне сей сюжет. Ни Мужа, ни Подруги здесь не было и в помине. Да и в самом деле, что они здесь забыли? Если только меня…

Секретарша выжидательно смотрит, как бы выпрашивая глазами билетик на сочувствие. Но я не пускаю ее даже на галерку своей души.

Я закрываю микроскоп. Запираю в стол бумаги. Смотрю на часы. От пятницы остался довольно короткий хвост, так что можно сказать, что свой второй черный день я прожила под наркозом Дела. Под прикрытием Будущего.

Суббота

Суббота начинается со звонков.

Звонки делятся на деловые и личные. Личные – на тех, кто знает, и тех, кто не знает.

Те, кто знает, подразделяются на две категории:

1. Ругают Мужа и называют его подлецом.

2. Ругают Подругу и называют ее проституткой. При этом интересуются: «А она молодая?» – давая понять тем самым, что я не молодая. Я отвечаю, что мы ровесницы. Тогда там удивляются и спрашивают: «А куда же ты смотрела?»

Известно куда. В микроскоп.

Я могла бы не согласиться с собеседником, не принять сочувствия.

А могла бы принять сочувствие и расслабиться, сказать, что я не ем, и не сплю, и не могу ни о чем больше думать. Но я не делаю ни первого, ни второго. Я выбираю тактику Кутузова после Бородинского сражения.

Когда Наполеон проснулся и решил продолжать бой, вернее, он решил это накануне, то увидел, что воевать не с кем. Неприятеля нет.

Кутузов построил свои войска и до того, как Наполеон проснулся, увел их с поля боя в неизвестном направлении (неизвестном для Наполеона, естественно).

Наполеон пожал плечами и пошел себе на Москву. Занял Москву и по этикету тех лет стал ждать парламентеров (возможно, они назывались иначе). Побежденные должны были оказать уважение победителю. Так полагалось. И может быть, даже устроить бал в его честь. Но ничего похожего. Никаких парламентеров, никаких балов. А Москва горит. Есть нечего. Винные погреба нараспашку. Войско перепилось. Наполеон великодушно предложил царю перемирие, но царь мириться отказался, причем в очень грубой, невежливой форме. И мириться не стал. И воевать не намерен. Совсем уж ничего не понятно. А Москва горит, а солдаты пьют. А тут еще ударили холода, надо бы домой, а до дома далеко. И чем все кончилось для французов – не мне вам рассказывать. Этому в школе учат.

Итак, я выбираю тактику Кутузова. Я сворачиваю свои знамена и отзываю своих солдат. И тем, кто мне звонит, просто нечем поживиться.

– Ты знаешь, что Славка ушел от тебя к какой-то шмаре? – кричит через весь город моя Школьная Подруга.

– Ну неужели ты думаешь, что ты знаешь, а я нет? – удивляюсь я.

– Он меня обманул! – кричит Школьная Подруга и принимается плакать. – Я от него не ожидала! Он был частью моей жизни…

Я молчу. Ее послушать, можно подумать, что бросили ее, а не меня.

– Он что, совсем с ума сошел?

– Почему? – не понимаю я.

– Ну разве можно сравнить ее с тобой?

Сравнить, безусловно, можно. Объективно лучше я. Но ЕМУ лучше ОНА. Потому что она больше может ему дать. И больше у него взять. А я ни дать, ни взять.

– А как ремонт? – спрашиваю я.

– Плотника до сих пор достать не могу! – моментально переключается Школьная Подруга. – Поразительное дело! Никто не хочет работать. Им не нужны деньги. Им нужно только два рубля на портвейн. И все! Представляешь, я три месяца не могу найти человека, чтобы он сделал мне палку во встроенный шкаф.

– А зачем палка? – не поняла я.

– Пальто вешать! Я не могу въехать в квартиру, потому что мне некуда вешать пальто. Когда мы увидимся?

– Когда хочешь.

– Давай в конце недели.

Мы всегда договариваемся, но никогда не встречаемся. Видимо, моя прошлая жизнь, как культурный слой, опустилась под землю, а на земле другая жизнь. И голос моей Школьной Подруги звучит откуда-то из-под земли, может быть, поэтому она так и кричит, чтобы быть услышанной наверху.

– Я в тебя верю! – кричит Школьная Подруга. – Ты сильная!

Правильно. Я сильная. На мне можно воду возить.

Я кладу трубку. Из-под руки тут же выплескивается следующий звонок. Это врач. Не мой врач, а просто врач. Мы каждый год вместе отдыхаем семьями у моря и дружим взахлеб все двадцать шесть дней отпуска. В Москве мы не общаемся. Это как сезонная обувь. В одно время года носишь не снимая, а в другое время закидываешь на антресоли. Когда мы через год встречаемся снова, то кажется, будто не расставались. Чувства свежи и прочны.

– Возненавидь! – рекомендует он. Значит, знает.

– Зачем?

– Энергия ненависти. Очень помогает.

– Выпиши рецепт, – прошу я.

– На что? – не понимает врач.

– На ненависть, на что же еще…

Он раздумывает, потом предлагает:

– А хочешь, пообедаем вместе?

Я ничего не ела с утра, а если быть точной, я не ем третьи сутки.

– Не могу, – отказалась я. – Не глотается.

– Может быть, тебе лечь в стационар? – раздумчиво предположил врач.

– В какой стационар? В дурдом? – догадалась я.

– Там тебя растормозят. А лучше всего – поменяй обстановку. Поезжай куда-нибудь.

Кити уезжает за границу после того, как Вронский поменял ее на Анну Каренину. Безусловно, поехать за границу лучше, чем лечь в дурдом.

– Я подумаю, – обещаю я.

– Думай, – соглашается он. – А я побегу. У меня операция. У меня больной на столе.

Ничего себе, больной на столе, а он треплется на посторонние темы. Вот и доверяй после этого врачам.

Я кладу трубку и думаю о тезисе «возненавидь».

Наверняка Энергия Ненависти поддерживает, как и всякая энергия. Но я сейчас люблю его как никогда, вернее, как когда-то. Когда мы шли с ним по лесу, а впереди поблескивал пруд. Над нами взлетела стая ворон и раздался шум, будто вороны побежали по верхушкам деревьев. Он остановился и поцеловал меня. Губы у него были холодные. Когда он меня желал особенно сильно, у него бывали холодные губы.

Я представляю их вместе. Она носит волосы назад, и ее удобно гладить по голове. Он гладит ее, сильно придавливая волосы ладонью. У него такая манера. Так он гладил меня, и Машку Кудрявцеву, и нашу собаку Фильку. У Фильки от этой процедуры оттягивались верхние веки, обнажались белки и глаза становились как бы перевернутыми. Такие глаза бывают на фотографии, если ее перевернуть головой вниз.

Может быть, действительно определить себя в дурдом? Раньше это заведение называлось «дом скорби». Мне дадут байковый халат, и я буду бродить, обезличенная, среди таких же, в халатах. Там все скорбят. Все в халатах. И я – как все.

В середине дня звонит Другая Подруга. Все-таки дотерпела до середины дня.

– Как ты? – спрашивает она. Хочет выяснить, как я корчусь, а потом побежать к Подруге и рассказать. Это даже интереснее, чем сходить в театр. Тут ты и драматург, и актер, и режиссер. А там – пассивный зритель.

– Что ты имеешь в виду? – не понимаю я.

– Ну, вообще… – мнется Другая Подруга.

– Индира Ганди в Москву приехала, – говорю я. – На отца похожа.

– На какого отца?

– На своего. На Джавахарлала Неру.

– А-а… – соображает Другая Подруга. – А зачем она приехала?

– По делам. А час назад произошла стыковка грузового корабля.

– Где?

– В космосе.

– А ты откуда знаешь?

– В газете прочитала. Ты газеты получаешь?

Но Другую Подругу интересует не то, что происходит в мире и в космосе, а непосредственно в моем доме.

– Ты-то как? – снова спрашивает она.

– А что тебя интересует? – наивно не понимаю я.

– Ну так… в принципе.

– В принципе, – говорю я, – неудобно сидеть на двух базарах одним задом, если даже он такой большой, как у тебя.

– Ты что, обиделась? – подозревает Другая Подруга.

– Нет. Что ты…

Я возвращаю трубку на место. Представляю себе смущение Другой Подруги и ее летучую досаду. «Несчастные сукины дети», – прочитала я недавно. Не помню у кого и где. Так и мы все: несчастные сукины дети – сыны и дочери. Мы сами во всем виноваты, нас не за что жалеть. Но мы несчастны, и нас надо пожалеть.

Ближе к вечеру звонит Гомонов и приглашает на концерт знаменитого певца. Лучше бы сел и написал главу. Обычно я не принимаю никаких мелких, равно как и крупных, услуг. Но если я останусь дома, я буду думать, а мне нельзя. Так же, как замерзающему спать. Ему надо двигаться, ползти.

Из соседней комнаты доносится смех Маши и Кости. А точнее – ржание. Так активно радостно воспринимать мир могут только очень молодые и очень здоровые организмы, у которых отлично отлажены все системы.


Певец на сцене поет и движется. Его ноги ни секунды не стоят на месте. Эту манеру принес к нам в Союз негр из «Бони М». Наш ничем не хуже: курчавый, весь в белом атласе, летящая блуза, пульсирующий нерв, будто его подключили к розетке с током высокого напряжения.

Я смотрю на него бессмысленным, застывшим глазом, как свежемороженый окунь с головой. Я не могу сказать, что мне нравится. И не могу сказать: не нравится. Мои нервы отказываются участвовать в восприятии. Мне все равно. Даже если бы на меня сверху стала падать люстра, я не поднялась бы с места.

Певец окончил песню. Сидящие передо мной девушки захлопали, заверещали, забились в падучей. Одна из них побежала вниз с букетом цветов. Я догадалась, что это – сырихи. Слово «сыриха» зародилось в пятидесятые годы, во времена славы Лемешева. Поклонницы стояли под его окнами на морозе и время от времени заходили греться в магазин «Сыр» на улице Горького. Сыриха – это что-то глупое и не уважаемое обществом. Зато молодое и радостно восторженное.

Я давно уже заметила, что природа действует по принципу «зато». Уродливый, зато умный. А если умный и красивый, зато пьет. А если и умный, и красивый, и не пьет (как я), зато – нет счастья в жизни. И каждая судьба – как юбилейный рубль: с одной стороны одно, а с другой – другое.

Окончилось первое отделение.

Мы с Гомоновым вышли в фойе. Он стоял возле меня – некрасивый, изысканный, как барон Тузенбах в штатском. Вид у него был понурый, оттого что не написал главу и не придумал, как наврать.

Случайно я напоролась на свое отражение в зеркале и не сразу узнала себя. Во мне что-то существенно изменилось. Раньше у меня было выражение надежды и доверия. Я была убеждена, что меня все любят. Я к этому привыкла. Сначала меня любили в семье, потому что я была младшая. Потом меня любили в школе, потому что я была способная и добросовестная. Наша классная воспитательница входила в класс и говорила: «Все вы лодыри и разгильдяи. Одна Перепелицына как звезда в тумане». Перепелицына – это я. Потом меня любили в институте, на кафедре, в городе Нуре. Меня безнадежно и ущербно любил Востриков до тех пор, пока не возненавидел. Но я не замечала ни любви, ни ненависти. Как говорила моя мама: «Старуха на город сердилась, а город и не знал». Я привыкла к тому, что я самая красивая, самая умная, самая-самая. А сейчас надежда, и доверие, и самость сошли с моего лица. Оно стало растерянное и туповатое, как у покинутой совы.

– Вы, наверное, думаете, зачем я вас пригласил?

– Нет. Не думаю, просто лишний билет и свободный вечер.

– Нет. Не просто, – серьезно возразил Гомонов. – У меня к вам очень важный разговор.

Может быть, он решил сделать мне официальное предложение?

– Нина Алексеевна, я хочу у вас спросить: стоит мне оставаться в науке?

– Но ведь вы уже пишете диссертацию… – удивилась я.

Диссертация Гомонова похожа на комнату Маши Кудрявцевой – несобранная, хламная, но в ней есть нечто такое, будто в эту же самую комнату через разбитое окно хлещет летний грибной дождь.

– Ну и что? Все пишут, – обреченно согласился Гомонов. – Но может быть, я бездарен…

– Кто вам это сказал?

– Востриков.

– Он так и сказал? – не поверила я.

– По форме иначе, но по существу так…

Этот принцип называется «топи котят, пока слепые». Востриков сознательно или бессознательно боится конкуренции. Но не могу же я сказать, что самый бездарный изо всех бездарных, король бездарностей – это сам Востриков. Все его статьи вылизаны и причесаны, но ни дождя, ни солнца там нет. Там просто нечем дышать.

– А зачем вы верите? У вас должно быть свое мнение на свой счет… – дипломатично вывернулась я.

– У меня его нет. – Гомонов искренне вытаращил глаза. – Я про себя ничего не понимаю…

Я давно заметила, что талантливые люди про себя ничего не понимают.

– Вы правы, – сказала я. – Пишут все, но вы – настоящий ученый. И ваши ошибки для меня дороже, чем успехи Вострикова.

Гомонов смотрел на меня, как сыриха на Лемешева. Он видел во мне не только меня, но и подтверждение себя. Последнее время он потерял себя, поэтому на его лице поселилось отвращение к жизни. А потерять себя так же мучительно, как потерять другого. Например, Мужа. Но я вернула Гомонову себя, и его глаза стали медленно разгораться, как люстра над залом. Он похорошел прямо на глазах, как Золушка после прихода феи.

– Спасибо… – Он сжал мою руку, и в нее потекли радостно заряженные флюиды.

Началось второе отделение.

Певец вышел на сцену и стал петь «Рондо» Моцарта.

Рондо – сугубо фортепьянное произведение, и в том, что певец предложил вокальную интерпретацию, – элемент неожиданности и авантюрности, как в диссертации Гомонова. Певец поет Моцарта, чуть-чуть подсовременив, и это подсовременивание не только не убивает, но, наоборот, проявляет Моцарта. Я ощущаю, почти материально, что Моцарт – гениален.

Я вспоминаю, что он умер молодым, до сорока, и его похоронили чуть ли не в общей могиле с нищими. Моцарт был гений – зато умер молодым.

Известна его история с «Реквиемом», который он писал в предчувствии смерти. Он был молод и не созрел для смерти. Он тосковал вместе со своим клавесином и страдал так же, как я в последние три дня. Может быть, не так же, по-другому… Хотя почему по-другому?

Страдания и радость у всех выражаются тождественно. Значит, так же. Значит, я не одинока.

У меня есть особенность: не любить свою жизнь. Возможно, это исходит из знака Скорпиона, себя пожирающего. Я тоже пожираю свое полусиротское детство, свою плохо одетую, а потом униженную юность, свою зрелость, оскверненную, как взорванная могила… Но сейчас, в эту минуту, моя жизнь кажется мне возвышенной и осмысленной. Лучше быть жертвой, чем палачом. Лучше пусть тебя, чем ты. Мне, во всяком случае, лучше.

Концерт окончился в половине одиннадцатого. До конца субботы оставалось полтора часа. Если за полтора часа ничего не случится, то можно сказать, что я уцелела.

Что вывезло меня из субботы?

1. Тактика Кутузова.

2. Гомонов. Я запустила Гомонова в его судьбу. Как сказала бы моя мама: «Умирать собирайся, а жито сей».

3. Моцарт. Причастность к Великой Энергии Страдания. Если страдали ТАКИЕ люди, почему бы и мне не пострадать, в конце концов.

Когда я вернулась домой, Машка Кудрявцева спала с выражением невинного агнца, и ее губы отдельно спали на ее лице.

Воскресенье

Я сижу на диване и смотрю в одну точку перед собой. В этой точке нет ничего интересного, просто мне лень переводить зрачки на другой объект. Мое состояние называется «дистресс». От него могут быть две дороги: одна – на балкон, с балкона – на землю с ускорением свободно падающего тела. Другая дорога – в обратную сторону. Из дистресса – в нормальный стресс, из стресса – в плохое настроение, из плохого настроения – в ровное, а из ровного – в хорошее.

Первую дорогу я могу проделать сама. А вот вторую я сама проделать не могу. Надо, чтобы кто-то пришел, взял меня за руку и вывел из дистресса в стресс, из стресса – в плохое настроение и так далее, через страдания к радости.

Но кто может меня вывести? Муж? Подруга? Другая Подруга? Машка Кудрявцева с Костей?

Раздается звонок. Я перевожу глаза со стола на телефон. Телефон молчит. Тогда я понимаю, что звонят в дверь.

Я поднимаюсь и иду к двери. И открываю дверь.

В дверях – моя соседка по этажу, которую я зову Беладонна, что в переводе с итальянского означает «прекрасная женщина».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5