Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в 10 томах (№1) - Собрание сочинений в десяти томах. Том 1

ModernLib.Net / Толстой Алексей Николаевич / Собрание сочинений в десяти томах. Том 1 - Чтение (стр. 14)
Автор: Толстой Алексей Николаевич
Жанр:
Серия: Собрание сочинений в 10 томах

 

 


Уже несколько раз из кустов голос Сергея шепотом звал: «Вера, Вера». Она не отвечала, не оборачивалась, но чувствовала – он стоит у окна.

Затем стремительно она поднялась. Сергей стоял с той стороны окна, положив локти на подоконник. Глядел блестящими глазами и усмехался.

– Что тебе нужно? – Вера затрясла головой. – Уйди, уйди от меня.

Сергей легко вспрыгнул на подоконник, протянул руки. Вера глядела на его короткие сильные пальцы. Он взял ее за локоть, обвил ее спину. Вера присела на подоконник. Закрыла глаза. Молчала. Только по лицу ее словно скользил темный огонь.

– Люблю, милая, – сказал он сквозь зубы, – не гони. Не будь упрямая.

Вера коротко вздохнула, опустила голову на плечо Сергею. Он наклонился, но губы его скользнули по ее щеке.

– Не надо, Сережа, не надо.

Она слышала, как страшно бьется его сердце. Теперь она чувствовала эти удары – грудью, своим сердцем. Сергей охватил ее плечи. Стал целовать шею.

– Можно к тебе, Вера, можно?

– Нет. – Она откинула голову, взглянула ему в лицо, в красные глаза. – Не трогай меня, Сережа, я ослабею.

Он прильнул к ее рту. Она чувствовала – его пальцы расстегивают крючочки платья. Тогда она медленно, с трудом оторвалась от него. Он упал ей головой в колени, дышал жарко. А рука все продолжала расстегивать крючочки.

– Сережа, – сказала она, – оставь меня. Сегодня я дала слово Никите. Я его невеста.

– Вера, Вера, это хорошо… это хорошо… Я же не могу на тебе жениться… Тем лучше… Выходи, выходи, все равно – ты моя…

– Сережа, что ты говоришь?

– Глупенькая, пойми, – ты его не любишь, и не он будет…

– Что? Что…

– Он ничего не узнает. Пойми – он будет счастлив от самой скупой твоей милости… Но я, Вера… с ума схожу… Так все делают…

Сергей спрыгнул в комнату, дунул на свечу и опять плотно взял Веру. Но вся она была как каменная. Он бормотал ей в ухо, искал ее губ, но ее локти упрямо и остро упирались ему в грудь. Вера освободилась и сказала, отходя:

– Поздно уже. Я хочу спать. Покойной ночи.

Сергей шепотом помянул черта и исчез в окошке. Вера, не зажигая свечи, легла опять на ситцевый диванчик – лицом в подушку, прикрыла голову другой подушечкой и так заплакала, как никогда не плакала в жизни.

<p>9</p>

В доме появилась портниха, с треском рвала коленкор, стучала машинкой, поджав сухой ротик, совещалась с Ольгой Леонтьевной.

Никита несколько раз ездил в Симбирск, в Опекунский совет, в Дворянский банк. Дом чистился. В каретнике обивали новым сукном коляску.

Вера жила эти дни тихо. Редко выходила из своей комнаты. Садилась с книгой у окна и глядела, глядела на синюю воду пруда, на желтые, зеленые полосы хлебов на холмах. Слушала, как древней печалью поют птицы в саду.

Сергей пропадал на охоте, возвращался поздно с полным ягдташем, пахнул лесом, болотом, пухом птиц. На Веру поглядывал с недоброй усмешкой, много, жадно ел за ужином.

Петр Леонтьевич совсем притих, понюхивал табачок.

Однажды Сергей забрел с ружьем и собакой в налымовский лес, в топкую глушь. Пойнтер бодро колотил хвостом папоротники, шарил, время от времени поворачивая к хозяину умную, возбужденную морду. Сергей шел, задираясь ногами за валежник, проваливаясь в мочажники, – перед глазами мотался собачий хвост. Сергей неотступно, угрюмо думал о Вере.

Сколько десятков верст исколесил он за эти дни, только чтобы утолить, погасить в себе свирепое желание! Все было напрасно.

«Фррр»… Вылетел тетерев. Сергей, не глядя, выстрелил. Сорвалось несколько листьев. Собака унеслась вперед скачками, высматривая – взмахивала ушами из папоротника.

Почти сейчас же, неподалеку, гулко затрубил рог. Затрещали сучья. Зычный голос заревел в чаще:

– Кто стреляет в моем лесу, тудыть в вашу душу! Кто смеет шататься по моему лесу!

Сергей быстро оглянулся. На поляне стоял вековой дуб, упоминавшийся во всех налымовских и репьевских хрониках, – дуплистый, ветвистый, корявый, подобный геральдическому дереву.

В ту же минуту с другой стороны поляны, валя кусты, выскочил на рыжей кобыле Мишука. Размахивая над головой медным рогом, орал:

– Ату его, сукины дети, ату!

Две пары налымовских зверей – краснопегих гончих – неслись прямиком на лягаша. Сергей подхватил заскулившую у ног его собаку, посадил в дупло, подпрыгнул, подтянулся к ветви и живо влез на вершину дуба…

– Ату его, сукины дети! Улюлю! – наливаясь кровью, вопил Мишука. Подскакал к дубу, закрутился, поднимаясь на стременах, хлестал арапником по листьям:

– Слезь, сию минуту слезь с моего дуба.

– Дядя Миша, не волнуйтесь, – хихикнул Сергей, забираясь выше, – желудок расстроите, вам вредно волноваться. – И он бросил желудем, – угодил в живот. Мишука заревел:

– Убью! Запорю! Слезь, тебе говорю!..

– Все равно, дядя Миша, не достанете, только соскучитесь, и есть захочется.

– Дерево велю срубить.

– Дуб заветный.

– Слезь, я тебе приказываю, – я предводитель дворянства.

– Я вас не выбирал, дядя Миша, я на выборы не езжу.

– Крамольник!.. Стражникам прикажу тебя стащить. Высеку!

– Дядя Миша, лопнете. – Сергей опять бросил желудем, попал в картуз.

Гончие подпрыгивали, визжали от ярости. Лягаш скулил, высовывая нос из дупла, щелкал зубами. Мишука и Сергей долго ругались, покуда не надоело. Наконец Сергей сказал примиряющим голосом:

– Охота вам, в самом деле, сердиться, дядя Миша. Я ведь тоже с носом остался. Вера-то за Никиту выходит.

– Врешь? – удивился Мишука.

– Чем матерно ругаться, поехали бы мы на лесной хутор. Там выпить можно.

– Вино есть?

– Две четверти водки.

– Гм, – сказал Мишука, – все-таки это как-то так. Ты все-таки подлец.

– Вот это верно, дядя Миша.

Мишуке, видимо, очень хотелось, после всех волнений, поехать на хутор и выпить. Сергей спустился ниже, подмигнул и сделал всем понятный жест:

– И то найдется.

Задрав голову, Мишука заржал, – уцепился даже за седельную луку. Затем ударил кобылу арапником и ускакал на хутор.

Через час Мишука и Сергей сидели в жарко натопленной избе, – Мишука расстегнулся, пил водку стаканами, вспотел, тряс животом сосновый стол.

– Ха-ха… Смел ты, что пришел, Сережа.

– Нам делить с вами нечего, дядя Миша, я вас люблю…

– Рассказывай, ха-ха…

– Люблю, дядя Миша, в вас богатырство, не то что – теперешние дворяне, – сволочь, мелкота…

– Мелкота, говоришь, ха-ха…

– Вы, дядя Миша, все равно как князь в старые времена… Силища…

– Богатырь, говоришь? Князь? Ха-ха…

– Едемте, дядя Миша, вместе в Африку. Вот бы мы начудили…

– В Африку, ха-ха!..

– Эх, денег у меня нет, дядя Миша, вот бы я развернулся…

– Подлец ты, Сережа… Денег я тебе дам, но побью, ха-ха…

В избу вошла ядреная молодая баба, румянец во все лицо, – лукавая, сероглазая. Смело села рядом с Мишукой на лавку, толкнула его локтем. Мишука только ухнул. И начался пир. Изба ходуном заходила.

<p>10</p>

Ольга Леонтьевна и Никита с утра ходили по Симбирску из магазина в магазин, – сзади ехала коляска, полная покупок. Лошади осовели, кучер каким-то чудом успел напиться, не слезая с козел. Никита в тоске бродил за теткой из двери в дверь. Ничего этого не было нужно – ни суеты, ни вещей. Хоть скупи весь Симбирск, хоть ударься сейчас о камни, – разбей голову, – Вера не станет счастливее, не вернется к ней прежняя легкость, блеск глаз, веселый смех: не любит, не любит…

– Ну, уж, батюшка мой, ты – совсем мокрая курица, осовел, жених, – говорила ему Ольга Леонтьевна, – минутки без невесты не может – нос на квинту… Сейчас, сейчас мы поедем.

Тетка летела через улицу к башмачнику, нечесаная голова которого моталась в окошке, тоже пьяная… Лошади и Никита томились на горячей мостовой. Кучер время от времени громко икал, – каждый раз пугливо оглядывался:

– Вот притча-то, ах, господи.

К вечеру, наконец, Ольга Леонтьевна угомонилась, влезла в коляску, много раз пересчитала вещи, махнув рукой:

– На паром, Иван. Смотри только – под гору держи лошадей, – ты совсем пьяный.

– Господи, – отвечал кучер, – напиться-то не с чего, весь день у вас на глазах, – и на всю улицу икнул: – Вот притча-то.

Поехали вниз, к Волге, к парому.

Река темнела. Зажигались огни на бакенах, на мачтах. Вдали шлепал по воде пароход. Тусклый закат догорал на луговой стороне, над Заволжьем. На берегу уютно осветились прилавки с калачами, лимонадные лавки, лотки, где бабы продавали жареное, соленое, вареное. Пахло хлебом, дегтем, сеном, рекой. Вдалеке, с горы – с Венца – уже слышна была духовая музыка, – в городском саду начиналось гулянье. Играли не то вальс, не то что-то ужасно печальное, улетающее в вечернее небо.

По реке, огибая остров, приближался паром, полный, как муравейник, голов, дуг, телег, мешков, поклажи.

Вот заскрипели связки прутьев у борта, конторку качнуло, зашумели голоса, затопали подковы по дереву, – теснясь, ругаясь, стали съезжать на берег возы.

Между телег, прижимаясь к оглоблям, фыркая тревожно, прогремела вороная горячая пара, запряженная в плетушку. Выскочила на песок, – мягко зашуршали колеса. В ту же минуту Ольга Леонтьевна метнулась к плетушке и крикнула диким голосом:

– Вера!

Закутанная темная фигура в плетушке поспешно обернулась. Кучер осадил вороных.

– Что с тобой? Лица на тебе нет. Что случилось? – спрашивала Ольга Леонтьевна, толкая народ, протискиваясь к Вере.

– Ничего не случилось, – ответила Вера холодно, голос ее задрожал, – я не за вами, я прокатиться. До свидания.

Тогда Ольга Леонтьевна молча ухватила коренника за узду, повернула лошадей назад, на паром, велела Никите идти к коляске, чтобы покупки не растащили, и сама села в плетушку рядом с Верой.

– Зонтик где? – сказала она и раскрыла зонт. – Не к чему, – закрыла зонт и сунула под козлы. – Ну, мать моя, спасибо, удружила.

Вера только низко наклонила голову и медленно закуталась по самые глаза в пуховую шаль.

<p>11</p>

За три дня до свадьбы большая родня Репьевых съехалась в Симбирск, в гостиницу Краснова.

День и ночь буйные крики вылетали из номеров, где резались в карты полураздетые помещики.

Выпито было необыкновенное количество вина, – в особенности пили коньяк. Бутылки складывались здесь же, кучами, в номере, для удивления вновь приходящих.

Очумелые половые без памяти бегали по коридору, сизому от дыма. На площади перед окнами торчали зеваки, привлеченные шумом и светом, и говорили, дивясь:

– Заволжье гуляет.

Никто из дам не решался заходить на мужскую половину в гостинице, потому что в коридорах устраивались кавалерийские атаки.

Молодежь – корнеты, поручики, вольноопределяющиеся гвардейских полков, – все в ночном белье, садились верхом на стулья и скакали, размахивая саблями. Командиром был Мстислав Ходанский, двоюродный брат Веры, павлоградский гусар. Кавалерия налетала на проходящих по коридору, отбивала женщин, брала штурмом коньячные батареи.

Помещики, отсидев за картами зады, ходили – как были – в неглиже – под утро освежаться в городской сад, – выворачивали скамейки, боролись, качали деревья. Жутко было простым жителям, спросонок кидаясь к окошкам, глядеть на эти игры.

На четвертые сутки весь Симбирск поплыл в винном чаду. Полицмейстера пришлось увезти за Волгу в сосновый лес, чтобы пришел в себя. Помещик Окоемов видел черта на печке, в круглом отдушнике. Зеваки на площади божились, что слышали, как в гостинице ржут по-жеребячьи.

Но вот, наконец, приехал жених, а за ним и Ольга Леонтьевна с невестой и с братом. Много нужно было ушатов студеной воды – освежить хмельные головы. К двум часам вся родня собралась в собор.

Сергей и Мстислав Ходанский держали венцы. Невеста была бледна и грустна, – неописуемо хороша собой. Жених озабоченно прикладывал ладонь к уху, переспрашивая священника. Ольга Леонтьевна строго поглядывала на родственников: иные из них грузно стояли, выпучив глаза на плавающие огоньки свечей, иные начинали отпускать словечки.

Из церкви молодые проехали прямо на пароход. Там вся родня выпила шампанского, бокалы бросали в воду. Пароход заревел и отчалил, Вера вынула платочек и, взмахнув им, прижала к глазам. Никита рассеянно улыбался, – видимо, совсем ничего не понимал, не видел.

С парохода родня поехала в гостиницу пировать. В большом зале с двух концов на хорах одновременно заиграли два оркестра. После первого тоста об улетевших ласточках Ольга Леонтьевна заплакала. В это как раз время в залу важно вошел Мишука. Он был в черной поддевке, наглухо застегнут. Лицо его было желтое, отечное, под глазами собачьи мешки.

Мутным взором он обвел длинный стол. Все встали. У Ольги Леонтьевны затряслись руки. Мишука подошел к ее руке, затем поцеловал Петра Леонтьевича, не успевшего вытереть усов, и сел, больше не глядя ни на кого, – налил себе большой стакан водки…

Грянули было польку оркестры на хорах, но Балдрясов, чиновник особых поручений, распорядитель пира, зашипел, страдальчески выпучась на музыкантов, вытянулся на цыпочках, – тише!

Мишука съел половину судака, затем немалый кусок гуся, поморщился, отпихнул тарелку.

– Хотя племянница обидела меня, – хрипло и весьма громко сказал он и поднялся во весь огромный рост, – хотя я сказал, что на свадьбе мне не быть, – вот приехал. Пью здоровье молодой. Ура! За молодого не пью – сам за себя выпьет. А сам я скоро помру, вот как.

Он грузно сел… Балдрясов заливчатым тенором крикнул: «Ура!» Грянули музыканты с хор, понесли спьяна такой туш, – даже Мишука оглянулся на них: «Ну и хамы».

Пировали до заката. По просьбе дам отодвинули столы, и начались танцы, для чего пригнали из училища юнкеров. Раскинули карточные столы. Молодежь ломила буфет. Мишука бродил среди гостей скучный, грузный, брезгливо морщился. Развеселило его только небольшое происшествие, – случилось оно за полночь.


Около буфета, в дыму и толкотне, Сергей подошел к Мстиславу Ходанскому, взял его за шнуры гусарки и, качаясь, выговорил мокрыми губами:

– Стива, твоя сестра весьма умно поступила, а? Мстислав Ходанский сразу вскинул голову, – был он высок, мускулист, с черными кудрями, бледный от вина.

– Стива, – опять сказал Сергей, – Вера умная женщина, ты понимаешь? – Он пальцем поводил у носа Ходанского. – Она хитрая, у нее тело горячее и хитрое.

– Поди выспись, – сказал Ходанский.

– Стива, понимаешь, – если бы я пальцем поманил, она бы с парохода убежала…

У Мстислава Ходанского дрогнули ноздри. В это время Мишука, подойдя к нему, ткнул волосатой рукой в Сергея:

– Плюнь ему в морду, он – хам.

– Я это вижу, – сказал Ходанский, показав ровные белые зубы.

Сергей засмеялся невесело. Затем толкнул Ходанского. Тогда Мстислав Ходанский взял его за живот и швырнул на буфет, на тарелки. Посыпалось стекло. Мишука громко захохотал.

– Скандал, скандал! – заговорили в надвинувшейся толпе.

Кто-то помог Сергею слезть с буфета. Балдрясов старательно отирал его носовым платком. Сергей, криво усмехаясь, глядел блестящими глазами на Ходанского:

– Хорошо, ты мне ответишь.

– Ага, дуэль, вот это дело, – захохотал Мишука. Спустя некоторое время в номер, занятый Мишукой, собрались секунданты обеих сторон. Шибко пили коньяк, обсуждали условия предстоящей сатисфакции, – несли чепуху и разноголосицу.

– Ерунда, – сказал Мишука, – пусть стреляются у меня в номере.

Секунданты осели. Выпили. Придерживая друг друга за лацканы фраков, стали совещаться и решили:

– Место для дуэли действительно подходящее. Один из секундантов даже заржал неестественно и повалился под стол. Принесли ящик с пистолетами, позвали противников.

Сергей вошел бледный, озираясь. Мишука толкнул его к столу:

– Выпей коньяку перед смертью.

Мишука сам зарядил пистолеты. Противников поставили в двух углах комнаты. Мстислав стал, расстегнув гусарку, раздвинув ноги, откинул великолепную голову. Сергей сгорбился, втянул шею, глядел колючими глазами.

– Господа дворяне, – сказал Мишука, высоко держа перед собой пистолеты, – мириться вы не желаете, надеюсь? Нет? И не надо. Стрелять по команде – раз, два, три, – с места.

Он подал пистолеты, – сначала Мстиславу Ходанскому, затем Сергею. Отошел в угол и разинул рот, очень довольный.

Два канделябра, поставленные на пол, освещали противников.

Секунданты присели, зажали уши, один, схватившись за голову, лег ничком на оттоманку.

– Раз, два, – сказал Мишука.

В это время четвертый секундант, помещик Храповалов, красавец в черных бакенбардах, во фраке и в болотных сапогах, крикнул:

– Подождите.

Взял с карточного стола мел, твердыми шагами подошел к Ходанскому и начертил ему на груди крест, пошел к Сергею и ему начертил крест.

– Теперь стреляться.

Храповалов отошел к стене и скрестил руки. Мишука скомандовал:

– Три!

Враз грохнули два выстрела, дым застлал комнату. Секундант, лежавший на диване, молча заболтал ногами.

Мишука сказал с удивлением:

– Живы.

Взял мел, повернул Мстислава Ходанского лицом к стене и на заду ему начертил крест:

– Стрелять сюда.

Сергею он тоже поставил крест поперек фалд фрака. Противники вытянули позади себя руки с пистолетами. Мишука стал командовать:

– Раз, два…

Сергей покачнулся и, бормоча несвязное, повалился на ковер.

– Готов, – крикнул Мишука, – суд божий!

Ходанский отошел от стены и выстрелил в горлышко бутылки – вдовы Клико. Сизый дым струей потянулся к Мишуке, – он чихнул, замотал губами:

– Шампанского. Лошадей. К девкам… Сережку отлить водой и ко мне в коляску.

Под утро шесть троек с гиком и свистом понеслись по мирным улицам Симбирска. Обыватели подымали головы и говорили заспанным своим женам:

– Заволжье гуляет, – Налымов.

<p>12</p>

Жарко натопленные печи, легкий запах вымытых полов, зимний свет сквозь морозные стекла покоят увядающие дни Ольги Леонтьевны. Тихо улетает время за письмами, разговорами вполголоса, за неспешным ожиданием вестей.

В чистой и белой, наполненной снежным светом комнате трещат дрова в изразцовой печи. Ольга Леонтьевна сидит близ окна за тоненьким столиком и пишет острым, мелким почерком длинные письма. Повернет хрустящий листочек и пишет поперек строк:

«…Я понимаю эту постоянную грусть – ты проверь хорошенько, непременно сходи к доктору. Мне кажется, что ты – в ожидании. Дай бог, дай бог.

Родишь, смотри – не пеленай ребенка, англичане давно это бросили, а уж я – скажу тебе по секрету – второй месяц шью рубашечки и подгузнички. Ты молода, смеешься над старой теткой, а тетка-то и пригодится…

…Пишешь – Никита утомляется на службе, плохо спит, молчалив. Это ничего, Верочка, – обойдется. Трудновато ему, но человек он хороший. Ходите почаще в театр, говорят, Александрийский театр очень интересный. Познакомьтесь с хорошими людьми, сдружитесь. Нельзя же, никого не видя, сычами сидеть на Васильевском острове да слушать, как ветер воет, – этого и у нас с Петром Леонтьевичем в Репьевке хоть отбавляй… А мы с Петром поскрипываем. Только я беспокоюсь – брат по ночам стал свет какой-то видеть. Поутру встает восторженный. Работает – выпиливает и точит – по-прежнему. Недавно придумал очень полезное изобретение – машинку от комаров, – в виде пищалки. Эту пищалку нужно поставить в саду, она станет пищать, и комары все сядут на листья – не смогут летать и умрут от голоду. Жалко, что проверить нельзя – на дворе зима, комаров нет. И смех и грех… А ты, Верочка, поласковее будь с Никитой, – любит он тебя, любит и предан по гроб… Мороженых куриц и масло, что я тебе послала, – ешьте: к рождеству пошлю еще партию».

Гаснет зимний день. Лиловые студеные тени ложатся на снег, резче выступают следы от валенок. В столовой Ольга Леонтьевна и Петр Леонтьевич, сидя в конце длинного стола, пьют чай и помалкивают. Тонким уютным голоском поет самовар, – прижился к дому. Большие окна столовой запушены снегом.

– Сегодня опять письмо от Сережи получила, – говорит Ольга Леонтьевна, – прочесть?

– Прочти, Оленька.

Ольга Леонтьевна вполголоса читает:

«Вчера вернулся в Каир. Видел старичка сфинкса, лазил на пирамиды. (Петр Леонтьевич начал постукивать ногой, Ольга Леонтьевна взглянула на него, – он перестал стучать.) Пришла мне в голову блестящая идея, милая тетя: решил я здесь купить мумию, дешевка, рублей за пятнадцать. На спине где-нибудь у нее выпилю кусочек и спрячу его. Мумию запакую и – в Россию. В нашем лесу, – помнишь, в том месте, где, говорят, был скит, – закопаю этого фараона, посыплю сверху фосфором. Пущу слух: что, мол, в скиту могила по ночам светится. Народ – валом. Монаха туда нужно какого-нибудь заманить оборотистого. – Копайте. Раскопают – мощи. Пожалуйте, – продаю место с могилами, с мощами, с подъездной дорогой. Купят. Гостиницу построят. Государю императору пошлют телеграмму. А тут-то я кусочек и представлю: извините, это мой собственный фараон, вот кусочек из спины, – счетик из магазина. Стами тысячами не отделаются от меня монахи. Вот, милая тетя, что значит – африканское небо, – боюсь, что стану финансовым гением или женюсь на негритянке. Одновременно с этим пишу дяде Мише, – деньги у меня на исходе».

– Нехорошо, – после молчания сказал Петр Леонтьевич, – нехорошо и егозливо. Всегда он был безбожником, а теперь и кощунствует. Напиши ему, чтобы он больше нам не писал про фараонов.


Однажды в сумерки в Репьевку приехал нарочный, налымовский работник, привез Ольге Леонтьевне странное письмо. Каракулями в нем было нацарапано: «Приезжайте, Михаиле Михайловичу вовсе плохо, – хочет вас видеть».

Налымовский работник сказал, что действительно барин – плох, письмо же это писала Клеопатра, девка, – никакими силами барин ее выгнать из усадьбы не мог, потом привык, ныне она за ним ходит.

Ольга Леонтьевна немедленно собралась и в крытом возке поехала в Налымове по большим снегам, по мертвой равнине, озаренной ледяной и тусклой, в трех радужных кольцах, луной.

В полночь возок остановился у налымовского крыльца. Окна в столовой были слабо освещены. Брехали собаки.

В сенях Ольгу Леонтьевну встретила высокая тощая женщина в черной шали, поклонилась по-бабьи. Из дверей зарычала белая борзая сука.

– Что с ним? Плох? – спросила Ольга Леонтьевна, выпутываясь из трех шуб. – А вы кто такая? Клеопатра, что ли? Ведите меня к нему.

Клеопатра пошла впереди, отворяя и придерживая двери. Сука рычала из темноты. У дверей в столовую Клеопатра сказала шепотом:

– Сюда пожалуйте, они ждут.

У круглого стола, покрытого залитой пятнами, смятой скатертью, под висячей лампой увидела Ольга Леонтьевна Мишуку. Он был страшен, – распух до нечеловеческого вида. Облезлый череп его был исцарапан, желтые, словно налитые маслом, щеки закрывали глаза, еле видны сопящие ноздри.

Под локтями и сзади, придерживая затылок, привинчены были к креслу деревянные бруски, – на них, опустив опухшие кисти рук, висел он огромной тушей. Дышал тяжко, с хрипом.

Из студенистых щек устремились на Ольгу Леонтьевну зеленые его глазки. Она в великом страхе подбежала:

– Мишенька! Что с тобой? До чего ты себя довел!

– Сестрица, – с трудом проговорил Мишука, – спасибо, – и стал глотать воздух. – Все сижу, лежать не могу, водянка.

– Гниет у них в груди, – сказала Клеопатра. – А едят беспрестанно, – не успеваем подавать.

Действительно, на нечистой скатерти стояли тарелки с едой. Усы Мишуки, щетинистые, тройной подбородок были замазаны жиром. Озираясь, Ольга Леонтьевна увидела там же на столе большую банку с водой и в ней раскоряченную белопузую ящерицу.

– Крокодил, – проговорил Мишука. – Сережка из Африки прислал в благодарность живого. Сегодня подох, значит и я…

В ужасе Ольга Леонтьевна всплеснула руками:

– Доктора-то звали?

– Доктор сегодня был, – ответила Клеопатра, стоявшая, поджав губы, у буфета, – доктор сказал, что они сегодня помрут, в крайнем случае – завтра.

– Зав… зав… зав… – пробормотал Мишука, с усилием поднимая вылезшие брови.

Ольга Леонтьевна спросила:

– Что он говорит? Завтра? Ох, трудно ему помирать…

– Завещание спрашивают…

Клеопатра достала из буфетного ящика сложенный лист бумаги, подошла к лампе:

– Для этого вас и вызвали, для свидетельства. И она стала читать:

«Пахотную землю всю, – луга, леса, пустоши, усадьбу и прочее, – жертвую, помимо ближайших родственников, троюродной племяннице моей Вере Ходанской, по мужу Репьевой, во исполнение чего внесено мною в симбирский суд векселей на миллион пятьдесят тысяч. Деньгами пятнадцать тысяч дать девке Марье Шитиковой, по прозванию Клеопатре, за верность ее и за мое над ней надругательство. Ближайшим родственникам, буде таковые найдутся, дарю мое благословение, деньгами же и землями – шиш».

Строго поджав губы, слушала Ольга Леонтьевна странное это завещание. Когда чтение окончилось и Мишука, кряхтя и морщась, сложил действительно из трех пальцев непомерной величины шиш, – который предназначался ближайшим родственникам, – Ольга Леонтьевна всполохнулась:

– Спасибо, Мишенька, что не обидел сироту, но скажи – почему ей такая честь?..

– Обесчестить ее хотел, – проговорил Мишука, – Веру-то, за это ей и дарю.

– Через нее всех нас выгнали из дому, как собак, – сказала Клеопатра.

Тогда Ольга Леонтьевна стала совать в ридикюль очки и носовой платок и решительно подступила к Мишуке:

– Да как ты посмел! Вотчинами хочешь откупиться, пакостник. Ногой в гробу стоит, кукиши показывает, а на уме – озорство. За могилой обесчестить женщину норовит… Дай сюда завещание.

Она вырвала у Клеопатры бумагу и, скомкав, бросила ее Мишуке в лицо:

– Прощай!

Мишука, глядя, как немощная собака, задышал часто, закатил глаза, захрипел. Клеопатра полезла под стул, куда откатилось скомканное завещание. Ольга Леонтьевна рысцой дошла уже до дверей, но обернулась и ахнула:

– Батюшки, да он кончается!

Багровея, пучась, Мишука стал приподниматься. Затрещали и сломались, посыпались на пол бруски, державшие его в кресле. Вдруг завыла диким голосом под столом белая сука. Клеопатра, вытянув жилистую шею, вытянув нос, глядела колюче на отходящего.

Мишука, разинув рот, вывалил язык, будто собираясь заглотить черную девку.

– По… по… попа, – выдавил он из чрева. И рухнул в кресло, в заскрипевшие пружины. Повалилась голова на грудь. Изо рта хлынула сукровица – Ольга Леонтьевна только мелко, мелко крестилась:

– Упокой, господи, душу раба твоего… Клеопатра не торопясь подошла и прикрыла Мишуке лицо чистой салфеткой.

АКТРИСА

Все, о чем здесь идет речь, случилось в нашем уездном городишке, который в давние времена, быть может, и назывался городом, но теперь, когда в нем живет не более двух тысяч захудалых обывателей, кличется, по непонятной игре русского языка, – городищем, что более подходило бы, конечно, какой-нибудь столице. Тинная речка, Лягушка, не спеша, пологим изгибом, течет по городу. Кое-где, наклонившись над ней, стоят ивы. Кое-где далеко в зеленую воду выдвинуты мостики, и, белея на них ядреными икрами, бьют бабы белье, – звонко по речке стучат вальками. На жаркой воде под июльским солнцем вдруг загогочет гусь и, приподнимаясь, замахает белыми крыльями. В лопухах, в крапиве на берегу роются свиньи. На сгнивших сваях вихрастые мальчишки, привязав к веревке копченую рыбью голову, ловят раков. Бредет по площади красная поповская корова, заходит в речку по брюхо и пьет и, напившись, думает, пуская слюни.

Площадь посреди города большая и пыльная. Посреди нее круглый год стоит лужа, откуда недавно вытащили бывшего помещика Дмитрия Дмитриевича Теплова в нетрезвом виде, – попал туда нечаянно.

На площади – три примечательные постройки: кирпичная, крытая ярко-зеленой крышей лавка Ильи Ильича Бабина, напротив нее – церковный дом с палисадником, куда под вечер выходят поп Иван с попадьей – садятся на лавочку и благодушествуют, и у самой реки, подпертая с заднего фасада сваями, стоит деревянная, в два этажа, облупленная гостиница «Ставрополь», видная издалече при въезде в город. Под вечер в гостинице, во втором этаже, в номере с окном на площадь, сидят обычно бывший помещик Дмитрий Дмитриевич Теплое и напротив него, на диване, – его друг. Языков, тоже бывший помещик, и пьют водочку. Денег у обоих давно уж нет, и дела тоже нет никакого.

Языков поднимает дрожащей рукой рюмку, медленно выпивает ее и, вздохнув, глядит на пыльное окошко. У него длинное, грустное, пыльное лицо и подстриженные усики. Он покусывает их и молчит. Говорить не о чем, – все давным-давно переговорено.

Теплов, наваливаясь большим, в пестром жилете, животом на ветхий овальный столик, пытается вызвать друга на разговор. Иногда это удается, иногда Языков так и промолчит весь вечер. Но у Теплова раз и навсегда припасен ядовитый разговорчик, на который друг его никак уж не может промолчать.

Теплов выпивает, – хлопает пташку, – затем, вытянув губы, выдыхает из себя спиртную крепость, закусывает кусочком давно остывшего шнельклопса, разваливается, закинув руку за спинку кресла, и на лице его, полном, с висячим подбородком, с горбатым носом, как у попугая, с выпученными, мешкастыми, серыми глазами, изображается недоумение.

– Скажи, пожалуйста, Коленька, – говорит он гнусавя, – все-таки, в конце концов, как ты – женат или не женат?

Языков отвечает через некоторое время басом:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37