Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в 10 томах (№1) - Собрание сочинений в десяти томах. Том 1

ModernLib.Net / Толстой Алексей Николаевич / Собрание сочинений в десяти томах. Том 1 - Чтение (стр. 33)
Автор: Толстой Алексей Николаевич
Жанр:
Серия: Собрание сочинений в 10 томах

 

 


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Мокрые тучи заволокли небо, лишь вдали, у края степи, виднелся мутный просвет. Туда, к длинной щели под тучами, уходила черная разъезженная дорога. Пара почтовых лошаденок тащила кое-как плетеный тарантас по дорожным колеям, отсвечивающим свинцовой водой. Ямщик покрикивал уныло. Кругом – мокрые жнивья, ровные поля, тоска, степь.

Николай Николаевич, закутавшись в чапан, залепленный сзади лепешками грязи, потряхивался в тарантасе и покачивался в ту сторону, куда покачивался тарантас. Нос его покраснел, душа была в глубочайшем унынии: ну и заехали! – мокрые тучи, мокрая голая степь, впереди тоскливый просвет, отражающийся в свинцовых лужах и колеях дороги, сутулая спина мужика на козлах да два лошадиных хвоста, подвязанные под самую репицу.

Рядом с Николаем Николаевичем потряхивалась на подушках Сонечка, тоже закутанная в чапан, в оренбургский платок. Молчит и думает. Молчит и ямщик, изредка подстегивая взъерошенную от мокрети, неопределенного цвета пристяжную. Молчит и Николай Николаевич, – еще бы! Не хватало еще и разговаривать среди этой безнадежной грязищи. И понесло же их из уютных Гнилопят через всю Россию – с пересадками, вонючими вокзалами и вот теперь на почтовых – в это захолустье к какому-то скучнейшему старику, Илье Леонтьевичу. Какая была надобность? Высказать родственные чувства? Родственные чувства обычно высказываются с гораздо большим успехом в телеграмме или в письме. Сыро, ногам холодно, от тряски болит голова, половинки отсиделись. Вот она, расплата за легкомыслие! Сейчас бы в Петербург! Господи! Посидеть бы хоть с полчасика в парикмахерской у Жана! Никогда, никогда ничего больше не будет, кроме этой дороги куда-то к черту, в щель под тучами!

– Соня, долго нам еще ехать? – спросил Николай Николаевич.

Сонечка отогнула воротник чапана, взглянула на мужа, – личико у нее было бледное, на щеке лепешка грязи, – оглянулась на степь.

– Мы еще Марьевку не проехали, – сказала она негромко и кротко, – проедем Марьевку, направо будет Хомяковка, а налево – Коровино, оттуда уже близко.

– Доедем, – сказал мужик на козлах, не оборачиваясь.

Николай Николаевич надул щеки и по крайней мере минут пять выпускал из себя воздух, – торопиться было некуда.

Наконец проехали Марьевку, увидели направо обветренные соломенные крыши Хомяковки, налево – ометы, соломенные крыши и одинокую на юру ветреную мельницу Коровина. Сонечка начала волноваться, распахнула чапан, щеки ее порозовели; из-под горки поднимались поредевшие старые ветлы, желтые кущя сада, блеснула свинцовая вода длинных пруда», отразивших тучи.

– Репьевка, – сказала Сонечка, указывая на ветлы, на краснеющую за ними крышу деревянного дома.

Ямщик подстегнул взъерошенную пристяжную, ира-кршшул: «Но, мшше, выручай!» Покатили под горку, проехали мягкую плотину, где пахло вянущей листвой и сыростью пруда, встретили кучу грязных и охрипших от злости собак и остановились у крыльца, заехав колесом на цветочную клумбу.

Дощатый обветренный фасад дома с деревянными колоннами и с разбитым слуховым окошком посреди треугольного портика, замаранного голубями, был обращен к белесоватой щели в небе.

Сонечка выпрыгнула из тарантаса и, путаясь в полах чапана, взбежала на крылечко, за ней поплелся Николай Николаевич. Толстое бабье лицо метнулось за окошком, и пошли скрипеть двери. Сонечка звонко крикнула:

– Анисья, где папа?

– В саду, милая барышня, здравствуйте, с приездом…


Илья Леонтьевич с утра возился в саду. Мелкий дождь моросил на седую его бороду, на черную безрукавку, на сизую траву вокруг, на опадающие золотые листья берез. Налегая ногой на лопатку, покряхтывая, Илья Леонтьевич перекапывал розовый куст. Когда лопатка задевала за корень, он морщился, опускался на колени и пальцем отковыривал корешок, бормоча по давнишней привычке вслух:

«Терпение можно испытывать лишь до известней границы, далее – я могу впасть в раздражительность, и это дурно. Но если это дурно, все же не значит, что я не могу быть раздражителен».

Скверное настроение у Ильи Леонтьевича началось неделю тому назад по ничтожному поводу. Еще летом он послал племяннику своему Михаиле Михайловичу, по его просьбе, свой, лет двадцать лежавший в сундуке, дворянский мундир с золотым шитьем, совсем новешенький. Дворянские выборы давным-давно прошли, но Михаила мундира назад не присылал. При встрече Илья Леонтьевич не мог глядеть в глаза племяннику и сердился на него и на себя за мелочность. Хотя мундир Илье Леонтьевичу был совершенно не нужен, все же неделю тому назад он послал за ним нарочного, который и привез мундир, но не тот, что Илья Леонтьевич дал этим летом Михаиле поносить, а какой-то весьма поношенный мундир с обшарканным шитьем. Тогда Илья Леонтьевич написал Михаиле:

«Я оставил тебе мундир поносить, а ты прислал мне взамен какие-то скверные обноски. Мне обидно не то, что ты взял мой мундир, прислав негодный, а обидна эта манера, взгляд на вещи; также и то, особенно, что ты, обидев меня, сам же меня считаешь мелочным, что и высказывал Анне Аполлосовне, и даже смеялся, представляя в жестах, как, будто бы я, надев мундир, расхаживаю один по дому… Повторяю, что мундир мне не нужен и расхаживать в нем я не собираюсь, тем более – потешать других, но прошу тебя все же мой мундир вернуть в целости, а присланный тобою, обшарканный, отсылаю…» И так далее и так далее…

Досадовал Илья Леонтьевич на всю эту историю и не мог найти в себе ни подобающего спокойствия, ни душевной тишины. А нынче ночью к тому же и видел во сне Михаилу, – стоит будто бы он в новом мундире, застегнутом на одну верхнюю пуговицу, и показывает язык.

Отковыряв пальцем раздражавший его корень розы, Илья Леонтьевич, кряхтя, вытащил из ямы куст, обил землю и завернул его в рогожу.

В это время в саду появилась Анисья, крича еще издали:

– Илья Леонтьевич, барышня приехали!

Это уже было ни на что не похоже: внезапно, не известив, свалиться как снег на голову.

Подходя к дому, Илья Леонтьевич увидел, как ямщицкий тарантас съезжал с цветочной клумбы и лохматая пристяжная походя хватила зубами ветку недавно посаженного тополя, на котором еще не осыпались желтые листья…

– Разбойник, – закричал Илья Леонтьевич, – что ты мне весь палисадник вытоптал!

Ямщик покосился на сердитого барина и, пристегнув лошаденок, ни слова не отвечая, уехал. На лестнице, на крылечке, в лакейской, – повсюду на чисто вымытых сосновых старых полах увидел Илья Леонтьевич лепешки грязи…

«Дом в конюшню обратили», – подумал он, еще сильнее раздражаясь на то, что вот приехала дочь с мужем, а он только и знает, что сердится на мелочи.

Илья Леонтьевич пошел к себе в спаленку за занавеску, вымыл в рукомойнике руки и лицо, расчесал влажную бороду и вышел в столовую, где слышался запах дорогого табачного дыма.

Сонечка сидела на диване, – было на ней незнакомое (Илья Леонтьевич осудительно подумал: «из Парижа, чай, выписали») шелковое платье, шелковые чулочки, тоненькие башмачки копытцами, лицо похудевшее, чужое, волосы подобраны неестественно, – чистая кукла! Николай Николаевич стоял у окна, глядя через заплаканные стекла на умирающий сад. Голова у зятя была огурцом, с плешинкой, спина унылая. «Фертик», – подумал Илья Леонтьевич и сейчас же с отвратностью подавил в себе гадкую мысль. Сонечка, увидев отца в дверях, легко вскрикнула, подбежала на каблучках-копытцах. Илья Леонтьевич расцеловался с дочерью.

– Папа, мой муж, – она указала глазами и улыбкой на почтительно, почему-то даже с оттенком некоторой скорби, кланяющегося Николая Николаевича, затем, умоляюще глядя в глаза отцу, так вдруг покраснела, что выступили слезы.

Илья Леонтьевич обнял зятя, – поцеловал в висок.

– Ну, – сказал он со вздохом, – поздравляю, рад, рад. Спасибо, что приехали… Садитесь.

Он сел на старенький кожаный диванчик, Сонечка робко присела отцу под крыло, Николай Николаевич сел напротив, нагнул голову.

Сквозь заплаканные стекла едва теперь был виден сад, весь мокрый и серый в тумане, за пеленой отвесного дождичка. Полукруглые окна вверху были затянуты паутиной. Казалось, пыльная эта паутина висит во всех темных углах столовой, во всем репьевском доме.

Сонечка стала рассказывать, – вкратце и немного сбивчиво, как урок, – о свадьбе, о Гнилопятах, о генерале и генеральше, о поездке. Илья Леонтьевич кивал бородой, вынул из кармана и вертел в пальцах тавлинку с нюхательным табаком.

– Жалею, жалею, – сказал он, – хотел быть на свадьбе, но не мог: дорога тяжела, расходы большие и хозяйство не на кого было оставить. Да вы, по правде сказать, и без меня хорошо обошлись. Не сетую, не сетую, – новое поколение, новые нравы… Вчера познакомились, а сегодня уж и обвенчались, а завтра и разъехались по сторонам… В шутку это говорю, да, да, шучу. – Он захватил щепоть крупной крошки французского табачку, прищурил правый глаз и нюхнул, затем узловатыми пальцами слегка отряхнул бороду. – Шучу. Рад, что приехали. Ну, как же вы думаете начать жить?

Николай Николаевич моргнул несколько раз, затем сделал неопределенный жест… Глаза у него слипались от сумерек, от скучнейшей этой беседы, от усталости после дерюги.

– Мой дядя определенно обещал мне пост в министерстве иностранных дел, – сказал Николай Николаевич. – Вот вы нас здесь побалуете несколько дней, потом поедем.

– Что же так? Несколько дней? Я не гоню, живите, покуда можно.

– Нет, нет, мы здесь поживем, – поспешно сказала Сонечка. – Знаешь, Николай, как хороню здесь будет осенью: заморозки, иней, хрустальный воздух. Длинные вечера, беседы… Будем вслух читать…

Николай Николаевич странно, пустыми глазами посмотрел на жену, – она опустила голову.

Ильи Леонтьевич сказал после некоторого молчания:

– Жить в деревенской глуши – надо иметь привычку. Ежели вы, – он из-под бровей уставился на зятя, – ищете поминутных развлечений, – деревня вам покажетеа скучка» Здесь не найдете ни суетяввьга уляи, ни гостиных с пустой болтавшей, в и развращающих душу и тело ресторанов. Но вы вайдеже здесь тишину, мужрьга укрепляющий труд, суровую справедливость действительности. Вот все мои родственники – та же Соня, тот же племянник Михаил – думают, что я все хавдрю и сержусь. Неправда, – по натуре я не хандрун, у хандруна в глазах потемки, я же вижу ясно и полагаю, что глупо считать меня за ворчуна. – Борода у него затряслась, он опять нюхнул табачку. – Все мы подвержены слабости и падению. Мы не хотим, мы страшимся понять, что все окружающее, равно как и все находящееся внутри нас, дано не нам одним, но и нашим предшественникам и будущим поколениям. Мы лишь приказчики наших сокровищ. Мы лишь ответчики за большее или меньшее радение о нашем имуществе. От непонимания этой суровой истины – все наши пламенные желания, вся жажда наслаждений, для которых нужны деньги и деньги, – накопление и вновь расточение. Оттого и вечное недовольство, помрачение рассудка, слепота…

«Эге, – подумал Смольков, – старик-то вон куда гнет… Нет, брат, на эти штуки меня уже ловили, шалишь».

– Пример я беру, – продолжал Илья Леонтьевич, – скажем, есть у меня мундир с золотым шитьем, в полной сохранности. Должен я его швырнуть какому-то шалопаю на ветер, или я должен его сохранить, беречь, ибо я его временный владелец? – Илья Леонтьевич сильно запустил в нос две поыюшки. – Можно, разумеется, представить, что старик выжил из ума и по вечерам разгуливает в мундире по пустым комнатам… Да, да, мне мундир не нужен, – пускай его носят на здоровье, – важен принцип…

Николай Николаевич, сморщившись, старался понять: в чем тут дело, о каком мундире говорит Репьев? Но так и не понял, – мигреневой болью вдруг разболелся затылок. А Илья Леонтьевич все продолжал говорить, путано и сложно, – сам себе отвечал на мысли, ворчал и нюхал табак.

А за окном лил и лил дождик на примятую траву, на рыхлые клумбы, – шумел в водосточных трубах.

Николай Николаевич давно уже перестал слушать. «Действительно, ничто другое здесь и не придет в голову человеку, – подумал он, – тоска, мокреть, от самого себя стошнит».

Наконец Анисья внесла самовар, стреляющий искрами из решетки, и вздула лампу над белой скатертью круглого стола. В комнате стало уютнее, – дождь и сырость ушли за окна… Илья Леонтьевич сунул тавлинку в карман и сказал, подымаясь с диванчика:

– Прошу, чем бог послал.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Вторую неделю доживали молодые Смольковы в Репьевке. А дождик, не переставая, лил и лил, – мелкий отвесный. Сырость и скука проникли во все углы репьевского дома. В штукатуренных стенах повсюду торчали гвозди; на диванах, на просторных креслах лежали пыльные связки картин, портретов и книг; под диванами, под ножками кресел стояли заколоченные ящики. В иных комнатах никогда не отворявшиеся окна были так затянуты паутиной, что едва пропускали свет. Странный был этот дом.

Лет пятнадцать тому назад, когда внезапно умерла Марья Аполлосовна, Сонечкина мать, Илья Леонтьевич в безмерном отчаянии решил было навсегда покинуть усадьбу – переехать в город. Картины, книги, вещи были уже упакованы в ящики, – но как-то так вышло, что не переехали. Часть вещей снова поставили на свои места, а часть так и осталась лежать в ящиках и на диванах. Несколько раз Илья Леонтьевич заговаривал с дочерью, что хорошо бы привести дом в порядок, развязывал пачку портретов, задумывался над ними и клал их на старое место. Но сейчас, по случаю приезда молодых, все же прибрали наверху две комнаты – спальню и горенку, где супруги могли без помехи с глазу на глаз проводить время. Супруги время проводили однообразно: вставали поздно и в кроватях кушали остывший чай, спускались вниз только к завтраку, когда Илья Леонтьевич, насуетившийся спозаранку по хозяйству, уже сидел на своем месте – на кожаном диванчике – и поварчмвал в бороду.

После завтрака Сонечка вместе с Анисьей занимались переборкой старых вещей – носильного платья, белья, кружев, лежавших в ящиках огромных комодов. Николай Николаевич бродил без определенного занятия по комнатам, – курил, глядел в окошки или свистал, заложив пальцы в кармашки полосатого коричневого жилета. Илья Леодпъевич уходил соснуть. Затем пили чай. Затем сидели в сумерках, – любимый час Ильи Леонтьевича, когда он, понюхивая табачок, заводил обычно длинную беседу о предметах высоких и отвлеченных. Затем – ужинали и расходились по своим комнатам до следующего утра.

Днем и ночью шумел дождь в водосточных трубах. Николай Николаевич бродил по дому, поглядывал на углы, где висела паутина. Такого уныния он еще не испытывал в жизни. В ожесточенной душе его зрело отчаяние.

– Коленька, может быть, ты почитать что-нибудь хочешь? Вот, я взяла у папы «Вестник Европы», – сказала Сонечка, с тревогой всматриваясь в бледное в сумерках лицо мужа, сидевшего у стола перед недопитым стаканом чая.

– Уволь, пожалуйста, от твоего чтения, – сказал Николай Николаевич. – Твой отец очень странный человек, я нахожу. Да, да, очень странный.

Сонечка положила книгу, села у стола.

– Что случилось, Коленька?

– В том-то и дело, что здесь ровно ничего не случается.

Голос его как-то даже особенно зазвенел. Николай Николаевич взял со стола книгу, раскрыл, закрыл.

– Прислал «Вестник Европы»… Ха, ха… Может быть, мне также четьи минеи надо читать? Я совершенно серьезно начинаю подумывать, не заняться ли искусственным выведением цыплят или, например, поступить в сельские учителя… Из меня бы вышел достойный местный деятель…

Николай Николаевич швырнул «Вестник Европы» под диван, отошел к окну и, сунув пальцы в карманы жилета, засвистел мотивчик:

Папиросочка, мой друг,

Ты меня пленяешь,

Сон навеваешь,

Люблю тебя всей душой,

Всей душой, да.

После того как песенка о папиросочке была спета, Сонечка сказала чуть слышно:

– Я давно заметила, что ты сердишься на папу… Я не знаю, что у вас произошло… Но я знаю – папа нам хочет только добра…

– Папа хочет! – воскликнул Николай Николаевич, с яростью оборачиваясь. – Папа хочет, чтобы я выучился доить коров и так далее. Да-с, это он мне сам вчера заявил в виде аллегории. Папа хочет сделать из меня высокоморального человека, второго Франциска Ассизского… А денег нам на поездку в Париж давать не хочет!..

– Коля!

– Что Коля? От этих – двадцать четыре часа в сутки – разговоров под дождик о душе и всемирной любви меня тошнит и рвет…

Николай Николаевич выпуклыми глазами уставился на Сонечку, – под его взглядом ей стало холодно спине, упало сердце.

– Я раздражен, да-с. Мало того, – я в крайнем возмущении. Только скупые старики и старые, истерические бабы могут разглагольствовать о величии души, о любви в шалашах, о разных Эдипах и прочей омерзительной гадости… Но ты – моя жена, ты не должна способствовать этому жалкому надувательству… Ты должна понять, что я светский человек, а не пастух… Я хочу жить, а не торчать целые дни носом в мокрых окошках… Нам нужны деньги… Мы должны успеть к началу сезона быть в Париже… У меня есть план страшно выиграть в Энгиен в рулетку… В декабре мы должны вернуться в Петербург… Но всяком случае – я должен, я это сделаю, черт возьми!

Он повернулся на каблуках, фыркнул носом и выбежал из столовой. Сонечка осталась сидеть у стола, опустив на кулачок голову. Ею овладело оцепенение, истинная грусть. Твердо и ясно проговорила она те слова, о которых раньше боялась и думать:

– Не любит меня, никогда не любил.


Все это время, с первой встречи со Смольковым в Гнилопятах, жила Сонечка как бы в забытьи, – в ней все было притушено и заглушено. Генеральша – тогда ночью со свечою – нагнала на Сонечку ужас и разбудила любопытство. Смольков использовал его. Сонечка смутно чувствовала, что отношения ее с женихом – а затем с мужем – «совсем не то», но не знала, что же «то», и лишь всеми силами души стремилась наградить Николая Николаевича качествами необыкновенными, прекрасными, возвышенными, и самой быть такою, какою он хотел, чтобы она была.

Минутами ей дико казалось ощущать себя – новую: все в ней было новое, чужое, не пролюбованное – платье, белье, башмаки, движения, голос, запах волос (раньше она думала, что завиваться и душиться – дурно). Бывали минуты, когда в ней поднималось тошненькое отвращение к этому новому существу. Но она повторяла: «Так нужно, так хочет Коленька».

Правда, первая же свадебная ночь едва не окончилась катастрофой. Николай Николаевич, когда их оставили, наконец, вдвоем во флигельке в саду, не говоря ни слава, даже не лаская, только ужасно вдруг побелев, приблизил к Сонечке страшное лицо свое – выпуклые, остекленевшие глаза, трясущиеся губы, – хрустнул зубами и повалился вместе с женой на кружевную постель.

Сонечка молча слабо сопротивлялась. Было так, будто ее убивают. Упала, погасла свеча. Невидимый зверь рвал на ней кружева, зарывался зубами, холодным носом в шею. Кончился этот ужас глубоким обмороком молодой женщины.

Затем прибежала генеральша, поила Сонечку каплями, прикладывала припарки, с кривой усмешечкой, шепотком на ушко спрашивала об ужасном и стыдном.

Николай Николаевич, крайне недовольный всей этой возней с припарками, бродил в саду и громко чихал, так как в эту ночь выпала обильная роса.

В первые дни Сонечка думала, что сойдет с ума от страха и отвращения, – сама себе казалась растоптанной, как кошка, попавшая под колесо. Но вот – с ума не сошла и плакать перестала. Николай Николаевич был весел и даже шутлив, нежны и ласковы – генеральша и генерал.

И уже Сонечка вновь корила себя за то, что глупая, за то, что – неумелая жена. Быстро мелькнула послеовадебная неделя в Гнилопятах. Николай Николаевич сам настоял на поездке к тестю. Прощанье было грустное, – генеральша расплакалась, стоя на крылечке, в тоске подняла глаза к небу, где в осенней синеве улетал клин журавлей. Алексей Алексеевич вытирал глаза малиновым платком:

«Прощайте, дети, дай бог вам счастья, живите долго. Увидишь отца, – кланяйся ему, Сонюрка, обними. Видно, уж нам не увидаться с ним. А жаль, хороший старик… Напомни ему, как мы в шахматы играли».

В дороге Николай Николаевич был несносен, – капризничал, сердился, жаловался на желудок и на сквозняки. У Сонечки точно оторвалась душа после прощанья на крылечке с генералом и генеральшей. От духоты вагона, от табачного дыма, от визгливого голоса Николая Николаевича болела голова, – это были будни, настоящая жизнь. Ах, журавли, журавли в осеннем небе над Гнилопятами!

И вот здесь, в отцовском доме, под шум дождя, в сумерках разоренных комнат, где торчали гвозди, висела паутина, Сонечка почувствовала, что далее не может притворяться и лгать себе и ему. С печалью и твердостью сказала она: «Не любит, и я не любила и не люблю его».

Она вздохнула, заложила руки за спину и пошла в библиотеку, где было слышно, как чиркал спичками Николай Николаевич.

В библиотеке вдоль трех стен стояли черные высокие шкафы, полные ветхих книг. Пахло мышами и книжной плесенью. В каминной трубе, с давних времен заткнутой вороньим гнездом, подвывал ветер. Николай Николаевич сидел на библиотечной лесенке, зажмурив глаза от дыма папироски.

– Знаешь, здесь пять тысяч книг и все – духовно-нравственного содержания, – сказал он и швырнул книжку в кучу книг на полу. – Скажи – сделай милость, – что за люди здесь жили? Отшельники? Или их всех, что ли, отсюда живыми на небо брали?

– Эту библиотеку начал собирать прадедушка, Илья Ильич, масон, – сурово ответила Сонечка. – Он был возвышенный и образованный человек, мы чтим его память. Таким же был и дедушка, такой же и отец. Николай, можно тебя отвлечь на минуту? Я бы хотела спросить об очень серьезном…

Сонечка, заложив руки за спину, смутным очертанием ходила вдоль окон, за которыми повисли тяжелые, мокрые ветви сосен. Николай Николаевич чиркнул спичкой, усмехнулся, сказал:

– Ого, это что-то новое у тебя.

– Я хочу спросить, Коленька… Мы живем вместе, целуемся, смеемся, вот теперь – скучаем. Но я не знаю – любишь ты меня? – Сонечка приостановилась, как бы прислушиваясь к этим новым для нее словам, к спокойному, твердому, тоже совсем новому голосу. – Я хочу сказать, – нужна ли я тебе душевно? Конечно, если бы я тебе совсем не нравилась, ты бы не был моим мужем… Нет, я хочу спросить, – любишь ли ты меня, именно меня… Есть ли у тебя хоть немного жалости ко мне?

Николай Николаевич молчал. Сонечка пронзительно всматривалась, – кажется, он опустил глаза, кажется – жалобно, жалобно у него задрожали губы. И вдруг ее самое пронзила жалость к этому в сумерках сидящему на лесенке человеку. Сонечка стремительно схватила его руку. Но он руку освободил, отошел к пыльному окну и сказал:

– Дорогая, мы не дети. Нужно жить реальностью, а не фантазиями. Подобных разговоров просил бы не возобновлять. Ты не глупа, мой друг, и отлично понимаешь, что я прискакал из Петербурга и женился на тебе лишь в крайнем отчаянии. – Он поднял руку, останавливая ее восклицание. – Я был принужден обстоятельствами, на шее у меня висела петля. Если бы ты была уродом, – и тогда бы я на тебе женился… К счастью, ты оказалась хорошенькой. Ты очень миленькая женщина… В чем же дело? Просто, в этом мне на этот раз повезло… Ты видишь перед собой человека, который совершенно искренне доволен… Что же еще тебе нужно? Чтобы я лгал о «духовном общении», «сродстве душ», влез в халат и елейным голосом читал бы «Отцов церкви» по вечерам?.. Я не сутенер, я себя не продавал…

– Николай, ради бога, что ты говоришь!..

– Пожалуйста, без этих «ради бога»… Я же ведь не спрашиваю – для чего ты вышла за меня… Отлично знаешь, что у меня ломаного гроша за душой нет… Нечеловеческой красотой не блистаю… Вышла потому, что срок пришел, нужен мужчина… И вообще все, что произошло, – вполне естественно, нормально и прилично… Но уж когда мне вместо денег, на которые я имею право, обещают загробное блаженство, требуют от меня сродства души, при этом же считают меня прохвостом, – это, дорогая моя, свинством шулерство. Этого я повторять не перестану, покуда твой отец не даст мне денег, вексель, закладную, – плевать, все равно…

Он слез с лесенки, фыркнул и вышел, но на этот раз уже не засвистал про папиросочку. Сонечка опять осталась одна. Безнадежное омерзение, как мрак, опустилось на ее сердце. В окна дребезжал дождик, ветер подвывал в трубе, заваленной вороньим гнездом. Ох, если бы можно было содрать с себя всю опоганенную кожу!


Смольков был мудр во всем, что касалось удовольствий, – поэтому перед сном всегда мирился с той женщиной, с которой ложился в постель.

Так намеревался он поступить и с Сонечкой в вечер разговора в библиотеке. Ужин прошел в молчании. Илья Леонтьевич дремал, намаявшись по хозяйству. Сонечка сидела как истукан, опустив глаза, – не притрагивалась к еде, щипала корочку хлеба. Николай Николаевич покушал обильно. Наливая себе из графина воды, подмигнул и сказал:

– А ведь чертовски вкусный напиток – вода. Еще немножко – и я привыкну пить воду.

Сонечка подняла брови. Илья Леонтьевич сказал хриповато и сонно:

– Вино разрушает организм и вместе с ним духовный скелет человека, вода же полезна.

Николай Николаевич подтвердил, что действительно вода полезна, но разговор не наладился. Тогда Смольков простился с тестем, пристально посмотрел на Сонечку и пошел наверх. Разделся, надушился, лег в постель и с удовольствием закурил папиросу. Сонечка не шла. Он выкурил три папироски. Черт знает, что такое! Сидят, наверно, с отцом на диванчике и тянут мистическую резинку!

Лежа и куря, Николай Николаевич стал припоминать все несправедливости, испытанные им за эти дни в Репьевке. Возмутительно! Обращаются с ним, как с малолетним преступником! Спит – значит грех. Ходит – грех. Курит – грех. Раскроет рот – грех, ужасно, преступно! Тьфу! Наняли раба! Купили мужа за ломаный пятак!.. Отвратительнее всего было то, что в кошельке Николая Николаевича оставалось только три рубля тридцать копеек. «Пять тысяч томов, – подумал он. – Если бы старик вдруг сегодня ночью помер, – продать бы эту библиотеку: полгода беззаботной жизни в Париже!» Николай Николаевич стал представлять, как тесть, Илья Леонтьевич, проглотит дробинку от дичи, дробинка попадет в слепую кишку, – ну, конечно, старику – крышка… И вот – все перевертывается в жизни… В половине десятого – прогулка верхом по Булонскому лесу. В одиннадцать Николай Николаевич переодевается к завтраку. Идет пешком в кафе Фукьетц на Елисейских полях. Садится на воздухе, – палка между ног, шляпа на затылке, в петлице – фиалка. Гарсон наливает коктейль «Мартини». Мимо бегут девчонки. Плывут струи духов, сверкают глаза из-под огромных шляп, мелькают крепкие ножки. Он бросает мелочь гарсону, кладет трость на плечо и идет – куда? К Лярю? Нет, к Грифону. Маленький ресторан, диваны красной кожи, посредине – тележка с гигантским блюдом, покрытым серебряным колпаком, – гордость дома Грифон, единственное в мире фо-филе! Черт! А вечер! Тугая рубашка фрака, шелковый цилиндр, надвинутый глубоко! Огни, огни и пахнущая ванилью и пудрой золотая пыль Монмартра. Черт, – и все это решает ничтожная дробинка…

Послышался скрип винтовой лестницы и – шаги жены. Николай Николаевич погасил окурок и сделал сладенькое лицо. Сонечка вошла, не взглянув на мужа, присела к туалетному зеркалу и не спеша стала вынимать шпильки из волос.

– А я заждался. Где ты пропадала? – спросил Николай Николаевич и, опершись о локоть, исподволь завел разговор о мужском самолюбии, о лишних словах, сказанных в гневе, о честности прежде всего и о вреде романтики и мистических настроений. Голос у него был бархатный.

Сонечка медленно чесала волосы перед зеркалом, – не отвечала и не слушала. Как давеча сжалось сердце, так и не отпускало, – холодная лень овладела ею. Она заплела волосы в косу, поднялась и зашла за распахнутую дверцу платяного шкафа, расстегивая платье и раздеваясь.

– Ну, детка, это глупо, – оказал, вытянув губы, Николай Николаевич, – иди же ко мне… Ты знаешь, как я люблю тебя голенькую.

Он потянулся и захлопнул дверцу шкафа. Сонечка со злобой вскрикнула, прикрылась рубашкой. Он все же поймал ее за локоть, но она резко выдернула руку и стала вдруг такой ненужной и некрасивой, что Смольков дернул на себя одеяло, повернулся спиной.

– Ну, и убирайся! Холодная лягушка! Деревяшка!.. Подумаешь – одна-единственная. Ханжа!

Он с яростью задул овечку. Сонечка легла рядом, с самого краю, вытянула руки поверх одеяла и стала глядеть в темноту. Она знала, что не заснет всю ночь, и приготовилась лежать терпеливо.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Николай Николаевич, несмотря на всю видимость, был робок, а теперь, когда денежные средства его не превышали трех рублей тридцати копеек, впал также и в нерешительность.

Чего, казалось, проще – поговорить с тестем о деньгах? Но у него сердце замирало. А вдруг под каким-нибудь предлогом старик откажет! Кошмар! Николай Николаевич подталкивал Сонечку на разговор с отцом (этим и объяснялась сцена в библиотеке). Но Сонечка была, как известно, глупа и не могла понять, что только от денег сейчас зависит и ее и его счастье. А тесть помалкивал.

Над садом, над мокрыми ветлами лежало беспросветное небо. Земля, не принимая больше влаги, взбухла и стала оползать на неровностях дорожек и клумб. Николай Николаевич продолжал слоняться по дому, барабанил ногтями в стекла, но, конечно, такая жизнь могла убить кого угодно. В крайне нервном состоянии он ждал подходящей минуты для разговора с хитрым стариком.

И вот минута эта наступила. День начался, как обычно. Сонечка встала рано и поспешила спуститься в столовую, где Илья Леонтьевич, согнувшись над своей чашкой, пил чай с горячими лепешками. Сонечка поцеловала отца в руку и в висок и села напротив.

– Анисья просила выдать сахару и крупы, – ты дашь ключи, папочка?

Илья Леонтьевич полез в карман, выбрал связку ключей, не спеша отыскал ключ от кладовой и подал его вместе со всей связкой Сонечке.

– Одну ее все-таки не оставляй в кладовой, сама запри дверь. Сахару идет, я тебе скажу, ужасно много у нас. Не в сахаре, конечно, дело, но чрезмерное употребление его вызывает в организме отложение солей и жиров. Ну, да бог с ним, с сахаром. Как спала?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37