Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улав, сын Аудуна из Хествикена

ModernLib.Net / Историческая проза / Унсет Сигрид / Улав, сын Аудуна из Хествикена - Чтение (стр. 29)
Автор: Унсет Сигрид
Жанр: Историческая проза

 

 


Но вот ближе к рождеству тихую, спокойную душу Улава снова замутил страх, он понял, что беда воротилась к ним, — Ингунн снова понесла…

С того самого дня, как Турхильд, дочь Бьерна, пришла в Хествикен, Ингунн стала усердствовать в хозяйственных делах, как никогда доселе за все годы своего замужества. Теперь хозяйке вовсе не было надобности хлопотать самой — Турхильд была расторопна и быстра, одна управлялась в доме, и во всем у нее был порядок. Однако ее появление словно пробудило в Ингунн тщеславие. Улав понимал, что жена его чувствовала себя обиженной оттого, что наняли домоправительницу, да еще без ее ведома. И хотя Турхильд во всем слушалась хозяйку и старалась услужить ей как могла, исполняла ее волю и желания, держалась скромно и жила с ребятишками в старом домике, где когда-то жила мать Улава, все же он заметил, что Ингунн невзлюбила Турхильд.

В чем Ингунн была искусница, так это в рукоделии, коему ее обучали сызмальства, и вот теперь она занялась им снова. Она сшила мужу долгополый кафтан из заморского сукна, затканного черными и зелеными цветами, и оторочила его широкой каймой. Правда, наряжаться ему сейчас некуда. А уж будничное платье пусть ему шьет Турхильд. В работе по дому от Ингунн по-прежнему было мало толку, и все же она совалась во все и на рождество принялась стряпать из убоины, варила пиво, прибрала в доме, проветрила одежду, носилась между кладовыми, чуланами и пристанью, а на дворе мела метель, сильный ветер дул с фьорда, тун и дорожка к морю были покрыты снежной кашицей цвета морской воды.

Когда вечером накануне сочельника Улав вошел в дом, Ингунн стояла на скамье и изо всех сил старалась повесить старый ковер на деревянные крюки, вбитые в стену. Ковер был очень длинный и тяжелый, Улав подошел и помог ей

— поднимал ковер постепенно от крюка к крюку.

— Ты что же это не бережешься и поднимаешь тяжелое! — сказал он. — Коли тебе полегчало, тем более надо поостеречься, чтобы все было, как мы оба с тобой желаем.

Ингунн ответила:

— От судьбы не уйдешь. Уж коли мне написано на роду страдать, пусть лучше я сейчас отстрадаю, чем маяться долгие месяцы да ждать мук мученических. Думаешь, я не знаю, что не суждено мне услышать, как меня назовут матерью?

Улав быстро взглянул на нее. Они оба стояли на скамье. Он спрыгнул на пол, приподнял ее и постоял с минутку, обняв ее за бедра.

— Негоже такое говорить, — сказал он неуверенно. — Почем ты знаешь, как оно может обернуться, Ингунн, голубка моя!

Он отвернулся от нее и принялся собирать деревянные крюки да гвозди, разбросанные по скамье.

— Я думал, — медленно сказал он, — что ты видалась с мальчиком, когда была в Берге прошлым летом.

Ингунн не ответила ему.

— Иной раз думается мне, это ты, верно, тоскуешь по нему, — молвил он чуть слышно. — Скажи мне правду.

Ингунн все молчала.

— Может, померло дитя-то? — осторожно спросил он.

— Нет, я повидалась с ним один раз. Он до того испугался меня, что брыкался и царапался, как рысенок, стоило мне только до него дотронуться.


Улав чувствовал себя много старше своих лет, усталым и измученным. Шла пятая зима с тех пор, как он женился на Ингунн, а ему казалось, будто миновало уже сто лет. Для нее, бедняжки, время, поди, тянется и того медленнее, думал он.

Иной раз пытался он подбодрить себя — надеяться. Может, на сей раз все обернется хорошо, ведь только это и может ее утешить. Нынче ей было полегче, чем прежде, — авось сможет доносить младенца до срока.

В нем же самом желание иметь дитя давно выболело. Временами он думал про усадьбу и про свой род, только теперь это его мало печалило. В глубине его души стала копошиться неясная мысль о чем-то смутном, бесконечно далеком, что маячило впереди, когда он станет старым и не будет больше этой муки и ожидания, этой больной, тревожной любви… Ведь ей до старости не дожить. И тогда будет его жизнь, как у всех других людей, тогда сможет он искать искупления и покоя своей больной совести. Тогда, верно, он успеет еще подумать про усадьбу и про свой род… Но когда он в своих смутных догадках доходил до этой черты, острая боль пронзала ему сердце, будто рана открывала свой страшный зев. Неясно и неотчетливо сознавал он, что, хотя и нет ему покоя, хотя душа его ободрана в кровь, все же есть у него счастье — свое счастье, путь непохожее на счастье других. Полуживое, истекающее кровью, его счастье все еще дышало, и он должен был, набравшись мужества, ждать случая, чтобы спасти его, пока не поздно.

Ингунн не хворала до самого Нового года. И все же Улаву было невмоготу смотреть, как она, сама на себя непохожая, вечно суетится и суется куда надо и не надо. И как только Турхильд терпит такую хозяйку, дивился он. Но девушка тихо и терпеливо ходила за своей госпожой и поправляла потихоньку все, что Ингунн делала наспех, как попало.

Таковы были дела, когда в самом начале великого поста пришла в Хествикен весть о том, что Йон, сын Стейнфинна, младший брат Ингунн, помер неженатым в прошедшем году накануне рождества. Улаву не было нужды ехать посреди зимы на север за жениной долей наследства. Однако он усмотрел в этом некое знамение.

Четыре ночи кряду лежал он при зажженных свечах и почти вовсе не сомкнул глаз. Он лежал и испрашивал совета у всевышнего судии. Должно же было ему спасти себя самого и злосчастную калеку, которую он любил до того сильно, что были они с ним одно целое, нераздельное. Весь Хествикен в наследство и право называться его сыном — немалая плата за отца пащенку исландского бродяги!


Улав пробыл в Берге целых двенадцать дней, когда в один прекрасный вечер, распивая пиво с Халвардом, сыном Стейнфинна, в застольной (и Тура была при сем), он сказал, что, дескать, теперь осталось у него самое наиважнейшее дело — забрать своего сына и увезти домой.

Халвард, сын Стейнфинна, так и застыл, разинув рот, а потом заорал:

— Своего!.. Стало быть, ты отец этому мальчонке. А Ингунн пришлось рожать его, корчась в углу, кормить, будто суч… — Побагровев от ярости, он ударил кулаком по столу.

— Будто ты не ведаешь, Халвард, каково мне было в ту пору, — спокойно отвечал ему Улав. — Стоило моим недругам прознать, что я укрываюсь здесь без охранной грамоты, не поздоровилось бы мне. Недешево обошлось бы и твоей бабке, и фру Магнхильд, коли бы вышло наружу, что они укрывали опального.

Но Халвард продолжал ругаться так, что небу было жарко.

— Уж не думаешь ли ты, Улав, что бабка моя и Магнхильд не согласились бы расстаться со всем своим добром из-за того, что ты навязался им, когда был опальным, лишь бы люди не говорили, что одна из женщин нашего рода до того опозорилась, что не знает, кто отец ее ребенка? — Тут он принялся пересказывать, что люди болтали, каких только имен не называли — одно хлестче другого.

Улав пожал плечами.

— Охота тебе вспоминать все эти пересуды. Теперь-то они узнают правду. А кабы я раньше знал про эти толки, так давно все рассказал бы. Мы решили молчать из-за Магнхильд. Ты, верно, сам понимаешь, как мне хотелось признать своего сына.

— Неужто?.. Это уж одному богу ведомо. — Халвард криво ухмыльнулся, потом резко приподнялся и уставился в упор на Улава. — В самом деле! Уж не знаю, была ли Ингунн в том уверена. Может, ты скажешь, что спал с ней по закону еще до того, как у тебя борода начала расти? Из-за чего же она тогда во фьорде топилась?

— Спроси Туру, — отрезал Улав. — Сама она говорит, что ей тогда молоко в голову ударило.

— Не верится мне также, — продолжал Халвард, буравя его глазами, — что Хафтур затеял бы тяжбу с Магнхильд из-за того, ведь ты замирился с ним.

— Думай что хочешь, — ответил Улав. — Ясное дело, мы с ним замирились. Я был тогда в опале из-за ярла. Ты, Халвард, и всегда-то не шибко был умен, но неужто ты столь глуп, чтоб не понять: вам, родичам ее, прямая выгода верить моим словам! Даже если вам придется потерять наследство, что вы могли бы получить, коли сестра ваша помрет бездетной.

Халвард вскочил и бросился к двери.

Когда Улав остался вдвоем с Турой, он сразу почувствовал — то, что он взял на себя, повлечет за собою немалые беды. Тура все молчала, и он, не выдержав, воскликнул с холодною усмешкой:

— А ты-то, Тура, веришь мне или нет?

Она взглянула ему прямо в лицо непроницаемым взглядом.

— Приходится верить, коли ты сам говоришь.

Улаву почудилось, будто кто-то сдавил ему шею. И без того усталый, он взвалил на себя новое бремя. Теперь ему этого бремени не сбросить, и помощи ждать неоткуда. Он должен все снести один.


На другой день, к вечеру, Улав воротился в Берг с мальчиком. Тура старалась обласкать племянника. Однако парнишка будто чувствовал, что ему здесь на самом деле никто не рад, и потому не отходил ни на шаг от своего богоданного отца, семенил за ним повсюду по пятам. Стоило Улаву сесть, мальчик облокачивался на его колени. Если Улав брал его за руку или сажал к себе на колени, красивее личико Эйрика так и сияло радостью, он то и дело заглядывал отцу в лицо ласково и будто вопрошающе.

Улав не собирался гостить в Берге дольше, чем положено, утром на третий день он собрался в путь.

Эйрика усадили в сани и хорошенько укутали, он вертелся, поглядывал во все стороны, смеялся, довольный. Он ехал в санях из Сильюосена и теперь опять покатит. Сани ждали их на пригорке у последнего двора в селении. Батрак Анки, добрый и веселый, смеялся и болтал, укладывая пожитки в сено. Когда отец приехал за ним, Анки снес его с горки на спине. В шубе отец был огромный и неуклюжий, шапки у отца и Анки заиндевели, как и меховая опушка у него на шлыке.

Тура глядела на румяное, веселое лицо мальчугана — его карие глаза блестели и бегали, как у маленькой птички. Она вспоминала Эйрика грудным младенцем, и в сердце к ней просочилась капля нежности. Она расцеловала его в обе щеки и велела кланяться матушке.


Улав воротился домой ранним утром, когда блеклое солнце стояло в утренней дымке, — из Осло он выехал затемно. Они въехали на залив. Улав отдал вожжи Анки, взял спящего мальчонку на руки и понес его вверх по откосу к усадьбе.

Когда Улав вошел в дом, Ингунн сидела у огня и расчесывала волосы. Он поставил мальчика на пол и подтолкнул вперед.

— Иди, Эйрик, поздоровайся с матушкой.

Сам же он повернулся и вышел в сени. В дверях он бросил украдкой взгляд на Ингунн — она поползла к мальчику на коленях, протянув к нему тонкие голые руки, ее волосы мели пол.

Он стоял на туне возле саней, когда она окликнула его, стоя в дверях. В темных сенях она обвила руками его шею и крепко прижалась к нему, сотрясаясь от рыданий. Он положил ей руку на спину и почувствовал под волосами и сорочкой острую лопатку. Но эти волны густых распущенных волос, падающих на хрупкие покатые плечи, напомнили ему почему-то, какою она была в юности. Сейчас она стала неуклюжей и тяжелой, двигалась неловко, нелегко было угадать следы былой свежей красоты на этом изможденном, распухшем от слез лице. А ведь всего лишь несколько лет назад была она красавицей, какой не сыскать во всем свете. В первый раз почувствовал он сильное отвращение к ее бесполезной беременности. Он снова обнял ее.

— А я-то думал, ты обрадуешься, — сказал он.

— Обрадуюсь? — спросила она, дрожа, и теперь он заметил, что она улыбалась, всхлипывая. — Да я счастливее ангелов на небеси. Хотя тебя я люблю крепче, чем десятерых детей, вместе взятых.

— Ступай оденься, — попросил он ее. — Смотри как замерзла!

Когда он вошел в горницу, Ингунн, уже надев платье и повязав голову платком, несла туесок из чулана, где они зимой хранили еду.

Эйрик стоял на том же месте, где он его поставил, только мать сняла с него шубейку. Завидев отца, он бросился к нему, схватил его за руку, боязливо улыбаясь.

— Нет уж, Эйрик, ступай к матушке, — сказал Улав. — Что тебе говорят! — строго добавил он, когда мальчонка робко прильнул к нему.

8

Эйрику было почти пять годков, когда он начал понимать, что с ним не все ладно — нет у него отца. Когда они год назад были на благовещение в селе, он услыхал, как люди говорили о нем «нагулок». То же слово сказывали люди, что приезжали в Сильюосен охотиться потехи ради, и тоже, видать, про него. Когда же он спросил свою приемную мать, что это за слово, то получил оплеуху. После она ходила и бормотала сердито, мол, провалиться бы в тартарары злодеям, что говорят горемычному дитяти такие слова, да и матери его чтоб пусто было — чем мальчонка-то виноват, что родился безродным сиротою, нагулышем. Эйрик понял, что лучше ему не спрашивать про эти непонятные слова. Видно, и вправду с ним было что-то неладное, и потому-то Тургал не любил его. Он и сам не понимал, откуда взял это, только знал точно, что Тургал — хозяин дома — не отец ему.

Тургал, крестьянин из Сильюосена, был человек добрый, домовитый. Всех своих сыновей он приучал хозяйствовать — те, что постарше, уже ходили с ним в лес на охоту, младшенькие работали дома на поле, отец учил их всякому рукомеслу, а коли надо было, и наказывал. До Эйрика же он вовсе не касался — ни худого ему не делал, ни хорошего. Жену свою он ни в чем не неволил и в дела ее не мешался. Раз она взяла в дом пащенка дочери богатея, ему до того дела нет, пусть сама с ним и возжается, делает что хочет с ним и с положенной за него платой.

Ясное дело, Эйрик знал, что Халвейг не мать ему, только это его не шибко заботило — она ни в чем не отличала его от своих детей, одинаково бранила их и раздавала затрещины, когда они вертелись под ногами во время работы. Мыла их в очередь по старшинству перед праздниками в большой лохани. В день начала зимы он получал новую шубейку, а как закукует кукушка, так ходил наравне с прочими ребятишками в одной пестрядинной рубахе все одно — хоть в ведро, хоть в ненастье. Когда обитатели Сильюосена отправлялись в село к обедне и Халвейг правила лошадью, он сидел позади нее в телеге либо в санях рядом с ее собственными детишками. Приняв святое причастие, она целовала их всех одинаково ласково.

Еда у них не переводилась — соленая рыба, дичина да ломоть хлеба либо поварешка каши; иной раз слабенькое пиво, а то и вода, когда в зимнюю пору молока было невдосталь. Эйрику жилось привольно, и был он счастлив и доволен своим житьем-бытьем на одиноком хуторе в лесу.

На этом хуторке, где жили и люди, и скотина, каждый день случалось что-нибудь занятное. А за плетнями, окружавшими пашни, стеной стоял густой лес. Там, в чаще шумящих елей и глянцеволистых кустов, кишмя кишела потаенная, загадочная жизнь. Там вечно что-то шевелилось и двигалось, всякие что ни на есть твари таращили на ребятишек глаза с лесной опушки, звали к себе, заманивали к самой изгороди. Но едва шевельнется что в лесу либо что послышится, вся ребячья стайка мигом повернет назад, бросится вверх по горушке, поспешит укрыться под защиту дома. Лесных чудищ ребятишкам встречать не доводилось, но от взрослых они слыхали про всякие чудеса — про тролля с Совиной горы, про лесовицу, которая чаще всего встречалась на мшистых холмах Ваггестейна, да про медведя, который однажды в морозную ночь чуть было не проломил крышу хлева, — правда, Эйрик такого не помнил, мал был еще. У них на горушке под осевшим глубоко в землю камнем жили маленькие человечки в синем. Эти были людям друзья. Хозяйка носила им еду, а они ей за это не раз помогали. Эйрик часто видел их следы на снегу. Те же, что жили за изгородью, были куда злее и опаснее. Для мальчонки было все едино — что дикие звери, что лесной народец.

Шорох и треск в кустах летним днем, звериный вой да прочие лесные звуки в ночи, следы на снегу морозным утром, тревожный лай Бейска, дворовой собачонки, неведомо на кого, темными вечерами — все это было для Эйрика удивительным и таинственным миром, который лежал за пределами дома и посылал ему свои вести. Этот мир лежал будто в тумане и во сне, но был на самом деле, только Эйрик был еще мал, чтоб выйти за плетень и попасть туда. А вот Тургал и старшие ребятишки все время туда ходили и рассказывали про всякие чудеса, что там творятся.

Эйрик же бывал в лесу, только когда Халвейг брала его с собой в церковь. Тогда они ехали долго-долго лесною дорогой. А после попадали они в новый мир, еще более далекий и чужой. Гулкий колокольный звон, плывущий над просторным двором с огромными домами на церковном холме, лошадей — пропасть, все больше маленьких, косматых, вроде их лошаденки, а на лужайке подле самой кладбищенской стены ржут здоровенные, сытые, лоснящиеся кони со стриженою гривой, в красной, зеленой, лиловой упряжи, изукрашенной золотом и серебром.

В церкви, меж алтарных свечей, стояли священники в шитых золотом ризах и пели, подростки в просторных широкополых одеждах махали золотыми кадилами, и церковь благоухала сладчайшими благовониями. Приемная мать заставляла ребятишек то опускаться на колени, то вставать под пение хора. Под конец появлялся сам бог, Эйрик знал точно, — это когда священник поднимал маленький круглый хлебец и колокол на колокольне принимался звонить ясно и звонко, будто ошалев от радости.

Впереди стояли люди в пышных нарядах, на них блестели богатые пояса и большие пряжки. Эйрик знал, что это они хозяева добрых коней с дорогими седлами и блестящего оружия, что хранилось в каморе под башней. Ему казалось, что они тоже тролли, только еще диковиннее и более чужие ему, чем лесовицы в его родном лесу. Один раз Халвейг указала ему пальцем на одну из самых грузных женщин, что стояла в огненно-красном платье, подпоясав толстенное брюхо тройным серебряным поясом, со здоровенной серебряной пряжкой на могучей груди, и сказала, что это его тетка. Эйрик ничего не понял, потому как не знал, что такое тетка. Вот про фюльгьий он слыхал, и про ангелов тоже. Иной раз приезжала в Сильюосен женщина, которую ребятишки называли тетей. Звали ее Ингрид. На спине у нее был здоровенный горб, но на толстуху в церкви она ничуть не походила.

Он до смерти напугался в тот раз, когда у них объявилась эта краля в голубом. И главное, что она приехала к нему, — они сказали, будто это его мать. Он ужас как огорчился — стыдно стало и жутко, словно ему грозила беда. Ясное дело, она из тех, что стоят в церкви в первом ряду, ведьма, что живет за тридевять земель. Теперь он знал, что такое нагулыш, — старшая сестренка сказала. Это когда баба гуляет в лесу с мужиком, у них и родится нагулыш. Эта тетка в голубом родила его, как мамка родила маленькую Ингу прошлой весной. Она всех ребятишек родила в этой избе, кроме него. У мальчика мороз пробежал по коже — подумать только, он родился под открытым небом, его из лесу принесли. Теперь он был сам не свой от страха, что его унесут обратно. Нет уж, ни за что! Он пуще всего боялся, что эта, в голубом, воротится и заберет его с собой туда, где она лежала с мужиком. А мужик этот ему представлялся похожим на поваленное бурей дерево, лежащее вверх корнями. По дороге в церковь они видели такое дерево на лесной прогалине под горушкой. Эйрику каждый раз было страшно глядеть на эту мертвую опрокинутую ель, ему чудилось, будто в ее спутанных корнях он видит лицо мужика. Мальчонке мнилось, что та, в голубом, живет на такой же полянке в лесу, и ему придется вековать с нею, с ее деревянным мужиком да гнедым конем с блестящей уздечкой, и ни одна душа не осмелится прийти туда — ни человек, ни зверь! Нет уж, ни за что на свете! Он хочет остаться здесь, у себя дома, играть на широком лугу, спать в избе. Не желает он разлучаться с мамкой, с сестренкой Гуддой, с Коре и с другими ребятишками, с Бейском, с лошадью, коровами, козами и с Тургалом. Не хочет он, чтобы его целовали и тискали, как та чужая тетка! Долгое время не смел он ни на шаг отойти от дому — а вдруг она снова появится, тетка, что называет себя его матерью? Если у него и был отец, так, видно, она его сжила со свету, ведь сестренка говорила ему, что у нагулышей отцов нету.


Однако мало-помалу стал Эйрик реже вспоминать эту гостью. Но вот однажды зимой остановились у них в Сильюосене люди, что шли на лыжах лесной дорогой в Эстердален. И снова услыхал он, как говорят о нем. На сей раз они назвали его мать по имени, сказали, что зовут ее Шлюха. Эйрик прежде такого слова не слыхал, но ему оно показалось чудным и страшным, будто это не человеческое имя, а название огромной птицы. Ему блазнилось, что Шлюха прилетит, махая большим голубым плащом, будто двумя крылами, и опустится ему на голову. Теперь ему все яснее становилось, в какую беду он попал, нет у него отца, некому заступиться, не дать увезти его отсюда.


Но в один прекрасный день приехал к нему отец. Эйрик даже не очень удивился тому. Когда его подвели к этому человеку, он стал его хорошенько разглядывать. Верно, то, что Улав был такой светлый — белокожий, белокурый, — сразу склонило мальчика к нему. Его отец такой статный, широкоплечий, сильный! Эйрик сразу догадался, что он тоже из тех, кто стоит в церкви ближе всех к алтарю, но его он ничуть не боялся. И до чего же он был нарядный — кафтан изумрудной зелени с серебряными застежками на груди, пояс и ножны длинного кинжала так и блестят! А больше всего Эйрику приглянулась большая красивая секира, которую отец, сидя, держал между колен. Рука, сжимавшая рукоять, была унизана перстнями. Чем долее он глядел на отца, тем более тот ему нравился. Он стоял, спокойно отвечая на испытующий взгляд отца. Едва тень улыбки скользнула по лицу мужчины, Эйрик так и просиял, потом подошел и коснулся колена Улава.

— Не вышел ростом, однако, сынок мой! — сказал отец, обращаясь к Халвейг и взяв мальчика за подбородок. Больше он не сказал Эйрику ни слова, покуда они были в Сильюосене, но мальчику и этого было довольно. При прощании Халвейг всплакнула, Тургал поднял его, а сестры и братья молча таращили на него глаза — надо же, уезжает прочь с двумя чужаками! Увидев, что мать плачет, Эйрик приуныл, обнял ее за шею, и губы у него начали дергаться. Но тут отец позвал его, и он засеменил к двери в своей долгополой шубейке.

В дороге Эйрик с Улавом крепко подружились. Сам отец с ним говорил мало

— велел слуге своему Арнкетилю приглядывать за парнишкой. Эйрик понимал, что все это новое, не виданное им доселе, он узнал благодаря отцу: богатые сани и красивые кони, новые дома, где они спали каждую ночь, вкусная еда, много людей повсюду. И все с ним заговаривали!

Эйрик знал, что над многими из этих людей Улав был главным. А еще его отец носил на голом теле полотняную рубаху и порты и не снимал их даже на ночь.

Новая мать понравилась Эйрику куда меньше. Он не узнал ее. Когда она спросила, помнит ли он ее, ведь она приезжала в Сильюосен, он ответил, что помнит, потому что понял, чего от него ждут. На самом же деле он никак не признал ее. Эта мать носила коричневое платье, была толста в поясе, ступала медленно и тяжело и все время суетилась и сновала из дома в пристройки. Та же, рослая, одетая во все голубое, мать — Шлюха — двигалась порывисто и быстро, будто птица, и обитала она со своим косматым деревянным мужиком и большущим гнедым конем на лесной поляне. Но как только эта мать в коричневом прижала его к себе и стала осыпать поцелуями, истово шепча ласковые слова, ему почудилось, что она вроде бы и есть та самая Шлюха, только почему-то ее зовут Ингунн. Эйрику не по нраву были такие поцелуи, его за всю жизнь никто не целовал, если не считать редких и торжественных поцелуев в праздник после обедни, когда они, возвращаясь домой, вкусно ели и прихлебывали пиво.

А здесь и пиво ему, давали каждый день. Люди ели здесь и свежую вареную еду — рыбу да мясо — чуть не каждый день. Может, здесь было так заведено — женщинам целоваться и в будни.


Когда Эйрик подходил к Улаву, клал руки ему на колено и принимался расспрашивать обо всем на свете — живет ли тюлень в лесу по другую сторону фьорда, отчего оба коня у Улава белые, почему не он отец ребятишкам Турхильд, на что они варят тюлений жир, куда это так быстро катится по небу луна, — Ингунн следила за ним с каким-то странным волнением. Она так боялась, что Улаву наскучит возиться с мальчиком. Она была несказанно и бесконечно благодарна ему за то, что он привез ей сына, о котором она тосковала пуще всего на свете. Теперь же она страшилась, что ее дитя надоест Улаву и может опостылеть ему, если будет часто попадаться на глаза. Она не замечала, чтобы Улаву Эйрик был не по душе. Он не заигрывал с Эйриком, покуда тот сам не подходил к нему, но был всегда ласков к нему и отвечал, как мог, на бесконечные расспросы парнишки. Однако заставить Эйрика понять, как обстояли дела, было нелегко. Мальчуган на удивление мало знал обо всем, что творилось вокруг него, даже не отличал живые существа от неживых — спрашивал, нравятся ли большому камню на отмели чайки и отчего снегу охота ложиться на землю. Ему было никак не понять, что из-за туч просвечивает то же самое солнце, что сияет на ясном небе, а однажды он увидел луну, непохожую на все прочие луны. Как-то раз к ним пришел священник, так он никак не мог взять в толк, что это тот самый священник, которого он видел в церкви, что он может снять с себя рясу и ездить верхом, как прочие люди. Иной раз мальчик сам принимался рассказывать что-нибудь, только рассказы его были до того чудны и бестолковы — ничего не разберешь.

Ингунн тревожилась оттого, что сына ее смекалистым не назовешь, не по годам несмышлен, вдруг Улав во-все разлюбит его за то, что он такой бесталанный. Был он из себя такой раскрасавчик, такой славненький, она просто наглядеться на него не могла, но светлой головы ему бог не дал.

Она чувствовала тайные уколы разочарования и боли оттого, что мальчик, не скрывая, показывал — отца он любит куда больше, чем мать. И потому она тоже старалась не давать отцу с сыном часто бывать вместе.


Улав с самого начала не испытывал никакой неприязни к Эйрику. Страшный удар, который потряс его, когда он узнал про измену Ингунн, страдания при воспоминании о том, что ею владел другой, — все это отдалилось и поросло мхом за годы безрадостной жизни с нею. Любовь к ней была уже чем-то знакомым и привычным, она как бы проросла в его плоть, как корни травы прорастают в землю на лугу. Только теперь он ощущал эту любовь как бесконечную жалость к несчастной страдалице, чья жизнь стала его жизнью. Лишь нежность питал он к Ингунн да испытывал вечный страх за нее, — эти чувства бились в его крови, поднимались горячей волной, вспыхивали и гасли; страсть едва шевелилась в нем, полусонная, вялая и теплая. Но зато и ревность теперь утихла, словно онемела; если он и вспоминал изредка про то, что когда-то случилось с нею, ему казалось, что все это было в незапамятные времена. Связать же былой позор и душевную муку с маленьким мальчиком, появившимся у них в усадьбе, он никак не думал. Эйрик жил теперь у них — значит, так и следует быть. Бог повелел ему взять Эйрика, так нечего и голову над этим ломать, пусть себе живет. Улаву мальчонка даже, пожалуй, нравился — собой пригожий и к отцу то и дело ластится. Сам Улав нескоро сходился с людьми и потому всегда радовался и дивился, когда кто-нибудь с ним подружится.

Улав понимал гораздо лучше сбивчивый и бестолковый лепет мальчика, чем его мать. И когда она, ничего не разобрав, обрывала его на полуслове и говорила что-нибудь невпопад, не давая мальчику выспросить у Улава все, что ему надо, мужу было невтерпеж и он не раз еле сдерживал досаду. Временами, словно внезапные и мимолетные видения, представал перед ним мир его детства, каким он казался ему в ту пору, хотя отчетливо и ясно он не мог вспомнить ничего, тем паче рассказать о тем словами.

9

Фьорд вскрылся — пришла весна. Солнце припекало красно-серые скалы у воды, и у подножия Бычьей горы белели на глянцевых волнах новорожденные буруны. Луга зазеленели, над ними поднимался сладостный дух земли и трав; пришло время распускаться почкам, и вечерами Мельничная долина наполнялась горьковатым освежающим ароматом молодой листвы.

Однажды майским утром нашел Улав гадючье гнездо на горушке, трех гадов посчастливилось ему убить. Он сложил их в деревянную посудину с крышкой, а как отполдничали, прокрался с нею в поварню. Змеиный жир да пепел змеи — штука полезная, от многого помогает, но еще большую силу они дают, если их приготовить тайком.

Он только было собрался проскользнуть в поварню, как услышал голоса. Говорили Ингунн с мальчиком. Детский голос сказал:

— …потому что батюшка дал мне грудку.

— Дал тебе грудку? — удивилась мать. — Что ты мелешь?

— А вот и нет. Он сказал, чтобы я ел и крылышки, если не наелся. Но от петуха уже больше ничего не осталось, кроме крылышек.

Улав улыбнулся. Теперь он вспомнил — на постоялом дворе в Осло служанка подала ему жареного петуха, а мальчонка страсть как любит курятину. Тут он услыхал, как Ингунн сказала:

— Я тебе зажарю целого петуха. Скажешь ли ты тогда, что я тоже хорошая, не хуже батюшки? Как только он уедет из дому, я тебе сразу и зажарю кочета.

Улав прокрался назад через тун к кузне и пошел к востоку. Ему было не по себе — стыдно за нее. На кой ляд ей это надо? Пусть себе жарит своего петуха. Что ему за дело до того! Не все ли равно, дома он или нет.


Весною мальчик взял привычку просыпаться с криком чуть ли не каждую ночь — то ли с непривычной еды пучило ему живот, то ли еще отчего. Улав услышал, как мальчик вскрикнул и принялся ползать наугад по большой кровати у северной стены, где он спал один, потом крикнул еще громче, будто испугался насмерть.

Ингунн кубарем скатилась с постели и подбежала к нему:

— Эйрик, Эйрик, дитятко мое! Тише, тише, разбудишь батюшку. Ну успокойся же, не бойся ничего, я с тобою, маленький ты мой.

— Возьми-ка его лучше к нам, — послышался из темноты голос Улава, который давно проснулся.

— Никак он опять тебя разбудил! — сказала Ингунн с досадою. Она принесла мальчика и легла сама, им пришлось потесниться, они толкали друг друга в темноте, пока не улеглись поудобнее.

— Да я еще и не засыпал. Что тебе опять приснилось, Эйрик?

Однако ночью Эйрик признавал только мать. Он прильнул к ней еще крепче, не ответив отцу. Что ему снилось, они так и не узнали. Он несколько раз как бы смахнул что-то с рук и бросил, потом облегченно вздохнул и улегся на покой. Скоро они оба заснули.

Весною Улава сильней всего мучила бессонница, он редко засыпал до полуночи, а просыпался до рассвета. Ранним летним утром фьорд чаще всего блестел как зеркало, бледно-голубое с серебряным отливом; пустынный берег на другой стороне был светлый и красивый, словно марево. Когда он тихим утром выходил из дому, на душе у него вдруг становилось и легко и весело. Где-то в одной из пристроек пела Турхильд, дочь Бьерна, она давно уже работала не покладая рук. Встретившись на туне, они стояли и разговаривали, греясь на утреннем солнышке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38