Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улав, сын Аудуна из Хествикена

ModernLib.Net / Историческая проза / Унсет Сигрид / Улав, сын Аудуна из Хествикена - Чтение (стр. 9)
Автор: Унсет Сигрид
Жанр: Историческая проза

 

 



Из-за множества дел ему не часто доводилось видеть Ингунн. Он держал слово, данное епископу, и не искал с нею встреч, кроме как в церкви; но туда она приходила редко, да и то на одну из самых поздних служб, а Улав охотнее ходил на ранние. Арнвид частенько наведывался в усадьбу, где жили дочери Стейнфинна. От него-то Улав и услышал, будто фру Магнхильд не очень жаловала племянницу; она говорила, что Ингунн дозволила себя обольстить, а Ингунн, распалившись, якобы отвечала тетке гневливо. Преосвященный же Турфинн весьма ласково беседовал с Ингунн и Турой — он послал за ними однажды. Но в тот день, когда девицы гостили в епископской усадьбе, Улава не было дома — они с Асбьерном ездили по делам на остров Хельгеей.

Улаву и Ингунн не удавалось даже поговорить как следует в те разы, когда они встречались в церкви, а потом он провожал ее чуть-чуть по склону к усадьбе, стоявшей у самой церкви Воздвиженья. Но он и сам рассудил: так-то оно лучше. Порой случалось ему вспоминать о том, каково это — держать ее в объятиях, какая она нежная и мягкая, теплая да ласковая. Но он отгонял от себя подобные мысли — теперь не время для них. Впереди их ожидали долгие годы, когда они станут жить вместе как добрые, любящие супруги. Он был уверен, что епископ Турфинн поможет ему отстоять свои права.

К тому же Улав вовсе не желал думать о жизни, которую вел последние месяцы. Теперь, когда он оглядывался назад, жизнь эта представлялась ему на редкость диковинной и даже неправдоподобной. Ночи в светелке с Ингунн в кромешной тьме. Все его чувства тогда, кроме зрения, были обострены до крайности, да и было так темно, что он вполне мог быть слепым. Весь день он потом ходил сонный и вялый, чувствуя лишь напряженный страх перед смутной угрозой, нависшей над ним; и в голове у него была какая-то пустота, шум да круженье. Где-то в самой глубине души он ощущал вечное беспокойство — даже не отдавая себе отчета, отчего как раз сейчас мучает его совесть, он знал: что-то неладно, и это что-то вскорости напомнит о себе. Даже наедине с Ингунн он не мог до конца забыться. И тогда он становился несколько нетерпим к ней — ведь ее, казалось, никогда не терзали ни страх, ни сомнения; и он уставал от Ингунн; она вечно требовала, чтоб он был весел, игрив и без конца ласкал ее.

И теперь он ничуть не печалился из-за того, что вынужден некоторое время вести жизнь, в которой нет места женщинам и тайной любви.


Самого епископа Улав видел не часто. Насколько дозволял ему служебный долг, преосвященный Турфинн жил согласно уставу монашеского ордена, в который вступил в дни юности. Его опочивальня находилась над трапезной, там он работал, читал в урочный час свои молитвы и чаще всего трапезничал. Из этого покоя вела лестница вниз, в часовню, где епископ отправлял службы по утрам, а с крытой галерейки перед горницами верхнего жилья в каменном доме крытый же переход вел в один из приделов церкви Христа Спасителя. Однако же в епископской усадьбе было немало людей, которым не очень-то нравилось, что над ними владычит тощий монах. Прежний епископ Гильберт жил точно вельможа, но это не мешало ему быть праведным священнослужителем и ревностным духовным пастырем. Асбьерн говаривал, что хотя новый епископ ему по душе, прежний был несравненно лучше: епископ Гильберт был человек веселый, великий знаток саг, смелый наездник и доблестный охотник.

Улав же думал, что ему не доводилось видеть человека, который бы красивее и свободнее сидел на коне, нежели преосвященный Турфинн. И дом его велся по всем статьям, как у богатых вельмож, хотя сам епископ жил по-монашески; всякого гостя привечали и потчевали в усадьбе сверх меры радушно и богато, каждый служитель получал доброе пиво по будням и хмельную брагу по святым праздникам. На трапезу же в епископской приемной палате подавали вино, и когда преосвященный Турфинн изволил откушивать с гостями, коих он особо желал почтить, он приказывал ставить к своему прибору большую серебряную чару. И пока шла трапеза, монах-виночерпий должен был стоять подле его почетного места и наполнять чару, лишь только епископ подавал ему знак. Сколь вежественным казался Улаву епископ, когда тот брал в руки чару, пригублял ее, кланяясь с чарующей учтивостью тому, за чье здоровье пил, и приказывая всякий раз поднести чару гостю, коего желал почтить!

В тот вечер, когда в усадьбе был Туре Бринг из Вика, Улав удостоился чести пить с преосвященным Турфинном: после вечерней трапезы епископ приказал позвать Улава с того места, где он сидел, много ниже епископского; юноше велено было выйти вперед и встать перед епископским креслом. Преосвященный Турфинн поднес чару к губам, а после протянул ее Улаву; блестящая серебряная чара показалась юноше ледяной, а вино на дне ее — почти изумрудным. Крепкое, кислое, оно обожгло Улаву нутро, но было все же вкусное и свежее — напиток истинных мужей. А потом вино разгорячило его удивительным праздничным теплом. Он покачал головой, когда епископ Турфинн, улыбнувшись, спросил:

— Может, ты больше любишь мед, Улав?

Потом он осведомился, какова показалась ему нынче служба в церкви — утром было праздничное богослужение и крестный ход, — а после предложил Улаву еще выпить.

— Ты, верно, рад? Думается, мы можем быть довольны свидетельством Туре из Вика.

Епископ не смог ничего толком узнать у фру Магнхильд — она не пожелала сказать о том, что все же произошло на тинге в тот раз. Да, она, разумеется, знала: брат ее подумывал о женитьбе Улава, сына Аудуна, на одной из своих дочерей — по крайней мере некоторое время, — однако же никогда не считала дело решенным. Но Туре из Вика сказал, что уверен в этом: Стейнфинн и Аудун твердо договорились в тот вечер поженить своих детей. Они ударили по рукам, и сам Туре, по обычаю, разнял их руки; он назвал также трех или четырех свидетелей этого рукобитья, и, насколько ему известно, они еще живы. Каков был уговор о порядке распределения имущества в этой брачной сделке, Туре не ведал, но слышал, как отцы детей толковали об этом день-другой спустя; он вспомнил еще, что Аудун, сын Инголфа, и думать не желал о совместном владении имуществом Улавом и Ингунн — на равных началах, — ежели Стейнфинн не приумножит столь же изрядно приданое дочери.

— Сын мой будет много богаче, вот так-то, Стейнфинн, — молвил Аудун.

Во второй половине адвента Арнвид поехал ненадолго домой, в свою усадьбу в Эльфардале, и Улав отправился с ним. Улав не бывал там с малолетства. Ныне он расхаживал по усадьбе как друг и ровня хозяина, оглядывался окрест понимающим взглядом и судил о тех или иных вещах, будто человек, у которого и у самого немало хлопот с собственным имением. В усадьбе Арнвида всем заправляла его мать; она приняла Улава с распростертыми объятиями, так как он порушил замыслы Колбейна о замужестве Ингунн, а хозяйка Эльфардала горячо ненавидела Колбейна и тех детей, что шурин ее прижил с полюбовницей, Хиллебьерг, — хозяйка была женщина горделивая и красивая, невзирая на свои преклонные годы, но между ней и сыном чувствовалась какая-то холодность.

Трое детей Арнвида были белокурые, пригожие собою мальчуганы.

— Они похожи на свою матушку, — сказал Арнвид.

А Улав с радостью думал, что когда приедет домой в Хествикен, он сам станет хозяином.

Перед рождеством друзья уехали в город; Арнвид хотел провести там праздник.

9

Вечером в канун рождества Улава позвали наверх к епископу.

В опочивальне епископа, на аналое в глубокой оконной нише горела свеча, — маленькая, каменной кладки горница-келья казалась при слабом свете теплой и уютной. Здесь не было никакой домашней утвари, кроме сундука с книгами да скамьи вдоль стены; епископ спал на этой скамье и трапезничал там же. Он не признавал ни кровати, ни стола. Но в его покое стоял низкий стул, на котором мог сидеть писец, держа на коленях доску, когда епископ диктовал ему грамоты. В прошлые разы, когда Улав бывал у епископа, он по приглашению святого отца сидел на стуле, и ему нравилось присаживаться у колен епископа; тогда разговаривать с ним было так же просто, как с родным отцом.

Но нынче вечером преосвященный Турфинн лишь подошел к нему и остановился, спрятав руки под епитрахиль.

— Сыны Туре приедут сюда на тринадцатый день; я призвал их, и они обещали явиться. Ныне мы, бог даст, положим конец этой тяжбе.

Улав молча поклонился, внимательно глядя на епископа. Сжав губы, преосвященный Турфинн несколько раз кивнул головой.

— По правде говоря, сын мой, они, сдается, не очень-то жаждут примирения. Они говорили моим людям, что я, мол, получил с тебя пеню, долю за поход с убийством и дозволил посещать богослужения. Они желали бы, чтоб я отпустил и им грехи пред рождеством, но и об этом мы также потолкуем при встрече. Да, вот так-то! Но ты, верно, понимаешь — они гневаются, ибо я принял тебя не как разбойника с большой дороги и совратителя… — Он гневно хохотнул.

Улав ждал, глядя на епископа.

— Ты порушил закон, от этого не уйти; но ты молод и живешь вдали от родичей, кои могли бы тебя защитить, а эти убийцы и разбойники, жаждущие урезать права двух сирот… Ты, верно, не утратишь присутствия духа, — сказал епископ, легонько ударив Улава по плечу, — ежели будешь вынужден склонить голову пред дядьями Ингунн. Ты ведь знаешь, сын мой, что погрешил против них. Но несправедливость от них тебе терпеть не придется, ежели я смогу помешать им.

— Как прикажете, владыко, — явно удрученно сказал Улав.

Епископ взглянул на него и еле заметно улыбнулся.

— Тебе, видно, это не по нраву — то, что придется согнуть хребет, — нет, нет. Коли ты собираешься нынче в церковь, можешь пройти туда через верхнюю галерею.

Кивнув, епископ Турфинн протянул руку для поцелуя — в знак того, что беседа на сей раз окончена.

Братья святого креста как раз отправляли вечернее богослужение. Постелив на пол меховой плащ, чтобы было мягче, и закрыв шапкой глаза, дабы собраться с мыслями, Улав встал на колени в углу. Весь он был натянут как струна, но все-таки хорошо, что дело вот-вот разрешится. Его томило желание положить конец неведению об их участи. Это было все равно что брести в темноте по дороге, каждую минуту спотыкаться и увязать обеими ногами в илистом болоте. Этого он боялся, а не Колбейна и других. Придет конец всему двусмысленному и полулживому — всем этим бесчинствам, и тяжба с родичами Ингунн будет завершена. Скоро ему минет семнадцать лет. Улаву по душе было ощущать себя вожаком в каком-либо деле. И он чувствовал, будто все кости его окрепли за недели, проведенные в епископской усадьбе, после всех этих праздных лет во Фреттастейне, прожитых в играх с детьми, среди ленивых челядинцев и сплетниц служанок. Чувство уважения к себе росло в нем с каждым днем, который он проводил здесь — без женщин, без пустой болтовни, с одними лишь взрослыми мужчинами. От них он немалому научился, и им всецело предался со страстным желанием юности знаться с людьми, равными себе, а также с теми, кто тебя выше. Душу Улава согревала мысль, что его помощь приносила большую пользу Асбьерну и что епископ Турфинн взыскал его своей отеческой милостью.

Помолившись, Улав сел в углу, дабы прослушать псалом. Он сидел и думал о том, что Асбьерн Толстомясый поведал ему намедни об искусстве счета — о том, как сущность божья открывается в сущности чисел благодаря заключенным в них закону и порядку. Арифметика, думал он, до чего красиво звучит это слово… а то, что священник изложил о взаимодействии чисел, — как они умножаются и делятся одно на другое по каким-то своим таинственным и нерушимым законам! Это все равно что заглянуть в царствие небесное: на золотых цепях ряда чисел была подвешена вся вселенная — и ангелы, и духи воспаряли ввысь и низвергались ниц, будто на качелях. И сердце Улава взмывало и падало в страстной тоске по тому, чтоб и его жизнь покоилась в руце божьей подобно золотой цепи — и чтоб ему не обмануться в счетах с жизнью. Наверняка так оно и будет, когда бремя, что тяготит его, сгинет, словно неверная зарубка на палочке для счета.


Полуночная служба в сочельник — ангельская служба; Улаву казалось — красивее ничего на свете нет. Весь огромный простор церкви скрывался во мраке, но на хорах вокруг алтаря точно стена живых огней горело великое множество свечей, больших и малых. Мягко и тускло поблескивал шитый золотом шелк, светилось белое полотно; все священники были облачены этой ночью в праздничные ризы из шелковой ткани, затканной золотом. Певчие же были одеты в белые полотняные стихари; стоя вокруг больших книг, со свечами в руках, они пели псалмы. Среди них был и Арнвид, сын Финна, и множество других досточтимых мужей из окрестных приходов, которые обучались в дни юности в церковной школе. Вся церковь была напитана запахом ладана, оставшимся от вечернего крестного хода, и серые благоухающие тучи по-прежнему курились над алтарем. Когда же весь хор мальчиков и мужчин запел великую «Gloria» [15], казалось, будто ангелы в ночном мраке под сводами подхватили эти звуки и запели вместе с хором.

Лицо епископа Турфинна, сидевшего в своем кресле в златом облачении, с митрой на голове и посохом в руках, белело, будто алебастр. Тут зазвонили разом во все колокола, и те, кто до того стоял или сидел, преклонили колена, и, затаив дыхание, ожидали чуда, что нынешней ночью совпало с пришествием Христа в мир людей. Улав ждал, исполненный страстной тоски; его молитва слилась воедино с жаждой справедливости и духовного очищения.

Он заметил, как на женской стороне мелькнула Ингунн, но не вышел за нею следом после богослужения, когда увидел, что она уходит. Пока хор пел «Lauda» [16], он отыскал себе местечко на подножии одной из колонн и, закутавшись в свой подбитый мехом плащ, коченея от холода и время от времени подремывая, просидел там до тех пор, пока священники не сошли с хоров.

На церковном холме по другую сторону кладбища еще светился красным светом догорающий огромный костер из факелов, которые прихожане побросали в одну кучу, когда пришли в церковь. Улав подошел к костру погреться. Проведя немало часов в церкви, он замерз и беспрестанно зевал. Снег растаял уже далеко вокруг, обнажив землю, но черно-багровые уголья все еще пылали нестерпимым жаром. Вокруг костра толпилось множество людей. Улав увидел Ингунн, стоявшую к нему спиной; она была одна. Он подошел к ней и поздоровался. Девушка повернула к нему голову, и отсвет костра окрасил пурпуром белую полотняную повязку, которая выглядывала из-под шлыка ее плаща. Она по-прежнему казалась ему немного чужой в этом женском одеянии — он никак не мог взять в толк, зачем ей понадобилось расхаживать по городу в таком старообразном и важном виде. Впрочем, ведь и сам он взвалил себе на плечи тяжкое не по годам бремя, дабы утвердить свои права, добиться справедливости и быть поверстанным в совершеннолетние.

Они поздоровались за руку, поздравили друг друга со светлым праздником. Потом немного потолковали о погоде; было не очень холодно, но пасмурно, кое-где мелькали звезды, правда, редкие, ведь небо чуть заволокло туманной дымкой оттого, что по эту сторону озеро еще не стало.

К ним подошла Тура, и Улав, поздоровавшись, поцеловал ее. Теперь он не осмеливался поцеловать Ингунн, когда они встречались, — она была ему слишком близка и вместе с тем страшно далека, так что он не мог уже приветствовать ее, как подобало сводному брату.

Завидев каких-то знакомцев, Тура тут же отошла к ним. Ингунн почти все время молчала и глядела в сторону. Улав подумал: пожалуй, ему лучше уйти, — верно, нехорошо, что они стоят тут вдвоем. Тогда она протянула руку и как-то робко дотронулась до его плаща.

— Может, проводишь меня и мы потолкуем?

— Пожалуй… Ты пойдешь на южный конец?

Улица кишела людьми; закутанные в тяжелые шубы, они казались кулями, темневшими на белом снегу. Люди двигались в глубь темной улицы, спеша передохнуть немного в своих домах перед заутреней. Снежные сугробы нависали на крышах домов, изгородях и деревьях, стены же и ветви были голые и казались беспокойными черными пятнышками в этой снежной ночи. Рождественская тьма сгустилась над маленьким городом, и люди, конные и пешие, все спешили, словно испуганные тени, торопясь войти туда, где открывалась дверь и слабые отблески света падали на снежные сугробы туна и улицы. Из дымовых отдушин на крышах вился дымок, да и пахло дымом — женщины всюду повесили над очагом котелки, в которых варилась еда для рождественской трапезы. Из настежь открытых порталов церкви Воздвиженья снопы света падали на снег — сюда притащилось несколько старцев из богадельни: снова должно было начаться богослужение.

Увязая в снегу, Улав с Ингунн пошли по узкому проулку за церковью. Здесь им не встретилось ни души; под деревьями было вовсе жутко, а идти — трудно: снег был почти не утоптан.

— Не чаяли мы, когда проходили здесь летом, что нам придется столь тяжко, — вздохнув, сказала Ингунн.

— Да, откуда нам было знать…

— А ты не зайдешь в дом? — спросила она, когда они стояли на туне. — У нас все собирались в церковь Воздвиженья…

— Зайду, конечно!

Они вошли в горницу. Темно здесь было — хоть глаз выколи, но Ингунн разгребла угли в очаге и подложила дров. Плащ она сняла, и, когда, встав на колени, раздувала огонь, ее белая головная повязка спустилась на плечи и на спину.

— Здесь спим мы с Турой, — сказала она, не оборачиваясь. — Я обещала сварить мясо к их приходу… — Она подвесила котелок на крюк. Улав понял, что они в приусадебной поварне — повсюду была расставлена кухонная утварь. Ингунн — тоненькая, высокая и юная, в темном платье и в белой головной повязке — торопливо сновала взад и вперед при свете огня. Она словно играла в какую-то выдуманную, неправдоподобную игру. Сидя на краю кровати, Улав наблюдал за нею; он не знал, о чем говорить; к тому же ему так хотелось спать.

— Не пособишь мне? — спросила Ингунн, нарезая мясо и сало в деревянной посудине, стоявшей на широком плоском камне у очага. Это был кусок лопатки, который ей никак не удавалось разделать ножом. Улав отыскал маленький топорик, надрубил кость и переломил ее пополам. Пока они этим занимались, Ингунн, стоя на коленях у очага с висевшими над ним котелками, шепнула ему:

— Что это ты все молчишь, Улав? Тебе невесело?

В ответ он только покачал головой, и тогда она шепнула еще тише:

— Мы так давно не оставались вдвоем. Я думала, ты этого хотел?..

— Сама знаешь… Слыхала, твои дядья явятся сюда на тринадцатый день? — спросил он. Тут ему пришло в голову, что она может принять его слова за ответ на свой вопрос: весело ему или нет. — Тебе нечего бояться, — твердо сказал он. — Мы не должны их бояться.

Ингунн поднялась на ноги и стояла, не сводя с него глаз; потом, приоткрыв рот, глубоко вздохнула и сделала движение, словно хотела броситься к нему. Улав выставил вперед перепачканные салом и рассолом руки.

— Иди ко мне… можешь вытереть руки о покрывало. — Она чуть подвинула котелок. — Мы можем ненадолго прилечь, покуда мясо не сварится.

Улав стянул сапоги и расстегнул застежки плаща. Потом он лег на кровать рядом с ней и прикрыл плащом их обоих. Она тут же тесно прильнула к нему, прижавшись пылающим лицом к его щеке — ее дыхание щекотало ему шею.

— Улав… ты ведь не позволишь им увезти меня с собой и разлучить нас?

— Нет. Да и прав у них таких нет. Но ты ведь знаешь, что Колбейн потребует немалого, чтобы замириться со мной.

— Так это оттого, — прошептала она и еще теснее прижалась к нему, — ты ныне стал меня меньше любить?

— Я люблю тебя по-прежнему, — пробормотал он хриплым голосом, пытаясь на ощупь просунуть руку ей под голову, но мешала повязка.

— Может, мне снять ее? — с готовностью прошептала Ингунн.

— Не надо, после будет хлопотно снова повязывать.

— Вот уже скоро месяц… как мы с тобой почти не видимся, — жалобно прошептала она.

— Ингунн… я ведь желаю тебе только добра, — взмолился он, спохватившись в тот же миг, что эти слова он уже однажды сказал ей, только не мог вспомнить, когда именно. «Она вовсе рехнулась, — подумал он, чувствуя себя глубоко несчастным, — только и достает у нее ума, чтоб соблазнять меня…»

— Но ведь… я так истосковалась по тебе, Улав. Эти старушки добры ко мне, ничего не скажешь, да мне все равно охота быть с тобой…

— Верно. Но… Нынче святая ночь… Нам ведь скоро опять надобно идти в церковь к заутрене… — Лицо его в темноте залилось краской стыда. — Об этом и думать-то грешно!..

Он быстро поднялся в темноте, поцеловал ее веки и почувствовал, как трепещут и шевелятся под его губами глазные яблоки; на глаза ее навернулись слезы и омочили его рот.

— Не печалься, — умоляюще прошептал он.

Затем отодвинулся подальше, на самый край кровати, и, повернувшись лицом к очагу, стал смотреть на огонь. Терзаясь душой и телом, он лежал и прислушивался: не шевельнется ли она, не заплачет ли. Но она лежала тихо, как мышь. Под конец он услыхал, что она заснула. Тогда он поднялся, натянул сапоги и взял свой плащ, закутав ее в меховое одеяло. Ему было холодно и на тощий желудок хотелось спать; он ослаб от длительного поста. Котелок с мясом кипел, и от него так вкусно пахло, что у Улава засосало под ложечкой.

На дворе стало еще холоднее — снег скрипел у него под ногами и, несмотря на темноту, он почувствовал, что морозная дымка в воздухе сгустилась.

Люди мало-помалу начали подниматься вверх по склону в церковь; Улав слегка дрожал от холода под своим подбитым мехом плащом. Он очень устал, и, по правде говоря, ему не хотелось идти сейчас к заутрене — он охотнее побыл бы дома и поспал. И это он, который так радовался рождественской ночи с тремя службами, из которых одна была прекраснее другой!


В дни, предшествовавшие встрече с родичами Ингунн, Улав по большей части сидел в епископской усадьбе и не выходил никуда дальше церкви. День за днем там отправляли великолепные богослужения, а в усадьбу беспрестанно наезжали на праздники гости — и у духовенства, и у мирян всяких дел было по горло, так что Улав почти все время был предоставлен самому себе. С епископом ему довелось беседовать всего лишь один раз, когда Улав поблагодарил его за новогодний подарок: преосвященный пожаловал ему долгополый коричневый кафтан, отороченный превосходным мехом черной выдры. То было первое в жизни Улава собственное платье, такое роскошное и подобающее взрослому молодому человеку, каковым ему ныне должно было слыть. Его чувству собственного достоинства немало способствовало то, что он был теперь пышно разодет — Арнвид дал ему в долг денег, и Улав купил себе красивый зимний плащ на куньем меху, а к нему — штаны, сапоги и прочее.

От Асбьерна Толстомясого Улав узнал: епископ уже получил ответ от людей, которым дал поручение узнать у кровных родичей Улава, что они думали о его деле. Однако же епископа не очень удовлетворил их ответ. Достоверно было лишь одно: Стейнфинн никогда не брал опеку над Улавом, которая возлагала бы на него ответственность. И никто из родичей мальчика не справлялся о нем и не требовал вернуть его из Фреттастейна.

— У нашего досточтимого святого отца немало хлопот и расходов по твоей вине, Улав, — сказал, чуть улыбнувшись, Асбьерн. — Ныне он пригласил сюда твоих родичей из Твейта, а тот родич, что живет в Хествикене и разбит параличом, вовсе плох. Но мужи из Твейта как будто дали согласие на твою женитьбу еще до того, как она сможет быть узаконена. И они якобы сказали своему приходскому священнику, который беседовал с ними от имени преосвященного Турфинна: ежели сыны Туре захотят, они предложат тебе руку твоей желанной — это их доподлинные слова, а не мои, — и предложат вместе с таким приданым, которым ты останешься премного доволен. Но они никогда не дадут согласия на то, чтобы ты заплатил ее родичам пеню за незаконное сожительство более высокую, нежели предписанная законом. А ты знаешь: Колбейн с Иваром не станут замиряться на таких условиях, это обернулось бы для сынов Туре позором до конца их дней…

— Думается, это обернулось бы позором для меня и… и для нее, — гневно сказал Улав. — Так можно было бы сделать, будь она потаскуха какая.

— Да, епископ затронул в разговоре и эту сторону дела, сказав, что единственный выход для тебя такой: ты уезжаешь из страны и пребываешь четыре зимы в заморье, покуда не станешь совершеннолетним и не сможешь сам договориться о примирении. Владыка думает, что ты мог бы направиться в Данию и просить пристанища у родичей твоей матушки. Знаешь ли ты, в той стране твои родичи с материнской стороны — одни из самых могущественных мужей? Брат твоей матери, господин Барним, сын Эйрика из Хевдинггорда, должно быть, богатейший рыцарь во всей Зеландии.

Улав покачал головой:

— Отца моей матушки звали Бьерном, сыном Андерса из Витаберга, а ее единственного брата — Стигом. И жили они, помнится, на Ютландии…

— Бабушка твоя, фру Маргрете, дважды выходила замуж; Бьерн был ее вторым мужем, а первого звали Эйрик, сын Эйрика, и он владел усадьбой Хевдинггорд в Зеландии. Не велика беда, коли тебе, Улав, придется прожить несколько лет в заморье. Поглядишь на свычаи и обычаи другого народа — особливо ежели можешь погостить у богатых и могущественных родичей. Разве не так, Улав?


Слова священника обратили мысли Улава совсем в иную сторону. С тех пор как он приехал в епископскую усадьбу, он достаточно хорошо понял, что знал лишь весьма малую и тесную часть божьего мира. Мужи церкви рассылали грамоты и гонцов на север и на юг, на запад и на восток; менее чем за шесть недель они умудрились разузнать о людях, до которых Улаву никак было не добраться — все равно как если бы они жили в Исландии или в граде Риме. Епископ знал теперь о материнской родне Улава более, чем было известно ему самому. В церкви хранились подсвечники и книги из Галлии, шелковые ковры из Сицилии, что послал сюда папа римский, тканье из Арраса, мощи святых мучеников и праведников из Британии и Азии. Асбьерн Толстомясый рассказывал о больших школах в Париже и в Болонье, где человек может обучиться искусствам и премудростям всего мира, в Салерно же обучают греческому языку, а также премудрости, как оградить себя от стального клинка и от яда. Сам Асбьерн был крестьянским сыном из Опланна и далее, чем до церкви в Эйабу, да еще чуток к северу, ему ездить не доводилось. Но он частенько поговаривал о том, чтобы поехать в заморье, — и, конечно, когда-нибудь так оно и будет, ибо Асбьерн был человек дельный, на все руки мастер.

С Арнвидом, сыном Финна, Улав чаще всего беседовал, когда они ложились вечером спать, и поутру, когда вставали. Он чуть отдалился от старшего друга с тех пор, как они приехали в епископскую усадьбу. Арнвид занимался многими делами, в коих Улав ничего не смыслил. Да и кроме того, каждая встреча с Арнвидом напоминала юноше о столь многих событиях — и тягостных, и позорных. Улав испытывал раскаяние и стыд, когда вспоминал все то, чему Арнвид был свидетелем, отчасти добровольным, а отчасти и вынужденным. Хотя, когда Улаву доводилось думать об этом, он никак не мог взять в толк: как могло случиться, что человек много старше его, богатый и могущественный бонд, стал молчаливым свидетелем его деяний. Сам Улав, видно, так или иначе принудил его — и когда другу пришлось пойти на то дело с перстнем, и позднее, когда Арнвид промолчал о ночных свиданиях Улава с его юной родственницей. Этот последний проступок Арнвида особливо сурово осудили бы и сыны Туре, и все другие люди: тем самым на честь Арнвида легло бы позорное пятно, — а он этого не заслужил. И Улав знал, что Арнвид все принимал чересчур близко к сердцу. Потому-то ему бывало ныне очень не по себе в обществе Арнвида…

С Асбьерном же, священником, Улав чувствовал себя уверенно и спокойно. Читал ли тот свои молитвы или разглядывал дубленые кожи, он всегда бывал одинаков: усердный труженик и надежный человек. Его длинное и костлявое лошадиное лицо было всегда одинаково неподвижно, а сам он — сух и старателен: и когда отправлял богослужения, и когда следил, как взвешивают товары. Или шел поглядеть, не прогнили ли полы в хлеву одной из усадеб издольщиков в епископском поместье. Улав ходил вместе с Асбьерном, представляя свою будущую жизнь: как он переберется в Хествикен и будет разъезжать в собственных ботах, хозяйничать на причалах, в кладовых и в хлевах; сам того не сознавая, он мечтал во всем подражать своему новому другу.

Воспоминания о часах, проведенных наедине с Ингунн в рождественскую ночь, вновь разбередили его тоску по ней. В мыслях его она вставала по-девичьи стройная, юная, в женском наряде; опустившись на колени, она раздувала угли. Или сновала взад и вперед в мерцающих отсветах огня меж скамей, ларей и очагом. Вот так же будет он лежать в собственной кровати в Хествикене в темные зимние утра и смотреть, как она разжигает огонь в его очаге. Он вспоминал ее жаркую, беспредельную близость, когда они лежали и отдыхали рядом в темноте, — в Хествикене они будут спать вместе в господской кровати, как хозяин и хозяйка усадьбы. Тогда он сможет обнимать ее всласть, а по вечерам они будут лежать и толковать обо всем, что случилось за день, он станет советоваться с ней, как ему быть дальше. И ему не придется более опасаться того, чего он до сих пор страшился как ужасной беды… Тогда же, народив детей, они лишь приумножат свое собственное счастье и уважение в глазах людских. И он больше не будет последним хилым ростком вымирающего рода, а станет стволом нового родословного древа.

Теперь же слова Асбьерна внезапно заронили в нем новые, неведомые ему доселе мысли. Никогда прежде он не думал, что на его долю может выпасть жребий уехать из родной страны и поглядеть на белый свет. Уехать далеко-далеко из знакомых мест — в Валландию, Британию, Данию. Для него все эти страны были почти одно и то же; ведь с тех пор, как он себя помнил, он не ездил никуда, разве что от Фреттастейна до Хамара. Да он ранее и не мечтал о более дальних поездках, нежели из Хествикена на рыболовные промыслы, на ярмарку и обратно. Он был готов принять уготованную ему судьбу и довольствоваться ею и уж никак не думал, что жизнь его может сложиться иначе. Теперь же… Ему словно предложили драгоценный дар — четыре года для того, чтобы поглядеть на белый свет, испытать всякие приключения, увидеть других людей и другие страны.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38