Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кроме пейзажа. Американские рассказы (сборник)

ModernLib.Net / Вадим Ярмолинец / Кроме пейзажа. Американские рассказы (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Вадим Ярмолинец
Жанр:

 

 


Серый утренний свет медленно заливает комнату, где лежат с широко открытыми глазами девушка и покойник, так и не успевший познать ее. Идти ей в этом городе не к кому. Все, что остается, – это терпеливо ждать, когда за окном вскрикнет сирена и голубые вспышки полицейских мигалок дадут знать, что о ней снова кто-нибудь позаботится.

2000

КРЕДИТНАЯ ИСТОРИЯ

Первую в своей жизни кредитную карточку Свердловы отправились обмывать в турецкий ресторан «Диван», что на Макдугал, недалеко от пересечения с Бликер. О заведении положительно отозвался ресторанный критик «Нового русского слова». Место для парковки нашли кварталов за пять, едва втиснулись. Потом по ошибке двинулись в другом направлении. Потом Наташа пожаловалась, что, хотя шуба теплая, легкие туфли на шпильках – не самая удачная обувь для мартовского вечера. В общем, походив взад-вперед минут пятнадцать, нашли они этот «Диван», и усатый янычар, приняв у Наташи шубу, провел их к столу. Место понравилось – голые кирпичные стены, свечки в мелких стаканчиках, батареи бутылок на полках.

Заказывал Вячеслав Михайлович, который любил хорошо поесть и при случае повторял не без иронии, что-де в жизни потеряно все, кроме аппетита. У себя в Одессе он знал шеф-поваров лично, все они когда-то были его студентами – он работал преподавателем физкультуры в поварском ПТУ. Когда он заказывал, допустим, обычные вареники в «Украине» на Ласточкина, то говорил официанту: «Скажи Вите, что Свердлов просил положить больше жареного лука». Фамилия у него была запоминающаяся, и Витя, вытирая руки полотенцем, сам сопровождал глечик с варениками к столу высокого гостя. Повара любили его, как любят человека, способного оценить хорошую работу.

В «Диване» они заказали на закуску комбинированное блюдо, на котором было, значит, запоминайте: долма, гумус, бабагануш, маринованные маслины, печеные баклажаны под ледяным цациком и треугольные такие пирожки из слоеного теста с сыром. Горячие лепешки лежали рядом в соломенной корзинке. В качестве основного блюда подали люля-кебаб, от одного аромата которого в рот ударяла такая мощная волна слюны, что человека неподготовленного могла и со стула сбить. Но Свердловы были людьми подготовленными. Они только сделали глубокий вдох-выдох и придвинули к себе тарелки.

Когда им подали турецкий кофе и облитую сладким медом баклаву, они решили перекурить.

– Расплачусь пока, – сказал Вячеслав Михайлович, предвкушая момент, ради которого и был затеян культпоход.

– Сережа! – позвал он официанта.

Он всех официантов звал Сережами, и все они на это имя откликались. Янычар Сережа подошел.

– Чек, – сказал Вячеслав Михайлович на чистом английском языке.

Сережа поклонился и через минуту подал серебряный подносик с чеком. Свердлов внимательно изучил его и приступил к церемонии запуска карточки в большую жизнь. Сперва он легонько, двумя ладонями прихлопнул себя по груди, как бы проверяя, в каком из внутренних карманов пиджака спрятался от него шалун-бумажник. Потом сунул руку в левый карман. Задержав ее там на секунду, достал. Раскрыл. Извлек карточку и, на секунду зафиксировав ее в воздухе, положил на подносик. Готово!

– Сорри, онли кэш, – негромко сказал Сережа, но эти тихие слова произвели на Вячеслава Михайловича, как любят говорить газетчики и начинающие писатели, эффект разорвавшейся бомбы. Его просто контузило этими словами. Контузило и присыпало трехметровым слоем земли. Сережа тем временем вежливо поклонился и ретировался.

Дело было плохо. Начать с того, что весь словарный запас Свердлова был предельно ограничен, при этом большей частью нецензурен. Как-то так выходило, что матюги запоминались первыми. Одна только перспектива объяснений с официантом страшила его, как ребенка страшит визит к дантисту. Между тем объяснение было неизбежно. В кошельке у него лежали аварийные долларов шестьдесят, но должен был он – восемьдесят пять плюс чаевые.

– Я в туалет на минутку, – Вячеслав Михайлович поднялся.

План у него созрел с той фантастической скоростью, которая обычно сопутствует самым безумным и категорически невыполнимым начинаниям. План был простой, как не знаю что. Если в туалете есть окно, он вылезает на улицу, идет в ближайший банк, берет в банкомате наличные, тем же манером возвращается и, ни на минуту не роняя человеческого достоинства, расплачивается с басурманами.

Окно в туалете имелось. Высоковато было, но он – одно слово физкультурник – ногу поставил на унитаз, вторую – на водопроводную трубу, подтянулся, извернулся… короче, вылез. Спрыгнул, правда, неудачно – чуть подвернув ногу. А распрямившись, обомлел. Даже, я бы сказал, не обомлел, а был контужен вторично. Он стоял ни на какой не на улице, а в черном и сыром, как могила, колодце, и только одно окошко светилось в нем – окошко туалета, из которого он только что выбрался. И наверху еще глупая звезда мерцала в ледяном мартовском небе. И все.

Он вернулся к стене, чтобы лезть обратно в спасительный сортир, но тут уже ничего не было: ни унитаза, чтобы поставить ногу, ни водопроводной трубы, чтобы подтянуться, ничего, кроме плотно пригнанных друг к другу кирпичиков глухой стены. Со словами: «Не может быть такого, не может быть, чтобы не было», – Вячеслав Михайлович стал на ощупь обходить дворик. И нашел-таки, нашел сеточную дверь и едва различимые ступени за ней увидел, которые вели в какую-то другую темноту. Напрягая зрение, стал всматриваться.

Что-то там виделось ему вдалеке. Вроде бы еще какой-то дворик со щелью сбоку, из которой сочился сероватый свет и, кажется, даже долетали звуки проезжавших автомашин. Кажется. Он потряс дверь, проверяя крепость замка. Дверь была хлипковатой, и потому он стал действовать решительно. Коротко развернувшись, ударил в поперечную перекладину плечом, отчего дверь с неожиданной легкостью распахнулась, и он скатился по ступенькам во мрак, встретивший его громом пустых мусорных баков. Видимо, он потерял на минуту-другую сознание, поскольку, открыв глаза, ничего вокруг себя не увидел и даже не сразу понял, где он. Потом вспомнил. Потрогал голову – мокрая, конечно. Лизнул палец – соленый… Стал всматриваться. Вроде бы лежал он в каком-то коридоре. Справа мутно желтел проем, ведший во двор, из которого он сюда, так сказать, прилетел. Слева так же мутно серел другой, из которого мог быть выход на улицу. Хотя – мог и не быть.

Поводив перед собой и по сторонам руками в поисках опоры и не найдя ее, встал на четвереньки и пополз. Таким вот макаром Вячеслав Михайлович добрался до каких-то новых ступенек и взобрался по ним в другой дворик. Здесь он поднялся на ноги, но тут его сильно качнуло, и сразу тошнота ударила под дых, да так, что полетели наружу все эти пирожки слоеные с долмой и люля-кебабом в шардоне калифорнийского разлива. Держась обеими руками за стену, Свердлов с надрывом освободил организм от турецких деликатесов. Ничто не должно было обременять его на неожиданном вираже судьбы. Он ослабил галстук, расстегнул непослушными пальцами верхнюю пуговку нарядной розовой рубахи и двинул вдоль черной стены.

В скором времени он снова ткнулся в сеточную дверь. Пошатал осторожно. Эта крепко держалась. И замочек тут висел, как говорили на родине, амбарный. Подналег, да сил не осталось. Но тут уже облегчение было – там, за очередным двором с запаркованными на ночь автомашинами, снова виднелись ворота, уже широкие, и за ними светились окна, уголок витрины выглядывал, такси проехало, а за ним еще. Он снова потряс дверь и крикнул слабо, осваивая легкие: «Хэлп!» И снова, но уже чуть погромче: «Хэлп ми!» Но не менее полусотни метров надо было лететь слабому еще его голосу.

И вдруг перед ним появился человек. Из каких-то коробок, стоявших за сеткой у стены, выбрался и подплыл к нему, освещенный смертельным светом луны. Черныш какой-то. Смрадный, как тяжелое инфекционное заболевание. Спросил чего-то непонятное и стал осматривать его пиджак, голову мокрую, руку с часами, как рассматривает мародер мертвяка, который никуда уже от него не денется.

– Че пялишься, шахтер ты хренов? – сказал Свердлов выпускнику Института Дружбы народов имени Патриса Лумумбы, бывшему товарищу Франсуа Музону. Этот товарищ в свое время получил диплом преподавателя русского языка и литературы, вернулся в родную Доминиканскую Республику, но, не найдя работы, перебрался в Соединенные Штаты, где крэка оказалось куда больше, чем вакансий славистов. – Полицая мне надо. Давай, друг, гоу, за полицаем. Гоу! Выручай. Хэлп мне делай. Андерстэнд ты меня или не андерстэнд?

Звуки приобретенного в забытой уже жизни языка внезапно открыли какой-то клапан в перепутанных мозговых извилинах бывшего товарища Музона. Взявшись обеими руками за железную раму двери и приблизив лицо с поломанными зубами к сетке, он вдруг заговорил:

– Мчаца тючи, вьюца тючи, невидимкою люна освещает снег летючий, мютно ньебо, ночь мютна…

Не веря своим ушам, Вячеслав Михайлович отшатнулся. Пришелец же, вытаращив глаза и водя над головой скрюченной рукой, продолжал:

– Мчаца бьесы рой за роем в беспредельной вишинэ, визгом жялобным и воем надривая серцэ мнье.

– Братан, – остановил чтеца-декламатора Вячеслав Михайлович, – ты давай бросай про бесов. Ты лучше выпусти меня из этой мышеловки. А то ведь замерзну на хрен. Холод-то собачий, а я, гляди, в одном пиджачке. Ну давай, родной, иди. Позови кого-то, как там по-вашему – копа, что ли.

– Копа? – братан раздумчиво почесал затылок.

– Нуда, копа, – занервничал Вячеслав Михайлович. – Да не бойся, не тронет он тебя. Скажешь: человек в беду попал, надо выручить. Тебе еще, может, премию какую дадут, а?

– А пятерку не одолжишь до стипендии, а? – спросил по старой памяти доминиканец.

– На, родной, на, – трясущимися руками Вячеслав Михайлович достал бумажник и, поскольку других купюр не было, дал двадцатку.

– Спасибо, дрюг, – сказал бывший товарищ Музон и пошел, покачиваясь, за подмогой.

О своей миссии несостоявшийся педагог забыл, как только сменял купюру на два пакетика крэка у промышлявшего на углу дилера, выпускника одесского артиллерийского училища из Суринама по кличке Собака. Чем-то он на нее смахивал. Может быть, даже мордой. Скорей всего мордой. Что до Муз она, то где-то так через час, плавно переплывая Бликер, он увидел, как двое полицейских, заламывая руки женщине в шубе, пытались пригнуть ее к капоту патрульной машины. Женщина истерически визжала на русском языке: «У меня нет денег! Не смейте со мной так обращаться!!!» Увидев полицейских, Музон вспомнил, что зачем-то они ему были нужны, но к этим сейчас лучше было не приближаться.

«Фашисты!» – кричала между тем женщина в шубе и, глядя на нее, Франсуа Музон подумал, что эта душераздирающая сцена могла быть на самом деле внеплановой галлюцинацией и означала, что в данный момент он не переходит улицу, а лежит в своей коробке за автостоянкой.

Интересно, что почти такую же галлюцинацию в тот момент видел и Вячеслав Михайлович Свердлов. Как и полагается любящему мужу, он уже много чего нафантазировал про жену, оказавшуюся посреди незнакомого города без единого английского слова и американского доллара за душой. Жена была младше его на хороших лет пятнадцать, и, как это случается, чем больше разница в возрасте супругов, тем сильнее работает фантазия у того, кто постарше. И вот эти две воспаленные мысли – музоновская и свердловская – поползли, цепляясь за урны, парковочные счетчики и светофоры, друг навстречу другу и встретились на углу Бликер и Макдугалл. А поскольку их было две, то и вышло так красочно и звонко, как в кинотеатре «Сони» с широким экраном и многоканальной стереосистемой. Она им: «Фашисты!» А они ее лицом об капот – ба-бам! Но это были только дурные мысли и ничего больше. В жизни такое крайне редко случается. Мы сами знаем о считаных случаях применения полицейскими чрезмерной силы, о чем газеты захлебываются месяца по два, пока мэр не обещает лично спустить штаны со всех виновных.

Но вернемся к Вячеславу Михайловичу. Сперва он пытался для обогрева стынущего организма подпрыгивать, притопывать и делать разные физические упражнения. Но постепенно пенсионный возраст взял свое. И тогда Вячеслав Михайлович присел на корточки и обхватил себя за плечи. В этот момент он с необыкновенной ясностью ощутил, на каком тонком волоске висит человеческое счастье и сама жизнь. Как малейшая какая-то закавыка, дурацкая совершенно случайность может прихлопнуть его, ни в чем особенно и не повинного, гробовой крышкой. Потому что еще неизвестно, когда это говорящее по-русски привидение приведет сюда полицейского или хотя бы вернется само. И от своего бессилия он заплакал.

Остывая на ночном морозце, Вячеслав Михайлович плакал сперва неумело, с некоторым трудом выдавливая из себя стоны и слезы, но постепенно наловчился. И чем лучше он плакал, тем жальче ему становилось самого себя. Он даже уже видел, как на туманном рассвете, под звуки песни «Карузо» в исполнении Лучано Паваротти и Лучо Далла кто-то из владельцев запаркованных в том, другом, дворе машин увидит его окоченевшее тело.

Есть мнение, что такие вот слезы, исторгнутые, как говорится, из глубины души, очищают эту душу и доходят туда, куда они должны дойти. Так вышло и на этот раз. Рыдания услышал некто Свисток. Почему его так прозвали, я расскажу как-нибудь в другой раз, а пока только ограничусь сообщением, что окно его спальни выходило в тот самый колодец, на дне которого плакал мой герой. Свисток услышал рыдания во сне, и сначала ему показалось, что это он сам плачет. У него для этого были все основания. На днях он узнал, что из простого носителя вируса иммунодефицита человека он стал обладателем полновесного СПИДа. Помимо этого, его бросил старый любовник, который стал жаловаться на то, что он свистит не так, как в прежние времена. Врал, конечно, сволочь. Нашел молоденького, вот и все. Но потом другая мысль вкралась в спящее сознание Свистка – о том, что сам он так долго плакать бы не стал. Дело в том, что он работал редактором в одном «голубом» еженедельнике и не мог допустить, чтобы какое-то действие, в том числе и плач, продолжалось слишком долго. Это грозило потерей читательского интереса. И от этой мысли он проснулся. А рыдания между тем продолжались.

– Ы-ы, Нату-у-уля моя, – подвывал кто-то за окном, – Наточка, где ты, солнце мое, у-у…

Свисток встал с постели и, набросив на острые плечи одеяло, подошел к окну. Подняв раму, высунул голову в ночь и внизу увидел сидящего на корточках человека.

– Эй, мен, вот-с ап? – позвал он его.

Человек замолчал. Потом, словно не веря своим ушам, поднялся и произнес неуверенно в темноту:

– Господи, ты ли это? А я уже решил, что ты не придешь.

– Уа-уа? – не понял Свисток.

Мужчина наконец догадался, что говорили с ним из открывшегося где-то вверху окна, и, протянув в направлении Свистка руки, взмолился:

– Хэлп ми. Плиз, хэлп ми!

– О-май-гад! – выдохнул Свисток, хватаясь за сердце. – А-м-каминг! А-м-каминг!

Как подхваченный ветром лист, он вылетел на кухню и, схватив нужный ключ, бросился вниз. И на этом мы оставим их с надеждой, что Свистку, уже к Новому году испустившему свой последний свист, зачтется этот душевный порыв. Что до освобожденного наконец Вячеслава Михайловича, то, чертыхаясь, он захромает в ближайший банк, чтобы снять деньги, а оттуда – в «Диван», где его ждет переволновавшаяся Ната. Но прежде чем подойти к ней, он на минуту задержится в дверях и, посмотрев со стороны на невероятно элегантную худощавую женщину с короткой стрижкой и чудесными карими глазами, подумает, как ему все-таки, холера в бок, повезло в этой жизни. Просто невероятно повезло, а все эти кредитные карточки и подобная дребедень – дребедень и есть. И ничего больше. Сев в свой не очень новый «бьюик», они поедут домой и, устроившись на красивой итальянской постели ложечками, тихо заснут.

Ну вот, пожалуй, и все. А что до того, что кому-то пригрезилось на продутой ночным ветром Бликер-стрит, так это только пригрезилось и будет забыто, как забывается все плохое, увиденное в дурном сне.

1998

УБИЙСТВО НА НОЙВАЛЬД-ШТРАССЕ

Григория Гольдфарба убили в пансионате «Нойвальд-хаус» на окраине Вены. Он появился здесь в девятом часу вечера 9 января 1989 года. Рваные полосы мокрого снега косо пересекали черные квадраты окон, выходивших на пустынную Нойвальд-штрассе. С Гольдфарбом была Ольга Нунц, показания которой помогают частично восстановить события.

Григорий пропустил свою спутницу вперед и, отряхнув метелочкой снег с брюк и ботинок, прошел в холл. За стойкой администратора дремала седая старушка.

– Добрый вечер, фрау Борман, – поздоровался он.

Та открыла глаза, водрузила на нос очки и, внимательно всмотревшись в лицо посетителя, сказала бесстрастно:

– Гольдфарб. Я запомнила вашу фамилию, потому что такая же была у прежнего владельца гостиницы. Он умер.

Он ожидал, что администраторша проявит хоть видимость расположения к давнему постояльцу, но от нее повеяло такой холодной отчужденностью, что ему стало не по себе.

Пока Григорий заполнял гостиничный бланк, фрау Борман сняла телефонную трубку и негромко отдала распоряжения.

Дверь номера была открыта. Пакистанка лет пятидесяти застилала постель. Пряча взгляд, она приняла два доллара чаевых и исчезла.

– Я приехала к нему около девяти вечера, – рассказывала Ольга следователю венской прокуратуры Йозефу К., ведущему дело об убийстве американского туриста. – Мы познакомились здесь, в Вене, около года назад. Вчера он позвонил мне и сказал, что хочет повидаться.

Йозеф К. выглядел как бухгалтер, смертельно уставший от конторской тоски. Лысый мужчина лет пятидесяти пяти с отечным лицом, в мятом твидовом пиджаке с черными замшевыми налокотниками.

– Вы видели убийцу?

– Нет, я услышала выстрел, когда была в ванной.

– Вы не слышали, как открылась дверь?

– Нет, я только услышала выстрел. После этого я встала за дверью и ждала. Потом щелкнул замок, и я поняла, что он ушел.

– Кто?

– Тот, кто стрелял.

– Дальше, – следователь зевнул, как бы демонстрируя безразличие к делу и одновременно то, что торопиться ему некуда.

– Дальше в номер вошла горничная и закричала. Потом я вышла из ванной. Потом вызвали полицию.

Следователь достал из ящика стола фотографию и поманил Ольгу пальцем. Та наклонилась к столу, и он подвинул к ней снимок:

– Это то, что вы увидели, выйдя из ванной?

Гольдфарб лежал на постели с разбросанными в стороны руками и головой, провалившейся между двумя темными от крови подушками.

– Да, – она отодвинулась.

– Вы не австрийка? – спросил Йозеф К., пряча фотографию в стол.

– Я русская. – сказала Нунц. – Мой муж немец. Мы живем в Ганновере.

«Русские мужики предпочитают русских любовниц, – подумал Йозеф К. – Конечно, после секса им же еще нужно поговорить по душам! Боже, если бы только напоить эту сухопарую стерву и лечь с ней в постель, то сколько дел можно было бы закрыть наутро? Десять? Сто?»

На допросе Ольга Нунц не сообщила немаловажную деталь, которую мы обойти не можем. Находясь в ванной, еще до того, как хлопнул выстрел, она, протянув руку к крану, замерла – в комнате кто-то коротко и жестко скомандовал на чистом русском языке: «Молчать!» Мгновенно осознав, что голос принадлежит не Гольдфарбу, она неслышно отступила за приоткрытую дверь.

Что касается требования молчать, то оно было практически бессмысленным. При виде убийцы страх парализовал Григория. А вошедший взял его, как непослушного ребенка, за ухо и, больно прижав глушитель к его левому глазу, нажал на спуск.

Гольдфарб родился в солнечной, укрытой ласковыми платанами и прозрачными акациями Одессе. Днем он торговал валютой возле «Лондонской» и «Красной», ночи просиживая за карточным столом. В юности его несколько раз жестоко избивали за непростительные ошибки при «ломке» долларов. Благодаря этой суровой школе, двадцатилетие он встретил непревзойденным мастером своего дела.

Инфляция первых постсоветских лет убила представление о его истинных доходах. Скажу лишь, что его путь из Одессы в пограничный Чоп был усеян купюрами самого высокого достоинства. В Чопе хмельные от его щедрости таможенники желали ему счастливого пути, как родному.

И вот они в Риме. Его жену Валентину, сидящую за чашкой капуччино на Пьяцца ди Република, неторопливо листающую модный журнал, можно было принять за скучающую от достатка жену крупного бизнесмена. В это время Григорий с тремя фотоаппаратами на груди и пятью парами командирских часов в каждой руке перекрикивал шум и гам грязной Американы: «Сувенир ди руссо! Троп-п-по бене! Но костозо!»

Перепродавая привезенное другими, Григорий заработал около двадцати пяти тысяч долларов.

Валентина намеревалась стать манекенщицей. Америка представлялась ей журналом мод, на одной из страниц которого она должна была занять свое законное место. У нее, несомненно, были для этого данные. Пытаясь восстановить ее образ, я обнаруживаю, что он возникает лишь в коротких вспышках памяти, в полуоборотах, полушагах, полуподъемах плеч в самых живописных местах моей провинциальной Одессы: у кромки прибоя, бьющегося о бетонные ступени аркадийских Плит; у борта катера, вырвавшегося за волнолом яхтклуба; с сигаретой в аристократических пальцах за столиком «Красной».

Личность Гольдфарба все же выходила за рамки просто удачливого торгаша и афериста. Он был из породы обаятельных мерзавцев, с чувством юмора, заразительным смехом и сияющим взглядом, которые маскировали его волчью натуру. Кроме того, в нем была толика пусть бандитского, но благородства. Я имел случай убедиться в этом в те далекие годы, когда служил корреспондентом морской газеты. Ее редакция помещалась на улице Пушкинской, в здании с высокими узкими окнами и огромными пустынными комнатами. По утрам мы с заведующей отделом культуры этого издания пили кофе в «Красной». Слушая сказочные истории о ее бесчисленных увлечениях, я втайне мечтал стать ненадолго одним из них. Я слушал ее, наблюдая по ходу неторопливого рассказа жизнь приходящих в себя после трудовой ночи проституток и фарцовщиков.

Григорий сидел за соседним столиком со своим напарником Сашей Шкетом, тогдашней подругой Олей Спицей и старым шулером Люсиком Дворкиным.

Шкет, развалясь в кресле, тыкал сигаретой в лицо своему печальному собеседнику:

– Люсик, кто ты вообще такой? Что ты из себя представляешь? Ничего. Ну, ты облапошил пару лохов, а дальше?

– Ну, положим, я облапошил не пару лохов, – хорохорился Люсик.

– Ты – ноль, Люсик, – говорил Шкет, упиваясь собственной состоятельностью на фоне чужого ничтожества. – Тебя мама должна была назвать не Люсиком, а Ноликом, ты понял?

Сидевшие вокруг захохотали, а Шкет продолжал:

– Скажи, кого ты знаешь? Ты знаешь хоть одного известного человека? Хоть одного музыканта, режиссера, писателя?

– Зачем мне их знать? – пожимал плечами Люсик.

– Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты. Правильно? Кто твой друг, Люсик? А?

И тут Григорий повернулся ко мне и сказал:

– Ярмолинец, я хочу тебя представить Люсику. Дворкин, это – Ярмолинец, писатель.

Бледный от обиды и волнения Люсик поднялся и, протянув мне подрагивающую руку, сказал с благодарностью битой собаки:

– Здравствуйте, я – Люсьен Наумович Дворкин. Можно просто Люсик.

В этот момент, я помню, глаза Спицы сияли. В такие минуты женщина влюбляется в мужчину за широту натуры, за щедрость души, за благородство.

Они тогда постоянно были втроем. Оля Спицына, Григорий и Саша Поздняк по кличке Шкет. Они промышляли на круизных судах, ходивших из Одессы в Сухуми и обратно. Спица заманивала «лохов» за карточный стол, а Шкет с Григорием раздевали их. Это была легкая и радостная жизнь, безвозвратное счастье, которое Григорий оценил с большим опозданием. Потом Ольга вышла замуж за заезжего немца-инженера, и Григорий неожиданно для самого себя затосковал.

Он женился на закройщице из местного Дома моделей. Она была хороша, Валентина, Валентина… нет, не могу вспомнить ее фамилию. Слишком простая и гладкая. Сидорова, Петрова, Иванова, что-то в этом роде. Высокая худощавая блондинка с голубыми глазами. Ей было безразлично, чем он занимается, она хотела уехать. Она жила в мире своих иллюзий, изобиловавшем дорогими тканями, мехами, красивой обувью, косметикой.

Брайтон-Бич произвел на них тягостное впечатление. Они увидели одну из ипостасей улицы Советской Армии, причем не в том ее районе, где она, плавно изгибаясь и минуя тонущий в платанах Приморский бульвар, уходит к картинной галерее времен Ришелье, а в совершенно противоположном. Там, где, залитая пивом и мочой, она приближается к Привозу, запутавшемуся в паутине темных улочек со зловонными овощными лавками, винными подвалами, ханыгами и их испитыми подругами.

Они быстро обнаружили, что американская яркость упаковок уступает яркости свежей зелени, горячему земляному аромату помидоров, пропитанному солнцем меду. Все это осталось дома.

Их встретил приехавший на два месяца раньше Шкет. Приняв новых американцев в «Одессе» на Тринадцатом Брайтоне, он говорил с видом знатока:

– Гришок, это чисто работный дом, в натуре. Перед тобой открыты все пути. Хочешь – иди работай в такси, хочешь – торгуй на улице хот-догами. Если ты будешь пахать двадцать четыре часа в сутки, так это – золотое дно. Не хочу тебя расстраивать, – делал он вывод, – но, кажется, мы не туда попали.

Его подавленность передавалась новоприбывшим.

«Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой!» – старался усатый человек на сцене.

– Шкет, прикинь, это чисто Токарев, – попытался воспрять духом Гольдфарб.

– Да и хер с ним, – отмахнулся Шкет.

Гольдфарбы поселились в двухкомнатной квартире на Четвертом Брайтоне. Пока их содержала НАЯНА, Григорий не решался открыть счет в банке. Он присматривался, слушал, что говорят знающие люди. Предложения вступить в бизнес были самыми разными – от покупки винного магазина до торговли наркотиками. Шкет с поразительной скоростью сел.

Он приобрел в Пенсильвании четыре «Форда-Торуса» и, подсунув доверчивым американцам «куклу», едва покрывшую стоимость одного, перепродал их в Бостоне. Шкета погубило то, что он не знал английского и мог действовать только с переводчиком – Яником Ройтером. Тот жил в Филадельфии с мамой, не отпускавшей его из дому больше чем на полчаса. По истечении этого времени, она начинала вести долгие беседы с телевизором и, если ей случалось выйти на улицу, по многу дней не могла найти обратную дорогу домой. Обычно ее привозили в полицейской машине. Мать Ройтера тронулась через год после приезда, когда старшего брата Яника зарезали латиноамериканские коллеги, не поделившие с ним выручку от продажи пятнадцати килограммов марихуаны.

Будучи привязанным к Ройтеру, Шкет и во второй раз поехал в Пенсильванию, где напоролся на дилера, которого предупредили о возможном появлении мошенника, ловко управляющегося с пересчетом толстых пачек наличных. Он снова вставил продавцам «куклу», после чего оказался в полицейском участке городка Лихэйтон. Перепуганное сознание судорожно пыталось освоить незнакомое слово: «Охламон! Лэхайм! Охламон! Лэхайм!»

Гольдфарб все больше склонялся к тому, чтобы купить видеопрокатный пункт, и его свели с человеком из Киева, с которым у него были общие знакомые. Тот искал компаньона. Их совместное предприятие так и осталось нереализованным.

В день, когда НАЯНА известила Григория о снятии с довольствия, его обокрали. Он еще вникал в содержание официального письма, когда, выйдя из лифта, увидел, что дверь его квартиры не заперта. Сквозняк то приоткрывал ее, то прихлопывал, лязгая замком. Окно гостиной, выходившее на пожарную лестницу, было открыто настежь, и ледяной холод вливался через него в перевернутый вверх дном дом. Замок с решетки, предусмотрительно поставленной на окно, был аккуратно снят и лежал на полу. Телевизор не унесли только потому, что по размерам он не прошел в окно. Видеомагнитофон отсутствовал. Среди разбросанной одежды лежал пустой дипломат с раскуроченным номерным замком, где хранилось все состояние Гольдфарба.

Соседи утверждали, что ворует суперинтендант. Он жил на первом этаже. Пьяная и грязная его подруга с ужасным синяком под глазом открыла дверь и сказала, что супер болен. Григорий отшвырнул ее и вошел в квартиру, преследуемый испаноязычными проклятиями. Супер спал в скомканных и грязных простынях мертвым сном смертельно пьяного человека. Конечно, Гольдфарб мог дождаться, когда тот протрезвеет, и вышибить из него деньги вместе с жизнью. Но, ворвавшись в квартиру, он засветился, потерял алиби и поэтому отложил расправу до лучших времен.

Когда Григорий в роскошной кожаной куртке и Валентина в рыжей лисьей шубе пришли оформлять пособие велфэра на Ист 16-ю стрит в Манхэттене, у них потемнело в глазах. В огромном помещении, выкрашенном казенной желтой краской, дремала унылая нищета. Сбившиеся в отдельные группки русские выдавали себя взглядами, в которых ненависть к окружающему мешалась со страхом и униженной мольбой о помощи.

Григорий пребывал в таком невыносимом, черном отчаянии, что готов был бросить все и вернуться назад в Союз, где деньги искали его, а не он их.

Валентина первой нашла выход из положения.

– Иди в такси, – сказала она. – Машину-то водить ты умеешь.

– Что?! – поразился он. – А что я там заработаю?!

Очень скоро их отношения стали походить на обычные в тех семьях, где на счету каждая копейка. Она стала некрасивой и злобной, он – жадным и раздражительным. Предлагаю читателю самому уже представить последовавшие домашние скандалы, метания по городу в попытках найти нужных людей, некогда крутившихся возле «Красной» и «Лондонской», переезд Валентины к неизвестным ему друзьям в Бронкс, безъязыкость, одиночество, безденежье. Загнанный в угол, не представляющий, какой следующий шаг предпринять, он вспомнил о Спице.

Видимо, по его голосу она поняла, что отказывать ему нельзя.

Они поселились в скромной квартире с одной спальней на Мэдисон-авеню, прямо над синей вывеской банка «Чейз». Григорий надел кипу и начал посещать синагогу на Ист 83-й стрит. Он искал наставника, который мог объяснить ему, как вернуться к потерянными корням, и нашел его в румяном лице господина Жаботинского. Хаим Жаботинский держал ювелирный магазин на 47-й стрит. Несколько раз они сходили в ресторан. Первый раз с женами. Господин Жаботинский с сухонькой госпожой Жаботинской, Григорий («Какое несчастье, такая молодая, привлекательная женщина…») со своей глухонемой супругой Леей.


  • Страницы:
    1, 2, 3