Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Всемирная история в романах - Кузьма Минин

ModernLib.Net / Историческая проза / Валентин Костылев / Кузьма Минин - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Валентин Костылев
Жанр: Историческая проза
Серия: Всемирная история в романах

 

 


Слушая патриарха, непрерывно крестился Гедеон, крестилась и инокиня Куракина.

Все трое сползли со скамьи на колена, молясь об уничтожении врагов и о восхождении на престол Василия Голицына. Затем гробовой старец шепотом рассказал Гермогену, что лишенный при Шуйском патриаршего сана Игнатий нередко по ночам уходит из своего заточения, с ведома самого начальника тайных дел пана Пекарского. Гермоген нахмурился: «Корыстолюбец! – тихо произнес он. – Такой будет люб и в разбойничьем вертепе!»

VII

Халдей принес на спине мешок муки. Вчера по приказу Гонсевского веселил он польско-литовских людей на Ивановской площади в Кремле, за это и наградили.

– Окаянного потешаю, – сердито сказал скоморох, смывая с лица краску.

После того как он сбросил с себя шутовской балахон, на жилистой шее его и на сухой спине стали видны синие рубцы и кровоподтеки.

Нижегородцы, которых он сегодня встретил на улице и привел с собой, в страхе переглянулись.

– Вот глядите, дары за верную службу… Когда паны довольны мной, они стегают меня кнутом и сабельными ножнами. Когда не угождаю – тоже.

Он горько рассмеялся.

– Чего же ты? Нешто весело?!

Халдей ответил:

– Чудится мне, что кони – и те ржут, глядя на скоморохов. Пан Доморацкий хлестнул меня плетью, а я запел петухом и стал скакать на одной ноге… Лошади оскалили зубы. Вы небось тоже… А?! Ну-ка!

Скоморох вскинул правую ногу до самого плеча, запел петухом и на левой ноге ловко обскакал всю горницу.

Мосеев и Пахомов фыркнули.

Халдей некоторое время с грустью смотрел на них.

– Вот видите!..

Он гневно нахмурился:

– И все так! Поймите хоть вы, что пирую я, не участвуя в пирушке… Не смейтесь надо мной…

Мосеев и Пахомов покраснели от стыда.

Халдей надел синюю рубаху и серые полотняные штаны и снова стал простым и приветливым. Он развел очаг и напек блинов для гостей.

Во время еды Халдей поведал о том, что происходит в стенах Кремля. У панов тоже не всё благополучно. Жолнеры стали роптать: надоело сидеть в Кремле. Были драки между ними и драгунами. Кое-кто сбежал из Кремля, унеся с собой оружие. Гонсевский не дает отдыха скоморохам. Пытается пляской, кривлянием и разными «бесовскими ухищрениями» развеселить своих воинов. Не раз собирал он войско, укорял его в слабости, уговаривал не падать духом, угрожал отсекать руки дезертирам. Из-под Смоленска, говорил Гонсевский, прибудет сам король со всем своим войском. Москва-де дорого заплатит за свое упрямство и неуважение к панам. Пожива будет немалая.

Жолнерам больше всего хотелось этого.

Жалованье в польском лагере не особенно ценилось: привлекала воровская добыча! Ради нее-то и в Москву забрели.

Родион и Роман сказали, что им хотелось бы знать о силе польского гарнизона, о вооружении пехоты, конников, командиров. Халдей шепнул, в какой башне и сколько пушек. За это нижегородцы низко ему поклонились.

Халдей обещал Родиону и Роману и впредь рассказывать о том, что делается в Кремле. В свою очередь нижегородцы сообщили Халдею, что смоленский гонец Гаврилка Ортемьев пошел в Рязань с посланием боярина Шеина к Ляпунову, что везде готовятся к походу на Москву.

Перед вечером нижегородцы по-братски распрощались с Халдеем и отправились в Стрелецкую слободу. От него же узнали они, что из-под Смоленска прискакал в Москву их земляк, сотник Буянов.

Идти приходилось с опаской. Вдоль каменных стен Белого города[16] от башни до башни медленно разгуливали польские часовые, зорко вглядываясь в каждого путника. Надо было воровски прокрадываться, хоронясь за домами и амбарами, чтобы случайно не попасть в руки пана Пекарского.

Дом стрельца Буянова нашли. Убедившись, что никого из соглядатаев кругом нет, вошли во двор.

– Добро, добро, жалуйте, друзья! – приветливо крикнул Буянов с крыльца.

Нижегородцы рассказали ему, зачем пришли. Стрелец спросил, благополучно ли в Нижнем? Что делает Кузьма Минин?

Роман Пахомов подмигнул Буянову:

– Кузьма Минин теперь у нас чуть ли не воевода… У Алябьева первый человек… Нижний охраняет. Воюет с ворами.

– А Татьяна Семеновна?.. Она ведь с норовом. Как она его отпустила?

– Ушел – и всё! И торговлю бросил. На всё махнул рукой.

Расположились в просторной, хорошо убранной горнице.

Посреди – дубовый стол, покрытый узорчатой скатертью; по стенам длинные, тоже дубовые, скамьи. Горница освещена двумя сальными свечами в железных подсвечниках.

Буянов рассказал про Смоленск.

– А тут что нашел я?! – продолжал стрелец. – Пан Гонсевский в бояре попал и стрелецким головою назначен, заставляют самозваному боярину служить!

Но есть и защитник у нас… – робко заметил Пахомов.

– Кто?

– Патриарх Гермоген. Был я у него, беседовал с ним.

Буянов насупился. Седые пучки бровей сдвинулись.

– Гермоген!.. – повторил он. Потом вдруг усмехнулся: – И у дедушки Власия борода в масле.

Пахомов рассказал о своем посещении Гермогена.

Буянов терпеливо выслушал и, заложив руки за спину, принялся шагать из угла в угол. Наступило тягостное молчание. Нижегородцы окончательно смутились.

– Да! – вдруг остановившись против них, угрюмо проговорил он. – Гермоген проклинает Гонсевского, но не он ли в августе привел к присяге королевичу всю Москву? Не он ли велел попам богу о нем молиться?! А до этого не он ли кривил душой и перед Лжедимитрием? Пора, пора ему опомниться!.. Немало нагрешил дед!

Усевшись опять за стол, Буянов махнул рукой:

– Бог ему судья! Не он один. Борьба за престол многим помутила ум. Спасибо, что хоть он Василия Васильевича поддерживает!

Буянов вздохнул. На лице у него было такое выражение, как будто ему давно уже надоели все эти разговоры.

Пахомов не стерпел; подергивая свою жиденькую бороденку, вкрадчиво спросил:

– Против кого же патриарх?

Без колебания ответил стрелец:

– Против панов! Они и его обманули, как и бояр. Нам, братцы, всё известно, кто о чем хлопочет. Много найдется охотников до престола. Кое-кто головы бреет наподобие панов, бороды режет, усы растит, яко у котов, надеясь бесчестною саблею добыть себе власть… Стыдиться стали бороды, склонны походить на панов… А одежда? Не поймешь: воротник ли пришит к кафтану, кафтан ли к воротнику… Фордыгалы напяливают на себя гишпанские… Срамота!.. И всё из-за выгоды. С кого же нам брать пример?! Ужели с них?

Вдруг Буянов спохватился:

– Ах, да что же это я! Эй! Наталья! Поди-ка сюда!

Пахомов сначала побледнел, потом зарумянился.

Из соседней горницы вышла статная девушка, одетая в летник с золочеными каемками и пуговками. Низко поклонилась гостям и вся вспыхнула, с любопытством осмотрев их украдкой исподлобья.

Гордою походкой, открытым добрым взглядом и какою-то суровою печалью в глазах она походила на отца.

– Ну-ка, потчуй земляков! А вы уж, друзья, не обессудьте! Времечко таково… Из щеп похлебки не сваришь.

Пахомов не сводил глаз с Натальи. Она – его друг детства. Вместе бегали по нижегородским горам и на Волгу, вместе гуляли в полях, собирали цветы…

– Лучше жить бедняцки, чем поляцки… – вдруг сказал он каким-то охрипшим голосом.

Мосеев покраснел за товарища, неодобрительно покосился в его сторону: «Помолчал бы!» На тонких розовых губах Натальи скользнула чуть заметная улыбка.

Буянов продолжал:

– Стрельцам жалованья не платят. Хлеба не дают. Около монастырей питаемся. Игуменья Параскева из Ивановского монастыря, что в Белом городе, – спасибо ей – меня спасает. Придется, видать, и Наталью туда же спровадить. Всё сыта будет. Стар я. Вдов. На кого ее оставить? А там всё на людях. Помогут.

Девушка накрыла стол расшитою красными узорами скатертью, подала гречневую кашу, каравай хлеба, рыжики холодные и гретые и опять ушла к себе.

– Брагой не угощаю… Паны пьют за наше здоровье. Винные погреба знатно пообчистили. А там винцо-то было. Господи! Сам Иван Васильевич[17] берег, не пил.

Пахомов облизнулся (с удовольствием бы выпил за Натальино здоровье!), Мосеев толкнул его коленкой под столом, нахмурился.

– И чего только господь бог такое беззаконие терпит? – Роман внезапно почувствовал потребность поболтать.

Буянов пожал плечами:

– У Гермогена бы надо спросить! А вы… вот что… Живите-ка у меня, – ласково произнес он, следя за тем, с какою жадностью нижегородцы принялись за еду. – Места всем хватит… У меня дом просторный.

После ужина легли спать. Буянов и дочь ушли в другую половину дома.

Пахомову не спалось. Он толкнул Родиона в бок и спросил:

– Видел?

– Видел.

– Что мыслишь?

– Удобрена и глазаста… и волосы черны.

– Эх, и зачем только люди воюют? – в голосе Пахомова слышалась грусть. – Чего им не хватает?

– Ладно. Спи.

Пахомов, успокоившись, быстро уснул. Мосеев перекрестил его, прошептав:

– Охрани тя господь от приобщения к делам неплодным тьмы… Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже!

Боялся он за товарища. Слаб был Роман сердцем, скучлив о женщинах. Мосеев опасался – не помешала бы какая-нибудь из них делу. Где ему разобраться в московских женках и девушках! Многие из них подражают Маринке Мнишек и ничего не желают, лишь бы добиться власти и богатства. «Прости его, господи! Еще молод, образумится! Помоги ему, боже, одолеть дьявола!»

* * *

На другой день Буянов с Мосеевым ушли в Китай-город[18] к Андрею Васильевичу Голицыну, брату великого посла. Пахомов нарочно остался дома. Наталья села за пяльцы. Окна были заморожены, да и малы, и не так уж много солнца могло проникнуть в горницу, но достаточно было и маленького луча, чтобы увидеть эту тонкую шею и милое, родное такое ее лицо. О, как была хороша Наташа в это утро! Трудно было на нее не глядеть, трудно было и подобрать подходящее слово, чтобы начать разговор, но еще труднее было сидеть около нее молча, не дать знать о своих чувствах. Вспомнились далекие-далекие дни, Волга, золотистые отмели. Пустынно, небо синее, приветливое, чайки – он с Наташей. Только они понимают шепот волн, бодрый, зовущий к счастью.

– Что же ты молчишь?

Он вздрогнул. Это ее голос! Но нет ни Волги, ни песков, ни чаек… – полутемная горница боевого стрельца. На стенах оружие, в углу копье.

– Я не умею говорить.

– Ты много видел…

– Ну, конечно, много.

И, подвинувшись поближе, он погладил ее руку. Волга, Волга, зачем ты так далека?

– Слушай, – тихо начал он:

Близ зеленыя дубравушки

Протекала река быстрая,

Урывая круты бережки.

Подмывая пески желтые,

Пески желтые, сыпучие,

Унося с собой кустарники;

На одном кусту соловушко

Заунывно поет песенку:

«Негде, негде мне гнезда свивать,

Выводити малых детушек…»

Песня кончена (но кто же этому поверит?). На щеках Наташи выступил густой румянец. Это только начало. И страшно, и приятно думать о том, что будет дальше. Девушка так деловито, так некстати хватается опять за пяльцы. Роман теперь знает, что ему говорить. Да, и он такой же, как этот злосчастный соловушко!.. Один остался он с малых лет… круглый сирота. Некому было малютку приголубить, вырос в чужих людях. Видел чужое счастье. Слышал чужой смех. Прятал свою печаль, свои слезы. Он не знает, что такое ласка, он не испытал ничьей заботы о себе. Если он умрет, никому никакого дела не будет до него… Ему и хочется умереть… Ему и надо умереть… Зачем жить такому одинокому и несчастному?! Кто его пожалеет?

У Наташи в глазах слезинки.

– Я тоже сирота, – говорит она тихо и скорбно. – Ты знаешь, что и у меня рано умерла мать… Росла только с отцом, а его никогда не видишь. Постоянно в походах… Некому обо мне заботиться.

Пытка продолжается:

– И я несчастна!.. Злой человек был… (Роман насторожился.) Мне думалось… Как тяжело, когда люди обманывают…

Ты никого не обманывал?

Это совсем неожиданно!

– Обманывал?.. Да.

– Кого? – побелевшими губами спрашивает Наташа. Черные расширившиеся зрачки пытают его.

– Кого? – хладнокровно отвечает Пахомов. – Пана Гонсевского, пана Доморацкого, кремлевскую стражу, своего нижегородского воеводу Репнина – всех обманывал… Каюсь!

Наташа облегченно вздохнула, улыбнулась, – отлегло от сердца. «Она испугалась! Она не хочет, чтобы, я…» – молниеносно мелькает в уме.

– Ах, Наташа, Наташа, почему мы раньше не встретились? Ведь скоро мне нужно опять уходить в Нижний!

Не может быть! Она не желает этого слышать.

– Отец, отец!.. Постой! Что ты? – прошептала Наташа, очутившись в объятиях Романа.

– У твоего отца большая беседа с князем Голицыным… Он не скоро придет. Князь собирает казну Ляпунову… и оружие… и…

Вот она, Волга!.. Вот она, горячая песчаная отмель!.. Солнце! Чайки!.. Песни волн! Пойте! Пойте!..

– Наташа!

– Роман!.. Милый!..

VIII

В Грановитой палате, там, где Грозный торжественно праздновал покорение Казани и где Борис Годунов в золотых креслах принимал жениха своей дочери Ксении – Гегама, брата датского короля, – пан Гонсевский приказал устроить богатое пиршество для польского командования.

Высокая и просторная, с яркою стенописью, красавица Грановитая палата слыла именитейшей палатою в Московском Кремле. Здесь цари принимали иностранных послов, здесь происходили важные государственные совещания. Теперь в ней суетились панские гайдуки, готовясь к вечернему празднеству. Они прикрепили к стенам и четырехгранной колонне посреди палаты два десятка польско-литовских хоругвей. Кремлевский правитель, пан Доморацкий, принес большой фамильный герб Гонсевского. Велел приставить лестницу к вершине бархатного балдахина, обшитого золотою бахромою и такими же кистями. Гайдуки укрепили герб Гонсевского над царским троном. Пан Доморацкий внимательно осмотрел бахрому и кисти на балдахине и шепнул сопровождавшему его офицеру, чтобы после бала, завтра утром, срезали всё это и принесли к нему в дом.

Боярские холопы, носившие бочки вина из кремлевских погребов, с усмешкой глядели на музыкантов, которые волокли на себе барабаны и трубы в особое приготовленное для них место.

– Польский бог обращает и плач в радость! – прошептали они.

До самого позднего вечера возились паны и их гайдуки в Грановитой палате.

Вечером на Красном крыльце появились воины, одетые герольдами, в высоких сапогах с ботфортами и в шляпах с перьями, и затрубили в фанфары, созывая гостей.

Столы были убраны всевозможными яствами. Большие серебряные кувшины с вином длинною чередою тянулись среди блюд с мясом, рыбою и икрою.

Началось тостами за здоровье «его крулевского величества, господаря Сигизмунда Третьего, божиею милостию короля польского, великого князя литовского, воеводы Киевского, царя Московского и проч., и проч.». Пили много. Ели жадно всё, без разбора. Глаза панов постепенно загораются пьяным торжеством. Присутствовавшие тут же кремлевские бояре усердно пили за короля, за королевича, за королеву, за панов, не отставая от поляков. Они игриво перемигивались с панами, осушая кубок за кубком. И не пьянели.

Сам Гонсевский в серебряном парчовом кафтане сидел на царском кресле, вынесенном из-под балдахина, сухой и желтый, и пристально вглядывался в присутствующих своими маленькими узенькими глазками.

Вдруг он поднялся и, сдвинув брови, резким голосом провозгласил тост «за московское государство и господ верных слуг короля – московских бояр».

Шляхта весело зашумела. Особенно неистовствовали немецкие командиры. Взметнулись бокалы.

Мстиславский смущенно покачал кудрявой седой головой, поднялся с места.

– Бьем челом! – сказал он и низко поклонился.

То же сделали и стоявшие с ним рядом Федор Иванович Шереметев, Михайла Салтыков, князь Василий Масальский, Федор Андронов, Иван Грамотин и другие бояре и дьяки.

Паны с улыбками наблюдали за тем, как ловко кланялись широкие, грузные бородачи, чуть ли не до самого пола. Один сильно подвыпивший пан хотел было скопировать, но не сумел, вызвав только общий смех. Улыбнулся и Гонсевский, вновь опускаясь в кресло.

В короткое время слуги сменили на столе до двадцати блюд.

После застольного сидения бегавший без устали по Грановитой палате пан Доморацкий ударил в ладоши. Грянула музыка. Начались танцы. Литовские дудки, барабаны и цыганские бубны горячили кровь пестрой полупьяной шляхты, скакавшей вокруг столов.

На скамьях, вдоль стен, чинно расположились московские бояре, дворяне и дьяки. Среди дворян – получившие от короля новые вотчины: Вельяминов, Безобразов, Плещеев и многие дьяки, заменившие недавно изгнанных из приказов старых дьяков. Новые дьяки чувствовали себя робко, с подобострастием посматривали на панов. Зато бодро держали себя торговые люди, из которых Степанка Соловецкий даже увязался в хвосте у панов плясать мазурку. Расплываясь в нетрезвых улыбках, поглаживали они свои животы. Мимо проносились нарядные шляхтичи и воздушные в своих легких платьях с пышными белоснежными жабо на шее их дамы. Федор Андронов вскакивал и начинал, приседая, прищелкивать пальцами в такт музыке. На него глядя, защелкали и люди, чинами помладше. Смеялся он, смеялись и они. И так во всем. Еще бы! Он стал теперь королевским казначеем.

В первой паре танцующих шел сам пан Гонсевский со своей женой, высокой, стройной блондинкой, томно наклонявшей голову набок и дарившей улыбки смущенно потуплявшим взор «москвитянам».

Здесь же была и прославившаяся своей веселостью Ирина, дочь боярина Салтыкова. Она шла в паре с юным красивым шляхтичем. Он нашептывал ей что-то, а она улыбалась.

Но в это время она думала о своем возлюбленном – пане Пекарском, который в этот вечер допрашивал пойманных им рязанских гонцов.

Не всем кремлевским вельможам было одинаково весело на этом балу. Хмельной князь Мстиславский приуныл, с грустью бормоча соседу – Федору Шереметеву:

– Пропали мы с тобой, братец, пропали! Глянь-ка на Федьку Андронова! Эк-ка сволочь! Прельстился королевскими милостями.

Шереметев со слезами на глазах пьяно отвечал:

– Простись, друг, с правдою! Хозяева наши теперь они, «королевские советники».

Теперь уже было ясно, что Сигизмунд больше не желает считаться с боярским правительством. Он окружает себя новыми, преданными ему «своими» людьми. Перебежчики из тушинского лагеря у всех на глазах явно забирали власть. Большой знатью в этом круге стали Михаил Салтыков с сыном Иваном, князь Юрий Хворостинин и другие. «Пан Михаил» получил приказ Стрелецкий, «пан Хворостинин» – Пушкарский, «печатник Грамотин» – приказ Посольский, «пан князь Мещерский» – Большой приход, «пан Иван Зубарев» – Земский двор, «пан Чичерин» – думное дьячество в Поместном приказе, «пан Грязной» – Монастырский приказ, «пан князь Масальский» – Дворянский приказ, паны «Иван Иванов, сын Юрьев да Кирилл Сазонов, сын Коробейников», – дьячество в Казенном дворе, и многие другие «паны-москвитяне» получили от польских властей те или иные государственные должности в Москве и других городах.

«Седмочисленные бояре» на этом пиру в Грановитой палате чувствовали себя лишними, ибо «королевские советники» держались от них обособленно, глядели на них, родовитых бояр, свысока, с пренебрежением.

Один только Салтыков еще старался поддерживать старую дружбу.

Сигизмунд послушал купца Федора Андронова, который писал еще в августе канцлеру, что «в приказы бы потреба иных приказных людей посажать, которые бы его королевскому величеству прямили (служили верно), а не Шуйского похлебцы». Канцлер Лев Сапега прислал распоряжение Гонсевскому поступить так, как указывает Андронов, сделав его первым «королевским советником».

Мстиславский и Шереметев готовы были горько плакать.

Когда они радушно впускали Жолкевского с его войском в Москву, они мечтали спастись «от мужиков», от крестьянских бунтов, а попали вместо одной беды в другую.

«Что лучше?» – над этим вопросом теперь дни и ночи ломали голову родовитые бояре, оставшиеся не у дел. Хотя и были они окружены в Кремле прежним почетом, все же чувствовали себя теперь «пленниками Литвы», не свободными распоряжаться собой.

– Эй, князь, чего задумался?! – крикнул кто-то из танцующей толпы Мстиславскому.

У князя появилось на лице веселое выражение.

Высокородные бояре переглянулись. Мимо них проходила танцующая пара Гонсевских. На кивки жены Гонсевского бояре приподнялись со скамьи и ответили низкими поклонами. Несмотря на хмель робость проглядывала во всех их движениях.

На пиршество, сам не зная почему, был позван и стрелецкий сотник Буянов. Он стоял в толпе ратных московских людей, в дальнем углу палаты, с грустью наблюдая за происходившим.

Накануне Буянов тайно помог Андрею Васильевичу Голицыну послать с несколькими преданными ему стрельцами в Ярославль, Кострому, Вологду и иные города призывные к восстанию грамоты.

Наказ князя Василия Голицына выполнялся им в точности: он стал деятельным помощником князя Андрея в заговоре против панов. Какой-то странник уже принес на днях весть от Прокопия Ляпунова, что в марте должен выступить первый отряд рязанского ополчения под началом зарайского воеводы Дмитрия Михайловича Пожарского.

У себя дома в подвале Буянов хранил добываемые друзьями самопалы, пики и сабли.

Буянов вдруг увидел около себя пана Доморацкого, этого страшного воеводу тайных дел при Гонсевском, смотревшего теперь на Буянова веселыми, смеющимися глазами.

– О чем стрелецкий сотник задумался?

Буянов постарался быть приветливым:

– О грехе думаю, – смиренно ответил он. – Боюсь, не сатана ли нас искушает?!

И он кивнул в сторону веселящихся панов.

Доморацкий весело рассмеялся.

– Послушай-ка, – сказал он, как бы невзначай, – не сатана ли поднял Ляпунова на нас? Как думаешь?

Буянов насторожился.

– Не знаю я ничего о Ляпунове… – отрицательно покачал он головой.

Доморацкий пытливо посмотрел ему в лицо.

– Сатана и святых искушает, – ласково улыбнулся он.

Покрутил ус и отошел в сторону, любуясь танцующими парами. Мазурка кончилась. Громко разговаривая и смеясь, пары расселись по скамьям вдоль стен.

Заиграла музыка и в палату одна за другой вбежали пары танцоров, одетых в русские костюмы. Среди палаты стоял кривоногий человек в расшитом золотом кафтане, с жезлом в руке, которым он махал в такт музыке.

Пан Доморацкий приблизился к сотнику и указал на танцующих.

– Дивись! Бывшие чернички и чернецы услаждают нас изящною грацией. Московия не замечает красоту… Панская власть обратит вашу страну в цветущее государство… сделает вас просвещенными, веселыми и богатыми…

Сидевшие на скамьях паны и их дамы, показывая пальцами на переодетых черничек, покатывались от хохота.

Музыка становилась все быстрее и быстрее. Человек с жезлом, приседая, покрикивал на своих танцоров зычным солдатским голосом. Жезл в его руках ходил ходуном – иногда казалось, что он подстегивает им танцующих.

Буянов тут только обратил внимание на группу католических клириков у входной двери. В серых шелковых сутанах, веселые, самодовольные, они перешептывались между собою, поглядывая на переодетых черничек. К ним подошел Гонсевский, успевший в царских покоях облачиться в голубой венгерский мундир. Клирики заговорили с ним, притворно скромничая.

В самый разгар танцев вдруг поднялась суматоха. Буянов увидел караульного польского ротмистра. Высокая меховая шапка его была в снегу, лицо красное, возбужденное. Музыка умолкла. Танцы мигом прекратились. Выслушав ротмистра, паны подняли крик, угрозы, ругань.

До слуха стрельца донеслось:

– Ляпуновцы напали на наш обоз под Малоярославцем.

Буянов остолбенел.

Кто же это так некстати поторопился? Вчера только Андрей Васильевич Голицын предупреждал, что надо всячески ладить с панами. До марта не следует затевать никаких ссор, пока не придут первые отряды Ляпунова. Мыслимое ли дело – москвичам одним бороться с польским гарнизоном?!

– Не сами ли они на себя напали?! Я слышал тайный разговор иезуитов вчера в трапезной… Пробуют они… испытывают… Како мыслишь? – тихо шепнул Буянову один из его друзей-дьяков.

– Как они могут сами на себя напасть?! Чудно! – удивился стрелец.

– Дабы иметь повод к нападению на нас.

Разговору помешал Доморацкий.

Он подошел к Буянову и спросил:

– Сколько у тебя стрельцов?

– Двести сабель.

– Утром – в стремя! Бить бунтовщиков. На тебя надеемся.

И, немного подумав, добавил:

– Я слышал, что ты не пускаешь дочь в Кремль? Строгость губит женщин более, нежели любовь. Внуши ей, чтобы она не сторонилась своей подруги, Ирины Салтыковой.

Буянов очень удивился этой неожиданной заботливости Доморацкого.

На дворе снежная ночь. В зеленом полумраке около одинокого фонаря медленно крутятся снежинки.

В глубине Кремля раздается лязганье оружия, слышны голоса жолнеров, фырканье коней. Иван Великий, кремлевские стены, башни и дворцы – всё прикрыто живым прозрачным флером снегопада. Буянов, выйдя из Грановитой палаты, сразу почувствовал облегчение. В мягком зимнем воздухе, чистом и таком родном, к Буянову вернулись его обычная бодрость и вера в успех.

В темноте послышались плачущий голос, окрики солдат. Через Тайницкие ворота вели какого-то человека караульные.

– Прочь! Пагубные волки! Почто терзаете! Увы, горе, горе нам! – кричал он.

Буянов остановился, прислушался. Нащупал за пазухой пистолет, но… возможно ли? Нет! Нет! Не время!

И он быстро зашагал по набережной к себе в слободу. Там его дожидались охваченные тревогою Мосеев и Пахомов. Наталья бросилась навстречу отцу, обрадованная его благополучным возвращением из Кремля. В последние дни ее мучило предчувствие чего-то страшного; казалось, какое-то несчастье должно случиться с ними. Недавно нижегородцы случайно поймали в сенях буяновского дома неведомого бродягу, притворившегося немым. Он вырвался и убежал.

Буянов рассказал обо всем, что видел и слышал в Грановитой палате. Поведение Доморацкого, его вопросы и шутки показались нижегородским гостям очень подозрительными.

Пахомов посоветовал Буянову бежать в Нижний, но Буянов с негодованием отверг мысль о побеге.

IX

Под шумок из Грановитой палаты ушли Мстиславский и Салтыков.

Мстиславский хотел кое о чем поговорить с «королевским советником». Накопилось на душе у старого боярина немало горечи. Он отказался ехать к себе домой в возке и предложил Салтыкову пройтись пешком.

В высокой собольей горлатной шапке[19] и в пышной, крытой «золотым бархатом» шубе с громадным стоячим воротником, медленно шагал он по кремлевскому двору, надменно выпятив бороду. Громко, со злом стучал он по обледеневшей земле чеканным индийским посохом. Рядом с ним, ниже его ростом, подвижной и разговорчивый, в польской шубе, без петлиц, поперечных шнуров и пуговиц, в маленькой, остроконечной бархатной шапчонке шел Михаил Глебыч.

Мстиславский умышленно оттягивал разговор, лениво ворча:

– Доплясались!.. Ляпунов небось не спит. И что за охота прыгать по избе, искать, ничего не потеряв, притворяться сумасшедшим и скакать скоморохом? Человек честный должен сидеть на своем месте и только забавляться кривлянием шута, а не сам быть шутом… Нам забавлять других – не рука. И неужели ты это одобряешь?

Старику хотелось высказаться порезче, поязвительнее, но он все-таки опасался Салтыкова, зная его как защитника польских нововведений.

Со стороны Москвы-реки налетал резкий пронзительный ветер – зима истощала свои последние силы. Вчера таяло, настоящая весна, – сегодня холод и вьюга. Гололедица мешала идти. Мстиславский, то и дело поскальзываясь, ругался вполголоса. Михаил Салтыков втихомолку фыркал. Так они добрели до палаты Мстиславского. Разделись. Положив поклоны перед божницей, сели за стол. Потрескивал трехсвечник.

– Так-то, мой сватушка, – медленно начал Мстиславский, снимая пальцами нагар со свечи. – Отступил ты от нас! Да. Отступил. Мотри, худа бы от того не вышло! Больно ты уж смел да ловок.

Салтыков молчал, не торопясь оправдываться. Мстиславский, наоборот, напряженно ждал, что вот-вот он всполошится, станет ретиво обелять себя. О, как этого хотелось Мстиславскому! Это значило бы, что Салтыков боится его.

И вдруг он услыхал совсем иное:

– Отступил я от тебя, Федор Иванович, да и не напрасно. На Запад зрю! Вижу дальше вашего. Подумай сам: силен ли наш народ вылезти из ямы, не ухватясь за чужую руку? Блажен, кто оную нам протянет! Пускай будет то и не польский король, а свейский[20] либо немецкий, либо гишпанский. Лучше камень бросать напрасно, нежели надеяться на наш народ. Не упрекай, что отступил! Отступил с умом и не сожалею о том.

Мстиславский с удивлением слушал Салтыкова, стараясь угадать: какие еще милости обещал ему король? Народ считает его предателем, а он старается доказать, что изменил на пользу России. В Москве в нем видят Иуду, а он клянется перед иконою в том, что, кроме добра, ничего не желает народу. По его словам, он хочет спасти народ, отдав его во власть иноземцев. Только от них он будто бы ждет умиротворения государства, ссылается на варягов, вздыхает, клянется, что Россия сама собой не управится!.. Но не то же ли самое говорит и польский король, и немцы, и иезуиты? Появилось у него немало сторонников среди служилого дворянства. О них тоже никто не может сказать ничего хорошего. Бегают тайком на иезуитский двор в Кремле, всюду нос суют, прислуживаются к шляхте. Какие тайны могут быть у русских людей с польскими панами?

– Хитро судишь! – с растерянной улыбкой покачал головой Мстиславский. – Только не в пользу. Не отрекутся ли от нас дети наши и не посмеются ли над нами горьким смехом за этакую мудрость? Вот твой сын Иван[21] тово уж… пошел против тебя. Не без причины! Слава о тебе неважная.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6