Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы - Вокруг трона

ModernLib.Net / История / Валишевский Казимир / Вокруг трона - Чтение (стр. 15)
Автор: Валишевский Казимир
Жанр: История
Серия: Рассказы

 

 


      – На службе короля я получал гораздо более! То, что вы мне предлагаете, может только покрыть дорожные издержки. Тем более что я не знаю, чем могу быть полезен императрице.
      – Вы останетесь в России и получите место в судебном ведомстве. Ведь вы недовольны вашим правительством, а особенно г-ом де Шуазёль?
      – Я? Нисколько! Я облагодетельствован королем, а г-н де Шуазёль всегда был добр ко мне. Я вовсе не думал насовсем покидать Францию, где остались мое имущество и семья, я взял отпуск только на два года. И, чтобы доказать что это так, я могу сейчас же вернуться на родину.
      – В таком случае, уезжайте; но императрице было бы желательно, чтоб вы дождались ее возвращения.
      Мерсье дожидался, но это ни к чему не повело. Извлечения из его большого сочинения «L’Ordre naturel» и новая статья о работах С.-Петербургского Экономического Общества не показались Екатерине достаточными, чтобы предоставить в его руки управление государством, а некоторые бестактности заместителя Монтескье настроили императрицу против него. Он привез из Парижа целую свиту, свою жену и ее подругу. Эти дамы захотели повеселиться в Петербурге и заставили говорить о себе. Наконец, при дворе в присутствии царицы Мерсье не сумел принять подобающего тона. «Если вы еще рекомендуете кого-нибудь императрице, – писал Фальконе Дидро, – то пусть он выберет себе более дельных товарищей... а находясь в обществе императрицы, пусть не говорит громко: „такой человек, как я“. Этого присутствующие не могут принять за скромность. Когда же он будет спорить о каком-нибудь месте в „Ordre naturel“, пусть не говорит своему собеседнику: „Надо быть дураком, чтобы не понимать меня“. Тьебо приводит еще отрывок разговора уже с самой государыней:
      – Бог ни одному человеку не позволил составлять законы.
      – В чем же тогда задача законодателя?
      – В умении понять естественные законы.
      – Вот как!
      Окончательный отпуск последовал вскоре за этим разговором, и Екатерина сообщает Гримму о своем разочаровании: «И Дидро, и Голицын, и вы, и Панин и я – мы все ошиблись; мы восхитились, мы поверили письмам, словам двадцати человек; но мы были глупы». Она надолго сохранила злопамятное чувство к г-ну Солону ла Ривьеру,как она его называла, и в 1774 г. писала Вольтеру: «Г-н де ла Ривьер, который шесть лет тему назад воображал, что мы ходим на четвереньках, и дал себе труд приехать из Мартиники, чтобы научить нас ходить на задних лапах, ошибся во времени».
      Несмотря на это, она проделала то же самое с Севаком де Мейлан. Этот раз речь шла об историческом сочинении. Эмигрировав во время революции в Венецию, живя там более чем бедно, но титулуясь «почетным сборщиком податей и управляющим провинциями Эно и Камбрезис», Сенак предложил в 1791 г. Екатерине написать ее историю. Как образчик своего уменья, он послал фавориту Зубову Введениек этому труду, и оно показалось интересным. Екатерина поручила своему резиденту в Венеции, Мордвинову, поэкзаменовать кандидата: «Достаточно ли это податливый ум?» Экзамен дал благоприятный результат. Последовало форменное приглашение историка, и ему были присланы две тысячи дукатов на дорожные издержки. Но ему предложили написать не одну историю Екатерины, а историю России в восемнадцатом веке, в которой, конечно, следовало отвести подобающее место царствующей императрице. Не успел Мейлан приехать в Петербург, как царствующая императрица переменила мнение: она не пожелала, чтоб об ней упоминали в сочинении, напечатанном при ее жизни. Надо подождать ее смерти. Это не мешало ей писать историку письмо за письмом, подавая ему указания для работы, которую она просит не начинать, а также сообщая материалы для подробного изображения ее особы.
      Такая игра продолжалась некоторое время; книга осталась не написанной, но Екатерина была в восторге; от автора. Однако вдруг наступила перемена. В июне, беседуя о Гриммом, Екатерина хвалит приятности разговора с ее историком;в сентябре она пишет «козлу отпущения»: «У г-на Мейлана, здоровье которого плохо, я встретила больше добрых намерений, чем способностей. Он сказал нам с большею витиеватостью очень мало. История, если он ее напишет, будет такою же... В Московском Архиве ученые были удивлены его поверхностью... Он, говорят, находил, что в России только и видно, что бороды, да орденские ленты... Вы когда-нибудь узнаете, зачем я выписала г-на де Мейлана, но я нашла его не на высоте... Этот человек старается написать историю страны, языка которой не знает»...
      Екатерина упрекала несчастного Сенака за безмерное тщеславие: он хотел сделаться министром финансов; он ездил в армию и давал советы Потемкину, «который при этом только зевал»; он имел претензию, чтоб его назначили послом в Константинополь, потому что любит диваны и жизнь турок. Екатерина обвиняла его в том, что он в Петербурге скомпрометировал себя посещением г-жи Щербининой, «поведение которой более чем смешно!»
      С его стороны, после трех месяцев пребывания в Москве, Мейлан заметил, что Россия «не похожа на Францию» и огорчился этим. – «Я бы этого и не желала», – отвечала Екатерина. Из Москвы он писал ей множество писем; на одно из них она отвечала: «Я вижу, что мы с вами могли бы написать целые тома и понимали бы друг друга так же, как если б они не были написаны».
      Наконец, он покорился и попросил отставки, умоляя милостиво назначить его на должность «смотрителя библиотеки ее величества». Он, по-видимому, был охотник до почетных должностей и любил коллекционировать титулы. Весело и зло отвечала ему его покровительница, что такого рода отличие несовместимо с равенством, установленным в его отечестве. Наконец, он выхлопотал себе пенсию в тысячу пятьсот рублей и отправился в Вену, где в 1792 году пытался давать уроки старому князю Кауницу и доказывал ему, что «в стране, где все – даже идеи – перевернуто вверх дном, легко удовлетворить всех». В Вене он и умер в 1803 году.

II

      Но вообще с иностранными учеными и литераторами Семирамида обращалась заметно лучше, чем с собственными подданными, которым приходило в голову следовать издали и робко по следам Лагарпов и Дор?, Мерсье и Сенаков. Конечно, относительно некоторых были причины, позволявшие не церемониться с ними. Из заметки к сочинениям Тредьяковского, изданным в 1740 г., мы узнаем, как поэт, приводивший в восторг двор Анны, имел честь декламировать одно из своих произведений в присутствии самой императрицы. Он читал, стоя на коленях около камина, и в благодарность получил пощечину от собственной руки ее величества.
      Екатерина не награждала пощечинами собратьев Тредьяковского, современных ее царствованию, но, кроме Андрея Шувалова, которому оказывали честь, давая ретушировать корреспонденцию Семирамиды, ни один из литераторов не был приближен к ней. Действительно, она тут подверглась бы большему риску, чем с самим необузданным Дидро. Тимковский в своих записках рассказывает про некоторых русских литераторов – и не из числа менее знаменитых, например, про Ломоносова и Сумарокова, – что они, собираясь у Ивана Шувалова, проводили время в шумных спорах, пересыпая их самой грубой бранью. Они величали друг друга ворами и пьяницами и обыкновенно доходили до потасовки, после чего Шувалов прогонял их. Сумароков был самым буйным. Поссорившись в 1770 г. с Бельмонти, занимавшей на московской сцене амплуа трагической актрисы, он бросился однажды на сцену во время представления и исчез за кулисами, таща за собой актрису, которой запретил появляться в своих пьесах. Екатерина отнеслась очень снисходительно к русскому поэту. На его довольно грубые и почти непочтительные письма, которые он писал ей, чтобы оправдать свое поведение, она дала следующий очень милый ответ:
      «Александр Петрович! Ваше письмо от 28 января меня удивило, а второе от 1 февраля еще больше. Оба, по-видимому, содержат жалобы на Бельмонтию, которая, однако, только последовала приказанию графа Салтыкова. Фельдмаршал желал видеть вашу трагедию; сие вам только честь делает. Пристойно было бы в том удовольствовать первого в Москве начальника. Вы более других, чаю, знаете, сколь много почтения достоин заслуживший славу и сединами покрытый муж. И для этого советую вам впредь не входить в подобные ссоры, через что сохраните спокойствие души для сочинения, и мне всегда приятнее видеть представление страстей в ваших трагедиях, нежели читать их в письмах».
      Прежде чем сделаться министром в царствование Александра I, и притом не министром народного просвещения, но юстиции, поэт Державин играл при дворе Екатерины, или скорее Платона Зубова, роль, по сравнению с которой роль Тредьяковского при дворе Анны кажется почетной. Быстро шагая вперед, вслед за другими европейскими нациями, Россия в это время в некоторых моральных и даже материальных привычках обогнала их – в чем Европе, впрочем, нечего ей завидовать – и друг высокопоставленных людей, сам высокопоставленный певец «Фелицы», является уже очень опытным в проведении влияния исподтишка, – это интриган восемнадцатого века, в котором его собратья девятнадцатого могут видеть своего учителя. Его положение в чиновной иерархии, по-видимому, служило для него предметом больших забот, чем место в храме Муз. Восхваляя Екатерину в своей «Фелице» за то, что она не посещает слишком пышного святилища, он как бы пытается тайно извинить свои личные, слишком частые посещения его. Он говорит, что Екатерина любит поэзию, как летом вкусный лимонад.Державин не получил никакого артистического образования. Его чутье служило ему единственным руководителем, но иногда очень хорошим, как например в оде «Водопад», на смерть Потемкина – удачном произведении, за которое ему можно почти простить его неблагодарность к своему покровителю. Пушкин, впрочем, хорошо охарактеризовал его поэзию, говоря, что это «дурной, вольный перевод с какого-то чудного подлинника».
      Рядом с Сумароковым и Державиным французское влияние, не прекращавшееся со времен Елизаветы, несмотря на националистические тенденции новой школы, и поддерживаемое очевидным пристрастием Екатерины, породило вокруг нее целую группу писателей и даже поэтов, пытавшихся подражать западным образцам еще более непосредственно, чем Ломоносов в своих подражаниях. Они доходили до того, что, пренебрегая родным языком, плели вирши, которые Вольтер делал вид, что находит «лучше всех». Екатерина была в этом отношении сдержаннее. Переводчица Мармонтеля, по-видимому, ставила очень невысоко лирическое дарование Белосельского – несмотря на то, что его французские сочинения сам Мармонтель издал в Париже (1789 г.) – обращающегося в одном из своих посланий к французам, англичанам и республиканцам Сан-Марино со следующим вызовом:
 
Прошу отвечать!
Мой адрес: «Аполлон младший».
В Европе не трудно сыскать.
 
      Можно ли ставить Семирамиде в вину ее отношения к подобным господам? Д’Аллонвилль, разбирающий этого поэта в своих мемуарах, приводит его стихотворения довольно сомнительного качества, особенно же его оду в княгине Долгорукой, где, например, встречаются места вроде:
 
Je confie aux ?chos de la machine ronde.
Que rien n’est comparable aux tendres abatis
De la princesse Pudibonde.
 
      Или еще:
 
H?las, serait-il vrai, Pndibonde charmante,
Que ta belle maman, pour arrondir се cou,
T’a claqu? d’une main savante,
Ta claqu? doucement je ne saurais dire o??
 
      Его оперетка «Оленька», которую он поставил в Петербурге, обратила в бегство разгневанных зрителей, которым просто стало противно. Мадам Виже-Лебрён рассказывала о своем посещении картинной галереи князя поэта.
      – На что вы пожаловали полюбоваться, сударыня?
      – На ваши картины, князь.
      – У меня их много! Какой школы?
      – Римской.
      – В ней столько художников! Какого вы желаете посмотреть?
      – Рафаэля.
      – Сударыня, Рафаэль писал в трех жанрах. Какой вы желаете видеть сначала?
      – Третий.
      – Отлично.
      Конечно, образцовое произведение третьего жанра оказывается ниже всякой критики.
      За отсутствием других качеств, Белосельский сделал хотя бы одно хорошее дело: он был отцом знаменитой княгини Зинаиды Волконской, так любимой, и совершенно справедливо, поэтами. Правда, она получила хорошее умственное наследство, так как мать ее была дочерью Козицкого, любимого секретаря Екатерины, – человека редкого ума, заявившего себя очень высоко при скромной роли, которую играл.
      Андрей Шувалов, которого не следует смешивать, как это часто делается, с его братом Иваном, был обязан расположением Екатерины своей близостью с фернейским отшельником, своему редакторскому таланту и умению держать язык за зубами. Его стихотворный талант, несмотря на «Послание к Нинон» (Epitre ? Ninon)», по-видимому не играл тут никакой роли. Впрочем, «Послание к Нинон» упорно приписывали самому Вольтеру; но тот открещивался от этого произведения с не меньшим упорством и послал автору в знак своего поздравления полулестное для него четверостишие.
 
L’Amour, Epicure Apollon
Ont dict? vos vers que j’adore,
Mes yeux ont vu mourir Ninon
Mais Chapelle vit encore.
 
      В это же время в письме к герцогу Ришелье Вольтер упоминал об «одном русском, который пишет французские стихи лучше, чем вся Академия».
      Написанное в 1774 г., через пятьдесят восемь лет после смерти знаменитой куртизанки, «Послание к Нинон» нашло себе не много читателей в России: здесь мало знали жизнь и славу бессмертной жрицы любви, расположения которой добивался кардинал Ришелье и пользовавшейся покровительством мадам де Ментенон. Но зато все в Петербурге и при дворе самой Екатерины, по крайней мере, все говорившие по-французски, учили и повторяли стихи поэта к Наталии Загряжской, красавице, о которой некоторое время вздыхал победитель Тавриды:
 
Get invincible amour que je porte en mon sein,
Dont je ne parle pas, mais que tout vous atteste,
Est un sentiment pur, une flamme c?leste
Que je nourris toujours, h?las! mais c’est en vain,
De la s?duction je ne suis pas 1’ap?tre:
Je serais fortun? poss?dant vos appas,
Je vivrai malheureux si vous ne m’aimez pas,
Je mourrai de douleur si vous aimez un autre.
 
      Нелединский, переводчик «Заиры», русский Петрарка, как его, может быть, несколько преувеличено, называли некоторые из его биографов, очень высоко ставил это стихотворение. Екатерина, по-видимому, не разделяла всеобщего увлечения. Ее здравый смысл ей подсказывал, без сомнения, хотя может быть и неясно, какой вред эти французские стихоплеты из русских приносили национальной поэзии и себе самим.
      Но, также как и дядя Иван, письма которого смешивались во всех изданиях Вольтера с письмами племянника, Андрей Шувалов поддерживал постоянные сношения с великим человеком своего века. И его считали ученикомВольтера, хотя в действительности честь образования этого ученика выпадает на долю более скромного учителя Пьера-Луи Леруа, бывшего воспитателем в семье Шуваловых и автором сборника «Различные стихотворения», напечатанного в Амстердаме в 1757 г.
      Дядя и племянники несколько раз посещали Ферней. В 1765 г. Вольтер поставил в своемтеатре «Меропу» и «Нанин» в честь графа Андрея и его молодой жены, и последняя подарила на двести тысяч талеров бриллиантов мадам Депи за это представление, и на столько же маркизе Флориан в благодарность за то, что та сыграла роль баронессы в «Нанине». Сам Шувалов играл Эгиста в Меропе. Все это придавало ему определенное значение в глазах северной Семирамиды и ее придворных, но также создало ему соперников. В самый год появления «Послания к Нинон» Вольтер в своей переписке с д’Аламбером указывает на одного из них: «Один из сыновей графа Румянцева принес мне свои стихи, из которых некоторые еще удивительнее, чем стихи графа Шувалова. Это разговор между Богом и преподобным отцом Хайер, автором „Journal chr?tien“. Бог советует ему быть терпеливым; Хайер отвечает:
 
«Ciel! que viens-je d’entendre? Ah! ah! je le vois bien,
Que vous-m?me, Seigneur, vous ne valez rien.
 
      Принимавший еще более близкое участие, чем Шуваловы, в умственной жизни запада князь Дмитрий Голицын – русский посол сначала в Париже, потом в Гааге, где он занялся изданием полного собрания сочинений Гельвеция – имел настолько здравого смысла, что пользовался французским языком только в прозе и притом трактуя лишь об ученых предметах. Но Екатерина, по-видимому, не оценила этого и не приблизила его к себе, чего он, впрочем, может быть, и не желал вовсе. А может быть, ей не хотелось видеть при своем дворе жену дипломата, дочь прусского генерала, графа Шметтау, одну из женщин того времени, наиболее прославившихся своей красотой и умом, но также, к сожалению, своей склонностью к интригам.

III

      Как известно, парижские журналы передавали забавные анекдоты об отношениях Екатерины с современным ей артистическим миром, например как северная Семирамида сняла с себя горностаевую шубу, чтобы накинуть на озябшего Паизиелло, и как она отвечала своему церемониймейстеру, что может сейчас найти себе пятьдесят церемониймейстеров, а Паизиелло не найдешь. Все это очень мило, но все – одни сказки. Постараемся внести в них немного истории.
      У Екатерины не было ни одного первоклассного ученого или писателя, который оставался бы постоянно при ней. Дидро лишь промелькнул при ее дворе. Один только художник, которого можно поставить среди великих людей этой эпохи, прожил в Петербурге двенадцать лет – и, к несчастью, именно относительно его Екатерина оказалась наиболее виноватой и нарушила сильнее всего роль, которую ей приписывали ее почитатели и которую она сама действительно претендовала играть в том мире, о котором мы намереваемся говорить теперь. Если такой замечательный художник, каким был без сомнения Фальконе, не нашел себе в России оценки, на которую имел полное право рассчитывать, и если пребывание этого скульптора в Петербурге прибавило еще несколько страниц к тяжелому мартирологу талантливых и честных людей, непризнанных современниками, то в этом перед судом потомства виновата одна Екатерина. Сама Россия тут ни при чем. Напротив, можно сказать, что художник обязан ей в значительной мере своей славой и тем, что если он и не встал во весь свой рост, то, по крайней мере, показал, чем мог бы сделаться, если бы обстоятельства сложились благоприятнее для его способностей, и если б, например, ему не приходилось начинать свое обучение в мастерской парикмахера!
      Приехав в Петербург и посетив приятеля, Дидро был поражен и со свойственной ему откровенностью и экспансивностью высказал свое удивление. Он уже ранее был знаком с талантом Фальконе; даже один из первых среди парижских критиков выразил ему свое восхищение и прославил его. Но в творце «Пигмалиона» и даже более оригинальных и сильных произведений – «Милана Кротонского» и «Умирающего Христа» в церкви св. Рока, философ оценил больше качества виртуоза, скорее изящество и тонкость работы, чем силу. Колоссальная статуя Петра Великого, модель которой он увидал, показала ему совершенно незнакомого ему художника. «Я видел хорошо, все хорошо рассмотрел, – писал он на другой день Фальконе, – и отказываюсь навсегда высказывать суждение о каком-либо скульптурном произведении, если ваш памятник не чудная работа... Я знал вас за искусного художника, но, убей меня Бог, не воображал, чтоб у вас могла зародиться подобная вещь в голове. Вы сумели создать и прелестную идиллию и великий отрывок эпической поэмы». Несколько преувеличенная в своей похвале, оценка Дидро могла встретить возражения со стороны новейших критиков: произведение Фальконе могло им показаться лишенным всякого вдохновения, плодом воспоминаний и подражания – ведь в пятьдесят лет уже не импровизируют – однако величие и эпичность, признанные уже в то время не одним только блестящим художественным критиком Парижа, и до сих пор поражают западных посетителей. Без сомнения, широкие горизонты, окружавшие великого созидателя России и сами его создания, поражавшие своей колоссальностью скульптора, невольно увлекли в своем мощном стремлении художника, манеру которого Дидро называл мало драматичной, идиллической и несколько узкой. Таково участие России в творчестве Фальконе. Екатерина не вызывала его таланта к деятельности, но только постоянно возбуждала разными мелочными уколами его недовольство – недовольство человека больного и желчного.
      Искусство было всегда в России и частью остается до сих пор предметом иностранного ввоза. Около середины пятнадцатого века, когда европейское влияние мало-помалу заменило азиатское иго, византийских художников при дворе Иоанна III вытеснили итальянские. Польша, куда Бона Сфорца, жена Сигизмунда I, привлекла многих своих соотечественников, уступила нескольких из них своей соседке, Москве, и они начали там строить церкви в кремле и дворцы. Итальянцев сменили немцы. Очередь Франции наступила только при Елизавете, в 1741 г. или, скорее, при Иване Шувалове, всемогущем фаворите государыни, первом провозвестнике в России антигерманизма. Растрелли еще строил в 1761 г. Зимний дворец; но в 1767 г. постройка Эрмитажа уже была поручена Ламоту. За ним последовал в Петербург Валуа, и с Лорреном, а позднее с Лагренэ, Дойеном и Гудоном французскому искусству уже нечего было бояться соперников. Скоро даже во Франции начали придумывать меры, чтобы остановить бегство местных художников, которых привлекали соблазны, сулимые им на берегах Невы. В 1767 г. в Страсбурге был задержан некто Давид Борель за преступную вербовку для России талантливых людей, которых Франции не желательно было отпускать.
      Мысль воздвигнуть памятник Петру Великому занимала уже Елизавету; но Растрелли умер, не успев закончить порученный ему проект, а Мартелли, его преемника, прервала в свою очередь, смерть императрицы. Когда он окончил свой эскиз, на престоле была уже Екатерина, и ее не удовлетворил заурядный герой, костюмированный в греческую тогу, которого ей показали. Она желала другого, сама хорошенько не зная чего, и решила искать в Париже того, кто должен был воплотить ее смутное представление. Но обращение к Фальконе в 1766 г. было чисто случайным; а павшим на него выбором скульптор скорее обязан своей скромности и бескорыстию, чем мотивированному признанию его художжественных способностей: Семирамида остановилась на том, кто спросил меньше. Другие французские художники требовали четыреста пятьдесят тысяч франков за путешествие и выполнение заказа. Фальконе, которому было предложено триста тысяч, сам уменьшил эту цену на одну треть. Это был тот же человек, который, получив в 1747 г. заказ на символическую группу по рисунку Коппеля, «Франция, обнимающая бюст короля», пятнадцать лет не кончал этого официального заказа и, наконец, представив его, передумал и просил позволения уничтожить это произведение, – «одно из худших, что вообще есть в скульптуре», – предлагая вернуть правительству уплаченные ему девять тысяч франков.
      Императрица была в Москве, когда Фальконе приехал в Петербург. Для него это было почти удачей. Немедленно между государыней и художником завязалась переписка, быстро принявшая оттенок короткости, которую Екатерина часто вносила в свои отношения. По крайней мере от октября 1766 г. до января 1768, когда она вернулась, продолжался без перерыва обмен писем, иногда очень длинных. Как всегда, Екатерина находила вначале такую переписку привлекательной. «Его письма в самом деле оригинальны, – писала Екатерина Гримму, – или он сам оригинал; а вы знаете, что мы их не ненавидим». Но такое впечатление было непродолжительно. Вообще, все непродолжительно у этой женщины с таким переменчивым, «неуловимым и многосторонним» умом – в этом отношении чисто женским. Вернувшись в Петербург, она уже охладела к художнику и даже к делу, порученному ему ею. Только через пять недель она посетила мастерскую Фальконе.
      Он же, между тем, ревностно принялся за дело и сразу натолкнулся на непредвиденные затруднения. Он увидал себя окруженным людьми, которые все были бы в состоянии сказать вместе с Екатериной, что не могут иметь мнения о скульптурном произведении потому, что не имели случая видать статуй. И эти господа решались давать советы художнику и поправлять его работу. Бецкий, самый понимающий из этих советчиков, вздумал однажды требовать Петра, который косился бы одним глазом в сторону Адмиралтейства, а другим – на двенадцать государственных коллегий, соединенных на противоположной стороне в некрасивом здании. Здравый смысл и на этот раз помог Екатерине ответить по достоинству эту нелепую фантазию; но она не употребляла своего авторитета, чтобы оградить художника против ежедневных придирок, навязчивости, даже грубостей, жертвой которых он был постоянно. Так например Бецкий вздумал предложить скульптору сделать одновременно со статуей творца империи статую его великой преемницы. Фальконе принялся с удовольствием за эту работу. Вскоре он мог уже показать глиняную модель памятника.
      – Сколько? – спросил Бецкий.
      – Ничего, мне и так заплачено.
      – Очень ловко с вашей стороны; но мы знаем, что значит такое бескорыстие: оно обходится слишком дорого.
      – Ох, как я не ловок!
      Схватив свою модель, скульптор сбросил ее на землю, и она разлетелась вдребезги.
      Может быть, он был чересчур мнителен и подозрителен. Таково же мнение о нем Дидро, называвшего его «Жан-Жаком скульптуры» и писавшего ему: «Вы легко видите во всем дурное; ваша впечатлительность показывает вам его в преувеличенном виде; один злой язык может вас поссорить с целой столицей». Фальконе сообщал приятелю, «что он стал еще нелюдимее». Дидро отвечал ему: «Уж это невозможно». И Екатерина убеждала также Фальконе, что не надо так прислушиваться к сплетням.Он был брюзга, впрочем не глупый. Прочтя в одном из писем Екатерины обыкновенное обращение «Его Высокородию», он попросил перевести титул и сказал: «Как раз по мне, родившемуся на чердаке!» Но испытание, выпавшее на долю его терпения, было слишком велико. Приехав в Петербург, он еще раз выказал свое бескорыстие: ему предлагали три тысячи пятьсот рублей содержания; он удовлетворился только половиной. Через полгода, увидав, что припасы вздорожали и что ему не свести концов с концами, он попросил несколько сот рублей прибавки. Что-то вроде заведующего искусством – Екатерина вздумалось учредить такую должность – некто Ласкарис, самый отъявленный проходимец, ответил художнику, что он «и так уже много стоит». – «Г. Ласкарис очевидно принимает меня за каменную глыбу», – пишет бедный скульптор Екатерине, намекая на чрезвычайный расход по перевозке в Петербург гранитной глыбы для Медного всадника, которого он намеревался отлить. А между тем, еще недавно он сам просил императрицу за этого самого Ласкариса, «которого все ненавидят, как жабу», говорит Екатерина, и который вполне заслуживал эту нелюбовь. Но, несмотря на все его невежество и грубость, Фальконе все же предпочитал иметь дело с ним, чем с Бецким.
      Весной 1770 г. модель памятника была окончена и выставлена для обозрения петербургской публики. Чтобы помочь художнику схватить движения коня, поднимающегося на дыбы и как бы стремящегося вперед в бешеном порыве, конюх выводил ежедневно под окно мастерской двух любимых лошадей императрицы, Бриллиантаи Каприза,и горячил их. Голову героя моделировала одна из учениц скульптора, которую он привез из Парижа и увез обратно, а там выдал замуж за своего сына. Эта ученица, услаждавшая его грустную старость, была мадемуазель Калло. В Петербурге есть несколько бюстов с подписью молодой артистки, не оправдавшей впоследствии тех ожиданий, который на нее возлагали тогда. Голова императора, действительно, великолепна; но, вероятно, и учитель вложил в нее много своего. Успех соответствовал усилиям: впечатление получилось огромное. Но именно тогда начинаются для Фальконе, как он выражается, «годы нетерпения»,или «четыре-пять лет лишних, проведенных мною в Петербурге». Перевезение скалы, которую Екатерина непременно желала доставить с берега, соседнего с Финляндией, сделалось государственным вопросом. Была предложена награда в семь тысяч рублей тому, кто укажет способ сдвинуть эту огромную массу, весящую пять миллионов фунтов, и ее получил самозванец Ласкарис, купив за несколько рублей у простого кузнеца секрет, состоявший в остроумной системе балок, выдолбленных в форме желоба к снабженным медными шарами, на которых должна была катиться тяжелая глыба. Екатерина присутствовала лично при применении этого приспособления; но путешествие глыбы продолжалось целый год. Время от 1770 до 1774 – четыре года прошли в разыскании отливщика. Эрсман, парижанин, взявший на себя в 1773 г. отливку за сто сорок тысяч франков, бежал, ничего не сделав. Наконец, Фальконе решился сам попробовать приняться за дело.
      Так как это был его первый опыт, то он подготовлялся к нему целым годом занятий и практики. Наконец, ему казалось, что успех обеспечен; но рабочие, испугавшись огня, разведенного по его приказанию, разбежались в самый разгар работы. Отливка не удалась: головы всадника и верхней части коня не получилось. Фальконе думал, что еще можно поправить дело, отлив отдельно эти части. Но у него не было денег. Ему приходится выходить из себяеще год.
      Наконец, статуя была поставлена. Измучив художника, не пощадив ни критики, ни намеков, все восторгались результатом его геройского дела и аплодировали стихами д’Орбейля.
 
C’est par tes soins que la bronze respire.
Sur ce rocher de Th?tis ap?r?u,
Et que le Tsar d?couvre son empire
Plus vaste encore qu’il ne l’avait con?u.
 
      Но Екатерина не принимала участия в этих запоздалых похвалах. Она путешествовала в это время и думала о другом. Может быть, она сердилась на художника за то, что он не сумел выполнить неясный образ, создавшийся в ее мечтах. Этот всадник в условном костюме, на шкуре пантеры вместо седла, этот римский император с покровительственным жестом – не ее Петр I – суровый великан, представлявшийся ей в недавнем прошлом творящим и созидающим свою империю сильными ударами сабли и топора – образец, которому она намеревалась следовать. Скала, служившая пьедесталом статуе – эта гранитная глыба, доставленная с таким трудом – тоже не удовлетворяла ее. Она неясно чувствовала, что не следовало обтесывать, полировать камень, снимать с него слой векового мха и стараться придавать ему правильную форму. Она мечтала о чудном всаднике, вздымающем своего коня на воздух, так сказать, возносящемся с ним над городом, воздвигнутом его руками – и увидала большой камень, придавленный лошадью слишком громоздкой для такого пьедестала и все же едва позволяющей всаднику подняться взглядом выше первого этажа ближайших домов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27