Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Это мой дом (Дорога в жизнь - 2)

ModernLib.Net / Вигдорова Фрида Абрамовна / Это мой дом (Дорога в жизнь - 2) - Чтение (стр. 11)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанр:

 

 


      Ну, как сказать ему сейчас? У меня не хватало духу не то что заговорить - даже подумать об утреннем разговоре с Ольгой Алексеевной. Ладно, решил я, пускай идет с легким сердцем. После скажу.
      Уроки в этот день наши приглашенные учили с быстротой необычайной. Ваня Горошко закидывал голову и нырял обратно в учебник так, словно отвешивал поклоны. Лира читал историю с лицом мученика. Один Коломыта расположился со своим "школьным инструментом" как ни в чем не бывало и выводил букву за буквой в тетради по русскому языку.
      - Поторапливайся! - крикнул ему Лира, оторвавшись на секунду от учебника.
      - А чего мне торопиться? - возразил Василий. - Я что, пойду туда? Чего я там не видал?
      Батюшки, что тут началось!
      - Семен Афанасьевич! Галина Константиновна! Да он спятил! - вопил Лира. - Его пригласили, а он...
      - Скажите ему, скажите. Вы ему только скажите, - шептал Горошко.
      - Что это он, в самом деле? Разве можно отказываться, когда приглашают? - говорили вокруг.
      Но мне, признаться, было не до Вали, не до ее рождения, не до Коломыты, который не умел быть светским человеком. Мне очень хотелось сбросить камень с души, хотелось посмотреть Вите в глаза и услышать от него: "Что вы, Семен Афанасьевич! Как вы могли подумать?"
      Я оставил Коломыту, Лиру и прочих на Галю и ушел к себе. Там, видно, еще долго все кричали на Василия, потом наряжались. Я увидел их снова, когда башмаки были начищены, брюки выглажены, воротники сияли, - кажется, нечего уже добавить для совершенства.
      И тогда Лира взмолился голосом почти трагическим:
      - Галина Константиновна! Надушите нас!
      Ребятам было разрешено вернуться в одиннадцать часов, Василий пришел домой в половине десятого и, сунув Насте, Леночке и Наташе по конфете, сказал с облегчением:
      - Ну, погостевал, хватит, там в фанты играют, только мне этим и заниматься.
      - Э, брат, ты что же из гостей гостинцы приносишь? Так не полагается! сказал Василий Борисович.
      Коломыта очень удивился:
      - Так я ж не ел, это я свое! Мне в тарелку, а я в карман.
      Пока Василий Борисович объяснял Коломыте правила хорошего тона, я пошел навстречу ребятам. Я ждал их не скоро, но дома мне тоже не сиделось.
      Липы вдоль шоссе стояли все в снегу, от луны на деревьях сверкали зеленоватые искры, снег скрипел под ногами.
      Пройдя немного, я вдруг подумал: не на ночь же я стану емУ говорить об этом? Придет веселый, а я ему такое! Да он и не уснет потом. Нет, утро вечера мудренее.
      По правде сказать, я сам себе удивился. Уж если я чего не терплю, так это недомолвок. Лучше всего - напрямик и поскорее! Но я повернул обратно к дому, и моя тень побежала сбоку, как собачонка. Я не встретил ребят, не дождался их прихода, лег в постель и, странное дело, быстро уснул. Их встречала Галя, они долго еще рассказывали ей про рождение агрономовой дочки: как было весело и как хватились Коломыты - он, оказывается, ушел, не сказавшись даже хозяевам, как говорится, по-английски.
      Утром я подумал, что надо бы дождаться возвращения Виктора из школы (а то собью ему настроение, он еще "плохо" схватит). Не знаю, долго ли я еще вот так играл бы с собой в прятки. Но после утренней гимнастики, которую я обычно проводил сам, я встретил его - он бежал с полотенцем через плечо, в коридоре никого больше не было.
      - Зайди ко мне на минуту, - сказал я. - Умойся и зайди.
      Он забежал почти тотчас же - видно, просто плеснул в лицо горсть холодной воды, и дело с концом, так ему не терпелось узнать, что я скажу. Я видел: ничего худого он не ждет, все худое для него позади. И такой жестокой показалась мне необходимость погасить это оживленное лицо.
      - Вчера приходила Ольга Алексеевна, - начал я. - Она сказала...
      Он вдруг побледнел.
      - Что книги пропадают?
      - Да. Откуда ты знаешь?
      - Знаю. Мы вместе проверяли. Но почему она вам... почему вы... Семен Афанасьевич! Вы на меня думаете?
      - Я ничего не думаю. Ты работаешь в библиотеке, там пропадают книги. Я хочу знать, что об этом думаешь ты.
      - А вы думаете - это я? Как же я докажу?
      - Послушай, - сказал я, кладя руки ему на плечи, - ничего не надо доказывать. Ты только скажи...
      - Нет, вы не поверите. Если бы тогда... если бы не то... не в вагоне... А сейчас разве вы поверите!
      Он не смотрел на меня, с отчаянным лицом он теребил край полотенца, которое так и не успел повесить.
      - Верю. Я очень рад, что это не ты.
      - Это не я, Семен Афанасьевич, - точно эхо повторил он.
      Но в глазах его и в голосе не было облегчения.
      ...Ольге Алексеевне я сказал, что виновник пока не найден, что я буду искать. Но верю: это не Якушев,
      * * *
      - Семен Афанасьевич! Поглядите, кого я привел.
      Митя обнял за плечи совсем маленького мальчонку - лет семи, не больше. Очень смуглое, почти лиловое лицо, иссиня-черные волосы и глаза, сразу видно - цыганенок. В закоченевших руках огромная, ростом с него самого, гитара. Митя нашел его вместе с гитарой на краю села, продрогшего я усталого. Он сидел прямо в снегу и тихонько скулил. Не расспрашивая, Митя сгреб его и притащил к нам. Расспрашивать и сейчас еще рано - пускай вымоется, отогреется, поест. Лицо его стянуто морозом и зуб на зуб не попадает, но глаза теплые, ласковые и смотрят доверчиво.
      Связного рассказа мы не добились и после, когда малыш, разогревшийся после бани и сытного обеда, оказался в центре внимания тут же в столовой. Но кое-что прояснилось.
      Он давно так ходит - один со своей гитарой - из села в село. Как давно? Да еще с тепла, наверно, с весны, - это было очень давно! Так и ходит. Его кормят, а он за это поет. Гадать не умеет ("Мужчины не гадают!" - сказал он гордо), а петь - поет. И пляшет тоже. Звать его Шурка, а фамилии нет. Если хотите, сейчас же и сыграет на гитаре, и споет.
      Мы захотели. Он сел на табуретку, взял в руки гитару и, сильно и уверенно перебирая тоненькими темными пальцами струны, запел нечто такое, от чего мы пооткрывали рты, - душер-р-раздирающий романс про любовь, про коварство, про ревность:
      У тебя на сердце камень,
      Влюблена ты в одного,
      Хочешь быть его женою,
      Но тебе не суждено!
      А кончил он так:
      И прошло немного время
      Сбылись цыганкины слова,
      Цыганка правду говорила,
      Ничего не соврала.
      Мальчишка пел очень серьезно, можно сказать, истово, густым голосом, неведомо откуда взявшимся. Митины глаза смеялись. Девочки были тронуты.
      - Каков мой корешок? - спросил Митя, когда Шурка кончил. - Как поет! Что поет! Ну какой парень! - говорил он, тормоша мальчонку. - А читать умеешь?
      Читать корешок не умел, это было дело поправимое. А вот где взять фамилию?
      - Пускай будет Дмитриев, - сказал Коломыта.- Митька его нашел, вот и выходит, что он Дмитриев.
      Всем это понравилось. Я видел, что и Митя очень доволен. Мальчишка пришелся ему по душе - и в самом деле оказался славный, покладистый, а ко всему, что видел вокруг, вносился с благоговейным уважением.
      У него был четырехгранный волчок, на плоскостях которого стояло: "Измена", "Любовь", "Пустота", "Перемена". Шурка охотно запускал его по просьбе ребят, и Лира очень сердился, если ему выпадала "измена".
      Чтобы доставить Шурке истинное удовольствие, надо было только попросить его спеть. И он пел:
      И на могилу обещай
      Ты приносить мне хризанте-э-мы!
      Но очень скоро Шуркины песни стали смешить ребят, и он, чуткий и самолюбивый, забастовал.
      - Смеяться станешь. Не буду петь. Не хочу, - с обидой говорил он, мотая сизо-черной грачиной головой.
      Не обижался он только на Митю, даже и тогда, когда Митя, закатив тлаза, пел, перевирая мелодию, но очень выразительно:
      И на могилу обещай
      Ты приносить мне помидо-о-оры!
      Но нередко, взяв гитару, Шурка начинал без слов перебирать струны, и ребята смолкали и подолгу слушали вкрадчивый и капризный говор Шуркиной "семиструнной подруги". И нельзя не сознаться, что семиструнная в маленьких смуглых Шуркиных руках разговаривала хорошо, очень хорошо...
      * * *
      Вечер. Я читаю. Митя готовит уроки.
      - Войдите, - откликается он на робкий стук в дверь.
      Вошел Шурка и с таинственным видом положил перед
      Королем сложенную вчетверо бумажку.
      - Тебе, - сказал он кратко.
      Митя развернул, повертел в руках и отложил в сторону.
      - Что такое? - спрашивает Галя.
      - Какая-то репа с палкой, - равнодушно отвечает Митя.
      - Можно? - Галя протягивает руку и берет листок. - Митя, - говорит она, - да это же не репа с палкой, а сердце, пронзенное стрелой.
      - Ну да? - В голосе Мити усмешка. - Вот что, Шурка, ты мне больше этой ерунды не таскай. Слышишь?
      - Так ведь она просила. И конфету дала, - простодушно объясняет Шурка.
      - Мама, - подает голос Лена, - а в школе все девочки в нашего Митю влюблены.
      - Очень даже просто, - подтверждает Шурка.
      - Разболтались! - Митя щелкает обоих по макушке.- Влюблены не влюблены, а больше ты ничего такого не носи. Понимаешь? А то отлуплю за милую душу, так и знай.
      И Митя снова погружается в книжку.
      Не раз уже до меня доходило: "А Тамара по Мите сохнет", "А в Митьку Оля влюбилась..." И Тамару, и Олю, и других девочек мы знали. Они приходили к нам в гости и чтение послушать, и в саду посидеть, и потанцевать.
      Даже на самый строгий глаз Митя был совершенно равнодушен ко всем до единой. Не замечать, не знать он не мог, все видели, что девочки "сохнут". То, что Шурка Митин корешок, было ему на руку. Он стал любимцем девочек, вечно его чем-то пичкали, задаривали. И сделали его почтальоном.
      То и дело я натыкался на записки: "Митя, давай дружить. Жду ответа, как соловей лета", "Митя, приходи сегодня в клуб, будет интересное кино. Кто писал - угадай сам".
      Иные записки были украшены тем, что Митя так непочтительно называл "репой с палкой", на других были нарисованы розы, тюльпаны, но чаще всего незабудки.
      - Что это ты растерял тут? - спрашивал я.
      - Забыл выкинуть.
      Он сгребал всякий мусор - старые конверты, черновики - и вместе с записками бросал в печку.
      - Да, - говорила Лючия Ринальдовна, - все в него влюблены, и я влюблена. Что за беда? Все это, милые мои, не опасно, потому что он в нас не влюблен. Так-то!
      А он вел себя так, словно не о нем речь, словно не ему пишут записки, не по нем "сохнут". Только однажды возник между нами беглый, шутливый разговор.
      Митя приехал из Старопевска и, разбирая покупки, которые сделал по Галиному поручению, вынул истрепанный томик Шиллера и поставил на свою полку.
      - Невесте подарю, - сказал он в ответ на мой взгляд?
      - Ты уверен, что невеста захочет читать Шиллера?
      - А на другой я не женюсь.
      Шурка безмерно гордился своим шефом; с каждым днем он чувствовал себя у нас вольнее и проще, привилегированное положение, в какое он нечаянно попал, став Митиным корешком, придало ему уверенности.
      - Все наврал, - говорит Митя, просматривая Шуркину тетрадь по арифметике.
      - Четыре и два - семь. Разве нет? - спрашивает Шурка.
      - Нет.
      - А сколько?
      - Вот посиди и подумай.
      - Восемь? Девять?
      - Не гадай, иди.
      А Егору Федя решил задачу... - сообщает Шурка, помолчав.
      - А я за тебя решать не буду.
      Вздохнув, Шурка отходит и еще не раз наврет и попыхтит, пока Митя скажет: "Ну вот и молодец!"
      Однажды Митя прихватил Шуру с собой в Криничанск.
      Вернулись они к вечеру. Я вошел в комнату; было полутемно, Митя подкладывал в печку дрова, а Шурка сидел рядом и горько плакал. Я молча прошел в соседнюю комнату.
      - Я больше не буду, - услышал я всхлипывающий Шуркин голос. - Только не надо в печку.
      - Нет, брат, даже не проси, спалим.
      - Ну, не надо. Ну, давай лучше купим Галине Константиновне подарок.
      - Не нужны ей подарки на такие деньги.
      - Чем плохие деньги? Я нашел.
      - Не ври, ты видел, кто выронил, надо было отдать, а теперь они, выходит, ворованные.
      - Ну, не надо в печку. Давай Леночке купим подарок.
      - Говорят тебе, кидай в печку.
      Шурка заплакал в голос.
      - Ну, кинешь?
      - Не надо! Давай всем детям купим конфет, все будут рады!
      - Кидай!
      - Давай лучше...
      По новому, громкому всхлипу я понял, что деньги полетели в огонь.
      - Запомнил? - сурово спросил Митя.
      * * *
      - Ну хватит с Катаева, намучился, - говорит Галя. - Снимай с меня выговор, пожалуйста. Или ты не видишь, как он старается?
      Кто же этого не видел!
      Он очень подрос за последний год. На смуглом лице его яркий и чистый румянец. Глаза как виноградины - зеленые, прозрачные, зубы ослепительно белые и очень хороши в улыбке.
      Он не переставал помнить, что за него теперь отвечает Галя. Она уже раз получила за него выговор, и он не хотел подвести ее снова. Это было сильно в Катаеве: не мог он, чтобы из-за него страдали другие. Мы это поняли еще с той поленницы.
      Да, поначалу он старался, лез вон из кожи, на каждой шагу ему надо было озираться - как бы не нагрубить, не обидеть кого-нибудь. А потом это стало ненужным - помнить, остерегаться. И сейчас никто в нашем доме, даже Лида и Настя, не ждет от него обиды.
      И еще одно появилось в его жизни, и имя этому было Анюта. Девочка эта оставалась по-прежнему тиха, замкнута и ровна со всеми. Но все знали - такое почему-то всегда все знают, - что Коля ей по душе. Ну, а про Колю и знать было нечего. Он бы голову оторвал тому, кто сказал бы, что о влюблен, но все, что он делал и говорил, он делал и говорил для Анюты. Переплывал реку и смотрел: что она? Подзывал в мастерской Ступку, а сам косил в сторону Анюты. И это делало его счастливым, а счастливому все легко. Он стал открытым, веселым. Он насмешлив, но без злости, видно, что быть таким для него куда естественнее, чем прежним - замкнутым и угрюмо-грубым.
      Я вывесил приказ: выговор с педагога Г. К. Карабановой снимается, так как ее воспитанник Катаев ведет себя отлично, вежлив со старшими и с товарищами.
      Через несколько дней после этого на совете зашел разговор о том, что у каждого малыша должен быть шеф из старших, вот как тот же Катаев шефствует над Паней и Сеней.
      Сразу же, не сходя с места, распределили всех наших малышей; их было не так много, и каждый уже успел прилепиться к кому-нибудь из старших. Неприкаянным остался только один Тося Борщик - тихий, большеглазый, большеротый, с большими торчащими ушами и крохотным носом-пуговкой. Он был очень забавен - лопоухий, маленький, меньше всех ростом в нашем доме. Наташа сказала про него:
      - Такие в сказках гномы бывают.
      И вот, когда Борщик - последний из малышей - остался ни при ком, Коломыта вдруг сказал:
      - Может, его к Сизову определить? Опять же - в одном отряде.
      Все удивились. Сизов - шеф? У Сизова - корешок? Да он сам давно ли в шефе нуждался! Правда, в последнее время он ни в чем худом не замечен, правда, и отметки его в школе стали гораздо лучше, и вообще неправильно не замечать, когда человек становится лучше... Все это так.
      Подумали мы, почесали в затылках и согласились. Борщик был доволен. Он прежде почти не знал Сизова, а к нашим порядкам привык сразу, стало быть, и к шефу своему отнесся с полным доверием.
      А шеф? Он любил, чтобы ему выдавали все, что положено. Подшефные - это обуза, они требуют времени, внимания. Но тут есть и другое: дают подшефного - это доверие. Совсем недавно ему о таком и мечтать не приходилось. Это Владислав оценил: ему выдали то, что причиталось другим старшим, так сказать полный паек, и он был доволен.
      Тем временем обнаружился в нем один талант. Он, по нашим наблюдениям, ничего, кроме Дюма, не читал, зато "Трех мушкетеров" знал наизусть, и ребята любили его послушать. Их захватывал не столько острый сюжет (они знали его), сколько сама по себе сизовская декламация. Не собьется ли? Не переврет ли? Нет, шпарит без запинки. Ну, силен!
      Иной раз вечером, когда уроки были уже сделаны, кто-нибудь из ребят просил:
      - Славка, давай на память!
      И он "шпарил" из "Королевы Марго" или "Виконта де Бражелона". Ну что ж, всякое, даже самое маленькое, уменье украшает человека в глазах людей. Красило оно и Славу а всем, что его красило, он сейчас особенно дорожил. И старался, как мог.
      Думаю я: успех достигнут тогда, когда человек перестает стараться. Когда он не задумывается - не пожалеть ли ему кого, не помочь ли чем, - а просто жалеет и помогает. Когда не мучит его сомнение - сказать ли правду или солгать? - и он говорит правду, не раздумывая.
      Но Славиного старанья нельзя было не оценить. Раньше он вообще себя ничем не утруждал, разве только придумывал: чем еще удивить деда и бабку, что бы такое выкинуть, чего потребовать? И хорошо, что сейчас он старался не получить плохой отметки, не запороть винт у циркуля. Очень старался.
      И вдруг Катаев сказал на совете:
      - Борщика надо у Сизова отобрать.
      Он умолк, и все глаза обратились к нему. Все ждали.
      - Тоська за него кровать стелет, башмаки ему чистит. Я ему три раза говорил. Брось, говорю. А он...
      Больше Коля ничего не сказал, но и этого было довольно.
      Тосю доверили Сизову, доверили, чтоб он о нем заботился, а он его, словно денщика, заставил себе прислуживать!
      ...В тот же день Сизов стоя выслушал постановление совета: отнять подшефного, лишить права шефствовать над малышами, пока он живет в нашем доме.
      Ни выговора, никакого другого наказания - просто его лишили права заботиться о младшем брате. Это был суровый приговор, и все так и поняли.
      Сизов слушал постановление, сжав зубы и глядя прямо перед собой. Потом отыскал глазами Катаева, и я прочел в его взгляде угрозу.
      * * *
      Кляпа перевели от нас в облоно, его сменил новый инспектор, по фамилии Шаповал. Он совсем не походил на Кляпа высокий, худощавый и прямой, как палка, - вот уж поистине точно аршин проглотил! Когда его окликали, он поворачивался всем туловищем, смотрел внимательно и холодно.
      - Почему у вас дети сами моют полы? - был чуть не первый его вопрос.
      - А кто им должен мыть полы? - взорвался я. - А в семье дети не моют полы? А когда наши ребята выйдут и детского дома - они что, станут нанимать себе прислугу?
      Шаповал пожал плечами:
      - Почему вы так горячо возражаете? Если каждый пустяк принимать так близко к сердцу, вас ненадолго хватит. Я, например, ничего и никого дальше пуговиц не пускаю.
      Он провел рукой от подбородка вниз - и хотя на нем был пиджак, а под пиджаком виднелась рубашка и обычный скромный галстук, я вдруг отчетливо увидел ряд наглухо застегнутых мундирных пуговиц.
      Вот такой он и был - наглухо застегнутый. Замечания обычно делал разумные, не придирался, не подсиживал. Аккуратный, добросовестный. Но для нашего дела этого мало.
      - О-хо-хо, - сказал Казачок, - знаю я таких! Его дело петушиное: прокукарекал, а там хоть не рассветай.
      Как-то Шаповал сказал:
      - Развязные сочинения пишут ваши воспитанники! - и протянул мне сочинение Гриши Витязя о детстве Кирова. Начиналось оно так:
      Рано лишився Серьожа батька та мамы. Бабуся привела 8-литнього хлопчика в дитячий притулок. Он, когда вырос, стал билшим чоловиком, но и маленький був хорошим хлопчиком. Вот о том я зараз кажу.
      Гриша писал о Сереже Кострикове совсем как о дружке своем, о сверстнике.
      - Что ж, - сказал я, - разве лучше было бы, если б ребята восхищались Кировым, как восхищаются далекой звездой? Пусть знают, что судьба Сережи Кострикова была поначалу сродни их собственной судьбе.
      Шаповал только пожал плечами.
      * * *
      Однажды поздним вечером, когда все уже улеглись, Искра отыскал меня в саду. Я любил побыть там один - походить, подумать.
      - Семен Афанасьевич, - начал Искра, - не буду я кончать десятый класс. Пойду в техникум... или работать. И подальше поеду... в Киев. Или еще куда-нибудь...
      Он ничего не объясняет, да мне и не надо объяснений.
      - Не дело это, - говорю я. - Надо кончить десятилетку, уже недолго осталось. И тогда я тебя отпущу.
      - Вы не знаете, почему я хочу уехать...
      "Анюта" - этого слова мы не произносим. Но отвечаю я прямо:
      - Нет, знаю. Только ведь жизнь - штука непростая. Это поначалу кажется, что все впереди легко и просто. А на самом деле всяко бывает. И не годится сворачивать с пути, едва только стало трудно.
      Никогда еще я не говорил со Степой так холодно. Но сейчас я не смею его жалеть, жалостью ему не поможешь.
      Мы еще долго ходим по саду и то молчим, то разговариваем, только уже о другом. И я думаю: что ждет Степу впереди? Он не в силах забыть о своем уродстве и убежден, что и другие не могут забыть...
      А Федя? Все пережитое тенью легло и на его характер, и на лицо. Мягок он только с Егором, Леночкой и Галей, да еще с Лидой, пожалуй. С прочими сдержан, суховат, близко к себе не подпускает. Он дружит с Лирой и Катаевым. Но обоим нелегко приходится - с ними он крут и поблажек не дает.
      Лира вымахал в последнее время с версту коломенскую - длинный, худой как щепка, но при этом крепкий и гибкий, точно хлыст. По-прежнему он горластый и веселый, и хоть ему уже пятнадцать, он все еще точно малый ребенок - так бездумны и внезапны его поступки.
      Он безудержен, в нем нет тормозов и нет сосредоточенности. Мне казалось: я знаю о нем все, читаю в нем, как в открытой книге. И, как всегда в минуту самоуверенности, я снова убедился, что в нашей работе нет покоя.
      Еще летом, когда Чкалов, Байдуков и Беляков летели из Москвы через Северный полюс в Америку, Лира, Крещук и Катаев каждую свободную минуту проводили у репродуктора и за газету хватались первыми.
      На стене в столовой висела карта. Остров Рудольфа, Земля Франца-Иосифа -эти названия произносились так запросто, словно речь шла о Волошках, Старопевске или Черешенках.
      Лира всем объяснял, что самое страшное - когда полетят через Арктику. На дворе стояла жара, все цвело и зеленело, а мы толковали про метели, вьюги и обледенение.
      Когда самолет приземлился наконец по другую сторону океана, у нас в Черешенках грянуло такое "ура", что не диво было бы, если б его услышали в Ванкувере.
      Но вот Лира где-то вычитал, что Чкалов в детстве любил в ледоход кататься на льдинах, как на плотах. Прыгал со льдины на льдину, и так - на середину Волги!
      - А если б мы так, что бы нам Семен Афанасьевич сказал?
      - Хватит! - говорю я. - Покатались с горки на речку, искупались в проруби - довольно!
      Это против нашего закона - поминать старое. Но ведь случай такой, что без тяжелой артиллерии не отобьешься.
      И все равно отбиться не удалось.
      Однажды Василий Борисович чуть не за шиворот притащил ко мне Лиру - тот упирался и нипочем не хотел идти. В глаза мне он не смотрел, и на лице его было написано отчаяние - он знал, что прощения ему не будет.
      Выяснилось: Казачок шел вдоль полотна железной дороги и увидел - кто-то стоит столбом на рельсах. Тут же раздался гудок. Василий Борисович обернулся - по рельсам набегал поезд, а мальчишка все стоял. Василий Борисович крикнул. Но что кричать, паровозный гудок слышнее, однако парень и ухом не ведет. Казачок кинулся к нему, стащил с рельсов, поволок за собой и тут только разобрал, что это Лира. Казачок тряс его так, что если бы, на беду, мимо проходил Кляп, у него было бы полное право утверждать: наши воспитатели бьют ребят!
      Оказалось, Лира - снова здорово! - испытывал свою храбрость. Он хотел подпустить к себе поезд ни много ни мало - на метр и тогда только отскочить. Ну, когда он в двенадцать лет проделывал такое - куда ни шло. Но сейчас?
      - Пускай он больше мне на глаза не попадается, - говорит Казачок с дрожью в голосе. - У меня руки-ноги трясутся. Понимаете, поезд мчится, а он стоит...
      - Иди вон! - сказал я Лире с холодной яростью. - Вон отсюда, видеть тебя не могу!
      В тот же день на общем собрании Василий Борисович снова рассказал о случившемся и закончил словами:
      - Я даже не знаю достойного наказания за такой поступок.
      Тогда встал Крещук и сказал, хмуро глядя прямо перед собой:
      - Наказывать - так и меня и Катаева. Мы все трое виноваты.
      - Час от часу не легче! Ты что, тоже под поезд совался?
      - Ну... не совался. Но мог. Это все равно... Мы решили воспитывать храбрость.
      - Кто хочет сказать? - спросил Искра.
      Руку подняла Наташа Шереметьева, и Степан с некоторым удивлением дал ей слово. Наташа встала, бесстрашно оглядела всех и сказала совсем неожиданное:
      - Нужно про их глупость написать Чкалову. Это им будет самое хорошее наказание!
      - Ну, сила! - воскликнул Горошко, почтительно глядя на девочку.
      - Не надо! - крикнул Лира.
      Это были его первые слова, до этой минуты он даже не пытался оправдываться или защищаться.
      - Ага, значит, ты понимал, что поступаешь по-дурацки? - спросил Витязь.
      - Это он хотел стать храбрым, как Чкалов, - сказал Искра. - По-моему, хорошо предложила Наташа - давайте напишем и спросим, как он про это думает.
      ...Письмо было написано в тот же вечер. И Чкалов ответил. Письмо его мы прочитали вслух:
      Дорогие ребята!
      По-настоящему смелый человек никогда не будет рисковать без смысла, без цели, без необходимости.
      Когда герои-летчики полетели спасать челюскинцев - это была смелость. Разве не было тут риска? Конечно, был. Самолет мог заблудиться в тумане, мог обледенеть, мог в случае порчи мотора пойти на вынужденную посадку и разбиться о торосистые льды. Это был риск смелый, благородный, но рассчитанный и обоснованный. Люди рисковали своей жизнью ради спасения жизни других. Они делали это не для того, чтобы поразить мир, а для того, чтобы выполнить долг.
      А вот когда ребята стоят на рельсах, дожидаясь приближения поезда, или прыгают с трамвая на трамвай, хватаясь за поручни, когда они тут рискуют жизнью, - это не геройство, а просто глупость.
      Воспитывать в себе мужество, ловкость, находчивость - это очень хорошо, это вам пригодится. Но мужество воспитывается не на трамвайной подножке.
      Придя вечером в спальню, Лира увидел над своей кроватью плакат:
      МУЖЕСТВО ВОСПИТЫВАЕТСЯ НЕ НА ТРАМВАЙНОЙ ПОДНОЖКЕ!
      Постановили, чтоб плакат этот висел у Лириного изголовья полгода: раз он такой забывчивый, пускай вспоминает каждый день!
      * * *
      Тем летом мы снова отрядили в совхоз сорок ребят на горячие дни уборки. Как и в прошлом году, главным над ними был Вася.
      Он расторопен, в меру быстр, основателен. Мне бывало покойно, когда дело поручалось ему. Вот Лире энергии не занимать, но, поручив ему что-либо, я всегда помнил: надо проверить. Коломыте можно было сказать и забыть: и без проверки будет сделано добротно.
      Они возвращались домой строем, с песней. Коломыта шагал сбоку и, когда вводил свой отряд в ворота, всегда, если не встречал их, поглядывал в сторону моего окна.
      И вот однажды они пришли молча. Я сразу понял: что-то случилось.
      Казалось бы, все как всегда: сводный отряд возвращается после трудного дня, бывает - и не поется. Но нет. Витязь отвел глаза, а вот и Лида не пожелала встретиться со мною взглядом.
      - Стой, раз-два! - командует Василий.
      ...Случилось вот что.
      Ребята обедали в поле вместе со всеми - получили по миске дымящейся каши и мирно ели. И вдруг Катаев развернулся, выбил у Сизова миску из рук и бросился на него. Коломыта схватил его за руку, оттащил.
      - Бросьте безобразничать! - закричала повариха.
      - Всё хвалили детдомовских - дисциплина, дисциплина. Вон она, дисциплина, - дерутся! - сказал кто-то из рабочих.
      - Распустились, - поддержал другой.
      Спасибо Вале, агрономовой дочке, она ничего не сказала, хоть и могла бы - добрая половина горячей каши оказалась у нее на сарафане. Девочки кинулись к ней, ребята на всякий случай придержали Сизова, Коломыта сквозь зубы сказал несколько слов Катаеву.
      С грехом пополам пообедали, потом работали до седьмого пота разбираться в том, что случилось, недосуг, да и не хотелось на людях.
      А на прощание бригадир сказал:
      - Хотите работать - работайте. Хотите драться - оставайтесь, дома.
      ...И вот мы сидим в саду. Уже сумерки. Мы молчим. Что бы ни случилось, Катаев тяжко виноват. В чужом месте, куда нас позвали на подмогу, ударить товарища, опозорить наш дом - этому нет оправдания. Но что все-таки случилось? Непроста же он полез в драку, да еще в чужом месте, где по одному судят обо всех нас.
      - Что бы Сизов ни сделал, все равно ты виноват, - говорю я Николаю. Но за что ты его?
      Катаев молчит.
      - За что он тебя? - спрашиваю я Сизова.
      И этот молчит.
      Вдруг Катаев, словно приготовясь к прыжку в ледяную воду, сдавленным голосом начинает:
      - Я скажу... Ладно... Я скажу...
      И он говорит. Когда ребята обедали, кто-то стал рассказывать, что проворовался совхозный бухгалтер - растратил или просто взял всю наличность и удрал. Кто заинтересовался новостью, а кто, углубившись в кашу, и не обратил на нее внимания. А Сизов, наклонясь к Катаеву, сказал: "Стибрил и удрал. Вроде твоего отца". И вот тогда...
      Как Сизов узнал об этом? Как-то мы с ним окапывали в саду яблони, и он вдруг сказал: "Семен Афанасьевич, а вы знаете, у Катаева отец растратчик!" - "А ты почему знаешь?"- "Он Анюте говорил". - "Он что, просил тебя мне об этом сообщить?" - "Нет, я сам, я..." - "Подслушал?" - "Я не подслушивал, я нечаянно услышал".
      Я ненавидел его в эту минуту, я был уверен: нет, этому никогда не стать человеком!
      Развязный почти со всеми, Сизов с Анютой был если не робок, то сдержан. А она не то чтобы плохо относилась к нему. Пожалуй, никак не относилась. И он - ошибка всех ревнивцев - счел, что виною этому не он, не она. Он стал искать виноватого, как будто тут мог быть виноватый, - и нашел его в Катаеве. Он не задирал Колю. Он выжидал. Подкарауливал. Провожал настороженным взглядом. Старался быть рядом, если Катаев разговаривал с Анютой. И вот - досторожился.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18