Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любимая улица

ModernLib.Net / Вигдорова Фрида Абрамовна / Любимая улица - Чтение (стр. 5)
Автор: Вигдорова Фрида Абрамовна
Жанр:

 

 


      - Все они поначалу деликатные...
      - Да, что ни говори, а брак - это лотерея...
      Не умея стерпеть все это, Саша оделась и вышла на улицу. Постояла у решетчатой ограды, а потом пошла вдоль переулка к Арбату, и почти тотчас из-за угла показался Митя. Было часов одиннадцать. Он шел быстро, решительной, твердой походкой.
      - А, ты здесь, - не удивившись, сказал он. - Очень хорошо. Давай походим.
      - Мне сказали... - начала Саша.
      - Это не имеет никакого значения - то, что тебе сказали, - перебил Митя. - Я знаю одно: мы здесь не жильцы. Я готов хоть на Камчатку... на Северный полюс...
      - Но ведь это наша семья... Я их люблю.
      - Ну вот что, в Писании сказано: "Оставь отца и мать своих", понятно? И пора жить своим умом, а не чужой глупостью.
      Это кто же глупый? Папа, что ли? И что ты такое говоришь?
      Он взял ее под руку, и они пошли по Арбату к Смоленской площади.
      - Давай будем говорить серьезно, - сказал Поливанов, - это вопрос всего нашего будущего... Покоя... Свободы. Ну и - не боюсь высоких слов - нашей любви. Мне трудно это постоянное вторжение в нашу жизнь. Я не хочу его. Константин Артемьевич прекрасный человек, не спорю. Он построил свою жизнь, как хотел. А мы будем строить по-своему, как умеем и хотим.
      Саша шла опустив голову и молчала.
      - Я не говорил тебе раньше, но мне здесь душно. Душно, понимаешь? Они разрушат мои отношения с Аней. И наши с тобой...
      - Чего же стоят наши отношения, если их кто-нибудь может разрушить?
      - Ты не знаешь, что может сделать пошлость.
      - Да слышишь ли ты себя? Ты говоришь о моей семье - пошлость!
      - Прости меня. Но сегодня я не хочу подбирать слова. И если мне говорят "отчим" - это пошлость. Неужели ты не понимаешь? И в конце концов я не ангел... Это я должен сказать со всей прямотой.
      Да, надо сказать по правде: кем-кем, но ангелом он не был.
      Ну что ему стоило сказать Константину Артемьевичу хоть одно ласковое слово? Ради нее, Саши. И, может, все опять пошло бы по-старому, пусть не всегда гладко, но привычно.
      Но Митя этого слова не говорил. Он только сухо кивал: здравствуйте, мол.
      Константин Артемьевич был добрее. Он пытался завести разговор. Он спрашивал:
      - Митя, а вы читали во вчерашней "Литературке" любопытный фельетон?..
      - Простите, не удосужился, - отвечал Митя, не дослушав и едва приметно сдвигая брови. - Прочту, непременно прочту.
      Отец отвечал грустным взглядом. Когда Мити не было дома, он заходил в Сашину комнату или забирал детей к себе. Он читал им, гулял с ними по Серебряному переулку, подолгу сидел на скамье под обуглившимся каштаном.
      Иногда, словно отвечая каким-то своим мыслям, он безнадежно махал рукой. Отец был вспыльчив, но отходчив. А вот Митя был злопамятен и не умел забывать. Ничего. Он стал приходить очень поздно - не раньше двенадцати. Приходил усталый, голодный. Торопливо ел и ложился спать... "Он так мало видит нас - и не скучает? - думала Саша. - Как же так?"
      Прежде их общим днем было воскресенье. Сейчас и в выходной день его не было дома. Шли дни, он возвращался все позднее.
      Что же мне делать? И впрямь ехать на Камчатку? Если я не могу их помирить, если он не понимает, что все это мне хуже смерти. Ведь отец старый. Неужели нельзя ему простить? Не заметить. Ну хорошо. А если бы тебе сказали: ты мачеха... О, я бы! Вот то-то. Но как же быть? В Ташкенте я думала: приедем в Москву, вернемся домой, и станет ему здесь тепло и счастливо. И было. А вот сейчас опять нет. Что же будет?
      Как-то вечером, когда Саша разогревала на кухне ужин, соседка-стенографистка, колдуя над кофейником, сказала задумчиво, будто продолжая какой-то внутренний монолог:
      - Брак - это отживший институт. Счастливых браков нет. Конечно, куда корректнее молчать, чем драться и вопить на людях, - тут она посмотрела на Лелю, которая жарила яичницу, - но по сути... по сути... Помните, как там у Вертинского: "даже самой нежной любви наступает конец"...Да, по сути...
      Не договорив и сняв с огня кофейник, она ушла к себе.
      - Погуливать стал? - соболезнующе сказала Леля. - Ну что ж, все они такие. А ты не теряйся, бери пример с меня. Я не теряюсь! Мужику потакать хуже нет.
      Саша покрепче сжала зубы и ничего не ответила.
      Проще всего было бы поговорить с Митей. Но что-то ей мешало. А он по-прежнему приходил поздно, утром же исчезал чуть свет, коротко бросив: "Рано не жди".
      И Саша, считавшая, что ничего не надо прятать за пазухой, все молчала и молчала.
      Но вот однажды (это было примерно через месяц после ссоры Мити и Константина Артемьевича) он пришел чуть раньше. Дети уже спали. Он сел на диван, вытянул ноги и сказал:
      - Поди сюда. - Он притянул ее к себе, посадил рядом и, взглянув прямо и ласково, сказал:
      - Ты мне веришь?
      - Верю.'
      - Умница. Очень веришь?
      - Очень.
      - Так вот, ни о чем меня не спрашивай. Немного потерпи. У меня есть для тебя подарок.
      - Часы?
      - Лучше. Прекрасный, огромный, ослепительный подарок. Но подожди немного. Однажды я приду и назначу тебе свидание. На углу Серебряного переулка и Арбата. И тогда я тебе все расскажу. Согласна?
      - А не можешь ты хоть намекнуть... ну, хоть словечко...
      - Не могу, - ответил он твердо. - Я и так уже сказал слишком много.
      "Они растут, и каждый день приносит что-нибудь новое. Еще совсем недавно мы радовались каждому новому Катиному слову. А сегодня мы с ней гуляли, и она излагала мне свои политические убеждения:
      - Когда я пойду в школу, то буду учить французский, английский и русский, а немецкий не буду, потому что по-немецки говорят фашисты, а все фашисты очень плохие. Гитлер - очень плохой, хуже Бармалея. Я его боюсь. Если он будет к нам стучаться, ты ему не открывай. Если будет говорить тоненьким голоском, тоже не открывай. Фашисты плохие, страшные и не любят хороших девочек.
      Фашистов она сильно не жалует. Летом сказала:
      - Мне фашисты всю спину покусали.
      Речь шла о комарах. Все плохое всегда делают фашисты. Когда мы проходили мимо витрины игрушечного магазина, Катя сказала:
      - Этот медвежонок хочет мне подариться.
      Мы постояли с ней у витрины, как я стояла в детстве. Потом я взглянула на большое окно по другую сторону улицы. Оно закрыто темными шторами.
      ...Когда же Митя скажет мне: "Приходи на угол Серебряного переулка и Арбата?" И что такое ждет меня на этом углу?
      Анюта почти никогда не спрашивает об Андрее. Если я рассказываю, она слушает жадно, но сама не спрашивает. Только раз спросила:
      - Мой папа хорошо учился, когда был маленький? А он любил играть со мной?
      И еще:
      - А мой папа любил меня так же, как Митя Катю? В школе ей по-прежнему плохо. Она спрашивает:
      - Мама, это правда, что ты, когда была маленькая, любила ходить в школу?
      - Правда, Аня. Я очень любила нашу учительницу.
      - Расскажи мне про нее.
      Ну, как расскажешь про Анну Дмитриевну? Она была для нас самый лучший, самый справедливый человек на свете, и мы во всем хотели походить на нее, не только в справедливости и доброте. Она говорила не "восемнадцать", а по-старинному "осьмнадцать", и мы, к удивлению своих родителей, ни с того ни с сего произносили "осьмнадцать". Она, задумавшись, проводила рукой по лбу и мы то и дело хватались за лоб. Все, все в ней было нам по душе.
      - А я совсем не хочу быть, как Зинаида Петровна, и никто у нас не хочет.
      И так всякий раз: мои рассказы об Анне Дмитриевне оборачиваются против Зинаиды Петровны.
      - Все плохо, все плохо, - говорит Аня. - Это только в книжках хорошие школы. А на самом деле школы совсем не такие. И зачем зря пишут! - Помолчав:
      - Когда я буду учить детей, я никогда не буду на них кричать! Никогда.
      На днях, придя из школы, сказала Мите:
      Вот слушай, сегодня у одной девочки пропало десять рублей. И Зинаида Петровна посмотрела у всех в портфелях и в карманах. Митя, разве это правильно? Почему она не верит, если я говорю, что не брала? Разве она правильно делает?
      - Не правильно! - отвечает Митя.
      - Ну вот, я же говорила!
      Седьмое ноября было дождливое, а у Анюты нет калош, она сидела дома. После праздников Зинаида Петровна сказала:
      - Сейчас вы будете писать сочинение об октябрьских праздниках и о демонстрации.
      - А если я не была? - спросила Аня.
      - Ты говоришь не правду, - ответила Зинаида Петровна. - Ты живешь в культурной семье, и не может быть, чтобы тебя не взяли на демонстрацию. Садись и вместе со всеми пиши сочинение: "Как я ходила на демонстрацию".
      И Аня написала так: "Утро было солнечное. Трудящиеся стройными рядами шли на демонстрацию. В голубом небе был слышен рокот самолетов. Люди несли плакаты, лозунги и портреты. Всем было весело и радостно. Я шла с мамой и держала красный флажок".
      - Аня, ведь ты же не была на демонстрации? Зачем же ты наврала?
      - Мама, где же я наврала? Я просто написала сочинение. Ведь это не правда, а сочинение.
      Что же делать? Не знаю. Зинаиду Петровну очень уважают в школе: у нее тридцатипятилетний стаж.
      Аня:
      - Мама, мама! В школе как было весело! Зинаида Петровна заболела, с нами занималась учительница из класса "Б". Мы решили веселую задачку, читали веселый рассказ, а потом пели веселую песню!
      Посмотрела я Анину тетрадь по арифметике: задача как задача, никакой особой веселости не видать. Видно, дело не в задаче, а в учительнице из класса "Б".
      Аня с презрением рассказывает Мите о каких-то "очень плохих девочках" и кончает так: "Ну, они татары..."
      Митя сердито сказал, что нельзя дурные поступки объяснять тем татарин, не татарин, - нет плохих народов.
      - А немцы?
      Митя стал ей рассказывать про Тельмана, а она:
      - Почему же немцы людей так мучили?
      - Не немцы, Аня, а фашисты.
      - А разве воевали одни фашисты?
      Со стола учительницы Аня стащила свою классную тетрадь и вырвала оттуда страницы с отметкой "два". Когда Зинаида Петровна спросила, кто это сделал, она заплакала: "Не знаю".
      Мне созналась тотчас же:
      - Там было грязно... двойки... кляксы... Мама, я больше не буду, честное слово.
      И плачет.
      Уже ночью, лежа в кровати, она вдруг тихо сказала:
      - И как она догадалась? Я тетрадку на самый низ положила. Она говорит: "Я про вас все знаю". Мама, может, она и правда все знает?
      Катя с упоением:
      - Одеваюсь - не плачу! Раздеваюсь - не плачу! Головку моют - не плачу! Лекарство дают - не плачу! Банки ставят - не плачу! Вот какая Катя!
      Катя говорит Мише:
      - Миша, давай играть. Ты будешь фашист, а я русская. Миша не согласен. Катя жалуется:
      - Мама, ну скажи ему!
      - Что же я скажу ему? Не хочет он быть фашистом.
      - А я хочу драться, я хочу кидать в него кубики, пускай о будет фашистом, скажи ему!
      Бабушка рассказывает Кате сказку:
      "И говорит солнце тучам: "Уходите, тучи! "В Катиной передаче это звучит так:
      "И говорит солнце тучам: "Уходите, тучи, а то как дам!"
      Аня:
      Мама, как странно. Нам сегодня Зинаида Петровна читала сказку.
      Что ж тут удивительного?
      - Не знаю. Сказка - это на нее как-то не похоже. Я спросила у Мити:
      - Что же все-таки делать с Аней? Может, переведем в другую школу?
      Он ответил:
      - Непременно переведем. Я уж и школу присмотрел. Дай срок.
      Может, об этом он и хочет сказать мне на углу Серебряного переулка и Арбата? Терпенье! Терпенье!
      Аня:
      - Я не люблю, когда Митя сердитый. Кто ж это любит?"
      Та ссора с Константином Артемьевичем была у Мити не первой. Просто не все доходило до Саши. Да и разве дело в ссорах? Нет, тут было другое, тут было много всего.
      Он не мог забыть, как, придя однажды поздно из редакции, услышал, что соседка Ольга Сергеевна говорит Нине Викторовне:
      - Да... Все меняется. Андрей Николаевич никогда не позволял себе приходить так поздно.
      Он не сразу понял, кто это Андрей Николаевич. Но Ольга Сергеевна добавила со вздохом:
      - Душа в душу жили...
      И он понял, что речь идет об Андрее Москвине.
      Светлый прямоугольник на стенке, след от фотографии Андрея, до сих пор лежал отпечатком на старых обоях. В Ташкенте портрет хранился на дне Сашиного чемодана, теперь - в левом ящике письменного стола. В Сашином ящике...
      ...А Константин Артемьевич? А Нина Викторовна? А тетя Вера и тетя Маргарита? Они входили в их с Сашей комнату без стука. Они говорили: "Почему вы так много тратите? Надо жить скромнее". Константин Артемьевич считал, что Митя плохо продвигается по службе и что с его способностями он должен бы работать не фоторепортером, а заведовать отделом. Как юрист, он напоминал Мите о его правах ("Вы же фронтовик, не забывайте") и обижался, когда Митя в ответ молчал.
      И все вместе они оберегали от него Аню, точно Красную шапочку от Серого волка.
      Митина любовь к Ане досталась ему нелегко. То поверхностное чувство, которое он испытывал к Ане до войны, ничего общего не имело с теперешним. Тогда она была только частью Саши. Когда же это случилось, что он ее полюбил? В темные ташкентские вечера у ее постели, когда она лежала тихая и безучастная и, казалось, куда-то уходила, уходила от них?
      Или ночью, по пути из Ташкента в Москву? На одной полке спали Саша с Катей, на другой, верхней, Митя с Аней. Вдруг Аня всхлипнула во сне и забормотала: "Боюсь! Боюсь! Уходи!" Он разбудил ее, а она крепко схватила его за руку, прижалась мокрой щекой к его ладони и сказала:
      - С тобой не страшно. А может, вот когда: он пришел за ней в школу, а учительница, не стесняясь Ани, которая стояла тут же, сказала своим мерным, отчетливым голосом:
      ***
      - У вас странная девочка, папаша. Сегодня мы рисовали на тему "Лес зимой", а она сказала: "Вот бы мне лист черной бумаги!" Подумайте, папаша, какая странная фантазия!..
      - Зачем тебе понадобилась черная бумага? - спросил Митя на пути домой.
      - У меня есть белый карандаш, - робко сказала Аня, глядя на него своими шоколадными глазами.
      - Аня, да ты умница! Это же прекрасно! Была бы зимняя ночь, да?
      - Да! - откликнулась она радостно и доверчиво. - Лес ночью, снег белый, а бумага черная, сразу видно, что ночь и темно.
      И он расшибся в лепешку, раздобыл грифельную доску, потом он вымочил кусок мела в желтой краске, кусок в голубой. И на черной доске они нарисовали белым мелом снег, желтым - луну, голубым - ели. Это была красивая картина! Аня не могла налюбоваться ею и всем рассказывала: "Поглядите, как мы с Митей придумали".
      Нет, это случилось раньше. Это случилось, когда Саша ударила Аню и девчонка убежала из дому. И он помнит, как оборвалось у него сердце при словах Анисьи Матвеевны:
      - Беги, ищи, Анюта куда-то подевалась.
      И он бегал по городу как оглашенный, пока не догадался наконец заглянуть к близнецам Юре и Сереже. Аня была у них. Она сидела, забившись в угол, и, увидев его, заплакала:
      - Я не пойду с тобой! Я всех вас не люблю! - Она билась у него в руках и повторяла, обливаясь слезами:
      - Не пойду! Вы никто меня не любите! И мама не любит, и ты не любишь! Вы все одну только Катьку любите!
      Потом, притомившись, она покорно пошла к нему и по дороге домой только всхлипывала. Он нес ее на руках и мысленно говорил себе: "Подлец ты, вот ты кто! Подлец и мерзавец".
      А недавно врач сказал, что у Ани аппендицит. У нее был приступ, и Константин Артемьевич, не найдя Сашу (она теперь была патронажной сестрой в детской консультации, ходила из дома в дом, и найти ее было нелегко), позвонил Мите в редакцию. Митя тотчас примчался, и, увидев его, Аня воскликнула:
      - Ну, вот и Митя! Теперь я не боюсь!
      - С нашими детьми не соскучишься! - пробормотал Митя и отвез Аню в больницу. - Ты будешь молодцом, правда? - спросил он на прощанье.
      - Буду! - ответила она. - Даю честное слово!
      На другой день после операции Митю с Сашей пустили к Ане в палату. Она лежала тихая, с большими прозрачными глазами, полными слез.
      - Не обращайте внимания, - сказала она. - Это просто так.
      Говорить ей было больно, она безмолвно лежала, держа Сашу и Митю за руки. А мальчик из соседней палаты сказал Поливанову:
      - Она у вас молодец: даже не стонала, когда ее из операционной привезли. А когда шла на операцию, то говорила: "Нет, не буду плакать, нет, не буду плакать!"
      И ему казалось, что это он научил ее не бояться.
      "Она у вас молодец!" Она у меня молодец! А ему говорят: отчим! Был ли он отчимом или отцом, об этом знал только он, он один!
      Если говорить честно, возвращения в Москву он боялся. Боялся минуты, когда впервые пройдет мимо Лихова переулка, услышит вопрос: "Ну, как с работой? Переквалифицировался?"
      От всей Москвы не отгородишься. А сколько любопытных, жестоких и бездумных вокруг. В редакции были хорошие ребята и много фронтовиков, эти отлично все понимали и не лезли. Но таких, что лезли, тоже было немало.
      - Значит, кинохронику побоку? Чего не бывает! А неплохой, неплохой был кинооператор, что правда, то правда! Те, камчатские, киноочерки хороши были, хороши, лаконичные, выразительные! Да и фронтовые были прекрасные, очень яркие были фронтовые киноочерки!
      Поливанов улыбался, кивал: да, неплохи! Но откуда взять силы, чтоб сопротивляться и этим, чужим, и там, дома, - тестю и теще? Оказывается, душевные силы ограничены, а он когда-то думал и говорил: безграничны!
      Когда он, не скрывая тревоги, пришел в поликлинику, врач сказал ему: "Придется подождать, надо набраться терпения. Пока о кинохронике забудьте".
      Поливанов молча одевался. Потом, уже собравшись уходить, повернул к доктору лицо, которым уже не всегда умел владеть:
      - Ждать, ждать... А сколько? Скажите прямо: с прежней профессией покончено.
      - Нет, я этого утверждать не могу, - ответил врач, - но контузия очень тяжелая. Последствия ранений куда легче преодолеть.
      Что бы он делал, если бы не дом, не Саша и дети? Что бы он делал, если б его не поддержало это, прежде ему незнакомое тепло?
      С неделю назад он работал далеко за полночь - дети и Саша уже спали. И вдруг услышал тихий Катин голос:
      - Папа, а кот Маркиз умер. Он подошел к ней и присел на низкую скамеечку у кровати:
      - Да, Катенька, знаю.
      - Папа, а я тоже умру? Как это - умер?
      - Ты просто уснешь.
      - И глаза перестанут моргать? И ноги не будут бегать? И пальчиками не смогу вот так делать?
      Она припомнила все - глаза, которые смотрели и моргали, уши, которые слушали, и губы, которые улыбались. Она не хотела верить, плакала, и он не знал, как ее успокоить. И вдруг она спросила:
      - А ты умрешь раньше меня?
      - Конечно, раньше.
      Она примолкла. И почти тотчас уснула, крепко сжав рукой его палец.
      - Ты раньше, - повторила она сквозь сон.
      В первую минуту он испытал нечто похожее на досаду, увидев, как успокоило ее это известие. Но потом понял: о" для нее - бессмертен. С ним ничего не может случиться.
      Он - защита, за ним ничего не страшно, он никогда не умрет, не может умереть. Значит, и она, Катя, всегда будет бегать, смеяться, моргать.
      Он знал, что о нем говорили: "Поливанов-то? А? Всех удивил! Жена, дети! А эта маленькая? Ну и глазищи!"
      Раньше он всегда презрительно думал о деньгах и всегда зарабатывал много. Сейчас, когда с деньгами стало куда труднее, он должен был думать о том, чтобы одеть и обуть четверых. Саша и дети были его обузой. И опорой. И это они помогли ему отыскать новую, пока еще узкую тропку к новой работе. Они и Леша. Да, после той поездки в Подгорск он все видел по-новому. Нет, не так: полюбив их, он иначе видел и понимал все в Подгорске. Это он знал твердо, в этом убеждался постоянно, на каждом шагу. На днях, например, он, тоскуя, фотографировал в одной женской школе сбор на тему "Безударные гласные" и "О режиме дня".
      Не веря ушам, он слышал, как дети говорили: "Я строго соблюдаю режим дня", "Я работаю упорно и терпеливо". Прежний Поливанов сказал бы: "Ну-ка, ты, сероглазая, поверни голову немножко влево - вот так. А ты, с косичками, обопрись рукой на ее плечо. Улыбайся! Остальные смотрят сюда! Хорошо! Отлично!" Он очень мало думал над тем, что снимал. А сейчас он думал. И не верил, чтобы дети могли по доброй воле заниматься на досуге безударными гласными и толковать о режиме дня и трудолюбии. Ему захотелось написать об этом, он даже знал, как это сделает: пойдет в мужскую школу, снимет мальчишек на таком вот мертвом сборе, а потом этих же самых ребят сфотографирует во дворе, когда они заняты тем, что их увлекает: игрой, разговором, дракой, наконец. Это будет наглядно: постные, скучающие физиономии - и те же самые лица, освещенные спором, азартом, смехом.
      Да, да, он начнет с этого, а потом приведет почти стенографическую запись: "Работаю всегда упорно и терпеливо..." А потом... Да что "потом", когда его то и дело посылают в какие-нибудь Фили снимать клубную работу, скучную, как осенний дождь.
      ***
      Вскоре после командировки в Подгорск он ездил на село с заданием: написать очерк о передовом колхозе и о передовом председателе этого колхоза Василии Ятченко. Приехав, Поливанов узнал, что Ятченко лежит мертвецки пьяный: фельдшер, чуть не плача, рассказывал, как Ятченко требовал у него спирту. Когда фельдшер отказал, Ятченко выбил стекло в медпункте и сам взял весь наличный запас спирта. Вместо положительного очерка о знатном председателе Поливанов написал фельетон. Редактор прочел и сказал:
      - М-м... Между прочим, Поливанов, нашу газету читают не только в Советском Союзе.
      - И что же?
      - Если по этой статье будут... м-м-м... судить о жизни в колхозах...
      - Значит, теперь вообще надо писать только о хорошем, а о плохом нельзя?
      - Не передергивайте, Поливанов. Позвольте вам сказать, м-м-м... что вы за деревьями не видите леса. Да, мм...Вы берете один случай и обобщаете его. Подумать, какой острый глаз у Поливанова. Увидел, что председатель напился. А увидеть, что этот колхоз тем не менее лучший в районе...
      С тех пор редактор всячески дает ему понять, что он - фотограф, и только, и незачем ему лезть в калашный ряд со своим суконным рылом. А он будет. Он хочет еще и еще пробовать себя на этой новой работе, черт бы ее побрал. Он не может забыть, как колотилось у него сердце, когда была напечатана маленькая заметка "По следам наших выступлений"... Он вдруг понял, что сделал дело. Выручил. Помог.
      Он понимал и то, что любой темой можно заняться с мыслью, с раздумьем, но никто этого от него не ждал. От него ждали фотографий и подписей: "На снимке слева направо... Фото Д. Поливанова".
      Он жил с досадой в душе, не зная, что делать, и не желая мириться. Как бы ни были велики заботы каждого дня, в человеческой жизни должны быть свет и ясность. А на его улице было темно и тускло.
      Теперь, возвращаясь домой, Поливанов думал о Константине Артемьевиче, о голосах за стеной. Отгородиться от этого нельзя, а изменить что бы то ни было - непосильно.
      Угнетенный этими размышлениями, он, как и прежде, ходил на работу, ездил в разные концы города, а иной раз и в другие города, но тень заботы и досады легла отпечатком на лицо, глядела из глаз.
      - Что вы такой угрюмый стали? Или старость - не радость? - спросил его однажды Петр Петрович, редакционный шофер.
      Петру Петровичу было лет пятьдесят. Они с Поливановым часто ездили вместе в недалекие командировки - Владимир, Суздаль. Однажды были в Иванове - ездили в дом, где живут разные ребятишки: испанцы, итальянцы, турки и еще много всяких: Дмитрий Александрович готовил фотоочерк ко Дню защиты детей. Петр Петрович уважал Поливанова. Во-первых, Поливанов здорово водил машину. Не хуже его, Петровича. Во-вторых, Поливанов никогда не задирал нос: я, мол, культурный, а ты, мол, нет. Петрович это дело понимал тонко и знал: Поливанов не старался, не следил за собой, а и на самом деле был с Петровичем на одной ноге. Вот Голубинский, к примеру:
      - Здорово, Петрович! Как жизнь молодая? Как жена, как детишки?
      - Спасибо, спасибо, хорошо, - отвечает Петрович, асам думает: "Ну что бы тебе запомнить, что нет у меня детишек. Нет и нет. Ну, что ты кривляешься, артист чертов".
      А Поливанов свой брат. Когда на них наскочил грузовик и они чуть не отдали Богу душу там, под Суздалем, Поливанов не сплоховал, не струсил, на своем горбу оттащил Петровича в больницу и сам отремонтировал машину, своими руками. Да. Сам и привез его в Москву. И в редакции хоть бы словом кому похвастался. Ни! Могила! Фронтовик, ничего не скажешь, не чета Голубинскому. И вот сейчас, когда Петр Петрович спросил: "Что вы нынче такой угрюмый?" Поливанов выложил ему все. Начав, он стал было в тупик. Даже из его рассказов выходило, что тесть - человек хороший, заботливый и хочет добра дочери и внучкам. Теща - хорошая. Жена и дети - очень хорошие. В чем же дело? Чего ему не хватает?
      Но Петр Петрович все понимал. Он вел машину в Люберцы, вел спокойно, задумчиво и внимательно слушал Поливанова и вдруг сказал:
      - Вот что, брат, отделяться надо. Отделяться!
      И на следующий день Поливанов вместе с Петром Петровичем, который, неведомо как, за одни сутки стал ему ближайшим другом и товарищем, пришли на старую Митину квартиру. Они пришли поглядеть, прикинуть. Внизу их ждала машина.
      От поворота ключа скрипнул ржавый замок, и двери давно необитаемого жилья распахнулись.
      Стекла были выбиты, по комнате гулял ветер. И дверь, ведущую во вторую комнату, спалили, и первую оконную раму. Даже плинтусы и подоконники - и те спалили временные жильцы в трудные военные годы. Ни стола, ни стульев, ни кровати. На полу - кирпич, вывалившийся из боков корявой печки-времянки, пол в зазубринах от топора: дрова, видно, кололи тут же. Затхлой сыростью тянуло от стен, клочьями повисли обои, штукатурка отвалилась, по углам сочилась вода. О том, чтобы жить здесь, да еще с детьми, и думать было нечего.
      - М-да... - потирая небритую щеку, промычал Петр Петрович, постарались... Ничего не скажешь постарались... >
      Он деловито обошел обе комнаты, пощупал рукой стены, понюхал зачем-то ладонь, подошел к окнам, потряс оконные рамы и долго ходил взад-вперед, что-то прикидывая, насвистывая, обдумывая.
      - Как это у тебя не отняли квартиру-то? - спросил он вдруг.
      - Я за нее платил. Мы с нянькой тут прописаны.
      - Платишь здесь, а живешь там... Чудно! Ишь что тут развели! Погибель!
      Почему я давно не занялся всем этим? - думал Митя. Ведь руки мои - не крюки, я и стекло вставить могу и стены покрасить. Но где их взять, эти стекла? Да, где взять
      Стекло, дерево, краску, все, что надо для ремонта? А разве ты пытался раздобыть? Раньше "посредством улыбки" ты все мог раздобыть, что же сейчас? Правда, что же сейчас?
      Петр Петрович был человек действия - и притом немедленного. На другой день рано утром, когда Поливанов, придя на работу, подписывал очередную фотографию, он заглянул в дверь:
      - Ты один, Дмитрий Александрович?
      - Один, один, заходи.
      Петр Петрович вошел, сел подле, вытянул вперед ноги в тяжелых военных сапогах.
      - Вот что я полагаю, брат, - начал он, будто продолжая их давнишний разговор. - Первое - это стекла. Бери-ка у редактора ходатайство, а мы эти стекла из глоток вытащим, уж будь уверен. Второе - вот что: тесу хорошего, чтоб посуше. Это я расстараюсь. Есть у меня дружок, на грузовике работает. Не спрашивай, сделаем. Третье дело - просушить стены. Помещенье не сырое, только что отсырело. Это надо топить и топить. Времяночку опять в строй введем, тут без печника не обойдешься, печь - это наипервейшее дело. Ну и дров надо запасти. Получишь ордер. Но ордер ордером, а дело делом. Обмозгуем. Осина тут не пойдет. Это я тоже, пожалуй, на себя беру. - И, помолчав, прибавил нараспев, мечтательно:
      - Есть монета разменная, правильная и всегда ход имеет. Не монета валюта. Водка - вот она валюта. Понятно? Достань пару талонов, да какое пару - побольше. Пойди к Громову, объясни насчет ремонта, про детей, про жену, про контузию не забудь. Одним словом - жми. Сам не подожмешь - тебя зажмут.
      Поливанов достал много водочных талонов, ему их отдали и Савицкий и Голубинский. Ремонт, предстоящий Поливанову, был делом нешуточным, и это понимал каждый.
      Талоны Митя вручил Петру Петровичу. Петрович отправился получать водку и пропал, сгинул, испарился.
      - Запил! - сказал Поливанову завхоз. - Эх вы, яичница всмятку, интеллигент, черт бы вас подрал!
      Все дружно проклинали Поливанова и беспокоились за Петра Петровича: редактор шутить не любил и за прогул мог уволить в два счета. Домой к шоферу никто не хотел идти. Во-первых, было ясно, что он запил не дома. Во-вторых, все боялись его жены, которая тоже шутить не любила и, когда Петр Петрович запивал, считала виновными всех, кроме него.
      У Поливанова в типографии был дружок - восемнадцатилетний парнишка наборщик Володя. Он любил Митю не только за то, что Митя помогал ему решать задачи по алгебре, которые задавали в вечерней школе. Он его просто любил. Его восхищало в Поливанове все - манера говорить, острить, а главное, поливановские рассказы. Иногда после рабочего дня Володя поднимался в редакцию и присаживался к Митиному столу. Он по-детски ловил на лету каждое его слово, каждую шутку.
      И когда с Поливановым случилось несчастье и неизвестно куда ухнули его водочные талоны, Володя, недолго думая, отправился к Петру Петровичу и тут же попал в лапы его жены. Она даже не дала ему переступить порог, она вытолкала его с криком:
      - Споили, черти! Будто не знаете, что ему и запах-то водочный хуже смерти! Товарищи называются!
      Оставалось одно: забыть о Петре Петровиче и приниматься за дело самим. Без водочных талонов - как без рук, но стекло на два окна схлопотали (в долг!) в самой редакции. Оно серое, мутное, но Поливанов с Володей вставляли его так, будто оно по меньшей мере венецианское. Володя достал хорошую замазку, они с Митей стояли на стремянках - подоконников то не было - и вмазывали окна.
      И вдруг в дверях раздался голос Петра Петровича. Он кричал как ни в чем не бывало, будто не он пропил драгоценные талоны, будто не он исчезал на четыре дня, будто не он подвел товарища. Он кричал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19