Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Три цвета времени

ModernLib.Net / Историческая проза / Виноградов Анатолий Корнелиевич / Три цвета времени - Чтение (стр. 6)
Автор: Виноградов Анатолий Корнелиевич
Жанр: Историческая проза

 

 


Постройки – низенькие, прямоугольные, оштукатуренные и выкрашенные в розовый цвет; окна – без наличников; все построено по ранжиру; дорожки в саду такие, что можно пройти только одному человеку.

Ширханов шел тихонько. Снег примораживал шпоры.

Мимо неуклюжей вазы на низком постаменте он прошел в сад и снова возвратился к сенцам. У самых дверей услышал за углом разговор:

– А вот ежели ты не согласишься, Настасья Федоровна прикажет тебя запороть на погребице, как на прошлой неделе. Шестьдесят кнутов, а то и все семьдесят получишь.

– Помилуй, Василий Кириллович, не могу!

– А не можешь – будет, как сказано.

Хруст ботфортов по снегу остановил разговор. Поручик снова вошел в комнату. Два больших шандала со свечами уже горели на столе. Рядом с графинчиком водки был положен кусок кренделя для закуски. Князь Ширханов сел за работу. Писал долго и, забыв всякую осторожность, часто прикладывался к графину с водкой.

Почувствовав усталость, поручик выпил несколько рюмок подряд и грустно опустил голову на стол. Строчки французского письма прыгали у него перед глазами. С большим трудом очинив перо, он продолжал перевод:

«Милостивая государыня!

Примите выражение моего восторга по поводу вашего сообщения, в котором вы извещаете нас, что маленькая Алина и маленький Наполеон купили себе для забавы великолепных морских свинок; вся Москва говорит об этой новости, пришедшей из Парижа! Мне, конечно, хотелось бы самолично поздравить детей с приобретением, во-первых, потому, что я сам принадлежал к числу обитателей любезного моему сердцу Башвильского замка, а во-вторых, и по той причине, что ко времени получения моего письма дети и вы, вероятно, будете оплакивать смерть великолепных зверушек. Те свинки, или, вернее, свиньи, среди которых сейчас живу я, представляют собою образцы существ совершенно иной породы. За исключением двух-трех собеседников, все остальные способны говорить только о самых тяжелых темах с видом чрезвычайной серьезности и с бесконечным углублением вопросов, не требующих более десяти минут обсуждения. Все, впрочем, идет довольно гладко. Мы совсем лишены женского общества, пожалуй, со времени последних встреч с польскими почтарками. Утешаемся тем, что стали тонкими знатоками, почти специалистами пожарного дела. Если в вы знали, до какой степени комический вид имели наши молниеносные переброски из горящих домов в кварталы, не тронутые пожаром, в первые же ночи после вступления в Москву! Для вас, милостивая государыня, это вряд ли большая новость: вероятно, в Париже об этих происшествиях говорят так много, что вы представляете себе картину горящей Москвы не хуже нас. Вам, вероятно, известно от курьеров, привозивших вам корреспонденцию, что Москва – город, до сего времени незнакомый Европе, – имела шестьсот или даже восемьсот дворцов, красота которых превосходит все, что знает Париж. Все было рассчитано на жизнь в величайшей неге. Блистательная и элегантная отделка домов, свежие краски, самая лучшая английская мебель, украшающая комнаты, изящные зеркала, прелестные кровати, диваны разнообразнейших форм. Нет комнат, в которых нельзя было бы расположиться четырьмя или пятью разнообразными способами, из которых каждый давал обитателю полное удобство и очаровательнейший уют, соединенные здесь с совершенным изяществом. Только моя счастливая и благословенная Италия давала мне такие впечатления своими старинными дворцами. Но происхождение этой московской изысканности совершенно иное. Русская власть – это своеобразный вид восточной деспотии. Правящая верхушка – восемьсот или тысяча человек – имеет от пятисот тысяч до полутора миллионов франков ежегодного дохода и сотни тысяч рабов. Куда им девать такие деньги? Служить при дворе? Некий гвардейский сержант, ставший императорским фаворитом, унижал своих же дворян, ссылал аристократов в Сибирь только для того, чтобы конфисковать в свою пользу прекрасных лошадей и замечательные экипажи, принадлежавшие сосланным. В этом несчастном круговороте событий, на неверной и зыбкой придворной почве, люди устраивали погоню за счастьем. И если судить по их дворцам, в которых мы теперь обитаем по очереди, самое большее – тридцать шесть часов в каждом, то можно видеть, что их хозяева спешили как можно скорее взять все, что могли, от этого быстрого бега придворных событий. Для них подарком судьбы становился ненасытный царский разврат. В самом деле: ведь одна Екатерина успела создать имена четырнадцати знатнейшим русским вельможам. А нынешний граф Салтыков, у которого сейчас поселился наш с вами родственник, маршал Дарю, является настоящим, подлинным, действительным кузеном воюющего с нами императора Александра.

Из этого вы видите, что воюющий с нами император – не более, как гражданин Салтыков: Александр Салтыков! И вот теперь владельцы этих изящных дворцов с перемещением своего счастья сами переместились на низшие ступени. Как быстро потеря внешнего благополучия погружает людей, по внешности столь милых и изящных, в ужасающее и отвратительное варварство! Уверяю вас, милостивая государыня, что вы не узнали бы более ваших недавних, столь любезных русских друзей. Помните ли вы некоего красавца, Аполлона, как вы его назвали, танцуя с ним прошлой зимой? Знаете ли вы, что я сейчас был свидетелем, как этот прекрасный Аполлон вел себя настоящим негодяем, оскорбляя идущих за ним по комнате с плачем двух женщин и трех малых детей, из которых самой старшей была семилетняя девочка!

Когда же, наконец, я снова буду в Вене, в гостиной герцогини Луизы, вдалеке от всех этих отвратительных дикарей?! Идя навстречу этому счастью, я завтра уезжаю в Смоленск, куда назначен на должность главного директора армейского снабжения. Услышь меня, боже, и сделай так, чтобы я снова очутился на Ново-Люксембургской улице в доме № 3, откуда всего лишь три с половиной часа расстояния до Башвиля. Живете ли вы по-прежнему в Башвильском замке? Помнится, вы намеревались не оставлять его без крайней надобности. Помните ли, какой чудесный виноград подавался у вас к столу? Нынче вечером генерал Ван-Дэдэм, весьма любезный человек, прислал господину Дарю маленькую виноградную лозу в цветочном горшке. На этом растеньице висели три кисти винограда, два листочка и пять или шесть черенков. Это была эмблема нашей скудости. Господин Дарю, как всегда веселый и любезный, пожелал, чтобы мы все отведали винограда. Жалкие ягодки имели вкус настоящего уксуса. Все это было довольно печально.

На досуге я скитаюсь, ища развлечений. Их нет здесь, и вот я постоянно думаю о Франции. Будьте добры, сударыня, передайте чувства моего уважения князю де Плезанс. Я думаю, он уже вернулся из Боса. Почему-то мне кажется, что сейчас у вас сидит госпожа N. Пусть она примет мой привет! Ну, я, кажется, не изобрету иного способа приветствовать мадемуазель Канлен и Полину: я просто попрошу их хоть изредка вспоминать обо мне, бедном скитальце, на преданные чувства которого вы, сударыня, вполне можете положиться. Ну, вот! Кажется, ничего нового. Разве только кресты, полученные Сельвеном и Санидье. Мой генерал Дюма прекрасно относится ко всем своим подчиненным.

Анри Бейль. Кремль, 16 октября 1812 г. »

Как раз во-время дописав последнюю строчку, поручик заметил, как обтаявшая свеча полила по шандалу на бумагу. Взяв щипцы и ножницы с железной коробочкой на лезвиях, поручик срезал фитили и оправил свечи. Темная ночь глядела в окна. До рассвета оставалось еще долго, а самая длинная свеча в шандале была не длиннее третьего кончика его адъютантского аксельбанта. Молодой человек решил все же не спать и храбро вступил в сражение с оставшейся в графине перцовкой. С неудовольствием почувствовал он, что сон разбирает его еще больше. Слова «сражающийся с нами император носит фамилию Салтыков» поразили его своей неслыханной дерзостью.

«Да, этот документ секретнейшего значения, – думал Ширханов. – Желал бы я повстречать этого французского щелкопера, мюскадена![46] Я показал бы ему, как издеваться и клеветать на законных представителей власти. Ясно, конечно, когда какой-то безродный Буонапарт сотрясает Европу и свергает законных властителей, то всякому Бейлю становится повадным святотатственно оскорблять помазанника божьего».

Поручик Ахтырского гусарского полка расстегнул свой мундир небесного цвета и попробовал сделать несколько шагов по комнате. Неуверенно и жалко задребезжали шпоры, и, царапнув половицу каблуками, Ширханов повалился на кожаный диван. В голове его замелькали беспорядочные видения – крылья огромного аэростата[47], который он видел под Москвой перед самым вступлением французов. Растопчин готовил этот чудовищный воздушный шар под руководством некоего германского фейерверкера и двух пиротехников. По его затее, этот огромный баллон с машинными крыльями должен был парить над французским войском, управляемый героем, избранным по жребию, и выбрасывать из подвесной корзины на французских солдат дождь огня и железа. Уже заготовлено было огромное количество ракет. Шар поднялся, но маневры с крыльями не удались. От неосторожного обращения баллон сгорел, и от опыта пришлось отказаться.

Но сейчас, во сне, опыт удавался прекрасно. Тысячи острых стальных стрел падали на французскую армию, оставляя огненные следы, похожие на хвосты кометы. И вот он, поручик, управляет крыльями, стремясь нагнать проклятого француза Бейля и пробить ему голову за дерзкие слова. В ушах стучит: «…Салтыков, Салтыков». Однако императрица Екатерина вовсе не была целомудренной Дианой. Иначе разве входила бы она так, в распашонке, в комнату к офицеру? А все-таки вздор говорили, что она стара. Она и румяна, и плечи упруги, и целует жарко. И хоть он – не безродный поручик, а все-таки шепчет ей на ухо совсем непочтительные, но очень жаркие слова и убеждает ее, что он «вовсе не Салтыков» и что ей «вовсе не нужно было выбирать себе этакого урода с растопыренными ушами, красным носом, оловянными глазами и хриплым голосом». Он убеждает ее, горячо обнимая, уехать с ним отсюда, так как в этой усадьбе в конце концов до добра она не дойдет. Она зажимает ему рот рукой и что-то шепчет на ухо. Что – он никак понять не может, только долго что-то шепчет. А потом начинается тягучее и непонятное время.

С трудом приподнимая голову и раскрывая глаза, поручик слышит, как скрипит половица под босыми ногами и затворяется дверь за уходящей женщиной. Очнувшись, офицер вскакивает с дивана. Под головой вместо подушки лежит огромный том воинского устава, а рядом с диваном валяется небольшой кружевной чепчик.

Солнце еще не всходило. Встряхивая головой, поручик силился вспомнить и понять, что с ним и где он находится. Во время немногочисленных армейских пирушек он неоднократно давал себе обещание не пить. Как все это с ним случилось? Да и что случилось? Он нагнулся, схватил чепчик и быстро сунул его в зеленый сафьяновый ранец.

Во дворе раздавались отчаянные крики Двое парней сидели на голове и на ногах распростертого на доске человека, а третий большим парфорсным арапником бил лежачего по спине. Крики скоро прекратились, как-то сразу оборвавшись, и поручика больше чем когда-либо поразила старательность и методичность помещичьего взыскания. Минуту спустя рука, поднимавшая плеть, опустилась. Экзекутор отошел, спокойно и лениво помахивая этой же рукой, на запястье которой болталась плеть Двое участников экзекуции собирались встать, так же равнодушно и лениво, без злобы и без сожаления Наклонившись к окну, поручик увидел обыкновенные русские лица: безбородый парень, белобрысая голова без шапки, и кудластый черный мужик с добродушным вялым лицом. Поручик вспомнил то, что он читал минувшей ночью.

Это были совершенно новые для него воззрения Ни в Пажеском корпусе, ни в полку он ничего подобного не слышал: дворцы, принадлежащие «счастливой тысяче», и миллионы таких, что вот сейчас у него перед глазами.

И словно в ответ на эти мысли, из соседнего окна раздался капризный женский голос:

– Ванька, Настасья Федоровна приказала Фетоду поротую спину солью натереть.

Глава третья

Вопреки предположениям генерала Аракчеева, Ширханов кончил работу к полудню следующего дня и ожидал, что свирепый генерал отпустит его в Петербург немедленно.

Поручик написал довольно туманную «репортицу» касательно доставленных его сиятельству документов, надеясь, что окончательное заключение он сможет сделать на основании устного распоряжения графа. Ему уже рисовалась петербургская встреча с Наташей в небольшом особнячке, подле моста, у Кронверкского парка, где она вместе с его теткой проживала последнюю неделю перед отъездом в Воронежскую губернию. Тетка, устроив поручика на хорошую, по ее мнению, службу, спешно собиралась ехать к себе, не заезжая в разоренную подмосковную.

В соседней комнате послышались шаги, и раздался скрипучий голос Аракчеева:

– Федотку посадить в Едикулем. Настасья Федоровна сама видела, как он в окно за работой господина поручика подглядывал.

С этими словами генерал вошел в комнату и подошел к столу Ширханова.

– Ну, как твои дела, князенька? – спросил он благосклонно.

– Честь имею вашему сиятельству доложить, что порученная мне экспликация по высочайшему повелению доставленных на просмотр вашего сиятельства перехваченных французских партикулярных и казенных бумаг мною сейчас закончена.

– А, молодец, молодец! Мне о тебе недаром вчера говорили, что силен ты в чужой грамоте. Докладывай по порядку.

– Дозвольте спросить, ваше сиятельство?

– Ну, чего еще?

– Как прикажете, ваше сиятельство, с партикулярных ли начать, либо со штабных?

– Что в партикулярных

– Кроме писем интендантского офицера Бейля, на имя жены французского министра Дарю, на имя своего отца, на имя приятелей своих, кои письма оный Бейль подписывает чужими именами, никаких других партикулярных во французском бауле не имеется. Однакож сей интендант с чрезвычайной дерзостью говорит об особе его величества, российского самодержца.

– Так, так, – ответил Аракчеев без всякого возмущения и даже с полным равнодушием, удивившим Ширханова.

Поручик хотел продолжать доклад, чтобы похвастать тонкостью своего понимания этого многоименного Бейля. Но, взглянув на лицо Аракчеева, понял, что это будет напрасное усердие. Аракчеев не придал никакого значения его молодому рвению. Поручик стал докладывать о донесениях главного интенданта французской армии генерала Дюма.

Аракчеев слушал невнимательно, изредка гнусаво вставляя отдельные замечания.

– Нонче пятое декабря Неужто этот дурак Чичагов второй раз проморгает Буонапарте под Молодечной, как в ноябре проспал его на Березине?

Поручик читал донесения главного интенданта французской армии о том, что Смоленск и Вильна изобилуют запасами, что Литва и Северная Польша обеспечивают хорошее состояние армейского тыла и что единственно, о чем нужно заботиться, – это о том, чтобы генералы его величества вследствие личных ссор не размыкали коммуникаций, ибо, жертвуя тысячами французских граждан вследствие нежелания помочь сопернику на соседнем участке, они тем самым уничтожают всякую возможность планомерного снабжения авангардов французской армии.

Читая, поручик думал, до какой степени велики были заботы о прокормлении по пути отступления ничтожных остатков армии французов.

– Так, так, – вставлял Аракчеев. – Останься они на год в Смоленске заместо похода на Москву, тут нам был бы карачун!

Потом, вдруг спохватившись, что его слушает младший офицер, отнял кулак левой руки от стола, отошел, сел на диван и молча продолжал слушать. Когда чтение доклада и экспликации по нему, касающейся интендантских дел, кончилось, поручик перешел к изложению секретнейшего французского документа о политическом содействии победе французского оружия посредством организации восстания крестьян против своих помещиков.

Уродливое лицо Аракчеева покрылось синими и лиловыми пятнами, уши еще больше покраснели, а свинцовые глаза неожиданно загорелись такой ехидной радостью, что поручик едва не запнулся, читая документ. Вдруг Аракчеева неожиданно прорвало. Он заговорил, ни к кому не обращаясь, но сжимая кулак и нервно подергивая темляком:

– Ага, я говорил, что этот вислоухий семинарист не зря возится с кодексом Наполеона, что не напрасно Сперанский был этим мятежом занят! Вот я его теперь еще раз на этом поймаю! Пусть узнает, собака, чье мясо съела! Ишь затеял! Это его шашни! Это он государю императору шептал «безотлучно при армии находиться». Кабы не Шишков с Балашовым да не я, верный и преданный раб Аракчеев, так бы все и было по его. Поезжай, батюшка-царь, в армию, а мы в Питербурхе якобинским кабинетом заседать будем. Вот что значит доверие разночинцу паче дворянства оказать. Мало ему ссылки – добьется и каторги! Кто молодец?! Молодец – Аракчеев! Дерзнул на послание к подножью престола. Судьба армии – не судьба царя, а царь и без армии – все. Вот за то государь император и взыскал меня своей монаршей милостью!

Тут вдруг он смолк и, устремив на поручика потухшие свинцовые глаза, тихо и угрожающе произнес:

– Послушай, молодой человек, вот тебе мой сказ: с незнакомыми людьми языка не распускай и службу свою знай. Одно лишнее слово – и пропала твоя голова! Ввек не вылезешь из солдатчины. До самого Байкала зашлю.

Потом, сделав надписи и пометки на всех копиях без соблюдения каких-либо правил правописания, он сказал поручику:

– В почтовой кибитке ехать не смей. До Питербурху два перегона на перекладных поедешь, в чем тебе будет указано.

И, не дав поручику опомниться, Аракчеев вышел из комнаты.

Князь Ширханов собрал документы и поспешно сунул их в ранец. Раньше чем он успел стянуть ремень, загремели унтер-офицерские шпоры, в соседней комнате отворилась дверь, и усатый фельдъегерь, делая под козырек, заорал:

– Честь имею явиться, ваше высокоблагородие!

Поручик вышел за ним, не поправляя обращения фельдъегеря, и сел в кибитку. Фельдъегерь, постучав шашкой по сапогам и стряхнув снег, сел с кучером на облучок.

Раздался крик, лошади, дружно тронув с места, быстро понеслись по дороге, запорошенной снегом.

Глава четвертая

В то время как неопытный поручик, доставленный фельдъегерем в Петербург, сидел на комендантской гауптвахте, вследствие присланного с тем же фельдъегерем секретного аракчеевского пакета, и раздумывал о причинах непонятного ареста, за шестьсот километров от Петербурга, в городе Вильне, происходили события совершенно другого порядка.

По улицам, где горели костры из целых гор конского навоза, по выбоинам и извилинам, от Острой Брамы до Ковенских ворот[48], двигались бесконечные ряды саней, колясок, кибиток, фургонов. На стене Литовского замка была наклеена листовка временного правительства, назначенного французами.

Крупными буквами по-польски и по-французски было напечатано:

«Две соединенные русские армии: молдавская, генерала Чичагова, и армия генерала Витгенштейна, разбиты французскими войсками под Борисовом на Березине 28 ноября.

Великой армии достались в этом бою двенадцать пушек, восемь знамен и штандартов, а также от девяти до десяти тысяч пленных.

Как раз нынче спешно проехал через наш город адъютант герцога Невшательского – барон Монтескью.

Он направляется в Париж.

Его императорское величество Наполеон находится в вожделенном здравии».

Несмотря на эту успокоительную весть, противоречившую действительности, городское население, чувствуя, что произошла беда, с тревогою посматривало на беспрерывный поток людей, лошадей, повозок, пушек, фургонов, стремившихся в западном направлении. Несмотря на то, что из города к Ковенской дороге вели четыре улицы, все эти бесчисленные волны, сливаясь в один поток, стремились пройти только через Ковенские ворота. У маленьких еврейских лачуг на перекрестке образовались горы из сломанных экипажей. Дышла, продетые сквозь колеса, поднимались кверху, как руки; неуклюжие военные фургоны на колесах, кибитка, раздавленная пушкой, и рядом лошадь с переломанной ногой загораживали дорогу. На другой стороне улицы маленький дом с оградой был почти снесен этим потоком. По внутреннему двору струилась та же волна, ломая заборы и пробивая в квартале извилистый канал, выходивший на ту же Ковенскую дорогу.

Это был девятый день после фантастической переправы Наполеона через Березину, когда, окруженный своими министрами, он отдал распоряжение об уничтожении всех документов армии, признал дело проигранным и умчался в Париж.

Утром 7 декабря тот самый Анри Бейль, письма которого два дня перед тем недостаточно внимательно просматривал Аракчеев, входил в кофейню Оливьери вместе со своим двоюродным братом – Гаэтаном Ганьоном. Скинув полушубок и бросив его на подоконник около деревянного столика, Бейль заказал кофе и обильный завтрак.

Когда-то довольно плотный и плечистый, Анри Бейль, участник итальянских походов Бонапарта, теперь был худ и строен. Черты лица заострились и носили следы большого физического страдания, и лишь глаза – холодные, умные, немного необычного синего цвета – смотрели на все остро и проницательно. Узкие бакенбарды колечками спускались к подбородку.

– Послушай, Анри, я не в состоянии больше ехать. Я совершенно разбит и останусь в Вильне, – сказал Ганьон.

– Как хочешь, – ответил Бейль. – Только я не советую оставаться здесь больше трех дней и даже за три не ручаюсь.

– Да, но ведь Вильна обеспечена жизненными припасами для стотысячной армии на три месяца; это мне сегодня сказал Жомини.

– Ты забываешь, что нет этих ста тысяч не только в Вильне, но и во всей армии. Остатки войск так малы, что в три года не съедят виленского запаса и не сумеют даже защитить своих складов.

– Однако Маре привез приказ неаполитанскому королю оставаться в городе неделю, собрать все силы и ожидать подкрепления, которое император пришлет из Варшавы.

– Я не верю ни в подкрепления из Варшавы, ни в Новый трехсоттысячный набор. Во Франции все дела остановились, Север прекратил производство тканей; нам не во что будет одеть солдат.

– Должно быть, это общее явление. Вчера я смотрел местные газеты. И «Минский временник» и «Литовский курьер» сплошь полны сообщениями о рабочих беспорядках в Англии. В целом ряде округов восстали ткачи, поломали машины, и в самом Лондоне произошли кровавые события: тридцать тысяч солдат и полиция усмиряли восставших. Какой-то поэт – лорд Байрон – выступил на защиту мятежников.

Бейль ничего не ответил. Он смотрел в окно и радовался тихому переулку еврейского квартала, где нет ни шума, ни криков, ни беспорядочного и дикого потока людей, охваченных животным страхом. Левой рукой он водил по подбородку, словно желая удостовериться, насколько хорошо удалось ему выбриться этим утром, и со смехом вспомнил удивление министра Дарю по поводу того, что даже в трудный день березинской переправы «его кузен Бейль не забыл побриться». Слушая Гаэтана, он думал о тех, кто не успел переправиться через Березину. Где они теперь? Император спешил, бросил всех на произвол судьбы, и лишь небольшой отряд неаполитанских стрелков с обер-гофмаршалом Дюроком[49] и адъютантом Мутоном эскортировал открытую кибитку. В кибитку сели мамелюк Рустан и офицер Вонсович – переводчик. Трещал двадцативосьмиградусный мороз. Лед выдержал. Неаполитанские кавалеристы на рысях взяли гору на противоположном берегу.

«Почему неаполитанцы? – подумал Бейль. – Ведь вот и здесь, в Вильне, дрожа от холода и сверкая глазами, проходят итальянские войска. Ну, хорошо: Иоахим Мюрат неаполитанский король. Император Наполеон – корсиканец. А вот этот содержатель кофейни Оливьери, который так пристально смотрит на жующего Гаэтана и лицо которого расплывается в угодливую и незначительную улыбку, как только он встречается глазами с Бейлем, кто он? Это, очевидно, тоже итальянец», – думает Бейль и обращается к нему по-французски:

– Давно ли вы в этом городе, мой друг?

Оливьери подходит к столу и шепчет:

– Господину Бейлю известно, конечно, что его величество вчера вечером благополучно проехали мимо городских окраин, остановились в Погулянке и ныне уже прибыли в Вильковишки.

– Откуда вы меня знаете?

– Я живал в Милане. Вы останавливались у моей тетки, близ Соборной площади, в сентябре прошлого года. И, если помните, я носил ваши письма синьоре Пьетрагруа.

Стремясь отогнать неприятные воспоминания, возникшие при имени женщины, которая над ним жестоко насмеялась, Бейль резко повернулся к итальянцу и спросил:

– Однако что же ты тут делаешь, гражданин?

– Я состою на службе французского императора, был в распоряжении капитана Вейса, офицера галицийско-французского эскадрона гидов. Он и деньги дал мне на открытие кафе.

Бейль не задавал больше вопросов. Он смотрел, как птицы, замерзая на лету, падали на мостовые, и после долгих дней невыносимых физических страданий от голода и холода наслаждался глотками горячего кофе и теплом комнаты. Гаэтан, позавтракав, откинулся на спинку стула и уснул глубоким сном бесконечно утомленного человека.

Оливьери, продолжая начатый разговор, предложил Бейлю свои услуги в качестве организатора почтовой связи:

– Вы будете довольны, синьор комиссар, и я по старой памяти возьму с вас не больше пяти франков; ручаюсь, что письмо будет доставлено.

Бейль понимал, что в предстоящем ему пути он может быть больше подвержен случайностям, чем этот лукавый итальянец, но доверить ему серьезную корреспонденцию он все же не хотел. Тогда, вынув карандаш и спросив клочок бумаги, он написал:

Вильна, 7 декабря 1812 г.

«Я здоров, дорогой друг! Я очень часто думал о тебе на протяжении долгого пути из Москвы сюда. Эта дорога отняла у меня целых пятьдесят дней. Я все потерял, не имею ничего, кроме того, что на мне надето. Единственно, что мне нравится, – это моя теперешняя худоба. Я испытал немало физических страданий и без всякого морального удовлетворения. Но все забыто, и я готов начать вновь службу его величеству».

Сложив эту записку пакетом, он написал адрес сестры Полины, своего единственного друга из всей семьи. Оливьери расплавил кусок рыжего сургуча, Бейль приложил вместо печати нарукавную военную пуговицу и вручил письмо итальянцу.

– Посмотрим, кто прибудет раньше в Гренобль!

– Будьте спокойны, синьор, письмо вас обгонит, – ответил Оливьери.

«Правда, это хорошая мысль – отправить письмо Полине. Оно, может быть, меня обгонит, – подумал Бейль. – Моя роль теперь кончена».

Она кончена была собственно 23 ноября, когда на берегу Бобра министр Дарю от имени императора поздравил Бейля с успехом его предприятия. Бейль, проехав с небольшим эскортом драгун и с тремя миллионами рублей в кармане по вражескому краю, закончил тяжелую операцию закупки хлеба и распределения его в частях отступающей армии. Дарю справедливо заметил, что без этого блестящего предприятия Бейля двигаться на Вильну было бы невозможно. Теперь роль Бейля кончена; виленские склады бесконечно богаты, но им некого обслуживать – армии больше нет. Этот странный генерал Бонапарт, который вчера приехал ночью в Погулянку, не заехав в город Вильну, прислал Коленкура к генерал-губернатору Годердорпу с приказом обеспечить императору лошадь и конвой.

«Я пишу Полине, что снова готов начать служить „его величеству“, – думал Бейль, – а „его величество“ оставил армию и стремится уйти так поспешно, что когда Годердорп вслед за Коленкуром приехал в Погулянку, то не застал уже „его величества“. Так спешит, дезертируя, „генерал Бонапарт“, приказав армейским частям держаться в Вильне. Нет, хорошо, что это письмо написано так! Если его перехватят, оно не возбудит ничьего подозрения. Это – короткая, вполне тактичная записка из армии родным во Францию, без малейшего намека на досадное разочарование в императоре-дезертире».

Гаэтан спал. Бейль, чувствуя онемение в ногах, сидел неподвижно.

«Все-таки в Вильне несколько дней обеспеченного покоя. Следует ли двигаться дальше в обгон армии, пользуясь законным отпуском, или нужно остановиться и набраться сил для дальнейшего пути?»

В голову пришла мысль о вчерашнем разговоре с виленским комендантом графом Дюронелем.

«Забавны бывают эти аристократы, когда вдруг ими овладевает благочестие. Вместо того, чтобы заниматься делом, граф заказывал мессы в костеле святого Иоанна. Как можно думать о таком вздоре, как месса, в такие серьезные и опасные минуты? Положительно великие характеры и ясные умы выродились со времени „Энциклопедии“[50]. Настанет ли такое время, когда ясное и простое понимание законов материи будет определять собой взаимную связь человеческих обществ?»

Припоминались вечера, проведенные за чтением любимых книг на улице Бак в Париже. Лучшие страницы великих французских материалистов, людей свободного ума и пытливого исследования, дали ему спокойную устойчивость в жизни, раскрепостили его волю от всяких авторитетов, внесли свет чистого анализа и ясной диалектики в ту область, где люди обыкновенно строят фантастические догадки или создают фальшивые построения для порабощения чужой мысли и воли. Потом мысли опять перешли на Бонапарта. В голове мелькало:

«Россия… человеческие общества… первые отчетливые представления о вещах этого единственного мира, которому я целиком принадлежу и который также принадлежит мне до момента распада тончайшего вещества, именуемого моими жизненными центрами и заключенного вот в этой черепной коробке».

Первые уроки материализма были преподаны Бейлю во время двух революций[51] замечательным человеком – геометром по фамилии Гро, жившим в Гренобле. Это был отчетливый ум. Гро тайком от родных водил школьника Бейля на собрания якобинского клуба. Где теперь этот ярый приверженец республиканской Франции? Каким прекрасным отдыхом были его уроки после религиозного вздора попов, обучавших Бейля по настоянию отца!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44