Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночь и день

ModernLib.Net / Вирджиния Вулф / Ночь и день - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Вирджиния Вулф
Жанр:

 

 


Вирджиния Вулф

Ночь и день

Ванессе Белл, но не смогла найти слов, достойных стоять рядом с твоим именем

Глава I

Был воскресный октябрьский вечер, и, как водится у барышень ее круга, Кэтрин Хилбери разливала чай. Но лишь пятая часть ее мыслей, похоже, была занята этим делом, остальная же часть, без труда преодолев временной барьер, вклинившийся между утром понедельника и нынешним довольно тоскливым моментом, уже предвкушала все то, что так легко и непринужденно можно будет делать при свете нового дня. Даже помалкивая, она все же оставалась хозяйкой ситуации, до ужаса знакомой и привычной, и намеревалась пустить ее на самотек, наверное, в шестисотый раз, не прилагая к тому ни одного из своих невостребованных талантов. Даже беглого взгляда на миссис Хилбери было достаточно, чтобы понять: эта дама столь щедро наделена качествами, которые делают чаепитие пожилых почтенных людей приятным и запоминающимся, что едва ли прибегла бы к помощи дочери, если б кто-то другой взял на себя скучную и утомительную обязанность распоряжаться чашками и бутербродами.

Поскольку собравшиеся сидели за чайным столом минут двадцать, не более, в лицах еще заметно было оживление, и общий гул голосов ласкал хозяйке слух. У Кэтрин даже мелькнула мысль: вот если бы сейчас вдруг отворилась дверь и вошел посторонний человек, он бы точно решил, что здесь царит веселье. «В какой на удивление милый и гостеприимный дом я попал!» – наверняка подумал бы он. Кэтрин невольно улыбнулась этой мысли и сказала что-то незначащее, лишь бы добавить этому дому приятности, поскольку сама она никаких восторгов не испытывала. В этот самый момент, словно в ответ на ее мысли, дверь распахнулась, и в гостиную вошел молодой человек. И Кэтрин, удивившись совпадению, мысленно спросила, отвечая на его рукопожатие: «Вы полагаете, мы здесь веселимся до упаду?..»

– Мистер Денем, – подсказала она матери, заметив, что та запамятовала его имя.

От внимания гостя это тоже не укрылось, что лишь усилило неловкость, какая обычно сопровождает появление незнакомца в тесной компании оживленно беседующих людей. И мистеру Денему почудилось вдруг, будто за ним тотчас захлопнулись, отгородив его от улицы, тысячи пухлых, плотно обитых дверей. Едва заметная дымка, как легчайший призрак тумана, разливалась во всем обширном и довольно пустом пространстве гостиной, посеребренная там, где на чайном столике были составлены свечи, и вновь розовеющая в свете камина. Перед его мысленным взором еще проносились омнибусы и кебы, все тело еще гудело после быстрой ходьбы по людным, запруженным пешеходами и транспортом улицам, и эта комната казалась далекой и застывшей, как на картине, а лица людей – размытыми, каждое в прозрачном ореоле, благодаря проникавшим в гостиную щупальцам густого синего смога. Мистер Денем вошел как раз в тот момент, когда мистер Фортескью, именитый романист, добрался до середины весьма пространной сентенции. Он смолк, дожидаясь, когда вновь прибывший займет место за столом, и миссис Хилбери искусно соединила прерванную нить беседы, обернувшись к гостю и заметив:

– Ну а что бы вы делали, если б вышли замуж за инженера и переехали жить в Манчестер, мистер Денем?

– Ну, она могла бы, например, изучать персидский, – заметил сухопарый пожилой джентльмен.

– Но если в Манчестере нет ни отставного учителя, ни ученого, которые знают персидский?

– Одна наша родственница после замужества перебралась в Манчестер, – пояснила Кэтрин.

Мистер Денем пробормотал что-то невразумительное – на самом деле большего от него и не требовалось, – и литератор продолжил с того момента, где недавно остановился. Втайне мистер Денем уже жестоко корил себя за то, что променял уличную свободу на эту утонченную светскую гостиную, где, помимо всего прочего, он не мог показать себя с лучшей стороны. Он огляделся по сторонам и отметил, что, за исключением Кэтрин, всем собравшимся далеко за сорок, хорошо хоть мистер Фортескью знаменитость и завтра можно будет, по крайней мере, утешать себя мыслью о таком знакомстве.

– А вы бывали в Манчестере? – спросил он у Кэтрин.

– Ни разу, – ответила она.

– Тогда что вы имеете против него?

Кэтрин помешивала чай и, как показалась Денему, была озабочена лишь тем, кому еще из гостей наполнить чашку, хотя на самом деле ее мысли были заняты задачей потруднее: каким образом сделать так, чтобы этот странный молодой человек не вносил явную дисгармонию в нынешнее собрание? Она заметила, что он буквально вцепился в чашку – тонкий фарфор того и гляди хрупнет. Явно волнуется, да это и понятно: худой, с раскрасневшимся лицом, с растрепанными волосами, – любой с такой внешностью чувствовал бы себя неуютно на званом вечере. Более того, ему, вероятно, претит подобное времяпрепровождение и он заглянул сюда лишь из любопытства или потому, что папа его пригласил, – так или иначе, ему нелегко будет влиться в общую компанию.

– Просто, мне кажется, в Манчестере ей не с кем будет поговорить, – сказала она первое, что пришло в голову.

Мистер Фортескью, который уже минуты две наблюдал за ней – писателям ведь свойственно наблюдать и все подмечать, – после ее слов улыбнулся и сделал их предметом своих дальнейших рассуждений.

– Несмотря на некоторую склонность к преувеличениям, Кэтрин определенно уловила суть, – промолвил он и, откинувшись на спинку стула, вперив задумчивый взор в потолок и соединив перед собой пальцы рук, принялся описывать – сперва ужасы манчестерских улиц, затем бесприютность городских окраин, потом ветхий домишко, в котором доведется жить добровольной изгнаннице, потом живописал преподавателей и бедных студентов, рьяных поклонников нашей новой драматургии, которые будут захаживать в гости, и как она станет там мало-помалу чахнуть, по временам наезжать в Лондон, а Кэтрин – выгуливать ее, бедняжечку, по столичным улицам, словно голодную болонку по шумным мясным рядам.

– Ах, мистер Фортескью, – воскликнула миссис Хилбери, едва он закончил, – а я как раз написала, что от души ей завидую! Я вот представила себе: такие большие тенистые сады и милые старые дамы в митенках, которые не читают ничего, кроме «Спектейтора»[1], и живут при свечах. Неужели их больше нет? Я от души пожелала ей найти все те блага, к которым мы привыкли в Лондоне, но без этих ужасных улиц, которые на меня тоску наводят.

– Но там есть университет, – заявил пожилой джентльмен, который ранее уверял, что в Манчестере имеются знатоки фарси.

– Вересковые пустоши там точно есть, я недавно читала об этом в одной книге, – заметила Кэтрин.

– Меня поражает и огорчает невежество моего семейства, – вздохнул мистер Хилбери.

Это был пожилой человек с миндалевидными карими глазами, необычайно живыми для столь почтенных лет и смягчавшими тяжеловесность остальных черт лица. Во время разговора он обычно поигрывал зеленым камушком, висевшим у него на цепочке часов, демонстрируя таким образом длинные скульптурные пальцы, и имел привычку быстро поводить головой туда-сюда, не меняя положения своего большого и довольно грузного тела, словно надеялся обнаружить что-нибудь занятное и достойное внимания, но с наименьшей затратой усилий. Можно было предположить, что для него давно минуло время сильных желаний и неутоленных амбиций – или он удовлетворил их по мере возможностей и теперь применяет всю свою немалую проницательность не для какой бы то ни было пользы делу, а лишь для наблюдений и философских раздумий.

Кэтрин, подумалось Денему, пока мистер Фортескью сооружал очередную обтекаемую конструкцию из слов, похожа на каждого из родителей, но черты сходства в ней довольно странно смешались. У нее были резкие, порывистые жесты, как у матери, в разговоре она часто пыталась вставить что-то свое, но, едва разомкнув губы, удерживалась и тотчас сжимала их; в глубине темных блестящих миндалевидных глаз – как у отца – таилась грусть, но, поскольку в столь молодом возрасте грусть не могла быть благоприобретенной, это меланхоличное выражение скорее свидетельствовало о сдержанности и склонности к созерцанию. И цвет волос, и овал лица – все это позволяло назвать ее интересной девушкой, если не красавицей. Присущие ее натуре качества, такие, как решительность и самообладание, сформировали яркий характер, но из этого вовсе не следовало, что молодой человек, к тому же едва знакомый, будет чувствовать себя рядом с ней легко и непринужденно. Она была высокой, в платье какого-то спокойного тона с отделкой из старинного желтоватого кружева, на которое бросал алые блики один-единственный драгоценный камень. Денем догадался, что именно Кэтрин, хоть большей частью помалкивала, здесь настоящая хозяйка, она моментально реагировала на малейший намек о помощи со стороны матери, но все же для него было очевидно, что ее участие в происходящем лишь внешнее. Ему вдруг пришло в голову, что ее роль за чайным столом, среди всех этих пожилых людей, не так проста, как кажется, и он решил пересмотреть свое первое суждение о ней как об особе, явно к нему нерасположенной.

Разговор тем временем перешел от Манчестера, который уже обсудили достаточно, на другой предмет.

– Что-то я забыла, как это называется – Трафальгарское сражение или Непобедимая армада[2], Кэтрин? – обратилась к дочери миссис Хилбери.

– Трафальгарское, мама.

– Ну разумеется, Трафальгарское! Как же я так… Еще чашечку чаю, с тонким ломтиком лимона, ну а потом, дорогой мистер Фортескью, не могли бы вы объяснить, почему мужчины с благородным римским профилем всегда вызывают доверие, даже если встречаешь их в омнибусе…

Тут в разговор вступил мистер Хилбери – в чем в чем, а уж в этом Денем разбирался – и со знанием дела заговорил о профессии стряпчего и о тех изменениях, которые эта профессия претерпела на его памяти. Денем приободрился, ведь именно благодаря статье на юридическую тему, которую мистер Хилбери опубликовал в своем «Обозрении», они и познакомились. Но когда минутой позже объявили о прибытии миссис Саттон-Бейли, хозяин дома занялся новой гостьей, а мистер Денем, лишенный возможности сказать что-либо умное, остался сидеть рядом с Кэтрин, которая тоже помалкивала. Поскольку они были примерно одного возраста, обоим до тридцати, они не могли прибегать к избитым, но удобным фразам, которые позволяют плавно вывести разговор в тихое русло. Замешательство усугублялось еще и тем, что Кэтрин нарочно решила не помогать упрямцу, в поведении которого она усмотрела нечто враждебное ее окружению, и воздержалась от обычных дамских любезностей. Так они и молчали, Денем едва сдерживался, чтобы не сказать какую-нибудь резкость, которая, может быть, пробудит ее к жизни. Но миссис Хилбери чутко улавливала любую заминку в разговорах – как паузу в инструментальной партитуре – и, чуть подавшись к ним над столом, заметила, в этакой трогательно-отстраненной манере, которая всегда придавала ее фразам сходство с бабочками, перепархивающими с одного солнечного пятна на другое:

– А знаете, мистер Денем, вы так напоминаете мне милейшего мистера Рёскина…[3] Как по-твоему, Кэтрин, это из-за галстука, или из-за прически, или из-за того, что он сидит в такой же позе? Признайтесь, мистер Денем, вы поклонник Рёскина? Недавно мне сказали: «Ах нет, мы не читаем Рёскина, миссис Хилбери». А вот вы что читаете, интересно знать? Ведь невозможно все время летать на аэропланах и погружаться в земные недра.

Произнеся все это, она весьма благожелательно посмотрела на Денема, который не смог выдавить из себя ничего путного, затем перевела взгляд на Кэтрин – та улыбалась, но тоже не ответила, после чего миссис Хилбери, похоже, осенила прекрасная идея и она воскликнула:

– Думаю, мистер Денем захочет посмотреть нашу коллекцию, Кэтрин! Уверена, он не таков, как тот ужасный молодой человек, мистер Понтинг, который заявил мне, что, по его мнению, жить следует исключительно настоящим. В конце концов, что есть настоящее? Половина его – в прошлом… Причем лучшая половина, я бы сказала, – добавила она, обернувшись к мистеру Фортескью.

Денем встал, собираясь откланяться, – он решил, что повидал здесь все, на что стоило посмотреть, однако Кэтрин в ту же самую минуту тоже поднялась с места и предложила:

– Может, вы хотите взглянуть на картины?

И повела его через всю гостиную в комнату поменьше, которая к ней примыкала.

Эта небольшая комната походила на часовню в соборе или нишу в пещерном гроте – глухой уличный шум в отдаленье звучал словно тихий шорох прибоя, а овальные зеркала с серебряным исподом напоминали глубокие озера, подрагивающие при свете звезд. Но сравнение с храмом все же уместней, ибо эта комнатушка была буквально забита реликвиями.

По мере того как Кэтрин касалась разных предметов, то здесь, то там загорались огни, выхватывая из темноты сначала красные с золотом переплеты, затем блеснувшую под стеклом длинную юбку в синюю и белую полоску, письменный стол красного дерева со всеми необходимыми принадлежностями и, наконец, картину над столом, которая подсвечивалась особо. Кэтрин зажгла эти последние лампы, после чего отступила назад, словно говоря: «Вот!» Увидев, что с портрета на него смотрит сам великий поэт Ричард Алардайс, Денем был так потрясен, что, будь на нем шляпа, тотчас сдернул бы ее из почтения. Взгляд этих глаз, окруженных теплыми розовато-желтыми мазками, был на редкость проницательным и излучал почти неземную доброту, изливающуюся на зрителя и – шире – на весь поднебесный мир. Краски до того потускнели, что, кроме этих прекрасных глаз, темнеющих на тусклом фоне, почти ничего нельзя было разобрать.

Кэтрин помолчала, словно давая ему возможность проникнуться величием момента, затем сказала:

– Это письменный стол. Поэт пользовался вот этим пером. – Она подняла перо и вновь положила.

Стол был в старых чернильных пятнах, перо разлохматилось от долгой службы. Здесь же лежали очки в золоченой оправе – всегда должны быть под рукой, – а под столом приютилась пара больших разношенных домашних туфель, одну из которых Кэтрин и подняла, прибавив:

– Думаю, дедушка был раза в два выше и крупнее наших современников. Это, – продолжила она, словно повторяя хорошо затверженный текст, – оригинальная рукопись «Оды зиме». Ранние стихи правились гораздо меньше поздних. Хотите взглянуть?

Пока мистер Денем рассматривал рукопись, Кэтрин устремила взгляд на портрет и, наверное, в тысячный раз погрузилась в блаженные мечты, где была своей среди этих людей-исполинов, по крайней мере, принадлежала к их обществу, отметая разом ничтожность настоящего момента. Величавая голова-призрак на холсте, уж верно, не ведала всех этих воскресных банальностей, и теперь было абсолютно не важно, о чем говорить с этим молодым человеком, ведь они – всего-навсего пигмеи.

– Это экземпляр первого издания стихов, – говорила она, не замечая, что мистер Денем все еще рассматривает рукопись, – в нем есть несколько стихотворений, которые больше не переиздавались, а также варианты правки. – Подождав с минуту, она продолжила, словно все ее паузы были размечены заранее: – Вот эта дама в голубом – моя прабабушка, портрет кисти Миллингтона[4]. Это трость моего дядюшки – сэра Ричарда Уорбертона, он, как известно, вместе с Хейвлоком[5] участвовал в снятии осады Лакхнау. А это… дайте-ка посмотрю… о, да это вещь Алардайсов тысяча шестьсот девяноста седьмого года – основателя фамильного состояния и его супруги. Кто-то на днях передал нам эту вазу, поскольку на ней их герб и инициалы. Мы решили, что им, должно быть, подарили ее на серебряную свадьбу.

Кэтрин умолкла на мгновение, удивляясь, отчего это мистер Денем ничего не говорит. И ощущение, что он за что-то ее недолюбливает, которое на время забылось, пока ее мысли были заняты семейными реликвиями, с такой силой вновь дало о себе знать, что она прервала свой перечень и посмотрела на него. Ее мать, желая для солидности как-то увязать нового знакомого с великими классиками, сравнила его с мистером Рёскином; это сравнение теперь и вспомнилось Кэтрин, заставив ее более критично, чем следовало, оценивать этого молодого человека, ибо данный молодой человек, заглянувший на чай во фраке, действительно имел мало общего с ликом, вобравшим в себя всю квинтэссенцию чувств и неизменно взирающим из-под стекла, – лично знать мистера Рёскина ей не довелось. У мистера Денема было странное лицо – такое скорее подходит человеку действия, а не философу и эстету; широкий лоб, длинный и крупный нос, щеки с едва заметным румянцем гладко выбриты, губы одновременно упрямые и чувственные. Его глаза, в которых сейчас были заметны лишь обычные для мужчин беспристрастность и властность, могли бы при благоприятных обстоятельствах выражать более нежные чувства, ибо они оказались большие, светло-карие, сквозили в них – неожиданно – и нерешительность, и задумчивость; но Кэтрин глянула на него лишь затем, чтобы проверить, не станет ли это лицо чуть ближе к славным героям прошлого, если его украсить пышными баками. Его впалые, хотя не болезненно запавшие щеки указывали на неуживчивость и раздражительность. Голос его, она заметила, чуть дрогнул, когда он отложил рукопись и сказал:

– Должно быть, вы очень гордитесь своим семейством, мисс Хилбери.

– Да, конечно, – ответила Кэтрин. – А по-вашему, это дурно?

– Дурно? Почему это должно быть дурно? Хотя, наверное, скучно – показывать свои вещи гостям.

– Вовсе нет, если гостям это нравится.

– Не трудно ли жить, равняясь на предков? – не отступал он.

– Смею заверить вас, я не пишу стихов, – парировала Кэтрин.

– И я не смог бы. Не вынес бы мысли, что собственный дед меня в этом превзошел. И в конце концов, – продолжал Денем, обводя комнату насмешливым, как показалось Кэтрин, взглядом, – не только дед. Во всем вас уже опередили. Полагаю, вы принадлежите к одному из самых именитых семейств Англии. Уорбертоны, Мэннинги – и вы еще имеете какое-то отношение к Отуэй, как я понимаю? Я в каком-то журнале об этом читал, – добавил он.

– Отуэй – моя двоюродная родня, – ответила Кэтрин.

– Ну вот! – Денем произнес это так, словно получил подтверждение своим словам.

– И что же? – возразила Кэтрин. – По-моему, вы ничего не доказали.

Денем улыбнулся – странно, загадочно. Его приятно позабавило то, что ему удалось если не произвести впечатление на эту заносчивую, высокомерную девицу, то хотя бы смутить ее; правда, он предпочел бы первое.

Какое-то время он сидел молча, с драгоценным томиком стихов в руке, но так и не открыл его, а Кэтрин смотрела на него, и взгляд ее, по мере того как обида проходила, становился все более грустным и задумчивым. Она думала о разном, забыв о своих обязанностях.

– Итак, – сказал Денем, внезапно открыв томик, словно высказал уже все, что хотел или мог, ради приличия, сказать. И принялся листать страницы так усердно, точно собирался вынести приговор не только поэзии, но книге в целом: печати, бумаге, переплету, а затем, убедившись в хорошем или плохом ее качестве, положил на стол и стал рассматривать малаккскую[6] трость с золотым набалдашником, некогда принадлежавшую доблестному воину.

– А вы разве не гордитесь своим семейством? – с вызовом спросила Кэтрин.

– Нет, – ответил Денем. – Моя семья ничего не сделала такого, чем можно было гордиться, если не считать своевременную оплату счетов предметом, достойным гордости.

– Как это скучно… – произнесла Кэтрин.

– Вы бы сочли нас невыносимо скучными, – согласился Денем.

– Пожалуй, скучным я могла бы вас назвать, но смешным – нет, – добавила Кэтрин, как будто Денем и впрямь ее попрекнул этим.

– Ну да, потому что смешного у нас ничего нет. Респектабельные представители среднего сословия, живущие в Хайгейте[7].

– Мы не живем в Хайгейте, но мы тоже среднее сословие, я полагаю.

Денем, едва удержавшись от улыбки, поставил трость на место и вынул меч из узорных ножен.

– Он принадлежал Клайву[8], так мы обычно говорим, – сказала Кэтрин, машинально возвращаясь к обязанностям хозяйки дома.

– Это неправда? – спросил Денем.

– Скорее, семейное предание, традиция. Я не уверена, что это можно доказать.

– Вот видите, а у нас в семье нет традиций, – сказал Денем.

– Как это скучно, – вновь заметила Кэтрин.

– Обычный средний класс, – отвечал Денем.

– Вы оплачиваете свои счета и говорите правду. Не вижу, почему вы должны нас презирать.

Мистер Денем бережно убрал в ножны меч, который, по уверениям семейства Хилбери, принадлежал доблестному военачальнику.

– Я всего лишь хотел сказать, что не желал бы оказаться на вашем месте, – ответил он, словно более всего заботился о точности формулировок.

– Никому не хочется быть не на своем месте.

– Мне хочется. Я бы с радостью поменялся местами с кучей людей.

– Так отчего же с нами не хотите? – спросила Кэтрин.

Денем смотрел, как она сидит в дедовом кресле, тихонько вертя в пальцах ротанговую трость двоюродного дядюшки, на фоне блестящих бело-голубых полос и бордовых переплетов с золотым тиснением. Ее живость и спокойствие, как у экзотической птички, легко балансирующей на веточке перед новым полетом, так и подбивали его раскрыть ей глаза на ограниченность ее удела. Как быстро, как легко она о нем забудет!

– Вы же ничего не получаете из первых рук, – начал он почти грубо. – Другие все уже сделали за вас. Вам не понять, как приятно покупать вещь, на которую пришлось долго копить, впервые прочесть новую книгу или сделать какое-нибудь собственное открытие…

– Продолжайте, – сказала Кэтрин, потому что Денем остановился: перечисляя все это, он вдруг усомнился, есть ли в его словах хоть доля истины.

– Конечно, я не знаю, как вы проводите время, чем занимаетесь, – продолжил он, чуть менее уверенно, – но полагаю, показываете гостям дом. Вы ведь пишете биографию вашего деда, не так ли? А подобные собрания, – он кивком указал на гостиную, откуда время от времени доносился сдержанный смех, – наверняка отнимают уйму времени.

Она выжидательно посмотрела на него, словно оба сейчас занимались тем, что наряжали некую куклу, в точности похожую на нее, и он колеблется, выбирая, где повязать очередной поясок или бантик.

– Вы почти правы, – сказала она, – но я всего лишь помогаю маме. Сама я ничего не пишу.

– Так чем же вы занимаетесь? – спросил он.

– Что вы имеете в виду? Я ведь не хожу в присутствие с десяти до шести.

– Я не это имел в виду.

Самообладание вернулось к Денему; теперь он говорил спокойно, и Кэтрин не терпелось выслушать его объяснения, но в то же время ей хотелось уязвить его, отвадить легкой иронией или насмешкой, как она всегда поступала с периодически появляющимися отцовскими молодыми гостями.

– В наше время вообще никто ничего стоящего не делает, – заметила она. – Вот видите, – она постучала пальцем по томику дедовых стихов, – мы даже напечатать книгу не можем, как раньше печатали, а что до поэтов, художников и писателей – их вовсе нет. В конце концов, я не одна так живу.

– Да, великих среди нас нет, – ответил Денем. – И хорошо, что нет. Терпеть не могу великих. То, что в девятнадцатом веке так превозносили величие, на мой взгляд, говорит о никчемности того поколения.

Кэтрин набрала в грудь побольше воздуха, собираясь с пылкостью возразить, но вдруг в соседней комнате хлопнула дверь – она прислушалась, и оба заметили, что мерный гул голосов за чайным столом умолк, а свет как будто притушили. Мгновение спустя в дверях появилась миссис Хилбери. Она застыла, глядя на них с выжидательной улыбкой, словно для нее здесь разыгрывают сцену из жизни юношества. Это была дама весьма примечательной внешности, и, хотя ей было уже за шестьдесят, благодаря окружавшему ее ореолу славы и ясности взора казалось, ей удалось промчаться над поверхностью лет, не понеся при этом ни малейшего ущерба. В чертах ее сухого лица было что-то орлиное, но малейший намек на резкость рассеивался при виде огромных голубых глаз, одновременно и проницательных и невинных, – она смотрела на мир так, словно ждала от него, что он будет вести себя благородно, более того, была уверена, что он это сумеет, стоит только постараться. Редкие морщинки на лбу и возле губ позволяли предположить, что в ее жизни все же бывали минуты затруднений или сомнений, однако они никоим образом не умалили этой веры, и она до сих пор с радостью предоставляла каждому сколько угодно попыток, а системе в целом даровала презумпцию невиновности. Она была очень похожа на своего отца и так же, как и он, была натурой живой и непосредственной, открытой всему новому.

– Ну и как вам понравился наш маленький музей, мистер Денем? – спросила она.

Мистер Денем встал, отложил книгу, но не нашелся с ответом, что позабавило Кэтрин.

Миссис Хилбери взяла в руки отложенный им томик.

– Есть книги, которые живут, – раздумчиво произнесла она. – В детстве они наши лучшие друзья, а потом вместе с нами взрослеют. Вы любите поэзию, мистер Денем? Хотя нет, что за глупости я говорю! Знаете, на самом деле милейший мистер Фортескью меня порядком утомил. Он так красноречив и остроумен, глубокомыслен и убедителен, что уже через полчаса мне захотелось потушить все лампы. Но почем знать, вдруг в темноте он еще более разговорчив… Как ты думаешь, Кэтрин, не устроить ли нам вечеринку в полной темноте? Для особых зануд оставим несколько освещенных комнат…

На этих словах мистер Денем протянул ей руку, чтобы откланяться.

– Но нам еще столько всего нужно вам показать! – воскликнула миссис Хилбери, словно не замечая этого жеста. – Книги, картины, рукописи и даже то самое кресло, в котором сидела Мария Стюарт, когда услышала об убийстве Дарнли[9]. Я пойду прилягу ненадолго, а Кэтрин пора переодеться, хотя и это платье симпатичное, и, если вы не прочь побыть немного в одиночестве, ужин подадут в восемь. Полагаю, за это время вы могли бы сочинить стихотворение. Знаете, я так люблю, когда в камине горит огонь! Не правда ли, здесь очаровательно?

Она чуть отступила в сторону, демонстрируя им опустевшую гостиную в неровном свете камина, в котором метались и дрожали яркие языки пламени.

– Милые мои вещи! – воскликнула она. – Уважаемые кресла и столики! Вы словно старые друзья – верные, молчаливые друзья. И кстати, Кэтрин, только что вспомнила: сегодня у нас будут мистер Эннинг, и кое-кто с Тайт-стрит, и с Кадоган-сквер… Не забудь, надо заново отдать багетчикам картину твоего двоюродного дедушки. Тетушка Миллисент первая обратила на это внимание, когда была у нас в последний раз, и я бы на ее месте тоже расстроилась, увидев своего отца под треснутым стеклом.

В такой ситуации попрощаться и уйти было так же трудно, как продраться сквозь лабиринт искрящейся и сверкающей паутины, ибо в каждую следующую секунду миссис Хилбери вспоминала что-нибудь новое о низостях багетчиков и радостях стихотворчества, так что в какой-то момент молодому человеку показалось, что под этим гипнотическим воркованием он вот-вот поддастся ее уговорам – притворным, поскольку сильно сомневался, что его присутствие для нее что-либо значит. Однако Кэтрин пришла ему на выручку и дала возможность откланяться, за что он был ей весьма признателен, как и любому ровеснику, проявившему чуткость и понимание.

Глава II

Уходя, молодой человек хлопнул дверью чуть громче прочих сегодняшних гостей и быстро зашагал по улице, рассекая тросточкой воздух. Он был рад, что вырвался наконец из той гостиной, рад подышать сырым уличным смогом и побыть среди простоватых людей, которым всего-то и нужно от жизни что часть тротуара, не более. Он подумал, что, окажись сейчас здесь мистер, или миссис, или мисс Хилбери, он бы уж каким-нибудь образом дал им почувствовать свое превосходство: его мучили воспоминания о неловких корявых фразах, которые даже девушке с затаенной иронией в печальном взгляде не могли показать его с лучшей стороны. Он попытался вспомнить, в каких именно словах выразилась его короткая филиппика, подсознательно заменяя их другими, куда более яркими и убедительными, так что обида от провала несколько поутихла. Периодически его мучил стыд, поскольку он по натуре не был склонен видеть свое поведение в розовом свете, но теперь, когда его ноги мерно вышагивали по тротуару, а вокруг за неплотно задернутыми шторами угадывались кухни, столовые, гостиные, как в синематографе демонстрируя сцены из другой жизни, его переживания утратили остроту.

Его отношение к прошлым событиям претерпевало странные изменения. Он пошел медленнее, чуть склонив голову, и свет уличных фонарей время от времени выхватывал из темноты его теперь на удивление спокойное, безмятежное лицо. Он так глубоко погрузился в раздумья, что долго смотрел непонимающим взглядом на табличку с названием улицы; когда стал переходить дорогу, пару раз неуверенно постучал тростью по бордюру, как это делают слепые, а дойдя до подземки, сощурился от яркого света, взглянул на часы, решил, что может еще побродить в темноте, и пошел дальше.

Но мысль была все та же, с какой он начал. Он все еще думал о званом вечере, с которого недавно ушел, но, вместо того чтобы вспомнить, хотя бы приблизительно, как выглядели и что говорили хозяева и гости, его разум пытался уйти от реальности. Изгиб улицы, залитая огнями комната, что-то монументальное в шеренге фонарей – кто знает, какое случайное сочетание света или тени вдруг изменило направление его мыслей, и он пробормотал зачем-то вслух:

– Подходит… Да, Кэтрин Хилбери подойдет. Беру Кэтрин Хилбери.

Едва сказав это, он замедлил шаг и замер, глядя в пустоту. Желание оправдаться, прежде неотступное, перестало его мучить, и – словно ослабла железная хватка – выпущенные на свободу чувства и мысли, уже ничем не скованные, рванулись вперед и как-то совершенно естественно обратились к фигуре Кэтрин Хилбери. Удивительно, как много она вдруг дала ему пищи для размышлений, при том что в ее присутствии он был настроен крайне критически. Ее очарование, которое прежде он пытался отрицать, даже испытав его на себе в полной мере, ее красота, характер, отстраненность, которой он старался не замечать, теперь всецело овладели его чувствами, и, когда запас воспоминаний истощился, на помощь естественным образом пришло воображение. Он сознавал, что делает, поскольку, размышляя о мисс Хилбери, применил своего рода метод, как будто этот ее воссоздаваемый заново образ мог для чего-то ему пригодиться. Он немного увеличил ее рост, цвет волос сделал темнее, но внешность ее мало нуждалась в «улучшениях». Дальше всего он осмелился зайти, рисуя ее ум, который виделся ему возвышенным и непогрешимым и при этом столь независимым, что только лишь для Ральфа Денема на миг прервал свой высокий полет – и раз уж он появился на горизонте, Кэтрин, хотя поначалу и неохотно, в конце концов снизошла до него, спустилась с недосягаемых высот, пожаловав добрым словом. Все эти приятности, однако, следовало хорошенько обдумать на досуге, разобрать их во всех подробностях, но главное: Кэтрин Хилбери подойдет – на несколько недель или даже месяцев. Взяв ее, он получил то, чего ему так не хватало, что могло бы заполнить в его мыслях давно пустовавшее место. Он удовлетворенно вздохнул. И, наконец сообразив, что находится где-то в районе Найтсбриджа, вскоре уже мчался в подземке по направлению к Хайгейту.

Мысль о том, что теперь он обладает чем-то необычайно ценным, хоть и была утешительной, все же не ограждала от привычных размышлений, навеваемых видом загородных улиц, мокрых кустов в палисадниках и нелепых надписей, намалеванных белой краской на калитках. Идти предстояло в гору, и его мрачные раздумья обратились к дому, который с каждым шагом становился все ближе, – там пять-семь братьев и сестер, мать-вдова да, может, еще дядя или тетка сейчас собрались за унылой трапезой под желтой слепящей лампой. Неужели придется выполнить угрозу? Помнится, пару недель назад он, увидев подобное сборище, пригрозил, что, если в воскресенье опять заявятся гости, он будет ужинать один у себя в комнате… Но единственный взгляд в сторону мисс Хилбери еще раз убедил его в том, что именно сегодня следует проявить непреклонность, а посему, войдя в дом и убедившись, что дядя Джозеф тут как тут (о его присутствии красноречиво поведали шляпа-котелок и большущий зонт), он отдал распоряжение горничной и пошел к себе наверх.

Преодолевая один за другим лестничные марши, он заметил, что бывало с ним крайне редко, и ветхий ковер, сходящий на нет, и выцветшие обои в пятнах сырости или в прямоугольных обводах – там, где раньше висели картины, и что по углам бумага отошла и топорщится, и что с потолка отвалился кусок штукатурки… Вид самой комнаты не добавлял радости в этот злополучный час. Продавленный диван чуть позже вечером послужит ему кроватью, один из столиков скрывал в себе умывальник, одежда и обувь валялись вперемешку с книгами, на корешках которых был оттиснут золоченый герб колледжа; украшением служили развешенные на стене фотографии мостов, соборов и групповые снимки плохо одетых молодых людей, сидящих в несколько рядов на каменных ступенях. Обшарпанная мебель, выцветшие занавески и никаких признаков роскоши или хотя бы хорошего вкуса, если не считать дешевых томиков классики на книжной полке. Единственным предметом, проливавшим свет на характер владельца комнаты, была жердочка поперек окна, размещенная там ради свежего воздуха и солнечных лучей, на которой скакал туда-сюда ручной и, по-видимому, дряхлый грач. Птица, в ответ на нежное поглаживание шейки, устроилась на плече Денема. Он зажег газовый камин и в мрачном расположении духа стал дожидаться ужина.

Через несколько минут маленькая девочка просунула в дверь голову:

– Ральф, мама спрашивает, ты не спустишься? Дядя Джозеф…

– Пусть принесут ужин сюда, – отрезал Ральф, после чего она поспешила исчезнуть, оставив дверь приоткрытой.

Денем подождал еще несколько минут, в течение которых он и грач смотрели на огонь, тихо выругался, кинулся вниз, перехватил горничную и сам отрезал себе кусок хлеба и холодного мяса. Пока он добывал пропитание, дверь столовой распахнулась, «Ральф!» – послышался голос, но Ральф даже не обернулся, он уже мчался к себе наверх с тарелкой. Поставил ее на стул и стал торопливо и с жадностью есть, что отчасти объяснялось гневом, отчасти голодом. Значит, мать не намерена с ним считаться, его не уважают в собственной семье, за ним посылают и обращаются как с ребенком! Он стал вспоминать, с нарастающим как ком чувством обиды, что почти каждое его действие, с тех пор как он вошел в комнату, было с боем вырвано из цепкой системы семейных правил. По справедливости, он должен был сейчас сидеть в гостиной и описывать свои вечерние приключения или слушать о вечерних приключениях других; саму комнату, свет газового камина, кресло – все приходилось отвоевывать, несчастную птицу – половина перьев повыдергана, лапу чуть не оторвал кот – удалось спасти, несмотря на все возражения, но больше всего раздражало домашних его стремление к уединению. Ужинать в одиночестве или уходить к себе после ужина – это уже отступничество, за это право приходилось бороться всеми подручными средствами, действуя где хитростью, где напором. Что ему менее противно – обман или слезы? Но по крайней мере, думать ему не запретят и не вырвут у него признания, где он был и кого видел. Это только его касается, и это действительно шаг в правильном направлении, – так постепенно, раскурив трубку и покрошив грачу остатки еды, Ральф сменил гнев на милость и стал обдумывать планы на будущее.

Сегодня он сделал шаг в верном направлении, потому что давно собирался завести дружбу с людьми вне семейного круга, точно так же он запланировал изучать этой осенью немецкий и писать обзоры книг по юриспруденции в журнале мистера Хилбери «Критическое обозрение». Он всегда все планировал заранее, с детства. От бедности и еще оттого, что был старшим сыном в многодетной семье, он привык смотреть на осень, зиму, лето и весну как на этапы некоего длительного мероприятия. Хотя ему не было еще тридцати, эта привычка планировать все заранее наложила свой след: над бровями его уже заметны были морщины, вот как сейчас например. Однако вместо того чтобы посидеть и поразмышлять, он поднялся, взял картонку с надписью крупными буквами НЕ ВХОДИТЬ и повесил ее на ручку двери. Сделав это, он заточил карандаш, зажег настольную лампу и раскрыл книгу. Но все не мог сесть за работу. Он погладил грача, раздвинул занавески и глянул в окно на город, раскинувшийся вдали в туманном сиянии. Он посмотрел сквозь дымку в сторону Челси, задумался о чем-то и вскоре вернулся к столу. Но даже косноязычие ученого трактата о гражданских правонарушениях не спасало от посторонних мыслей. Глядя на эти страницы, он видел за ними просторную гостиную, женские силуэты, слышал приглушенные голоса, чувствовал даже запах кедровых поленьев, полыхающих в камине. Он мысленно расслабился, и из подсознания стали всплывать сцены, запечатлевшиеся в тот момент помимо его воли. Он вспомнил слово в слово закрученную фразу мистера Фортескью, вплоть до интонации, и зачем-то стал повторять все, что тот говорил про Манчестер. Затем подумал о доме Хилбери: а есть ли там еще такие же залы, как эта гостиная, и затем, без всякой связи: какая красивая у них должна быть ванная, и какая спокойная и неспешная жизнь у этих ухоженных людей, которые наверняка все еще сидят в той самой комнате, только одеты иначе, и мистер Эннинг уже пришел, и тетушка, которая переживает из-за треснутого стекла на отцовском портрете. Мисс Хилбери переоделась («Хотя и это платье симпатичное!» – услышал он слова ее матери) и беседует с мистером Эннингом (тому лет сорок с лишним, и вдобавок он лысый) о литературе. Мирная, приятная картина, и такое умиротворение разлилось по всему его телу, что книга сама собой выскользнула у него из пальцев, и он совсем забыл о том, что время, отведенное для работы, утекает с каждой минутой.

Скрипнула ступенька – он очнулся. Спохватившись, сделал серьезное лицо и уставился на пятьдесят шестую страницу ученого тома. У двери шаги замедлились – он догадался, что посетитель, кто бы он ни был, сейчас читает надпись на картонке и обдумывает, стоит ли с ней считаться. Конечно, из тактических соображений ему следовало сидеть тихо, в гордом одиночестве, ибо никакое правило в семье не приживется, если самым суровым образом не наказывать за малейшее его нарушение по крайней мере в первые полгода, если не больше. Но Ральфу почему-то именно сейчас хотелось, чтобы его уединение нарушили, и он даже огорчился, услышав скрип половицы в некотором отдалении, как будто посетитель решил-таки уйти. Он вскочил, распахнул дверь, даже с излишней резкостью, и встал на пороге. Посетитель, уже спустившийся на полпролета, замер.

– Ральф? – прозвучало вопросительно.

– Джоан?

– Я шла наверх, но заметила табличку.

– Ладно, заходи, – пробурчал он, хотя в душе был рад ее приходу.

Джоан вошла в комнату и встала – прямая как струнка, опершись рукой на каминную полку, – давая тем самым понять, что заглянула по делу и тотчас уйдет, когда выполнит поручение.

Она была старше Ральфа на три или четыре года. У нее было округлое, но несколько изможденное лицо, выражавшее одновременно озабоченность и добродушие, – черта, особенно свойственная старшим сестрам в больших семьях. Как и у Ральфа, у нее были приятные карие глаза, разве что выражение отличалось: в то время как он имел обыкновение прямо и пристально смотреть на объект, она, похоже, предпочитала рассматривать все с разных углов зрения. И из-за этого казалась еще старше. Секунду-другую Джоан смотрела на грача. Затем сказала, прямо, без предисловий:

– Речь о Чарльзе и о предложении дяди Джона… У нас с мамой был разговор. Она не сможет платить за него после этого семестра. Иначе ей придется просить займ у банка, вот так.

– Этого нельзя допустить, – возразил Ральф.

– И я так считаю. Я так ей и сказала, но она меня не слушает.

Ральф, как будто заранее знал, что разговор затянется надолго, придвинул сестре стул и тоже сел.

– Я тебе не помешала? – спросила она.

Ральф покачал головой, и некоторое время они сидели в молчании. Лица у обоих стали серьезными.

– Она не понимает, что иногда стоит рискнуть, – заметил он наконец.

– Думаю, мама и рискнула бы, знай она наверняка, что Чарльзу от этого будет польза.

– Но у него ведь есть голова на плечах? – возразил Ральф.

Сварливые нотки в его голосе дали сестре понять: за этими словами стоит что-то личное. Что бы это могло быть? – недоуменно подумала она, но сразу пошла на попятный.

– В чем-то он жутко отстает, по сравнению с тобой в его возрасте. И дома с ним непросто. Из Молли прямо веревки вьет.

Ральф хмыкнул, давая понять, что это для него не довод. Джоан стало ясно: брат сейчас просто не в настроении и будет возражать на все, что бы ни говорила мать. Ральф назвал мать «она» – вот лучшее тому доказательство. Джоан вздохнула, но даже этот непроизвольный вздох Ральф воспринял враждебно и выпалил:

– Как ты не понимаешь, это жестоко – приковывать семнадцатилетнего мальчишку к конторке!

– Никто не собирается приковывать его к конторке, – возразила Джоан.

Ее тоже эта ситуация не радовала. Полдня она долго и мучительно подробно обсуждала с матерью проблему с обучением и платой за него и теперь пришла к брату, ожидая, пусть необоснованно, поддержки хотя бы потому, что вечером он где-то успел побывать – где именно, она не знала и не собиралась расспрашивать.

Ральф любил сестру и, заметив, что она всерьез расстроена, подумал: как это нечестно – перекладывать все заботы на ее хрупкие плечи!

– На самом деле, – сказал он со вздохом, – мне следовало принять предложение дяди Джона. Я бы теперь зарабатывал до шести сотен в год.

– Вот уж не думаю, – поспешно ответила Джоан, жалея о том, что завела этот разговор. – По-моему, вопрос стоит так: можем мы еще как-то урезать расходы?

– Снять дом поменьше?

– Скорее, поменьше держать прислуги.

Оба предложения звучали неубедительно, и, представив, к чему приведут подобные ограничения в и без того экономном хозяйстве, Ральф решительно заявил:

– Исключено.

Исключено, потому что иначе ей придется брать на себя еще больше работы по дому. Нет, все тяготы лягут на его плечи, ибо он решил, что его семейство имеет право на достойный образ жизни, как у других, – как у Хилбери, например. В душе он верил, и довольно истово, что его семья в чем-то выдающаяся, хотя свидетельств тому не было.

– Если мама не готова рискнуть…

– Не хочешь же ты, чтобы она снова все распродавала…

– Она может рассматривать это как вложение на будущее, но, если она откажется, придется что-то придумать, только и всего.

В словах брата был скрытый намек, и Джоан сразу поняла, о чем он. За годы службы, а это более шести-семи лет, Ральфу удалось скопить, вероятно, три-четыре сотни фунтов. Учитывая, что такая сумма появилась ценой жестких ограничений, Джоан всегда удивлялась той легкости, с какой он пускал ее в биржевую игру, покупая и вновь перепродавая акции, так что она то прирастала, то уменьшалась, и всегда оставался риск в одночасье потерять все до последнего пенни. И хотя Джоан в этом ничего не смыслила, она невольно еще больше любила своего брата за это странное сочетание спартанской выдержки и того, что ей казалось романтическим, ребяческим легкомыслием. Ральф интересовал ее больше, чем кто-либо другой на свете, и она часто прерывала подобные экономические дискуссии, несмотря на всю их важность, чтобы понять ту или иную новую черту его характера.

– Мне кажется, с твоей стороны довольно глупо рисковать своими деньгами ради бедняги Чарльза, – заметила она. – Я его, конечно, люблю, но все же он звезд с неба не хватает… И потом, почему именно ты должен идти на жертвы?

– Джоан, дорогая, – Ральф даже вскочил от волнения, – разве не очевидно, что всем нам приходится чем-то жертвовать? Что толку это отрицать? Какой смысл с этим бороться? Так было, и так будет всегда. У нас нет денег и никогда не будет. И наш удел – тянуть лямку изо дня в день, пока не упадем замертво, впрочем, таков удел многих, если подумать.

Джоан посмотрела на него, хотела что-то сказать, но удержалась. Потом очень осторожно произнесла:

– Ты счастлив, Ральф?

– Нет. А ты? Хотя, может, я так же счастлив, как и большинство из нас. Один Бог знает, счастлив я или нет. И что такое счастье?..

Произнеся эту сакраментальную фразу, он все же едва заметно улыбнулся сестре. Она, как обычно, задумалась, прежде чем ответить.

– Счастье, – повторила Джоан, будто пробуя это слово на вкус, и умолкла. Какое-то время молчала, словно рассматривала это «счастье» со всех сторон. – Хильда сегодня заходила, – вдруг произнесла она, точно речи ни о каком счастье и вовсе не было. – Принесла показать Бобби – такой славный мальчуган…

Ральф с удивлением заметил, что ей хочется уйти от опасно-доверительного разговора, обратившись к общесемейным темам. И все же, подумал он, она единственная из родни, с кем можно поговорить о счастье, хотя вообще-то он вполне мог бы поговорить о счастье и с мисс Хилбери при первом знакомстве. Он окинул Джоан придирчивым взором: она выглядела такой провинциальной в своем глухом зеленом платье с выцветшим кружевом, такой терпеливой и покорной, как будто заранее смирилась со всеми ударами судьбы. И ему это не понравилось. Ему захотелось рассказать ей о семействе Хилбери и как-то принизить их, потому что в небольшой битве, которая нередко случается между двумя быстро сменяющимися жизненными впечатлениями, жизнь Хилбери в его воображении начала одерживать верх над жизнью Денемов, и ему хотелось убедиться, что в каком-то смысле Джоан намного превосходит мисс Хилбери. Он чувствовал, что его сестра куда оригинальнее и энергичнее мисс Хилбери, но Кэтрин произвела на него впечатление человека большой жизненной силы и железного самообладания, и в данный момент бедняжке Джоан никакого преимущества не сулил тот факт, что она внучка лавочника и сама трудится не покладая рук. Беспросветность и убожество такой жизни угнетало его, несмотря на твердую уверенность, что семья у них по-своему выдающаяся.

– Поговоришь с мамой? – спросила Джоан. – Потому что, видишь ли, нужно как-то все уладить. Чарльз должен написать дяде Джону, если он согласен.

Ральф нетерпеливо вздохнул:

– По-моему, это не важно. Так или иначе, он обречен на прозябание.

Щеки Джоан вспыхнули.

– Вздор, – сказала она. – Зарабатывать на жизнь не стыдно. Я, например, горжусь тем, что сама себя обеспечиваю.

Ральфу было приятно это услышать, но он перебил ее, из какого-то чувства противоречия:

– Может, потому, что ты разучилась радоваться? У тебя не хватает времени на что-нибудь достойное…

– Например?

– Ну, прогулки, музыка, книги, знакомство с интересными людьми. Ты ничего не делаешь такого, что действительно стоит делать. Как и я, впрочем.

– Мне кажется, ты мог бы при желании сделать эту комнату поприличней, – заметила она.

– Какая разница, в какой комнате жить, если лучшие годы проводишь в конторе, занимаясь бумагомаранием?

– На днях ты говорил, что юриспруденция – интересное занятие.

– Да, для тех, кто может себе позволить ею заниматься.

– Ой, надо же, Герберт только сейчас отправился спать, – перебила его Джоан, когда на лестничной площадке с грохотом захлопнулась дверь. – А потом утром его не разбудишь.

Ральф устремил взор в потолок и поджал губы. Ну почему, думал он, Джоан хоть на минутку не отвлечется от повседневных хлопот? Казалось, она все сильнее в них увязает, и вырваться во внешний мир ей удается все реже, вылазки эти все короче, а ведь ей всего лишь тридцать три года.

– Ты в последнее время ходишь к кому-нибудь в гости? – вдруг спросил он.

– Времени не хватает. А почему ты спрашиваешь?

– Полезно бывает познакомиться с новыми людьми, только и всего.

– Бедный Ральф! – вдруг сказала Джоан с улыбкой. – Ты думаешь, твоя сестра становится старой занудой, да?

– Ничего подобного, – поспешил он заверить ее, покраснев при этом. – И все же разве это жизнь, Джоан?! Если ты не занята в конторе, ты хлопочешь обо всех нас. И, боюсь, я к тебе не всегда справедлив.

Джоан поднялась и постояла с минуту, потирая озябшие руки – очевидно обдумывая, что на это ответить и стоит ли вообще отвечать. Брата с сестрой объединяло сейчас редкое чувство близости. Нет, им обоим теперь слова были не нужны. Джоан, проходя, потрепала брата по голове, пробормотала «спокойной ночи» и вышла из комнаты. Несколько минут после ее ухода Ральф сидел недвижно, подперев щеку рукой, взгляд его становился все более сосредоточенным, на лбу вновь обозначились морщины – приятная нега от чувства взаимной дружеской симпатии постепенно проходила, и он остался наедине со своими мыслями.

Через некоторое время он открыл книгу и погрузился в чтение, изредка поглядывая на часы, словно дал себе задание закончить к определенному сроку. Где-то в отдалении то и дело звучали голоса, хлопали двери спален – в этом доме ни один уголок не пустовал. Когда пробило полночь, Ральф закрыл трактат и, прихватив свечу, спустился вниз убедиться, что все лампы потушены, а двери заперты. Все вокруг было старым и обветшалым, казалось, обитатели дома за долгие годы общипали, как траву, былое роскошное убранство, сведя его до грани пристойности, и теперь в ночи, лишенные жизни, зияющие пустоты и застарелые шрамы особенно бросались в глаза. Кэтрин Хилбери, подумал он, даже смотреть бы на это не стала.

Глава III

Денем упрекнул Кэтрин Хилбери в принадлежности к одному из самых выдающихся семейств Англии, и если бы кто-нибудь взял на себя труд ознакомиться с исследованием мистера Голтона[10], то убедился бы, что это утверждение недалеко от истины. Алардайсы, Хилбери, Миллингтоны и Отуэй, похоже, собственным примером доказали, что интеллект – нечто такое, что можно запросто передавать от одного члена некой группы к другому практически до бесконечности, в полной уверенности, что девять из десяти представителей этого привилегированного сообщества бережно примут бесценный дар и понесут его дальше. Долгое время ее предки были известными судьями и адмиралами, юристами и государственными служащими, и в какой-то момент эта благодатная почва взрастила наконец редчайший цветок, который мог бы составить гордость любого семейства: выдающегося литератора, одного из величайших поэтов Англии – Ричарда Алардайса. Породив его, они еще раз подтвердили преимущества своей крови, продолжая плодить известных деятелей. Вместе с сэром Джоном Франклином[11] они плавали к Северному полюсу, с Хейвлоком освобождали Лакхнау, и если не указывали, подобно маякам, путь всему поколению, то были надежными яркими свечками, освещающими обычные закоулки жизни. Какую профессию ни возьми, в каждой на видном месте был какой-нибудь Уорбертон или Алардайс, Миллингтон или Хилбери.

Разумеется, следует добавить, что в английском обществе так уж сложилось: если ты носишь громкое имя, то не требуется особых заслуг, чтобы занять место, на котором проще отличиться, чем остаться в тени. И если это справедливо по отношению к сыновьям известных фамилий, в данном случае даже дочери, и даже в девятнадцатом столетии, становились влиятельными персонами – меценатками, или просветительницами (если оставались старыми девами), или супругами выдающихся деятелей (если выходили замуж). Справедливости ради следует отметить, что нет правил без исключений, и среди Алардайсов было несколько прискорбных случаев, наглядно показавших, что отпрыски таких семейств легче скатываются в порок, чем дети обычных родителей, если это послужит кому-то утешением. Однако в первые годы двадцатого века Алардайсы и их родственники в целом держались неплохо. Их можно было найти в списках лучших профессионалов, часто с учеными приставками к фамилии; они сидели в роскошных кабинетах с собственными секретарями; они писали объемистые фолианты в темных обложках, издаваемые двумя известнейшими университетами; и, если один из них умирал, можно было не сомневаться, что другой напишет его биографию.

Ныне источником этого величия, естественно, считался известный поэт, а, следовательно, его ближайшие потомки были обременены славой более, чем родственники из боковых ветвей. Благодаря своему особому положению единственной наследницы великого поэта миссис Хилбери оказалась духовной главой семьи. Ее дочь Кэтрин также обладала более высоким рангом в сравнении с ее двоюродными братьями и сестрами и прочей родней, тем более что и она была единственным ребенком в семье. Алардайсы женились и вступали в перекрестные браки, представители их многочисленного потомства регулярно ходили в гости друг к другу на обеды и семейные торжества, которые стали сродни таинствам и соблюдались не менее строго, чем дни церковных праздников и поста.

В прежние времена миссис Хилбери знала всех поэтов, всех писателей, всех красавиц и знаменитостей своей эпохи. И поскольку некоторые из них уже покинули бренный мир, а другие доживали свой век, замкнувшись в ореоле славы, миссис Хилбери регулярно собирала у себя родственников, чтобы вместе погоревать о былом величии ушедшего столетия, когда все науки и искусства Англии были представлены двумя-тремя звучными именами. «И где же те, кто придет им на смену?» – вопрошала она, и то, что настоящее не могло предъявить ей поэта, писателя или художника, сопоставимого с ними по масштабам, часто становилось темой ее рассуждений, особенно на закате, в минуты меланхолии, и эти ее ламентации невозможно было остановить, даже если кто и захотел бы. Однако миссис Хилбери была далека от того, чтобы осуждать за это младшее поколение. Она радушно принимала молодежь в своем доме, делилась с ними воспоминаниями, дарила монетки, угощала мороженым, давала добрые советы и сочиняла о них романтические истории, которые не имели ничего общего с действительностью.

Осознание уникальности ее происхождения просачивалось в сознание Кэтрин из самых разных источников с тех пор, как она начала постигать мир. Над камином в детской висела фотография надгробия ее деда в Уголке поэтов[12]. Во время одного из тех доверительных разговоров со взрослыми, которые оказывают столь сильное воздействие на неокрепший разум, ей сказали, что дедушку похоронили там потому, что он был «хорошим, великим человеком». Позднее, в очередную годовщину, мать повезла ее в двуколке сквозь туман и дала огромный букет ярких, сладко пахнущих цветов, чтобы положить на его могилу. И яркий свет свечей, и хор, и гул органа в церкви – все это было, как ей казалось, в его честь. Вновь и вновь ее приводили вниз, в гостиную, чтобы получить благословение от очередного почтенного старца, страшного, горбатого и с клюкой, который, как отложилось в ее детской памяти, сидел поодаль от остальных, причем, в отличие от обычных гостей, в кресле ее отца, который тоже был здесь – непохожий на себя, слегка взволнованный и чрезвычайно учтивый. Жуткие старцы брали ее на руки, заглядывали в глаза и просили быть умницей и послушной девочкой или находили в ее лице некое сходство с Ричардом – когда тот был маленьким. Тогда мать кидалась ее обнимать, после чего ее отсылали обратно в детскую, довольную и счастливую, с ощущением чего-то важного и загадочного, словно перед ней лишь приподняли завесу тайны, которая не сразу, но потом, со временем, откроется ей полностью.

Были еще и частые гости – тетушки, дядюшки и двоюродные братья и сестры «из Индии», которых следовало уважать хотя бы за то, что они родня, и другие представители обширного клана, которых она должна «помнить всю свою жизнь», как внушали ей родители. Из-за этого, а также из-за постоянных разговоров о великих людях и их деяниях в сознании Кэтрин с детства присутствовали такие личности, как Шекспир, Мильтон, Шелли и прочие, которых она знала лишь по именам, но почему-то в ее представлении они стояли ближе к Хилбери, чем к остальным людям. Они служили ей недосягаемым образцом и мерилом собственных хороших и дурных поступков. Ее происхождение от одного из этих небожителей не было для нее неожиданностью, но стало источником радости – по крайней мере, до тех пор, пока с годами ее завидная доля не перестала быть чем-то само собой разумеющимся и не начали проявляться некоторые отрицательные ее стороны. Возможно, это немного тягостно: унаследовать не земли, но некий образчик интеллектуальной и умственной добродетели; возможно, сама непогрешимость предка начинает смущать тех, кто посмеет сравнить себя с ним. Так после пышного цветения растение не способно ни на что, кроме простого листа и побега. Из-за этого ли или из-за чего-то иного у Кэтрин случались минуты уныния. Славное прошлое, когда мужчины и женщины могли достичь небывалых высот, ложилось тяжким гнетом на настоящее, умаляя его настолько, что, казалось, невозможно жить, когда знаешь, что все великие деяния уже позади.

Она много размышляла над этим, даже чаще, чем следовало, отчасти из-за матери, которая только и жила прошлым, отчасти из-за того, что большую часть времени ей приходилось общаться с великими гениями, поскольку в ее обязанности входило помогать матери писать биографию знаменитого поэта. Когда Кэтрин было лет семнадцать или восемнадцать – то есть примерно лет десять назад, – миссис Хилбери торжественно объявила, что теперь с помощью дочери биография вскоре будет опубликована. Упоминания об этом просочились в литературную прессу, и некоторое время Кэтрин работала с чувством великой гордости и достаточно продуктивно.

Однако позже она стала замечать, что дело не сдвигается с мертвой точки. И сознавать это становилось тем более мучительно, что всякий, хоть каким-то боком причастный к литературной среде, понимал, что у них есть все необходимые материалы для одной из величайших биографий всех времен. Шкафы и ящики ломились от бесценных реликвий. Все подробности личной жизни лежали в аккуратных стопках исписанных мелким почерком рукописей. К тому же в памяти миссис Хилбери яркие образы того времени были по-прежнему живы. Она умела придать давним словам недостающие штрихи и краски, так что они, можно сказать, обретали плоть и кровь. Она охотно поверяла свои мысли бумаге, и каждое утро исписывать страницу было для нее так же естественно, как для птички щебетать, – и, однако, несмотря на все ее усердие и благие порывы, несмотря на горячее желание закончить работу, книга так и осталась незавершенной. Бумаги накапливались без всякой дальнейшей цели, и в минуты уныния Кэтрин сомневалась, получится ли у них хоть что-то, что можно показать публике. В чем же было дело? Не в материалах, увы! И не в амбициях, но в чем-то более важном: в ее собственном неумении и, самое главное, в темпераменте ее матери. Кэтрин припоминала, что ни разу не видела ее пишущей более десяти минут подряд. Обычно идеи посещали ее на ходу. Ей нравилось расхаживать по комнате с тряпкой, которой она протирала и без того чистые корешки книг, – как обычно, рассуждая и фантазируя. Внезапно ей приходила в голову удачная фраза или яркий образ, и она бросала тряпку и несколько минут исступленно писала; но затем вдохновение улетучивалось, и вновь появлялась тряпка, и вновь натирались до блеска старые переплеты. Эти приступы вдохновения не были регулярными, но подобно блуждающим огонькам вспыхивали над гигантской массой материала – то тут, то там. Все, что могла сделать Кэтрин, – это содержать записи матери в порядке; но как рассортировать их так, чтобы шестнадцатый год жизни Ричарда Алардайса следовал за пятнадцатым, было для нее загадкой. К тому же эти главы были настолько хороши, так изящно сформулированы, так вдохновенно жизненны, что, казалось, умершие бродят по комнате как живые. Непрерывное чтение этих отрывков вызывало что-то вроде головокружения, и Кэтрин не раз спрашивала себя: а можно ли вообще хоть что-нибудь с этим сделать? К тому же ее мать не могла определиться с тем, что следует оставить, а что опустить. Например, она не могла решить, надо ли говорить публике правду о том, что поэт ушел от жены. Она набрасывала абзацы для каждого из вариантов, но затем каждый из них настолько ей нравился, что она ни от одного не могла отказаться.

Тем не менее книгу нужно было написать. Это был их долг перед обществом. И по крайней мере, для Кэтрин это означало еще одно: если они не сумеют закончить книгу, то лишатся права и на свое исключительное положение. С каждым годом их привилегия становилась все более незаслуженной. Кроме того, следовало раз и навсегда доказать, что дед ее действительно великий человек.

К тому времени, как ей исполнилось двадцать семь, подобные мысли часто посещали ее. Они давали о себе знать, когда она садилась по утрам напротив матери за стол, заваленный связками старых писем, карандашами, ножницами, бутылочками клея, гуттаперчевыми лентами, большими конвертами и другими вещами, необходимыми при сочинении книг. Незадолго до прихода Ральфа Денема Кэтрин попробовала ограничить хаотичное творчество матери четкими правилами. Каждое утро ровно в десять они должны были сесть каждая за свой стол, таким образом получая в полное распоряжение незамутненные другими заботами утренние часы. Затем им предстояло погрузиться в бумаги, не отвлекаясь даже на разговоры – кроме десяти минут в конце каждого часа, которые отводились для отдыха. Если соблюдать эти правила в течение года, как она посчитала на бумажке, то книга наверняка будет закончена, – и она положила свои расчеты перед матерью с таким чувством, словно большая часть дела уже сделана.

Миссис Хилбери внимательно изучила бумажку. Затем захлопала в ладоши и радостно воскликнула:

– Отличная работа, Кэтрин! Сразу видно практический ум! Я буду держать это перед глазами и каждый день делать пометку в блокноте, а в самый последний день… дай подумать, как нам отметить это событие? Если это будет не зимой, можно поехать в Италию. Говорят, Швейцария очень красива в снегу, но там холодно. Но, как ты говоришь, главное – закончить книгу. Так, дай подумать…

Когда они просмотрели ее рукописи, которые Кэтрин разложила по порядку, обнаружилось, что и без нововведений все не так уж плохо. Для начала они нашли великое множество внушительных абзацев, достойных того, чтобы поместить их в начало биографии. Правда, многие не были завершены и напоминали триумфальные арки без одной колонны, но, как заметила миссис Хилбери, их можно закончить за десять минут, надо только подумать над ними как следует. Было там и описание старинного дома Алардайсов – или, точнее, весны в Саффолке: изумительное по стилю, но совершенно не относящееся к делу. Несмотря на это, Кэтрин сумела связать воедино ряд имен и дат, так что поэт теперь был искусно введен в этот мир и достиг девятого года жизни без каких-либо новых происшествий. Затем миссис Хилбери пожелала из сентиментальных побуждений добавить воспоминания одной говорливой пожилой дамы, чье детство прошло в той же деревне, но Кэтрин решила, что они будут лишними. Возможно, здесь было бы разумно вставить очерк о современной поэзии – вклад мистера Хилбери (а следовательно, суховатый, заумный и не слишком вяжущийся с остальным материал), однако миссис Хилбери заявила, что это слишком уныло и навевает воспоминания о школьных лекциях и потому никак не вяжется с образом ее отца. Очерк отложили в сторону. Затем начался период молодости поэта. Множество его сердечных дел должны были предстать перед судом публики – или остаться в тайне. И вновь у миссис Хилбери были две точки зрения, и толстая пачка рукописей была вновь убрана в шкаф до лучших времен.

Несколько лет жизни поэта оказались полностью опущены, поскольку этот период был чем-то неприятен миссис Хилбери, вместо них в книгу попали ее собственные детские воспоминания. К этому времени книга казалась Кэтрин безумной пляской светлячков – ни формы, ни содержания; бессвязный набор отрывков без какой-либо попытки соединить их в единое повествование. Вот двадцать страниц рассуждений о любимых шляпах ее деда; вот его эссе о современном фарфоре; вот подробный отчет о поездке на природу в один из летних дней, когда они опоздали на поезд; и все это вперемешку с обрывочными воспоминаниями о разных знаменитостях, в которых правду трудно отличить от вымысла. Более того, тут оказались тысячи писем и множество воспоминаний старых друзей – листки уже успели пожелтеть в своих конвертах, – их тоже предстояло куда-то вставить, чтобы не обидеть авторов. После смерти поэта о нем написали столько книг, что необходимо было еще исправить множество вкравшихся туда несоответствий – а это тоже требовало скрупулезных изысканий и долгой переписки. Порой Кэтрин с ужасом смотрела на свои бумаги, думая, что если она не вырвется из плена прошлого, то не выживет; а иногда – что прошлое уже полностью подменило собой настоящее, которое с высоты утренних бесед с мертвыми душами представлялось всего лишь слабым эпигонским сочинением.

Но хуже всего было то, что у Кэтрин не оказалось способностей к литературе. Ей не нравился текст. Ей было даже слегка неприятны самокопание и бесконечные попытки понять собственные чувства и максимально точно и изящно выразить их словами – то, без чего ее мать, похоже, не мыслила своей жизни. Самой же ей, наоборот, нравилось молчать. Она избегала самовыражения даже в разговоре, а уж тем более на письме. Это совершенно не годилось в семье, где все было направлено на словотворчество, в противовес действиям, а потому ей с детства поручали домашние хлопоты. О ней говорили, что она самая практичная на свете – и это действительно было так. Ее вкладом в семейные дела были оплата счетов и устроение обедов; она отдавала распоряжения слугам, следила за тем, чтобы часы в доме шли как положено, а бесчисленные вазы были всегда полны свежих цветов, – и, разумеется, миссис Хилбери отмечала, что в этих занятиях тоже есть поэзия, только наизнанку. С самого раннего детства Кэтрин привыкла выступать и в другой роли: ей приходилось давать советы, помогать и вообще служить опорой собственной матери. Будь мир совершенно иным, миссис Хилбери прекрасно позаботилась бы о себе сама. Она была отлично приспособлена для жизни на какой-нибудь другой планете, но ее природный дар вести дела не имел никакого отношения к здешней реальности. Ее часы всегда были для нее источником сюрпризов, и в шестьдесят пять лет она по-прежнему не имела ни малейшего понятия о том, по каким правилам и законам живут все остальные люди. Она не училась на ошибках, и ей постоянно доставалось за ее невежество. Но невежество это сочеталось с прекрасным природным чутьем, которое позволяло ей прозревать суть вещей; миссис Хилбери нельзя было назвать невеждой – наоборот, обычно она выглядела самым мудрым человеком среди присутствующих. Однако в целом она считала правильным во всем полагаться на помощь дочери.

Итак, Кэтрин была представителем той удивительной профессии, у которой до сих пор нет ни признания, ни даже точного названия, хотя труд таких, как она, пожалуй, не менее тяжел и не менее полезен, чем труд крестьянина или рабочего. Она жила дома, и делала это отлично. Каждый, кто приходил в Чейни-Уок[13], понимал, что оказался в уютном, чистом и красивом доме – в доме, где жизнь прекрасно налажена и, будучи составлена из самых разнородных элементов, все же представляет собой одно уникальное гармоничное целое. Пожалуй, главным триумфом искусства Кэтрин было то, что в доме господствовал дух миссис Хилбери. И сама Кэтрин, и мистер Хилбери были только прекрасным фоном, оттеняющим удивительные способности ее матери.

Это было молчаливое существование, такое естественное и одновременно навязанное извне, и единственное замечание, которое обычно делали по этому поводу знакомые ее матери, сводилось к тому, что молчаливость Кэтрин вовсе не признак глупости или безразличия. Но о характере такого поведения, если оно вообще может иметь характер, никто не задумывался. Все знали, что она помогает матери в создании великой книги. Знали, что она управляет всем домом. Она была весьма красива. Все это было приятно сознавать. Но если бы некие волшебные часы могли подсчитать все те минуты, которые она проводила за совершенно другим занятием, отличным от того, что делала напоказ, результат удивил бы не только окружающих, но и саму Кэтрин. Сидя над выцветшими страницами, она представляла, как гоняется за мустангами по американской прерии, или среди бушующих волн стоит на капитанском мостике корабля, огибающего скалистый мыс, или другие картины – более мирные, но не имеющие ничего общего с ее нынешним окружением, и, надо ли говорить, в этих мечтах она демонстрировала удивительные способности в своем новом призвании. Покончив с притворством – то есть с пером и бумагой, составлением фраз и написанием биографии, – она обращалась к более насущным занятиям. Как ни странно, Кэтрин скорее призналась бы в своих безумных фантазиях о прериях и тайфунах, чем в том, что наверху, оставшись в своей комнате одна, она встает на рассвете и засиживается допоздна, чтобы с наслаждением предаться… занятиям математикой. Ничто на свете не заставило бы ее сознаться в этом. Во время этих занятий она становилась скрытной и осторожной, как ночной зверек. Едва заслышав шаги на лестнице, она прятала бумаги между страниц большого греческого словаря, специально для этих целей похищенного из отцовской комнаты. И только ночью чувствовала себя в безопасности настолько, чтобы полностью сосредоточиться.

Возможно, она скрывала свою любовь к точной науке из-за ее «неженской» сущности. Но более вероятная причина заключалась в том, что в ее представлении математика была полной противоположностью литературе. Она не призналась бы даже себе, что предпочитает точную, звездную безликость цифр смущению, волнению и зыбкости самой изящной прозы. Было что-то неподобающее в этом отказе от семейных ценностей, что-то такое, из-за чего она чувствовала себя неправой. Именно поэтому и скрывала она свои пристрастия, и страстно лелеяла их. Вновь и вновь размышляла она над математической задачей, вместо того чтобы думать о своем дедушке. Очнувшись от этого наваждения, она видела, что ее мать также предается мечтаниям, не менее иллюзорным, чем ее собственные, потому что думает о людях, которые давно уже перешли в мир иной. Но, заметив в лице матери нечто похожее на собственное состояние, Кэтрин каждый раз возвращалась к реальности с чувством некоторой досады. Мать была последним человеком, которому она хотела бы подражать, – отчасти потому, что восхищалась ею. Здравый смысл яростно восставал против этого, и миссис Хилбери, бросив на дочь странный взгляд, одновременно нежный и недобрый, сравнивала ее со «старым злобным» дядюшкой Питером, судьей, который, по слухам, любил вслух зачитывать смертные приговоры, сидя в ванне. «Слава Богу, Кэтрин, что во мне нет ни капли его крови!»

Глава IV

Примерно в девять вечера, как всегда в каждую вторую среду, мисс Мэри Датчет в очередной раз пообещала себе никогда больше не сдавать свои комнаты, ни для каких целей. Поскольку они были довольно просторны и удобно располагались на заполненной офисами улице недалеко от Стрэнда[14], все, кто хотел собраться – повеселиться, или пообсуждать искусство, или реформировать государство, – конечно же полагали, что для этой цели лучше всего попросить у Мэри уступить им на время ее квартиру. Обычно она встречала подобную просьбу хмуро, с напускным недовольством, которое, впрочем, длилось недолго, и полушутливо-полусерьезно пожимала плечами – так большая собака, которую детишки-надоеды теребят за уши, для острастки встряхивается. Она предоставит им помещение, но только при условии, что сама за всем приглядит. Эти проходившие раз в две недели собрания, для свободного обсуждения всего на свете, требовали больших усилий по перестановке и передвижению мебели и выстраиванию ее вдоль стен, хрупкие и ценные вещи убирались в безопасные места. Мисс Датчет могла при необходимости взвалить себе на спину кухонный стол, поскольку, хоть и была хорошо сложена и со вкусом одевалась, внешне производила впечатление человека чрезвычайно сильного и решительного.

Было ей около двадцати пяти лет, но она выглядела старше, поскольку сама зарабатывала – или намеревалась зарабатывать – себе на жизнь, отказавшись от роли беззаботного наблюдателя в пользу рядового в армии трудяг. Ее жесты были четкими и осмысленными, мышцы вокруг глаз и губ напряжены, словно ей удалось дисциплинировать чувства и они терпеливо ждут, готовые выполнять любой приказ. Между бровями залегли две едва заметные морщинки – не от тревоги, но от многомыслия, и было совершенно очевидно, что все женские инстинкты – привлекать, утешать, очаровывать – были перечеркнуты другими, вовсе не присущими ее полу. Что до остального, она была кареглазой, с чуть угловатыми движениями, это наводило на мысль о сельском детстве и о предках – почтенных тружениках, которые наверняка были людьми веры и чести, а не скептиками или фанатиками.

Под вечер трудного дня не так-то просто прибрать комнату, стянуть матрацы с кровати и уложить их на пол, наполнить кувшин холодным кофе, протереть длинный стол и расставить тарелки, чашки и блюдца с пирамидками маленьких розовых печеньиц между ними, но, когда все было сделано, на сердце у Мэри стало легко и весело, как будто она скинула с плеч тяжелый груз рабочих часов и облачилась, и телом и душой, в некое одеяние из тончайшего яркого шелка. Она присела на колени у камина и оглядела комнату. Мягкий свет пламени, струящийся из-за желто-голубой бумажной ширмы, заливал все ровным сиянием, и комната с парой диванов, напоминавших своей бесформенностью травянистые холмы, выглядела на удивление большой и тихой. Мэри даже показалось, что она видит вдали холмы Сассекса и пухлый зеленый вал – лагерь древних воинов. Скоро в окошко заглянет луна, и можно будет при желании представить серебряную дорожку на морской ряби.

– И в этих стенах, – произнесла она вслух, чуть иронично, но все же с явной гордостью, – мы говорим об искусстве.

Она придвинула поближе корзинку с разноцветными клубками шерсти и пару чулок, которые требовалось починить, и принялась штопать. Но ее мысли из-за усталости путались; воскрешая в памяти мирные картины покоя и одиночества, она представляла, что откладывает рукоделье и идет по холму, – слышно только, как овцы щиплют траву, и деревца в лунном свете отбрасывают шевелящиеся тени. Но при этом она не отрывалась от действительности – и так приятно было думать, что можно наслаждаться и одиночеством, и обществом самых разных людей, которые как раз сейчас, каждый своим маршрутом, направляются через весь Лондон сюда, где со штопкой сидит она.

Пока иголка мелькала над мягкой шерстью, она вспоминала о разных этапах своей жизни, которые делали ее теперешнее положение кульминацией происходивших одно за другим чудес. Она вспомнила об отце – приходском священнике, и о смерти матери, и том, как мечтала получить образование, и о жизни в колледже, которая не так давно слилась с волшебным лабиринтом Лондона, – этот город до сих пор представлялся ей, хотя фантазией она никогда не блистала, в виде широкого столба электрического света, заливающего сиянием мириады мужчин и женщин, толпящихся вокруг. И вот она – в центре всего этого, в том самом месте, которое первым делом представляет себе каждый житель далеких канадских лесов и индийских равнин, стоит только произнести слово «Англия». Девять сочных ударов, по которым она теперь узнавала время, были весточкой от знаменитых башенных часов самого Вестминстера. Едва отзвучал последний удар колокола, послышался уверенный стук в дверь, и она пошла открывать. Когда она вернулась в комнату, с ней был Ральф Денем, они беседовали, и глаза ее сияли от удовольствия.

– Вы одна? – спросил он, словно для него это была приятная неожиданность.

– Иногда я бываю одна, – сказала она.

– Но сегодня вы ждете гостей, – добавил он, оглядевшись. – Выглядит как комната на сцене. Кто сегодня докладчик?

– Уильям Родни, о роли метафоры у поэтов-елизаветинцев. По-моему, добротная работа, с множеством цитат из классиков.

Ральф подошел к камину погреть руки, а Мэри вновь принялась за рукоделие.

– Полагаю, вы единственная женщина в Лондоне, которая сама чинит чулки, – заметил он.

– На самом деле я одна из многих тысяч, – отвечала она. – Хотя должна признаться, пока вас не было, я гордилась собой. А теперь, когда вы здесь, вовсе не считаю себя какой-то особенной. Как жестоко с вашей стороны! Но боюсь, особенный – это вы. Вы столько всего сделали, в сравнении со мной!

– Если этим мерить, вам точно нечем гордиться, – мрачно сказал Ральф.

– Тогда мне придется согласиться с Эмерсоном[15], что главное – кто ты, а не что делаешь, – продолжала она.

– Эмерсон? – оживился Ральф. – Уж не хотите ли вы сказать, что читали Эмерсона?

– Ладно, может, и не Эмерсон, но почему я не могу читать Эмерсона? – спросила она с вызовом.

– Ну, не знаю. Просто сочетание странное – книги и… чулки. Очень странный союз.

Однако ей удалось произвести на него впечатление. Мэри засмеялась, довольная, и стежки в эту минуту ложились рядком как по волшебству – легкие, изящные. Она вытянула руку с чулком и с одобрением посмотрела на свою работу.

– Вы всегда так говорите, – сказала она. – Уверяю вас, этот «союз», как вы изволили выразиться, обычное дело в домах священнослужителей. Единственная странность во мне – то, что я люблю и то и другое: и Эмерсона, и чулки.

Опять послышался стук в дверь, и Ральф воскликнул:

– Да ну их всех! Хоть бы они вовсе не приходили!

– Это к мистеру Тернеру с нижнего этажа, – сказала Мэри, мысленно поблагодарив мистера Тернера за ложную тревогу, вырвавшую у Ральфа это восклицание.

– Будет много народу? – спросил Ральф после недолгой паузы.

– Придут Моррисы, Крэшоу, Дик Осборн и Септимус с компанией. Кэтрин Хилбери, между прочим, обещала прийти, так мне Уильям Родни сказал.

– Кэтрин Хилбери? – воскликнул Ральф.

– Вы с ней знакомы? – удивилась Мэри.

– Я был у них на званом вечере.

Мэри попросила его рассказать об этом визите подробнее, и Ральф описал все как сумел, что-то добавив, что-то приукрасив. Мэри слушала его с большим интересом.

– И, даже несмотря на то что вы рассказали, я восхищаюсь ею, – заметила она. – Я видела ее всего два раза, но мне показалось, она из тех, кого можно смело назвать личностью.

– Я ничего плохого не имел в виду. Мне лишь показалось, что она мне не симпатизирует.

– Говорят, она собирается замуж за этого чудака Родни.

– За Родни? Ну, тогда она действительно не от мира сего, как я и говорил.

– А вот теперь моя дверь, все верно! – воскликнула Мэри, спокойно откладывая рукоделье.

Стук не прекращался, гулкие удары в дверь сопровождались смехом и топотом. Мгновение спустя молодежь ввалилась в комнату – юноши и девушки входили, с любопытством оглядывались по сторонам, а увидев Денема, восклицали с глуповатой улыбкой: «О, и вы здесь!»

Вскоре в комнату набилось человек двадцать– тридцать, большинство расположились на полу, на матрасах, подобрав колени. Все они были молоды, некоторые, похоже, бросали вызов обществу своей прической, или одеждой, или выражением лица – чересчур мрачным и задиристым по сравнению с обычными лицами, которых не замечаешь в омнибусе и в подземке. Разговор шел сначала по группам, и несколько сумбурно, все говорили вполголоса, как будто не вполне доверяли другим гостям.

Кэтрин Хилбери явилась довольно поздно и нашла свободное место на полу, у стены. Она быстро обвела взглядом комнату, узнала полдюжины гостей, кивком поздоровалась с каждым, однако Ральфа не заметила – или не узнала. Но в какой-то миг всю эту разномастную публику объединил голос мистера Родни, который неожиданно прошествовал к столу и зачастил, от волнения, почему-то на высоких тонах:

– Говоря об употреблении елизаветинцами метафоры в поэзии…

Все повернули головы так, чтобы лучше видеть докладчика, на лицах – все та же подобающая случаю серьезность. Но даже тем, кто был на виду, а им полагалось особо следить за своей мимикой, не удалось скрыть едва заметной гримасы, которая, если ее не сдержать, вскоре могла перейти в фырканье и смех. Действительно, при первом взгляде на мистера Родни трудно было удержаться от улыбки. Лицо его стало морковно-красным, то ли от ноябрьской погоды, то ли от волнения, и каждый жест, начиная от заламывания рук до того, как он поводил головой вправо-влево, словно некий призрак манил его то к двери, то к окну, говорил о том, что он ужасно неловко чувствует себя под пристальным взглядом стольких глаз. Одет он был безупречно, жемчужина в центре галстука придавала ему аристократический шик. Глаза навыкате и запинающаяся манера речи (очевидно, следствие мощного потока мыслей, грозивших выплеснуться одновременно, отчего докладчик еще больше нервничал) – все это вызывало не жалость, как в случае с более значительным персонажем, а лишь смех, правда, абсолютно беззлобный. Мистер Родни, очевидно, знал все недостатки собственной внешности, так что и румянец, и непроизвольные подергивания тела были явным доказательством того, что и ему тоже неловко, и было что-то трогательное в его смехотворной уязвимости, хотя большинство видевших его, наверное, согласились бы с Денемом: «Разве можно замуж за такое?» Его статья была написана очень аккуратно, но, несмотря на все предосторожности, мистер Родни ухитрился перелистнуть две страницы вместо одной, выбрал не ту цитату из двух приведенных рядом, более того, неожиданно обнаружил, что с трудом разбирает собственный почерк. Отыскав разборчивый пассаж, он почти грозно потрясал им перед аудиторией и принимался отыскивать следующий. После мучительных поисков он делал очередное открытие и точно так же спешил его предъявить, пока этими повторяющимися попытками не привел слушателей в состояние оживления, редкого для подобных собраний. То ли ему удалось увлечь их своей страстью к поэзии, то ли им польстило, что человек так старается ради них, трудно сказать. В конце концов, не закончив фразы, мистер Родни опустился на стул, и, после секундного замешательства, слушатели уже могли не сдерживать смеха под дружные и бурные аплодисменты.

Осознав, что происходит, мистер Родни не стал дожидаться вопросов – расталкивая сидящих, он кинулся туда, где в углу примостилась Кэтрин, восклицая:

– Ох, Кэтрин, я просто болван! Это было ужасно! ужасно! ужасно!

– Тш-ш! Тебе еще отвечать на вопросы, – прошептала она, стараясь его успокоить.

Как ни странно, когда докладчик уже не маячил перед глазами, речь его представлялась куда более разумной. Так или иначе, юноша с бледным лицом и печальным взором вскочил и начал четко и складно излагать свои мысли по поводу доклада. Уильям Родни слушал его, от удивления приоткрыв рот, – лицо его все еще подергивалось от волнения.

– Идиот! – прошептал он. – Из всего, что я говорил, он не понял ни слова!

– Ну так объясни ему, – шепнула Кэтрин в ответ.

– Вот еще! Они опять будут смеяться. Напрасно я поверил тебе, что эти люди ценят литературу.

Многое можно сказать за и против статьи мистера Родни. Она была полна утверждений, что такие-то и такие-то пассажи, вольные переложения с английского, французского, итальянского, – это истинные перлы литературы. Более того, он злоупотреблял метафорами, которые в научной статье казались неубедительными либо неуместными, тем более что он зачитывал их не полностью. Литература – душистый весенний венок, говорил он, в котором алые ягоды тиса и лиловые бусы паслена мешаются с нежными анемонами, и каким-то образом все это вместе венчает чье-то мраморное чело. Он очень невнятно прочел несколько прекрасных цитат. Но, даже несмотря на эту странную манеру и косноязычие, он сумел донести до аудитории определенное чувство, ощущение, позволившее большинству слушателей представить некую картинку или идею, которую теперь всем не терпелось описать своими словами. Предполагалось, что здесь присутствуют в основном люди творческие, литераторы и художники, и видно было, что когда они слушают сперва мистера Пёрвиса, потом мистера Гринхалша, то воспринимают все сказанное этими джентльменами применительно к себе. Один за другим они вставали и, словно плотник, обтесывающий бревно негодным топором, пытались придать его концепции искусства более гладкий вид и садились с ощущением, что непонятно почему, но удары пришлись мимо цели. Закончив выступление, они обычно поворачивались к соседу и продолжали вносить поправки уже в собственное выступление. Вскоре и группы сидевших на матрасах, и сидевшие на стульях уже свободно общались между собой, и Мэри Датчет, которая принялась было снова штопать чулки, наклонилась к Ральфу и сказала:

– Вот это я называю «идеальная статья».

Оба непроизвольно посмотрели туда, где сидел докладчик. Тот полулежал, привалившись к стене, закрыв глаза и уронив голову на грудь. Кэтрин перелистывала страницы рукописи, словно искала какой-то нужный абзац и никак не могла найти.

– Пойдемте скажем ему, что нам очень понравилось, – предложила Мэри.

Ральф и сам бы это предложил, но из гордости не хотел навязываться, поскольку полагал, что заинтересован в Кэтрин больше, чем она в нем.

– Очень дельный доклад, – начала Мэри без тени стеснения, усаживаясь на пол напротив Родни с Кэтрин. – Не одолжите мне рукопись – почитать на досуге?

Родни, при их приближении неохотно разлепивший веки, некоторое время смотрел на нее в немом изумлении.

– Вы так говорите, чтобы скрасить постыдный факт моего провала? – спросил он.

Кэтрин улыбнулась.

– Он хочет сказать, ему все равно, что мы о нем думаем, – пояснила она. – И что мы ничего не смыслим в искусстве.

– Я просил ее пожалеть меня, а она дразнится! – вскричал Родни.

– Я не жалеть вас пришла, мистер Родни, – спокойно сказала Мэри. – Когда доклад провальный, все помалкивают, а сейчас – вы только послушайте!

Наполнявшие комнату звуки – мешанина из бормотания, внезапных пауз и восклицаний – напоминали птичий гам или, скорее, ворчание звериной стаи, исступленное и бессвязное.

– Вы хотите сказать, это все из-за моей статьи? – спросил Родни, прислушиваясь, и лицо его просияло.

– Ну конечно. Она заставляет задуматься, – сказала Мэри и оглянулась на Денема, словно рассчитывая на его помощь.

Денем согласно кивнул.

– В течение десяти минут после доклада становится ясно, имел он успех или нет, – сказал он. – На вашем месте, Родни, я бы радовался.

После этих слов мистер Родни, похоже, окончательно успокоился и стал мысленно перебирать пассажи доклада, которые действительно могли бы «заставить задуматься».

– Вы согласны, Денем, с тем, что я говорил про роль образности у Шекспира? Боюсь, я не очень точно выразил свою мысль.

Не вставая, он сделал несколько движений, похожих на лягушачьи подпрыгивания, и в результате перекочевал поближе к Денему.

Тот отвечал кратко, поскольку мысленно адресовался к другой персоне. Он хотел спросить Кэтрин: «Вы не забыли заменить стекло на картине к приходу тетушки?» – но, помимо того что принужден был выслушивать Родни, он вовсе не был уверен, что это замечание, с намеком на близкое знакомство, Кэтрин не сочтет дерзостью. Она прислушивалась к разговору в соседнем кружке. Родни тем временем распространялся о драматургах-елизаветинцах.

Странное он производил впечатление, по крайней мере с первого взгляда, а когда принимался оживленно спорить, казался даже смешным; но в другое время, в минуты покоя, его лицо, узкое, с крупным носом и очень чувственными губами, напоминало профиль римлянина в лавровом венке, высеченный на медальоне из полупрозрачного красноватого камня. Чувствовались в нем и благородство, и сильный характер. Будучи служащим правительственного учреждения, он был одним из тех мучеников пера, для кого литература – одновременно источник и неземного наслаждения, и невыносимого горя. Им недостаточно просто любить ее – нет, они должны непременно сами поучаствовать в ее создании, но, как правило, у них мало способностей к сочинительству. Они вечно недовольны тем, что выходит из-под их пера. Более того, сила их чувств такова, что они редко встречают у других понимание и, поскольку утонченное восприятие сделало их весьма обидчивыми, постоянно страдают от невнимания как к собственной персоне, так и к объектам своего поклонения. Но Родни никогда не мог устоять перед искушением проверить симпатии любого, кто был к нему благожелательно настроен, а похвала Денема задела в нем тайную, но очень чувствительную струнку тщеславия.

– Помните эпизод прямо перед смертью Герцогини?[16] – продолжал он, еще ближе придвигаясь к Денему и складывая локоть и колено в почти невозможную треугольную комбинацию. В это время Кэтрин, которую эти его маневры лишили возможности общаться с остальными, встала и уселась на подоконник. К ней тотчас же присоединилась и Мэри Датчет, таким образом девушки могли следить за тем, что происходит в комнате. Денем, глядя на них, сделал жест, как будто вырывает пучки травы прямо из ковра, показывая, как он раздосадован. Но, поскольку происходящее укладывалось в его концепцию, что все человеческие желания тщетны, предпочел сосредоточиться на литературе, мудро решив извлечь посильную пользу хотя бы из того, что имеет.

Кэтрин была приятно оживлена открывшимися перед ней новыми возможностями. С некоторыми из присутствующих она была шапочно знакома, и в любой момент кто-нибудь из них мог встать с пола, подойти и заговорить с ней; с другой стороны, она могла сама выбрать собеседника или же вклиниться в рассуждения Родни, за которыми следила вполуха. Было немного неловко оттого, что Мэри сидит так близко, но в то же время обе они женщины, а значит, не обязаны поддерживать беседу. Однако Мэри, видевшей в Кэтрин «личность», так хотелось поговорить с ней, что через несколько минут она не удержалась.

– Как стадо овец, правда? – заметила она, имея в виду шум, который создавали все эти лежащие и сидящие людские тела.

Кэтрин с улыбкой обернулась к ней:

– Интересно, из-за чего все так расшумелись? – спросила она.

– Из-за елизаветинцев, полагаю.

– Нет, не думаю, что это имеет отношение к елизаветинцам. Вот! Слышите? Они упоминают какой-то «билль о страховании»[17].

– Удивительно, почему мужчины всегда говорят о политике? – задумчиво произнесла Мэри. – Хотя, будь у нас право голоса, наверное, мы бы тоже о ней говорили.

– Непременно. А вы занимаетесь тем, что помогаете нам получить это право, не так ли?

– Да, – ответила Мэри серьезно. – С десяти до шести каждый Божий день только этим и занимаюсь.

Кэтрин посмотрела на Ральфа Денема, который теперь вместе с Родни продирался сквозь метафизику метафоры, и вспомнила их воскресный разговор. Ей показалось, что этот молодой человек имеет какое-то отношение к Мэри.

– Наверно, вы из тех, кто считает, что мы все должны иметь профессию, – начала она издалека, словно нащупывая путь среди фантомов неведомого мира.

– Вовсе нет, – отмахнулась Мэри.

– Ну а я бы хотела, – продолжала Кэтрин и тихо вздохнула. – Тогда в любой момент можно сказать, что ты что-то делаешь, иначе среди такого сборища чувствуешь себя не в своей тарелке.

– Почему именно среди сборища? – спросила Мэри, посерьезнев, и подвинулась чуть ближе к Кэтрин.

– Разве вы не видите, как много у них тем для разговоров! Им интересно все. А я хотела бы их сразить… То есть, – поправилась она, – я хотела бы показать, на что способна, а это трудно, если не имеешь профессии.

Мэри улыбнулась, подумав, что вообще-то сразить человека наповал для мисс Хилбери не составит большого труда. Они были едва знакомы, и то, что Кэтрин так доверительно рассказывает о себе, казалось знаменательным. Обе притихли, словно обдумывая, стоит ли продолжать. Прощупывали почву.

– Я мечтаю попирать их распростертые тела! – с вызовом заявила Кэтрин минуту спустя и прыснула, как будто ее рассмешил ход мысли, приведшей к такому заключению.

– Вовсе не обязательно попирать тела лишь потому, что работаешь в конторе, – заметила Мэри.

– Ну да, – ответила Кэтрин.

Разговор пресекся, и Мэри заметила, что Кэтрин с унылым видом смотрит куда-то вдаль, поджав губы, – желание поговорить о себе или завязать дружбу, вероятно, прошло. Мэри поразила эта ее особенность быстро отгораживаться и замыкаться в себе. Такая черта свидетельствовала об одиночестве и эгоцентризме. Кэтрин по-прежнему молчала, и Мэри забеспокоилась.

– Да, они как овцы, – повторила она шутливым тоном.

– И притом очень умные, – добавила Кэтрин. – По крайней мере, думаю, все они читают Уэбстера.

– Уж не считаете ли вы это признаком большого ума? Я вот читала Уэбстера, и Бена Джонсона[18] читала, но не думаю, что поумнела – во всяком случае, не сильно.

– По-моему, вы очень умная, – заметила Кэтрин.

– Почему? Потому что заправляю делами в конторе?

– Я не об этом. Я представила, как вы живете одна в этой комнате и устраиваете вечера…

Мэри на секунду задумалась.

– На самом деле, мне кажется, нужно быть сильной, чтобы пойти наперекор семье. Я вот сумела. Я не хотела жить дома и сказала об этом отцу. Он не одобрил, конечно… Но в конце концов, у меня есть сестра, а у вас нет, так ведь?

– Да, у меня нет сестер.

– Вы пишете биографию своего деда? – не отступала Мэри.

Кэтрин этот вопрос, похоже, не понравился, и она ответила кратко, как отрезала:

– Да, я помогаю маме.

По тону, каким были произнесены эти слова, Мэри поняла, что ее поставили на место, словно никакого чувства взаимной симпатии между ними и не возникало. Кэтрин, казалось, умеет странным образом приближать и отталкивать, вызывая диаметрально противоположные чувства, с ней не расслабишься. Подумав немного, Мэри нашла этому одно объяснение: эгоизм.

«Эгоистка», – сказала она мысленно и решила, что прибережет это слово для Ральфа до того дня, когда – а это наверняка случится – речь у них снова зайдет о мисс Хилбери.

– Боже мой, какой беспорядок тут будет завтра утром! – воскликнула Кэтрин. – Надеюсь, вам не придется спать в этой комнате, мисс Датчет?

Мэри рассмеялась.

– Почему вы смеетесь? – спросила Кэтрин.

– Не скажу.

– Дайте угадаю. Вы смеялись, оттого что подумали, будто я просто решила сменить тему?

– Нет.

– Потому что подумали… – Она умолкла.

– Если желаете знать, меня рассмешило то, как вы произнесли «мисс Датчет».

– Ну тогда Мэри. Мэри, Мэри, Мэри.

С этими словами Кэтрин отодвинула занавеску, возможно, чтобы не видно было, как просияло ее лицо от этой внезапно обретенной близости.

– Мэри Датчет, – сказала Мэри. – Боюсь, не так звучно, как Кэтрин Хилбери.

Обе повернулись и стали смотреть в окно, сначала на серебряную луну, недвижно застывшую среди серебристо-синих бегущих облаков, потом вниз на лондонские крыши, утыканные трубами дымоходов, затем – на пустынную, залитую лунным светом мостовую, на которой был четко виден каждый булыжник. Потом Мэри заметила, как Кэтрин снова задумчиво смотрит на луну, словно сравнивает ее с другими светилами, виденными раньше в другие ночи. Кто-то в комнате у них за спиной сказал в шутку: «астрономы», испортив все удовольствие, и обе отвернулись от окна.

Ральф ждал этого момента и спросил:

– Кстати, мисс Хилбери, вы не забыли остеклить портрет? – По всему было видно, что он долго обдумывал этот вопрос.

«Вот идиот!» – Мэри чуть не произнесла это вслух, почувствовав, что Ральф сморозил глупость. Так после трех уроков латинской грамматики хочется поправить школьного товарища, который еще не выучил аблятив слова «mensa»[19].

– Портрет? Какой портрет? – переспросила Кэтрин. – Ах, тот, дома, – вы имеете в виду воскресный вечер. Это когда у нас был мистер Фортескью? Да, теперь припоминаю.

Какое-то время все трое стояли в неловком молчании, затем Мэри пошла посмотреть, как наливают кофе из кувшина: даже будучи образованной девушкой, она не могла не заботиться о целости фамильного фарфора.

Ральф никак не мог придумать, что еще сказать. Но несмотря на внешнюю растерянность, в глубине души всеми силами желал лишь одного: заставить мисс Хилбери повиноваться. Он хотел, чтобы она оставалась здесь до тех пор, пока он не завоюет ее внимание, хотя как это сделать, оставалось пока неясно. Подобные вещи нередко ощущаются и без слов, и Кэтрин поняла, что этот молодой человек чего-то ждет от нее. Она попыталась восстановить в памяти свое первое впечатление от знакомства с ним: вспомнила, как показывала ему семейные реликвии. И с каким настроем он уходил от них в тот воскресный вечер. Похоже, он осуждал ее. И совершенно естественно было предположить, что, вероятно, у него остался неприятный осадок и он до сих пор находится под впечатлением от того разговора. Так она размышляла, даже не порываясь уйти, – стояла, глядя на стену и едва удерживаясь, чтобы не рассмеяться.

– Полагаю, вы знаете названия звезд? – спросил Денем так, словно это предполагаемое знание было ее серьезным проступком.

Она постаралась ответить спокойно:

– Я сумею отыскать Полярную звезду, если заблужусь.

– Вряд ли это часто с вами происходит.

– Конечно. Со мной никогда ничего интересного не происходит.

– Похоже, у вас вошло в привычку всему перечить, мисс Хилбери, – не выдержал он. – Полагаю, это одно из свойств вашего класса. Вы никогда не говорите серьезно с теми, кто ниже вас.

То ли из-за того, что сегодня они встретились на нейтральной территории, то ли из-за того, что на Денеме был не строгий фрак, а поношенное серое пальто, придававшее ему легкомысленный вид, только Кэтрин почему-то не хотелось быть с ним высокомерной.

– В каком смысле ниже? – спросила она и внимательно посмотрела на него, словно ей и впрямь было интересно, что он ответит.

Его это порадовало. Впервые он почувствовал себя на равных с женщиной, уважение которой пытался заслужить, хотя не мог бы объяснить, почему ее мнение о нем так много для него значит. Вероятно, он просто ждал от нее слова или жеста, о котором можно будет дома поразмышлять, вспоминая. Но он избрал неверную тактику.

– Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, – произнесла Кэтрин. Тут ей пришлось прерваться и ответить молодому человеку, который спросил, не желает ли она купить у них билет в оперу со скидкой.

И действительно, всеобщее оживление уже не позволяло продолжать доверительную беседу: гости вели себя шумно и непринужденно, и даже те, кто был едва знаком, теперь запросто обращались друг к другу на «ты». Обычно подобный дух товарищества в Англии возникает лишь после того, как люди посидят вместе три часа кряду, а то и больше, и первое же дуновение холодного ветра с улицы возвращает их в прежнее состояние оцепенения. На плечи уже накидывались плащи, на волосы поспешно прикалывались шляпки, и Денем весь похолодел, увидев, как нелепейший Родни помогает Кэтрин собраться. На таких сборищах не принято прощаться, достаточно кивнуть недавнему собеседнику перед уходом; и все же Денема огорчила поспешность, с которой Кэтрин рассталась с ним, – даже не докончив фразы. Она ушла вместе с Родни.

Глава V

Вообще-то Денем не собирался следовать за Кэтрин, но, увидев, что она уходит, он схватил шляпу и тоже кинулся на лестницу – вряд ли он так спешил бы, если б ее силуэт не маячил у него перед глазами. По пути он нагнал своего приятеля Гарри Сэндиса, им оказалось по пути, и они пошли вместе, чуть позади Кэтрин с Родни.

Ночь выдалась тихой и ясной – в такие ночи, когда уличное движение затихает, вдруг замечаешь луну, будто наверху раздвинулся занавес, и небо показывается во всей красе, чистое и широкое, как за городом. Ветерок обдавал приятной прохладой, и после долгого сидения в тесноте в четырех стенах, за бесконечными разговорами, было приятно прогуляться немного перед тем, как остановить омнибус или вновь окунуться в слепящий свет подземки. Сэндис, барристер[20] с философской жилкой, достал трубку, раскурил ее, пробормотал что-то вроде «хм» или «ха» и погрузился в молчание. Денем заметил, что двое впереди держатся несколько особняком и, судя по тому, как часто они оборачиваются друг к другу, о чем-то оживленно беседуют. Расступившись, чтобы пропустить встречного пешехода, они снова почти сразу же сблизились. У него и в мыслях не было следить за ними, и все же он старался не терять из виду желтый шарф, которым Кэтрин повязала голову, и стильное пальто, выделявшее Родни из толпы. У Стрэнда он подумал было, что они разойдутся в разные стороны, но вместо этого они перешли на другую сторону и углубились в один из узеньких переулков, ведущих мимо старых судебных зданий к реке. И если в толпе на оживленной улице Родни выступал всего лишь в роли провожатого, то теперь, когда прохожие стали редки и шаги этой пары четко отдавались в тишине, Денем невольно представлял себе уже другие разговоры. Резкие тени словно делали их выше, отчего эти две фигуры приобрели некую таинственность и значимость, и Денем уже не злился на Кэтрин, но воспринимал ее присутствие изумленно и покорно, словно из реальности она перенеслась в грезы. И он не возражал против грез – но Сэндис вдруг разговорился. Этот молодой человек вел замкнутый образ жизни, со своими друзьями познакомился в колледже и всегда обращался к ним так, будто они все еще студенты, спорящие до хрипоты в его тесной каморке, хотя иногда много месяцев и даже лет отделяли его нынешнюю реплику от предыдущей. Странный способ общения, но очень успокоительный для говорящего, поскольку позволяет полностью игнорировать реальный ход событий и между двумя сказанными вслух словами открываются вдруг глубочайшие бездны.

В данную конкретную минуту он произнес, после того как они остановились на краю Стрэнда:

– Я слышал, Беннет забросил свою теорию истины.

Денем ответил ему что-то подходящее случаю, и тот принялся объяснять, каким образом их общий знакомый пришел к такому решению и какие поправки это вносит в концепцию, которую оба они разделяли. Тем временем Кэтрин и Родни ушли далеко вперед, и Денем – сам того не сознавая – старался не упускать их из виду и при этом пытался вникнуть в то, о чем говорит Сэндис.

Беседуя таким образом, они прошли мимо судебных зданий, и тут Сэндис ткнул тросточкой в камень полуразрушенной арки и постучал по нему пару раз, иллюстрируя некую мутную мысль о сложной природе восприятия действительности.

Во время этой их вынужденной остановки Кэтрин с Родни свернули за угол и скрылись с глаз. Денем запнулся на полуслове, а когда продолжил фразу, у него возникло щемящее чувство, как будто у него вдруг отняли что-то.

Не подозревая, что за ними наблюдают, Кэтрин и Родни вышли на набережную[21].

Перейдя улицу, Родни хлопнул ладонью по каменному парапету и воскликнул:

– Клянусь, больше ни слова об этом! Но прошу тебя, не спеши. Смотри, какая лунная дорожка на воде…

Кэтрин остановилась, глянула на реку, принюхалась.

– Кажется, пахнет морем, ветер с той стороны.

Какое-то время они стояли молча, под ними река лениво ворочалась в своем каменном ложе, а серебристые и красные огоньки на ее поверхности то разбегались, разведенные неумолимым течением, то вновь сходились. Где-то вдали жалобно загудел пароход, словно хотел сказать, как тоскливо ему держать свой одинокий путь в густом тумане.

– Ага! – воскликнул Родни, снова хлопнув по парапету. – Почему никто не скажет, как все это прекрасно?! Почему я навеки обречен чувствовать то, что не могу выразить словами? А если и попытаюсь, что толку… Поверь мне, Кэтрин, – зачастил он, – я никогда больше не заговорю об этом. Но в присутствии такой красоты – смотри, как сияет луна! – начинаешь понимать… начинаешь… Может, ты выйдешь за меня – я ведь наполовину поэт, ты же знаешь, и не умею притворяться, что не испытываю тех чувств, которые испытываю. Если бы я был настоящий писатель – о, тогда другое дело. Я бы не стал тогда беспокоить тебя своей просьбой – выйти за меня замуж. Всю эту довольно бессвязную речь он произносил, поглядывая то на луну, то снова на черную воду.

– Но если я правильно тебя поняла, мне ты советовал бы выйти замуж в любом случае? – спросила Кэтрин, пристально глядя на луну.

– Разумеется. Не только тебе, всем женщинам. Если подумать, без этого ты никто, ты живешь лишь наполовину, используешь лишь половину своих возможностей, надеюсь, ты и сама это чувствуешь. Именно поэтому…

Тут он умолк, и они медленно пошли вдоль набережной. Луна светила им в лицо.

– О, как печальна и бледна навстречу звездам шла она![22] – продекламировал Родни.

– Я сегодня услышала о себе много неприятного, – сказала Кэтрин, не обращая внимания на его слова. – Кажется, мистер Денем решил, что вправе читать мне нотации, хотя я с ним почти не знакома. Кстати, Уильям, ты-то хорошо его знаешь, скажи, что он собой представляет?

Уильям делано вздохнул:

– Он доведет тебя до белого каления своими поучениями.

– Да, но что он за человек?

– А мы засыплем тебя сонетами, жестокосердная реалистка! – улыбнулся он. – Денем? Хороший парень, по-моему. Дельный. Но я бы не советовал тебе выходить за него. Он над тобой посмеется, ведь… а что он тебе сказал?

– С мистером Денемом дело обстоит так. Он приходит на чай. Я всеми силами стараюсь ему помочь, чтобы он не чувствовал себя неловко. А он сидит и насмехается. Тогда я показываю ему рукописи. И тут он вспыхивает и заявляет, что я не имею права говорить, что принадлежу к среднему сословию. На этой пафосной ноте мы расстаемся, а когда снова я его встречаю, нынче вечером, он подходит ко мне и говорит: «Пошли вы к черту!» Мою маму подобное поведение огорчает. Я хочу понять, к чему это все?

Она умолкла и, замедлив шаг, проводила взглядом освещенный изнутри поезд, проезжавший по Хангерфордскому мосту.

– Ну, наверное, что он считает тебя холодной и черствой.

Кэтрин рассмеялась, такой ответ ее позабавил.

– Мне пора, сяду в кеб и укроюсь в родных стенах! – воскликнула она.

– А твоя мама не будет беспокоиться, что нас видели вместе? Но ведь нас никто не узнал, правда? – спросил он с некоторой озабоченностью.

Кэтрин поглядела на него и, убедившись, что он вполне искренен, лишь усмехнулась.

– Смейся сколько угодно, но я скажу тебе: если кто-то из твоих знакомых увидит нас вдвоем в такой поздний час, пойдут разговоры, а мне бы этого не хотелось. Но почему ты смеешься?

– Не знаю. Наверное, потому, что ты такой чудной. Наполовину поэт, наполовину старая дева.

– Ну да, в твоих глазах я смешон. Но я все же воспитан на некоторых традициях и пытаюсь следовать им.

– Глупости это все, Уильям. Даже если ты принадлежишь к старейшей фамилии в Девоншире, это не повод отказываться от прогулки со мной по набережной.

– Я старше тебя на десять лет, Кэтрин, и знаю жизнь лучше, чем ты.

– Вот и отлично. Тогда оставь меня и ступай домой.

Родни оглянулся и заметил, что в некотором удалении от них едет таксомотор, очевидно поджидая пассажиров.

Кэтрин тоже его увидела и воскликнула:

– Только не подзывай его, Уильям! Я пойду пешком.

– Нет уж, Кэтрин, ничего такого ты не сделаешь. Сейчас почти двенадцать, и мы далеко забрели.

Кэтрин засмеялась и пошла еще быстрее, так что и Родни, и водителю пришлось ее догонять.

– Знаешь, Уильям, – сказала она, – если люди увидят, как я одна бегу по набережной, точно пойдут разговоры. Лучше пожелай спокойной ночи, если боишься пересудов.

Но Уильям не слушал и уже махал рукой, подзывая таксомотор, и при этом удерживал Кэтрин, чтобы она не убежала.

– А теперь этот человек, чего доброго, подумает, что мы деремся! – пробормотал он.

Кэтрин перестала вырываться, заметив укоризненно:

– В тебе от старой девы больше, чем от поэта.

Уильям резко захлопнул дверь машины, назвал шоферу адрес, отошел в сторону и приподнял шляпу, прощаясь с невидимой дамой.

Пару раз он с опаской оглянулся, словно подозревал, что Кэтрин остановит машину и выйдет; но таксомотор быстро и верно уносил ее прочь и вскоре исчез в темноте. Уильям был очень сердит – Кэтрин ухитрилась-таки вывести его из себя.

– Самая неуправляемая и безрассудная девица из всех, кого я встречал, – бормотал он, возвращаясь по набережной. – И как я только позволил ей выставить себя идиотом! Нет уж, я скорее женюсь на дочери квартирной хозяйки, чем на Кэтрин Хилбери! Она не даст ни минуты покоя – и никогда не поймет меня, нет, никогда!

Адресованные, по-видимому, Небесам, ибо на набережной, кроме него, не было ни души, его горькие жалобы звучали достаточно убедительно. Родни замедлил шаг и какое-то время шел молча, пока не увидел человека, идущего ему навстречу. Его походка – или одежда – смутно напомнили ему кого-то из его знакомых, и наконец Уильям узнал его. Это был Денем. Попрощавшись с Сэндисом возле его дома, он теперь шел к станции подземки на Черинг-Кросс, погруженный в мысли, которые навеял разговор с Сэндисом. Он уже успел забыть о собрании у Мэри Датчет, о Родни, метафорах и елизаветинской драме и мог бы поклясться, что забыл и Кэтрин Хилбери, хотя это вопрос спорный. Его разум вознесся к альпийским вершинам духа, где были лишь чистые, девственные снега. Дойдя до уличного фонаря и поравнявшись с Родни, он мрачно покосился на него.

– Эй! – крикнул Родни.

Если бы не это, Денем прошел бы мимо, даже не поприветствовав знакомого. Но внезапный оклик прервал его размышления, он остановился и, прежде чем сообразил, что делает, уже развернулся и шагал в ногу с Родни: тот пригласил его к себе – пропустить по рюмочке. Пить с Родни Денему вовсе не хотелось, тем не менее он последовал за ним. Родни был тронут, видя такую сговорчивость. Ему очень хотелось побеседовать с этим молчуном, который явно обладал теми похвальными мужскими качествами, которых в Кэтрин, увы, совсем не было.

– Вам повезло, Денем, – заговорил он с жаром, – что вы не имеете дела с девицами. Я вам по своему опыту скажу: только вы им доверитесь, как тут же пожалеете об этом. Я вовсе не жалуюсь, – поспешил добавить он, – просто иногда задумываешься об этом. Мисс Датчет, по-моему, одно из счастливых исключений. Вам нравится мисс Датчет?

Чувствовалось, что Родни очень переживает, и Денем живо представил ситуацию, какой она была час назад. Тогда Родни провожал Кэтрин. И зачем только он вспомнил об этом, ведь вместе с воспоминанием вернулось и ощущение беспокойства. Надо взять себя в руки. Разум подсказывал, что следует сейчас же попрощаться с Родни, которому не терпелось излить душу, – пока он еще удерживает в уме спасительную нить высокой философии. Он посмотрел вдаль и, увидев ярдах в ста фонарный столб, дал себе слово: когда они дойдут до этого столба, он распрощается с Родни.

– Да, Мэри мне нравится. Разве она может кому-то не нравиться? – осторожно ответил он, поглядывая на приближающийся столб.

– Ах, Денем, мы с вами такие разные. Вы умеете сдерживаться: я могу об этом судить, потому что видел сегодня, как вы говорили с Кэтрин Хилбери. А я инстинктивно доверяю человеку, с которым разговариваю. Поэтому, наверно, меня так легко завлечь.

Денем понимающе кивнул, однако на самом деле Родни со своими откровениями был ему безразличен, главное – заставить его еще хоть раз упомянуть о Кэтрин, прежде чем они дойдут до фонарного столба.

– И кто же вас завлек на этот раз? – спросил он. – Кэтрин Хилбери?

Родни остановился и снова стал постукивать пальцами по гладкому парапету – как будто отбивал ритм какой-то музыкальной пьесы, слышной только ему одному.

– Кэтрин Хилбери, – повторил он со странной усмешкой. – Нет, Денем, у меня не осталось иллюзий насчет этой девушки. И кажется, я сегодня ясно дал ей это понять. Но я не хочу, чтобы у вас создавалось ложное впечатление, – с чувством продолжил он, оборачиваясь и беря Денема под руку, как будто боялся, что тот убежит. Поэтому Денем успешно миновал пограничный столб, мысленно принеся ему извинения, ибо как мог он уйти, если Родни буквально привязал его к себе? – Только не думайте, что я сержусь на нее, – напротив. Она ни в чем не виновата, бедняжка. Вы знаете ее образ жизни, это что-то вопиющее, ни о ком не думает, только о себе – а я считаю, никакую женщину это не красит, – людей в грош не ставит, всеми помыкает, и не только дома, избалованное существо, хочет, чтобы все валялись у ее ног, и даже не понимает, как больно ранит… – то есть я хочу сказать, грубо ведет себя с людьми, у которых нет всех ее преимуществ. И все же надо отдать ей должное, она не глупа, – добавил он, словно Денем тоже ее осуждал. – У нее есть эстетический вкус. И чувства. Когда говоришь с ней, она тебя понимает. Но она женщина, и этим все сказано, – сказал он с горькой усмешкой и отпустил наконец руку своего спутника.

– И вы все это ей сегодня высказали? – спросил Денем.

– Боже мой, конечно, нет. Даже представить не могу, как можно сказать Кэтрин правду о ней самой. Она не станет слушать. Она привыкла, чтобы ею восхищались.

«Теперь понятно, что она отказала ему, можно спокойно идти домой, так что же я медлю?» – подумал Денем, продолжая шагать рядом с Родни. Тот, помолчав немного, стал насвистывать мотив из моцартовской оперы. После таких случайных откровений у собеседника невольно возникает двойственное чувство: брезгливости и одновременно симпатии. И Денему стало интересно, что за человек этот Родни, но в этот самый момент Родни переключился на него самого.

– Полагаю, вы тоже служите, как и я? – поинтересовался он.

– Да, стряпчим.

– Иногда кажется: а не бросить ли все к чертям? Почему вы не уедете за океан, Денем? Наверное, для вас это выход.

– У меня семья.

– Я и сам подумываю об отъезде. Но потом понимаю, что не смогу без этого. – Он махнул рукой в сторону лондонского Сити, который был похож на ажурный силуэт, вырезанный из голубовато-серого картона и наклеенный на темно-синее небо. – Здесь есть два-три человека, к которым я привязан, немного хорошей музыки время от времени и несколько картин – достаточно, чтобы пока задержаться. К тому же я не смогу жить среди дикарей! Вы любите книги? Музыку? Живопись? А первоизданиями интересуетесь? У меня есть несколько симпатичных, я их дешево купил, обычно букинисты дико заламывают цены.

Тем временем они подошли к дворику, окруженному многоэтажными зданиями восемнадцатого века, в одном из которых Родни снимал квартиру. Поднялись по очень крутым ступенькам, сквозь незавешенные окна на лестницу проникал лунный свет, освещая перила с витыми балясинами, стопки тарелок на подоконниках и кувшины, наполненные молоком. Квартира Родни была маленькая, но окна выходили во внутренний, мощенный плиткой двор, где росло одно-единственное дерево, а за ним высились красные кирпичные фасады соседних домов, что не удивило бы доктора Джонсона[23], если бы тот поднялся из могилы прогуляться при луне. Родни зажег лампу, задернул занавески, предложил гостю стул и, бросив на стол рукопись трактата о метафоре у елизаветинцев, воскликнул:

– Пустая трата времени! Но слава Богу, все позади, и об этом можно не думать.

После чего весьма ловко разжег в камине огонь, достал стаканы, виски, пирог и чашки с блюдцами. Накинул выцветший бледно-лиловый халат, надел алые шлепанцы и подошел к Денему, с бокалом в одной руке и книгой в глянцевом переплете – в другой.

– Баскервиллский Конгрив[24], – сказал Родни, протягивая ее гостю. – Не могу читать его в дешевом издании.

Теперь, когда Родни оказался в окружении книг и прочих дорогих ему вещей и всячески заботился о госте, двигаясь с проворством и грацией персидского кота, Денем понемногу сменил гнев на милость. Общаться с Родни оказалось проще и приятнее, чем с большинством тех, кого он давно знал. Судя по обстановке, этот человек многим интересовался, многим дорожил и ревниво оберегал все это от грубого суждения непосвященных. На стуле высилась стопка фотографий скульптур и картин, которые он имел обыкновение поочередно вывешивать для обозрения на день-другой. Книги на полках упорядоченностью напоминали строй солдат, их корешки сияли, как крылья жуков-бронзовок, однако, если вынуть из ряда одну из них, за ней можно было увидеть другую, более потрепанную, – приходилось экономить место. Над камином – овальное венецианское зеркало, в его крапчатых глубинах туманно отражались бледно-желтые и розоватые тюльпаны – ваза с цветами стояла на каминной полке среди писем, курительных трубок и сигарет. Целый угол комнаты занимало небольшое пианино с раскрытой партитурой «Дон Жуана».

– А знаете, Родни, – произнес Денем, раскуривая трубку и оглядывая комнату, – здесь очень красиво и уютно.

Родни, которому явно польстила похвала гостя, улыбнулся было, но затем сделал строгое лицо и буркнул:

– Терпимо.

– Но хочу сказать, хорошо, что вы сами на все это зарабатываете.

– Если вы хотите сказать, что в редкие часы досуга я мог бы и побездельничать, я вам отвечу: вы правы. Но я был бы в десять раз счастливее, если б целые дни проводил так, как мне нравится.

– Сомневаюсь, – ответил Денем.

Они сидели молча, и дым от их трубок дружески сливался у них над головами, образуя голубоватую дымку.

– Я могу каждый день по три часа кряду читать Шекспира, – заметил Родни. – А еще есть музыка и картины, кроме того, люди, общество которых тебе приятно.

– Через год вам это до смерти наскучит.

– О, уверяю вас, мне бы наскучило, если б я ничего не делал. Но я намерен писать пьесы.

Денем лишь хмыкнул на это.

– Да, пьесы, – повторил Родни. – Я уже сочинил одну, вторую как раз дописываю, в выходные надеюсь закончить. И неплохо получается – местами даже очень ничего.

Денем подумал: видимо, надо попросить автора показать ему пьесу, ведь именно этого от него ждут. Он украдкой посмотрел на Родни – тот нервно постукивал кочергой по углям и, как показалось Денему, сгорал от нетерпения поговорить о своем произведении. Ему хотелось похвастаться. Казалось, счастье его сейчас зависит от Денема, и тот смилостивился.

– Ну, то есть… а вы не покажете мне эту пьесу? – спросил он, и Родни сразу весь расцвел, но ничего не сказал, поднял кочергу, посмотрел на нее, пошевелил губами.

– Вам действительно интересно? – спросил он наконец уже совсем другим голосом. И, не дожидаясь ответа, продолжил, чуть ли не сердито: – Мало кто интересуется поэзией. Думаю, вам будет скучно.

– Может быть, – заметил Денем.

– Ладно, я дам вам ее почитать, – объявил Родни и отложил кочергу.

Пока он ходил за пьесой, Денем взял с ближайшей книжной полки первый попавшийся томик. Оказалось, это маленькое, но очень изящное издание сэра Томаса Брауна[25], в котором содержалась «Гидриотафия, или Погребение в урнах», «Квинкункс» и «Сад Кира». Открыв книгу на пассаже, который помнил почти наизусть, Денем начал читать и увлекся.

Родни вернулся с рукописью и сел на прежнее место: он держал ее на коленях и время от времени выжидательно поглядывал на Денема. Вытянув длинные худые ноги к огню, откинувшись на спинку кресла, он всем своим видом выражал полную безмятежность. В конце концов Денем захлопнул томик, отошел от камина, вполголоса повторяя какой-то пассаж, по-видимому из Томаса Брауна, и наконец решил, что пора откланяться. Надел шляпу, подошел к Родни – тот даже не пошевелился.

– Я загляну к вам как-нибудь еще, – сказал Денем, на что Родни протянул ему пьесу и ответил лишь:

– Как пожелаете.

Денем взял рукопись и вышел. Два дня спустя, к большому своему удивлению, он обнаружил на тарелке сверток – это оказался тот самый том сэра Томаса Брауна, который он так увлеченно листал в квартире Родни. Только по лености он не отправил благодарственного письма, но время от времени вспоминал о Родни, без всякой связи с Кэтрин, и даже собирался как-нибудь зайти к нему выкурить трубочку. Родни нравилось раздавать друзьям особо приглянувшиеся вещи. Поэтому его ценное книжное собрание все время убывало.

Глава VI

Бывают ли в обычный будничный день такие часы, которые с удовольствием предвкушаешь и впоследствии не без удовольствия на них оглядываешься? И если на единичном примере позволено будет сделать обобщение, то можно сказать, что минуты с девяти двадцати пяти и до половины десятого были окрашены для мисс Датчет особым очарованием. Это были минуты ничем не омраченной радости и полного довольства собой и своим нынешним положением. Ее квартира располагалась довольно высоко, и даже в ноябрьские дни сюда проникали скудные рассветные лучи, выхватывая из полумрака занавеску, кресло, ковер и окрашивая эти три предмета такими яркими, сочными оттенками зеленого, синего и пурпурного, что любо-дорого было смотреть и по всему телу разливалась приятная нега.

Лишь в редкие дни Мэри не удосуживалась взглянуть на всю эту красоту, занятая шнуровкой ботинок, но стоило ей проследить за желтой полосой, протянувшейся от занавески к обеденному столу, как из груди ее вырывался вздох благодарности – до чего же повезло, думала она, что жизнь дарит мне моменты такого чистого блаженства. Она никого при этом не обделяет и в то же время получает столько удовольствия от самых простых вещей, например завтракает одна в комнате, окрашенной в красивые цвета и не обшитой темными панелями от пола до потолка, – и все это настолько устраивало ее, что поначалу даже хотелось перед кем-то оправдаться или отыскать в этом какой-нибудь изъян. Она жила в Лондоне уже полгода, однако ни одного изъяна не находила, а все из-за того, неизменно заключала она, когда последний бантик на ботинках был завязан, что у нее есть работа. Каждый день, стоя с папкой в руке у двери своей квартиры и напоследок для порядка оглядывая комнату, она говорила себе: как же хорошо, что можно ненадолго оставить жилье, ведь сидеть здесь днями напролет и предаваться безделью было бы невыносимо.

Выйдя на улицу, она обычно воображала себя одной из работниц, в ранний час поспешавших чередой по широким столичным тротуарам, они шли быстро, чуть пригнув голову, словно боялись отстать друг от друга, и Мэри представляла, как их деловитые шаги неумолимо вытаптывают на панели ровную тропку. Но ей нравилось делать вид, что она ничем не отличается от остальных, и, если из-за непогоды ей приходилось спускаться в метро или садиться в омнибус, она готова была терпеть сырость и неудобства вместе с клерками, машинистками и торговцами, чувствуя, что у всех у них одно общее дело – заводить мировые часы, чтобы они исправно тикали еще двадцать четыре часа.

С такими мыслями тем утром, о котором идет речь, она пересекла площадь Линкольнз-Инн-Филдс[26], прошла по Кингсуэй и Саутгемптон-роу, пока не вышла на Расселл-сквер[27], где находилась ее контора. По пути она то и дело останавливалась полюбоваться на витрины то книжного, то цветочного магазина – продавцы в этот ранний час только начинали раскладывать товар, и пустые полки под стеклом казались непривычно голыми, неприбранными. Мэри сочувствовала торговцам и даже искренне желала им заманить побольше дневных покупателей, поскольку в этот час была всецело на стороне продавцов и банковских служащих, а всех, кто дрыхнет в постели и сорит деньгами, считала личными врагами, не заслуживающими ни малейшего снисхождения. Наконец она перешла улицу возле Холборна, и мысли естественно переключились на ее собственную работу – она даже забыла, что работа ее, строго говоря, любительская, жалованья ей никто не платит, и едва ли справедливо будет сказать, что без нее часы мира встанут, поскольку пока что мир не изъявлял особого желания принимать блага, которыми пыталось осыпать его общество суфражисток, к которому Мэри принадлежала.

Шагая по Саутгемптон-роу, она думала о почтовой и писчей бумаге – удастся ли ее экономнее расходовать (разумеется, не задевая чувств миссис Сил), поскольку была уверена, что великие реформаторы, если уж на то пошло, всегда начинали с мелочей и добивались победных реформ при всеобщей поддержке, – а ведь Мэри Датчет, хоть в данный момент и не отдавала себе в том отчета, мнила себя великим реформатором и уже мысленно приговорила общество суфражисток к переменам самого радикального свойства. Правда, пару раз за последние минуты, до того как свернуть на Расселл-сквер, она замедляла шаг, с досадой поймав себя на привычном настрое, который находил на нее почему-то каждое утро именно в этом месте, как будто каштаново-красный кирпич зданий на Расселл-сквер сам по себе навевал мысли об экономии и одновременно напоминал о необходимости собраться перед встречей с мистером Клактоном, миссис Сил или с кем бы то ни было, кого она встретит в конторе. Не будучи набожной, она привыкла больше доверять голосу совести и время от времени со всей серьезностью анализировала свое положение, причем больше всего огорчалась, если обнаруживала в себе какую-нибудь из вредных привычек, исподтишка подтачивающих драгоценную суть. Ведь что хорошего в конце-то концов в том, что ты женщина, если ты не можешь сохранять свежесть и непредвзятость взгляда и засоряешь жизнь всяческими предубеждениями и отсылками к прошлому опыту? Так она всегда подбадривала себя, сворачивая за угол, и, как часто случалось, подходила к двери, уже беспечно насвистывая мотив какой-нибудь сомерсетширской баллады.

Контора суфражисток находилась на верхнем этаже одного из массивных зданий на Расселл-сквер, в котором когда-то проживал именитый городской купец со своим семейством, теперь же по частям дом сдавался внаем разным организациям, разместившим соответствующие литеры на дверях матового стекла и посадивших в комнаты секретарш, деловито стучавших по клавишам день-деньской. Старый дом с широкой каменной лестницей с десяти до шести гулким эхом отзывался на стрекот пишущих машинок и топот посыльных. Перестук множества пишущих машинок, распространяющих разнообразные взгляды на сохранение диких племен или питательную ценность овсяных хлопьев, заставлял Мэри ускорить шаги, и последний лестничный марш она всегда преодолевала почти вприпрыжку, в какое бы время ни заходила, будто ей не терпелось заставить и свою машинку посоревноваться с остальными.

Она села разбирать письма и вскоре забыла о своих намерениях, и, по мере того как содержание этих писем, сама обстановка конторы и звуки деятельности в соседней комнате настраивали ее на новый лад, лицо ее становилось все серьезней, а между бровями залегли две морщинки. К одиннадцати ее сосредоточенность достигла такого апогея, что любая мысль, уводящая в ином направлении, была обречена на забвение в течение одной-двух секунд. Сейчас перед ней стояла задача устроить несколько благотворительных концертов, выручка от которых пошла бы в копилку общества, очень нуждающегося в дотациях. Впервые ей предстояло выступить в роли организатора чего-то масштабного, и ей очень хотелось добиться заметного успеха. Она собиралась использовать громоздкую организационную машину, чтобы вытянуть одного, другого, третьего интересного человека из жизненной неразберихи и дать им возможность поработать так, чтобы это заметили в кабинете министров, а как только это случится, можно снова прибегнуть к старым доводам, при том что подача будет совершенно новой и оригинальной. Таков был конечный план, и, думая о нем, она настолько воодушевилась и разволновалась, что пришлось лишний раз напомнить себе, что впереди еще много препятствий, которые нужно преодолеть.

Открылась дверь – это мистер Клактон заглянул поискать какую-то листовку, зарытую под пирамидой бумаг. Мистер Клактон был худощавый рыжеволосый мужчина лет тридцати пяти, выговор кокни выдавал в нем выходца из лондонских низов, он производил впечатление человека скрытного, как будто природа была не слишком щедра к нему и данное обстоятельство, вполне естественно, мешало ему проявлять щедрость по отношению к другим людям. Наконец он нашел листовку, сделав попутно несколько шутливых замечаний по поводу того, что бумаги следует содержать в порядке, но в этот момент стук машинки за стеной внезапно оборвался, и в комнату ворвалась миссис Сил, размахивая письмом, требовавшим истолкования. На этот раз это было отвлечение посерьезнее, поскольку миссис Сил никогда точно не знала, чего хочет, и одновременно выпаливала до полдюжины просьб, не умея толком разъяснить ни одной. Седая, с короткой стрижкой, в платье из хлопчатого бархата цвета сливы, с постоянно пылающим от филантропического энтузиазма лицом, она постоянно куда-то спешила и всегда пребывала в некотором смятении. На шее у нее на толстой золотой цепочке болтались два крестика, которые вечно запутывались, что в глазах Мэри лишь подтверждало двойственность и хаотичность ее натуры. И лишь ее неиссякаемый энтузиазм да еще то, что она боготворила мисс Маркем, одну из основательниц общества, давало ей право на занимаемую должность при явном отсутствии надлежащих деловых качеств.

Так и тянулось это утро, стопка бумаг все росла, и в конце концов Мэри почувствовала себя центральным звеном тончайшей сети из нервных волокон, раскинутой над всей Англией, так что в один из ближайших дней, стоит ей коснуться сердца всей этой системы, все это вместе забьется в унисон, взовьется в едином порыве и начнет извергать революционный фейерверк – примерно такой метафорой можно выразить ее чувства по отношению к собственной работе после трех часов непрерывного умственного напряжения.

Вскоре после часу пополудни мистер Клактон и миссис Сил отвлеклись от своих трудов, и старая шутка о ланче, как обычно, повторилась почти слово в слово. Мистер Клаксон оказывал поддержку какому-то вегетарианскому ресторану, миссис Сил принесла с собой сандвичи, которые имела привычку поедать, сидя под платанами на Расселл-сквер, ну а Мэри обычно отправлялась в аляповатое заведение, затянутое красным плюшем и расположенное неподалеку, где, к вящему неудовольствию вегетарианцев, можно было заказать стейк толщиной в два дюйма или кусок жареной утки, плавающий в оловянной тарелке.

– От одних только голых ветвей на фоне неба человеку польза, – изрекла миссис Сил, глянув в окошко на площадь.

– Но еда на них не растет, – заметила Мэри.

– Честно говоря, я просто не понимаю, как вам это удается, мисс Датчет, – заметил мистер Клактон. – Я вот точно знаю, что проспал бы полдня, если б объелся в обед.

Мэри не обиделась и лишь спросила шутливо, указывая на книгу в желтой обложке, которую мистер Клактон держал под мышкой:

– Какая у нас последняя литературная новинка?

Мистер Клактон обычно читал за обедом новое произведение какого-нибудь французского автора или совершал короткий рейд в картинную галерею – социальный работник в нем уживался со страстным ценителем искусства, причем последним качеством, как нетрудно было понять, он втайне гордился.

Они расстались, и Мэри пошла прочь – догадываются ли эти двое, что на самом деле ей не терпится от них избавиться, думала она, хотя нет, едва ли у них хватит на это проницательности. Купила газету, устроилась с ней за столиком и принялась за еду, время от времени поглядывая поверх страниц на странных людей, покупающих пирожные или поверяющих друг другу свои секреты, пока наконец не вошла женщина, с которой она была немного знакома, и Мэри окликнула ее: «Элеонора, посиди со мной!» Обе одновременно доели свой ланч и простились на разделительной полоске посреди улицы с приятным чувством, что каждая из них вновь вступает в свой собственный великий и вечно движущийся поток жизни.

Но вместо того чтобы вернуться обратно в контору, Мэри в этот день направилась прямиком в Британский музей и долго бродила по галерее с каменными изваяниями, наконец нашла пустую скамеечку прямо перед элгиновскими мраморами[28]. Она смотрела на них, и, как всегда, ее захлестнула волна экзальтации, так что собственная ее жизнь сразу стала казаться возвышенной и прекрасной – впрочем, такое ощущение создавалось отчасти благодаря тишине и прохладе пустынного зала, а не только из-за красоты самих скульптур. По крайней мере, можно предположить, что ее переживания были не чисто эстетического свойства, поскольку, посмотрев на Улисса минуту-другую, она вдруг стала думать о Ральфе Денеме. И так хорошо и спокойно ей было среди этих молчаливых фигур, что она едва сдержалась, когда с губ уже готово было сорваться: «Я люблю тебя». Перед лицом этой потрясающей и вечной красоты она вдруг с тревогой осознала, чего втайне желает, и невольно гордилась чувством, которое за повседневными делами никак не выдавало своей мощи.

Поборов желание произнести свое признание вслух, она встала и пошла бродить бесцельно меж статуй, пока не оказалась в другой галерее, с резными обелисками и крылатыми ассирийскими быками, и тут ее чувства получили новое направление. Она стала представлять себе, как отправляется вместе с Ральфом в страну, где покоятся в песках эти чудища. «Потому что, – мысленно произнесла она, пристально глядя на информационную табличку под стеклом, – самое прекрасное в тебе – то, что ты готов к приключениям, ты вовсе не зануда, в отличие от большинства умных мужчин».

И в ее воображении живо нарисовалась восхитительная картина: она едет по пустыне верхом на верблюде, а Ральф командует целым племенем местных дикарей. «Вот в чем твое призвание, – думала она, переходя к следующей статуе. – Ты умеешь подчинять себе людей». И где-то в глубине души у нее затеплился огонек, а глаза так и сияли. И все же, уходя из музея, она себе самой не посмела бы признаться, что влюблена, – вероятно, сама эта мимолетная идея еще не оформилась в подобную фразу. Более того, она была недовольна собой оттого, что дала слабину, пробив брешь в обороне, что небезопасно, если подобный порыв повторится. Ибо, пока она шла по улице в контору, стали одна за другой всплывать, одолевая ее, все прежние привычные доводы против влюбленности в кого-либо. Она вовсе не хочет замуж. Ей казалось, что неразумно даже пытаться поставить любовь в один ряд с открытой и честной дружбой, вот как у них с Ральфом, которая длится уже два года и основывается на интересе к темам, не касающимся никого из них лично, таким, как строительство приютов для обездоленных или налогообложение земельной собственности.

Но ее послеполуденное настроение ничего общего не имело с утренним. Мэри то замечала вдруг, что следит за полетом птицы, то принималась рисовать на черновике раскидистые ветви платанов. Заходили посетители – поговорить по делу с мистером Клактоном, и тогда из его комнаты доносился соблазнительный запах сигарет. Миссис Сил заглядывала с газетными вырезками, которые казались ей либо «совершено замечательными», либо «ужасными, нет слов». Она обычно наклеивала их в тетрадь или посылала знакомым, прежде сделав синим карандашом на полях жирную отметину, призванную отражать как крайнюю степень негодования, так и силу неприкрытого восторга.

Около четырех часов в тот же самый день Кэтрин Хилбери шла по улице Кингсуэй. Пора было подумать о чае. Уже зажигались фонари, и, остановившись на минутку под одним из них, она попыталась вспомнить, нет ли поблизости какой-нибудь гостиной, где при свете камина она могла бы скоротать время за беседой соответственно своему теперешнему настроению. А это настроение, из-за уличного мельтешения и таинственной вечерней дымки, мало подходило к обстановке, которая ждет ее дома. Вероятно, в конце концов сохранить это странное ощущение значительности происходящего позволила бы и обычная кондитерская. Но ей хотелось поговорить. Вспомнив, что Мэри Датчет настоятельно приглашала ее к себе, она перешла на другую сторону улицы, свернула на Расселл-сквер и стала вглядываться в номера домов как человек, отважившийся на грандиозную авантюру, – с чувством, абсолютно несоразмерным поступку. И вот она уже в слабо освещенном холле, где нет даже швейцара, и открывает первую двустворчатую дверь. Но мальчик-посыльный ничего не слышал о мисс Датчет. Может, она из СРФР? Кэтрин с растерянной улыбкой покачала головой. Кто-то из-за двери крикнул: «Да нет же! Это СГС, верхний этаж».

Кэтрин миновала множество стеклянных дверей с аббревиатурами и начала уже сомневаться в том, что поступила правильно, решившись сюда зайти. На самом верхнем этаже она остановилась на минутку, чтобы отдышаться и собраться с мыслями. Услышала стрекот пишущей машинки и деловитые голоса людей – все они показались ей незнакомыми. Она коснулась кнопки звонка, и дверь почти тотчас же распахнулась – ей открыла сама Мэри. Лицо ее, как только она увидела Кэтрин, полностью переменилось.

– Это вы! – воскликнула она. – А мы думали, печатник. – Все еще держа дверь нараспашку, она оглянулась и крикнула: – Нет, мистер Клактон, это не от Пеннингтона! Надо позвонить им еще раз – две тройки, две восьмерки, Центральная. Вот так сюрприз! Входите же, – добавила она. – Вы как раз вовремя, сейчас чай будем пить.

Глаза Мэри радостно блестели. Послеполуденную скуку как рукой сняло, ей было даже приятно, что Кэтрин застала их в разгар бурной деятельности, вызванной тем, что печатник не прислал на вычитку нужные гранки.

Голая электрическая лампочка над столом с кипами бумаг поначалу чуть не ослепила Кэтрин. После мечтательной прогулки по полутемным улицам жизнь в этой маленькой комнате казалась насыщенной и яркой. Она направилась было к окну, ничем не завешенному, но Мэри уже взяла ее в оборот.

– Как хорошо, что вы нас нашли! – сказала она, и Кэтрин, стоя посреди комнаты, вдруг почувствовала здесь себя совершенно лишней и сама удивилась: и зачем только она пришла?

Даже Мэри отметила, как странно и неуместно выглядит ее гостья в этой конторе. Сам вид ее фигуры в длиннополом плаще, ниспадающем глубокими складками, и легкая настороженность во взгляде – все это вызвало у Мэри смутную тревогу, словно перед ней был пришелец из иного мира, а следовательно, потенциальный нарушитель спокойствия, смутьян. Ей вдруг захотелось, чтобы Кэтрин оценила всю важность происходящего в конторе, оставалось только надеяться, что ни миссис Сил, ни мистер Клактон не появятся прежде, чем ей удастся произвести на гостью желаемое впечатление. Но ее ждало разочарование. Миссис Сил ворвалась в комнату с чайником и брякнула его на плитку, затем с излишней поспешностью зажгла газ, пламя занялось, пыхнуло и погасло.

– Вот всегда так, всегда, – бормотала он. – Одна только Кит Маркем знает, как с этим обращаться.

Мэри пришлось помочь ей, и они вдвоем стали накрывать на стол, извиняясь за разномастную посуду и скромное угощение.

– Если бы знать, что мисс Хилбери к нам заглянет, мы бы купили пирог, – сказала Мэри, после чего миссис Сил впервые удостоила Кэтрин взгляда, причем подозрительного: что еще за персона, которой вынь да положь пирог?

Тут открылась дверь – вошел мистер Клактон, на ходу просматривая напечатанное на машинке письмо.

– Солфорд[29] присоединяется, – объявил он.

– Браво, Солфорд! – вскричала миссис Сил, вместо аплодисментов грохнув о стол чайником.

– Да, центры в провинциях, похоже, стали объединяться, – заметил мистер Клактон, и только теперь Мэри представила его мисс Хилбери, а он спросил, довольно церемонно, интересуется ли та «нашей работой».

– А гранок все нет? – произнесла миссис Сил. Она сидела за столом горбясь, устало подперев голову руками.

Мэри тем временем начала разливать чай.

– Плохо, очень плохо. Такими темпами мы пропустим сельскую рассылку. Кстати, мистер Клактон, не думаете ли вы, что нам стоит распространить в провинции последнюю речь Партриджа? Как?! Вы еще не читали? Да это лучшее, что произвела палата за нынешнюю сессию. Даже премьер-министр…

Но Мэри прервала ее.

– Ни слова о делах за чаем, Салли, – сказала она строго. – Мы берем с нее пенни каждый раз, когда она забывается. А на собранные деньги покупаем сливовый пирог, – пояснила она для Кэтрин, словно приглашая гостью влиться в их компанию. Она уже оставила мысль о том, чтобы произвести на нее впечатление.

– Простите-простите, – стала извиняться миссис Сил. – Увлеченность – моя беда, – сказала она, обернувшись к Кэтрин. – Но, как истинная дочь своего отца, я не могу поступать иначе. Как и многие, я участвовала в разных обществах. Бездомные, беспризорные, спасатели, церковная работа, Cи-о-эс[30], местное отделение, – я уже не говорю об обычных гражданских обязанностях, которые ложатся на плечи домовладелицы. Но я от всех от них отказалась ради того, чтобы работать здесь, и ни на секундочку об этом не пожалела, – добавила она. – Здесь решается главное, я это чувствую: пока женщины не получат голоса…

– Теперь с тебя шестипенсовик, Салли, не меньше, – сказала Мэри, постучав ладонью по столу. – И хватит про женщин и их голоса, мы уже устали про это слушать.

Миссис Сил, словно не веря своим ушам, хмыкнула пару раз, качая головой и поглядывая попеременно то на Кэтрин, то на Мэри. После чего произнесла доверительно, обращаясь к Кэтрин и кивком указав на Мэри:

– Она приносит пользы делу больше любого из нас. Отдает этому свои лучшие годы, свою юность – ибо, увы! – в годы моей юности домашние обстоятельства были таковы… – Миссис Сил вздохнула и умолкла.

Мистер Клактон поспешил напомнить старую шутку о ланче и стал рассказывать, что миссис Сил питается печеньем из кулька, сидя под деревьями в любую погоду, как будто, подумалось Кэтрин, миссис Сил – собачка, обученная нехитрым трюкам.

– Да, я взяла с собой кулечек, – подтвердила миссис Сил, точно провинившийся ребенок, которого отчитывают взрослые. – Это очень подкрепляет силы, и даже один вид голых ветвей на фоне неба приносит столько пользы! Но я больше не буду ходить на площадь, – продолжала она, наморщив лоб. – Если задуматься, ведь это несправедливо! Почему я одна могу наслаждаться такой красивой площадью, а в это время бедным женщинам, которые нуждаются в отдыхе, не на что даже присесть! – Она строго посмотрела на Кэтрин и тряхнула кудряшками. – Просто ужасно, каким тираном остается человек, несмотря на все старания. Пытается жить достойно, но не может. И конечно, как подумаешь об этом – и сразу ясно, что все площади должны быть открыты для всех[31]. Есть ли общество, которое за это борется, мистер Клактон? Если нет – надо создать, я так считаю.

– Весьма достойная цель, – произнес мистер Клактон профессиональным тоном. – И в то же время не стоит множить организации, миссис Сил. Так много драгоценных усилий тратится понапрасну, не говоря уже о фунтах, шиллингах и пенсах. И вообще, сколько филантропических организаций наберется в одном только лондонском Сити? Как думаете, мисс Хилбери? – добавил он, растянув губы в подобие улыбки, как будто хотел показать, что его вопрос имеет некий игривый подтекст.

Кэтрин тоже улыбнулась. То, что она непохожа на остальных, сидящих за этим столом, дошло наконец до мистера Клактона, который от природы был не очень наблюдателен, и он призадумался, что же это за птица. Однако та же чужеродность гостьи навела миссис Сил на другую мысль: а что, если обратить ее в свою веру? Мэри тоже смотрела на нее так, словно просила как-то все сгладить. Потому что Кэтрин явно была не настроена ничего упрощать и сглаживать. Она очень мало говорила, и в ее молчании, задумчивом и даже мрачном, Мэри почудилось осуждение.

– Да, в этих стенах много такого, о чем я не имела ни малейшего представления, – сказала она. – На первом этаже вы защищаете дикие народы, на следующем отправляете женщин в эмиграцию и учите людей есть орехи…

– Почему вы говорите, будто мы всем этим занимаемся? – довольно резко перебила ее Мэри. – Мы не отвечаем за всех чудаков, которые по чистой случайности сидят в одном с нами здании.

Мистер Клактон откашлялся и посмотрел поочередно на каждую из двух юных леди. Его поразили и внешность и манеры мисс Хилбери, казалось, ей место не здесь, а среди роскошной изысканной публики, которую он порой видел в мечтах. А вот Мэри почти ровня ему, хотя и любит покомандовать.

Он собрал со стола крошки печенья и кинул их в рот.

– Так, значит, вы не принадлежите к нашему обществу? – сказала миссис Сил.

– Нет, к сожалению, – ответила Кэтрин так просто и чистосердечно, что миссис Сил с удивлением воззрилась на нее, как будто не могла определить, к какому разряду известных ей человеческих существ ее отнести.

– Но я уверена… – начала она.

– Миссис Сил большая энтузиастка в таких делах, – сказал мистер Клактон, чуть ли не извиняясь. – Иногда приходится даже напоминать ей, что и другие тоже имеют право на свою точку зрения, даже если она отличается от нашей… В «Панче»[32] на этой неделе была занятная картинка – про суфражистку и батрака. Вы видели последний «Панч», мисс Датчет?

Мэри засмеялась:

– Нет.

Тогда мистер Клактон стал рассказывать им, в чем смысл шутки, успех которой по большей части зависел от выражения, которое художник придал лицам персонажей.

Миссис Сил все это время помалкивала. Но стоило ему закончить, как она разразилась тирадой:

– Но я уверена, если б вы хоть чуть-чуть думали о благе женщин, то наверняка пожелали бы им обрести право голоса.

– Я не говорила, что я против того, чтобы у них было право голоса, – возразила Кэтрин.

– Тогда почему же вы еще не в наших рядах? – торжественно вопросила миссис Сил.

Кэтрин лишь методично помешивала ложечкой чай, глядя на крошечный водоворот в чашке, и молчала. Тем временем мистер Клактон обдумывал вопрос, который после минутного колебания и задал Кэтрин:

– Извините за любопытство, вы, случайно, не родственница поэта Алардайса? Кажется, его дочь замужем за мистером Хилбери.

– Да, я внучка поэта, – помолчав, со вздохом ответила Кэтрин.

После чего наступила минутная пауза.

– Внучка поэта! – тихо повторила миссис Сил, кивая головой, словно это многое объясняло.

У мистера Клактона заблестели глаза.

– Ах, в самом деле, как интересно! – сказал он. – Я весьма обязан вашему деду, мисс Хилбери. Одно время я много его стихов знал наизусть. К сожалению, мы в последнее время стали отвыкать от поэзии. Но вы, наверное, его не помните?

Резкий стук в дверь заглушил ответ Кэтрин. Миссис Сил встрепенулась и, воскликнув: «Наконец-то гранки!» – бросилась открывать.

– А, это всего лишь мистер Денем! – сказала она минутой позже, даже не пытаясь скрыть огорчения.

Ральф, как предположила Кэтрин, был здесь частым гостем, поскольку единственным человеком, кого он счел нужным поприветствовать, была она сама, а Мэри поспешила объяснить странный факт ее присутствия здесь следующим образом:

– Кэтрин зашла посмотреть на нашу конторскую работу.

Ральф сказал, чувствуя нарастающую неловкость:

– Надеюсь, Мэри не стала вас уверять, что разбирается в конторской работе?

– А разве она не разбирается? – ответила Кэтрин, окидывая взглядом всех по очереди.

При этих словах миссис Сил начала проявлять признаки беспокойства, а когда Ральф достал из кармана какое-то письмо и пальцем указал на одну фразу в нем, она упредила его, воскликнув смущенно:

– Знаю, знаю, что вы хотите сказать, мистер Денем! Но это было в тот день, когда здесь была Кит Маркем, а она такая заполошная – в ней столько энергии, и всегда придумает что-то новое, что нам следует делать… и я уже тогда понимала, что перепутала даты. Мэри тут совершенно ни при чем, уверяю вас.

– Дорогая Салли, не извиняйтесь, – улыбнулась Мэри. – Мужчины такие педантичные – они не могут отличить важные дела от второстепенных.

– Итак, Денем, защищайте мужскую честь! – сказал мистер Клактон в обычной своей шутливой манере, хотя на самом деле, как и многие представители сильного пола, сознающие свою посредственность, он очень обижался, если дама указывала ему на его ошибку, и приводил в ответ лишь один аргумент, которым очень гордился: мол, я всего лишь мужчина.

Однако ему не терпелось поговорить с мисс Хилбери о литературе, и он не поддержал спора.

– Не кажется ли вам странным, мисс Хилбери, – сказал он, – что у французов, с целой россыпью известных имен, нет поэта, которого можно было бы поставить рядом с вашим дедом? Допустим, есть Андре Шенье, Гюго, Альфред де Мюссе – все это замечательные литераторы, но в то же время у Алардайса такая яркость образов, такая свежесть…

Тут зазвонил телефон, и он удалился, прежде попросив извинения с улыбкой и поклоном, словно желая сказать: как ни восхитительна поэзия, это все же не работа.

Миссис Сил в это самое время поднялась со своего места, но так и осталась у стола, завершая тираду, направленную против партийного правительства:

– …Потому что, если бы я рассказала вам все, что мне известно о закулисных интригах и что творят эти толстосумы, вы бы мне не поверили, мистер Денем, честное слово, не поверили. Вот почему мне кажется, что единственная работа для дочери моего отца – ибо он был одним из первопроходцев, мистер Денем, и на его могильном камне я попросила начертать строки из псалма о сеятеле и зернах[33]… Ах, если бы он был сейчас с нами и увидел то, что нам предстоит увидеть! – И, полагая, что грядущая слава отчасти зависит от производительности ее пишущей машинки, она тряхнула головой и поспешила уединиться в своей каморке, из которой тотчас послышался беспорядочный, но вдохновенный перестук клавиш.

Предлагая новую тему для обсуждения, Мэри сразу дала понять, что, несмотря на комичность своих коллег, смеяться над собой она не позволит.

– Мне кажется, стандарты морали и нравственности в последнее время пали так низко, как никогда, – заметила она, наливая вторую чашку чая. – Особенно среди женщин, не получивших должного образования. Они не придают значения мелочам, а с них-то и начинаются серьезные беды, вот вчера, например, мне чудом удалось сохранить самообладание, – продолжала она, с легкой улыбкой глядя на Ральфа, как будто он был в курсе того, что с ней случилось вчера. – Меня ужасно огорчает, когда мне говорят неправду. А вас? – Последние слова были уже обращены к Кэтрин.

– Если задуматься, все мы говорим неправду, – заметила Кэтрин, оглядываясь по сторонам и пытаясь вспомнить, где она оставила принесенные с собой зонтик и сверток, потому что в манере, с какой Мэри и Ральф обращались друг к другу, было что-то такое, отчего ей хотелось убраться от них подальше.

А Мэри, по крайней мере вначале, напротив, хотелось задержать Кэтрин подольше и таким образом доказать самой себе, что она вовсе не влюблена в Ральфа.

Ральф, сделав глоток чая и ставя чашку на стол, принял решение: если мисс Хилбери начнет собираться, он уйдет вместе с ней.

– Я, например, что-то не замечала за собой никакого вранья и, думаю, что и Ральф тоже, правда, Ральф? – не унималась Мэри.

Кэтрин засмеялась – нарочито весело, как показалось Мэри. Ведь над чем смеяться-то? Ясное дело, над ними. Кэтрин встала, обвела взглядом полки, бумажные прессы, шкафы и всю машинерию конторы, словно без них ее злорадство было бы неполным. Мэри заметила это и теперь смотрела на нее с неприязнью, как на птичку с обманчиво красивым оперением, которая уселась на самой макушке дерева и без зазрения совести клюет самые спелые вишни. Да, невозможно даже представить себе двух женщин, столь непохожих друг на друга, подумал Ральф. А уже через минуту он тоже встал и, кивнув Мэри, пока Кэтрин прощалась, придержал перед ней дверь и вышел следом.

Мэри осталась сидеть за столом и даже не сделала попытки удержать их. Секунду-другую после их ухода она с ненавистью смотрела на закрытую дверь, однако в ее взгляде к суровости примешивалось и некоторое замешательство, но вскоре она отставила чашку и отправилась мыть чайную посуду.

Этот порыв Ральфа был все же результатом очень недолгих размышлений, так что собственно порывом его вряд ли можно назвать. Просто ему вдруг пришла в голову мысль, что если сейчас он упустит возможность поговорить с Кэтрин, то потом, когда он останется один в своей комнате, ему вновь явится разгневанный образ и начнет обвинять его в постыдной нерешительности. Так не лучше ли рискнуть сейчас и даже потерпеть фиаско, чем весь вечер потом придумывать извинения и сочинять невероятные сцены с участием своего бескомпромиссного «я». Ибо с тех пор как он побывал у Хилбери, «дух» Кэтрин не отпускал его – он являлся в минуты одиночества и отвечал на все его вопросы, был рядом с ним и увенчивал его лаврами во всех воображаемых победах, которые он одерживал чуть не каждый вечер, пока шел по тускло освещенным улицам из конторы домой. Идти рядом с Кэтрин во плоти – означало дать призраку новую пищу (а как вам скажут все, кому знакомы подобные мечты, время от времени это бывает просто необходимо) или отшлифовать ее светлый образ до такой степени, что он потеряет всякое жизнеподобие, но и это для мечтателя не худший выход. Все это время физический образ Кэтрин вовсе не присутствовал в его мечтах, поэтому при личной встрече он очень удивился, обнаружив, что реальная Кэтрин не имеет ничего общего с его мечтами о ней.

Когда они вышли на улицу и Кэтрин заметила, что Денем не отстает от нее, она поначалу сочла это излишней назойливостью. Она тоже была не лишена воображения, но именно сегодня эта туманная область ее сознания требовала полного уединения. Если бы ей позволено было идти намеченным маршрутом, она вскоре миновала бы Тотнем-Корт-роуд, а там села в кеб и вскоре была бы уже дома. Увиденное в конторе было похоже на странный сон. Миссис Сил, Мэри Датчет и мистер Клактон казались ей обитателями заколдованного замка, опутанного паутиной, а канцелярские принадлежности – страшными орудиями некроманта, – до того нереальными и оторванными от обычной жизни были эти персонажи в доме, полном бесчисленных машинисток, бормочущих заклинания, замешивающих зелье и раскидывающих свои липкие сети над бурным потоком жизни, что проносится по улицам внизу.

И оттого, что в ее фантазиях было много преувеличений, она не хотела делиться ими с Ральфом. Она полагала, что для него мисс Датчет, сочиняющая листовки для кабинета министров в окружении пишущих машинок, является олицетворением всего самого интересного и подлинного, а потому резко отсекла их обоих от этой людной улицы с бусами фонарей, светящимися окнами, толпами мужчин и женщин – и, увлекшись такими мыслями, чуть не забыла о своем спутнике.

Она шла очень быстро, лица прохожих мелькали перед глазами, так что у нее и у Ральфа слегка закружилась голова, и этот вихрь словно еще дальше отбрасывал их друг от друга. Но она не забывала о приличиях и почти машинально продолжала беседовать со своим провожатым.

– Мэри Датчет прекрасно справляется с работой… Это очень ответственно, я полагаю?

– Да, от остальных вообще мало толку… Удалось ей обратить вас в свою веру?

– Конечно, нет. То есть я и без того обращена.

– Но она не уговаривала вас работать на них?

– Конечно, нет, да это и бесполезно.

Так они прошествовали по Тотнем-Корт-роуд, то расступаясь, то снова сходясь вместе, – Ральфу казалось, он говорит с вершиной тополя в бурю.

– Может, сядем на тот омнибус? – предложил он.

Кэтрин согласилась, они забрались наверх и оказались одни на верхней площадке.

– Вам в какую сторону? – спросила Кэтрин, еще не вполне очнувшись от уличной круговерти.

– Мне в Темпл[34], – ответил Ральф, брякнув наобум первое, что пришло в голову.

Он чувствовал, что она стала какой-то другой, когда они уселись и омнибус тронулся с места. Он представлял, как она смотрит на бегущую им навстречу улицу честными и грустными глазами, один взгляд которых, казалось, создает между ними непреодолимую дистанцию. Но вот ветер, бьющий в лицо, приподнял на секунду ее шляпку, она достала булавку и ее пришпилила – простой жест, который почему-то сделал ее еще более трогательной и уязвимой. Ах, если б эту шляпку и вовсе сдуло и она, растрепанная, с благодарностью приняла бы ее у него из рук!

– Как в Венеции, – заметила она, указывая куда-то рукой. – Я хочу сказать, автомобили так быстро проносятся и сияют огнями.

– Я не был в Венеции, – ответил он. – Оставлю это и некоторые другие дела на потом, поближе к старости.

– Другие – это какие?

– Венецию, Индию – и Данте в придачу.

Она засмеялась:

– Уже думаете о старости! А если б вам предложили сейчас посмотреть на Венецию, вы бы отказались?

Вместо ответа он задумался, стоит ли откровенничать с ней, и, даже еще не решив окончательно, уже рассказывал о себе:

– С детства я привык разбивать свою жизнь на этапы, чтобы было интереснее. Видите ли, я всегда боялся упустить что-нибудь стоящее…

– И я тоже! – воскликнула Кэтрин. – Но в конце концов, – добавила она, – почему обязательно что-то упускать?

– Почему? Да хотя бы потому, что я беден, – продолжал Ральф. – Вот вы, полагаю, можете поехать в Венецию или в Индию и Данте можете почитать в любой день, стоит только захотеть.

Она не ответила, но положила руку без перчатки перед собой на поручень и задумалась о разных вещах, в том числе и о том, что этот странный молодой человек произносит «Данте» именно так, как однажды при ней уже произносили это имя, затем – что его взгляд на жизнь тоже ей хорошо знаком. А вдруг он не так прост, как кажется, и общение с ним может оказаться очень даже интересным? Почему же она сочла его недостойным внимания? Она поспешила освежить в памяти их первую встречу – вспомнила разговор в комнате, набитой реликвиями, и тут же перечеркнула половину своих тогдашних впечатлений, как перечеркивают плохо написанную фразу, когда найдена другая, правильная.

– То, что ты можешь себе позволить какие-то вещи, вовсе не означает, что ты можешь их получить, – произнесла она взволнованно и смущенно. – Ну как могу я, к примеру, поехать в Индию? Кроме того… – быстро и с жаром продолжала она, но вдруг умолкла.

Появление кондуктора прервало их беседу. Когда тот удалился, Ральф ждал, что Кэтрин договорит, но она больше ничего не сказала.

– У меня есть новость для вашего отца, – вспомнил он. – Может быть, вы передадите ему? Или лучше мне самому зайти…

– Заходите, конечно, – ответила Кэтрин.

– Но я все-таки не понимаю, почему вы не можете поехать в Индию, – начал было Ральф, надеясь задержать ее этим вопросом, поскольку увидел, что она собирается сойти.

Но она все же встала, попрощалась с ним решительным кивком и покинула его с той же стремительностью, с которой, как заметил Ральф, делала все. Он глянул вниз и увидел, что она стоит на краю тротуара, собранная, горделивая, ожидая сигнала, – и вот уже быстро и решительно переходит улицу. Это ее движение, этот порыв он непременно добавит к имеющемуся портрету, но сейчас реальная женщина полностью развеяла созданный им фантом.

Глава VII

– И тогда Огастус Пелем говорит: «Это молодое поколение стучится в дверь», а я в ответ: «Нет, молодое поколение не стучится, оно всегда входит без стука, мистер Пелем». Простенькая шутка, не правда ли? Тем не менее слово в слово занес ее в свой блокнот.

– Поздравим же себя с тем, что все мы уже перейдем в мир иной, когда это напечатают, – сказал мистер Хилбери.

Супруги ждали звонка к ужину – и еще они ждали свою дочь. Их кресла стояли по обе стороны камина, и оба сидели, склонив головы и глядя на пылающие угли с одинаковым выражением на лицах, как у людей, которые уже познали в жизни все и теперь спокойно ждут, не произойдет ли чего-нибудь еще. Мистер Хилбери сосредоточил все свое внимание на угольке, выпавшем из очага, и пытался вернуть его на подобающее место среди остальных, уже почти полностью прогоревших. Миссис Хилбери молча наблюдала за ним, и на губах ее играла улыбка, словно она мысленно все еще перебирала события минувшего дня.

Закончив возиться с углем, мистер Хилбери вновь принял ту же чуть согбенную позу и принялся теребить зеленый камушек – брелок, висевший у него на цепочке часов. Взгляд его темных миндалевидных глаз был устремлен на огонь, однако наблюдательный и авантюрный дух, таившийся в глубине, придавал им необычайную живость. Общее ощущение праздности, причиной которого был скепсис или же вкус столь изощренный, что ему претили простые блага и игры разума, слишком легко ему дававшиеся, придавало его облику несколько меланхолический оттенок. Посидев так некоторое время, он, казалось, достиг в своих умозаключениях некоей точки, демонстрирующей их полную бесполезность, после чего вздохнул и потянулся к книге, лежавшей на соседнем столике.

Когда дверь открылась, он захлопнул книгу, и взоры обоих родителей обратились на вошедшую Кэтрин. Казалось, с ее приходом их времяпрепровождение обрело некий смысл, которого до той поры не было. В легком вечернем платье, такая прелестная и юная, она вошла в комнату, и один ее вид для них был дуновением свежего ветерка, хотя бы потому, что ее молодость и неискушенность придавали значимости их собственному знанию мира.

– Тебя извиняет только то, что ужин сегодня задержался еще сильнее, – заметил мистер Хилбери, откладывая в сторону очки.

– А я не против опозданий, если результат такой прелестный! – воскликнула миссис Хилбери, с гордостью глядя на дочь. – Но, Кэтрин, я не уверена, что тебе стоит гулять так поздно. Надеюсь, ты не шла пешком?

Тут сообщили, что ужин подан, и мистер Хилбери торжественно повел супругу в столовую. К ужину все принарядились, и, разумеется, ужин того стоил. Скатерти на столе не было, и блики фарфора мерцали на темной полированной глади как ровные темно-синие озера. В центре стола стояла ваза с кирпично-красными и желтыми хризантемами; среди них была одна снежно-белая, ее тугие лепестки закручивались внутрь, образуя плотный белый шар. Со стен на все это великолепие взирали три великих писателя Викторианской эпохи, а приклеенные под ними бумажки с собственноручной подписью каждого подтверждали, что он был – «с любовью», «искренне» и «всегда ваш». И отец, и дочь с радостью поужинали бы молча или обмениваясь краткими замечаниями, непонятными для слуг. Но тишина угнетала миссис Хилбери, и она обычно адресовала близким свои реплики, причем ее не сдерживало ни присутствие прислуги, ни согласие или несогласие с нею собеседников. Прежде всего она обратила их внимание на то, что в комнате темнее, чем обычно, и попросила зажечь все лампы.

– Так намного веселее! – воскликнула она. – Представляешь, Кэтрин, сегодня ко мне на чай приходил этот невозможный болван. Как же мне тебя не хватало! Он просто сыпал эпиграммами, и я так нервничала в ожидании очередного перла, что разлила чай – и он немедленно сочинил про это эпиграмму!

– О каком «невозможном болване» идет речь? – поинтересовалась Кэтрин у отца.

– К счастью, среди наших болванов лишь один сочиняет эпиграммы, и это Огастус Пелем.

– Жаль, меня не было, – усмехнулась Кэтрин.

– Бедный Огастус! – воскликнула миссис Хилбери. – Но не будем к нему слишком строги. Вспомним хотя бы, как трогательно он заботится о своей несносной матушке.

– Только потому, что она ему родня. А всякий, кто имеет к нему непосредственное отношение…

– Нет-нет, Кэтрин, не говори так, это нехорошо. Это… Ну же, Тревор, ты понял, что я имею в виду… такое длинное латинское слово… вы с Кэтрин все время такие слова говорите…

– «Цинично»? – предположил мистер Хилбери.

– Да, именно! Я не очень высокого мнения о закрытых школах для девочек, но такие вещи все-таки следует знать. Так гордишься собой, когда используешь эти мелкие аллюзии и сразу же изящно переходишь к следующей теме. Но я не представляю, что со мной такое, – пока тебя не было, Кэтрин, я спросила у Огастуса, как звали девушку, в которую был влюблен Гамлет, – и даже боюсь представить, чего он понаписал обо мне в своем блокноте!

– Хорошо бы… – начала Кэтрин, но тут же одернула себя. Мать всегда вызывала в ней бурю эмоций, но она вовремя вспомнила, что отец рядом и внимательно слушает.

– Что именно? – спросил он, когда она вдруг замолчала.

Он часто неожиданно вызывал ее на разговор о том, чего она не собиралась ему рассказывать; затем они спорили, а миссис Хилбери в это время предавалась собственным мечтаниям.

– Чтобы мама не была так знаменита. Я сегодня была в гостях, и меня за чаем потчевали поэзией.

– Они думали, ты поэтическая натура. А разве это не так?

– Кто говорил с тобой о поэзии, Кэтрин? – заинтересовалась миссис Хилбери, и Кэтрин пришлось рассказать родителям про поездку к суфражисткам.

– У них контора на самом верху в одном из старых зданий на Расселл-сквер. Очень странные люди… Один, как только понял, что я родственница поэта, сразу же завел речь о поэзии. Мне даже Мэри Датчет показалась совсем другой в такой атмосфере.

– Да, атмосфера контор губительна для души, – заметил мистер Хилбери.

– Раньше на Расселл-сквер никаких контор не было, – задумчиво сказала миссис Хилбери. – Когда там жила матушка. Даже в голове не укладывается, как можно один из этих просторных благородных залов взять и превратить в тесную, душную суфражистскую контору. Хотя, раз клерки читают стихи, наверное, не так уж они и плохи.

– Нет, потому что они читают их совсем не так, как мы, – настаивала Кэтрин.

– Но все равно отрадно думать, что они читают книги твоего деда вместо того, чтобы целыми днями заполнять эти ужасные бланки, – упрямилась миссис Хилбери.

Ее собственное знакомство с конторской жизнью сводилось к случайному взгляду поверх головы банковского кассира в те несколько секунд, когда она убирала деньги в кошелек.

– По крайней мере, они не заманили в свои ряды Кэтрин, чего я весьма опасался, – заметил мистер Хилбери.

– О нет, – решительно ответила Кэтрин, – я бы ни за что не стала им помогать.

– Удивительно, – продолжал мистер Хилбери, – как расхолаживает подчас один вид таких же, как ты сам, энтузиастов. Они демонстрируют ущербность твоих мотивов сильнее любого антагониста. Можно быть энтузиастом, пока изучаешь предмет, но столкновение с единомышленниками уничтожает все его очарование. По крайней мере, так всегда бывало со мной. – И, очищая яблоко, он поведал, как однажды в юности решился выступить на митинге и пришел туда, охваченный душевным подъемом, готовый защищать некие идеи, сторонником которых себя считал. Но по ходу выступлений своих товарищей постепенно сменил точку зрения на противоположную, и ему даже пришлось сказаться больным, чтобы не выставлять себя на посмешище. Этот опыт навсегда отвратил его от собраний.

Кэтрин слушала его и чувствовала то же, что и обычно, когда ее отец, а иногда и мать описывали свои эмоции, которые были ей близки и понятны, но в то же время за этим ей виделось и нечто такое, что было им недоступно. И она всегда огорчалась, замечая некоторую их ограниченность, что случалось каждый раз. Перед ней бесшумно появлялись и исчезали блюда, подали десерт, беседа текла тихим ручейком, она сидела, словно судья, и слушала родителей, которые искренне радовались, если им удавалось ее развеселить.

Жизнь в доме, где обитают два поколения, полна мелких условностей, которые почти неукоснительно соблюдаются, даже если смысл их неясен и искать его бесполезно, что придает самим этим действиям чуть ли не сакральный характер. К ним относился и вечерний церемониал сигары, и бокала портвейна – оба указанных предмета появились по правую и по левую руку от мистера Хилбери, в то время как миссис Хилбери и Кэтрин покидали комнату. За все годы совместной жизни дамы никогда не видели, чтобы мистер Хилбери курил сигары или пил портвейн, но вторгнуться в комнату в это время означало бы совершить нечто неподобающее. Подобные краткие, но четкие периоды разделения полов всегда служили чем-то вроде теплого душевного постскриптума к сказанному за ужином. Возникало некое чувство женской солидарности, когда мужчин отделяли от них, словно в каком-то варварском ритуале. Кэтрин было хорошо знакомо ощущение, с которым она поднималась по лестнице в гостиную, рука об руку с матерью. Она предвкушала, с каким удовольствием зажжет свет и они обе увидят чистенькую гостиную, где им предстояло провести оставшуюся часть вечера: шторы расписаны алыми попугаями, мягкие кресла согреты пламенем камина. Миссис Хилбери встала у огня, поставив ногу на решетку и чуть поддернув подол юбки.

– Ах, Кэтрин, из-за тебя я все время думаю о матушке и о жизни на Расселл-сквер! – воскликнула она. – Я вижу свечи как наяву и покрытое зеленым шелком пианино, а матушка сидит у окна, кутаясь в кашемировую шаль, и поет, пока маленьким оборванцам на улице не надоест ее слушать. Папа послал меня домой с букетом фиалок, а сам ждал за углом. Кажется, это было летом, вечером. Еще до того, как все стало таким безнадежным…

Она произнесла эти слова с глубокой печалью, которая за долгие годы успела оставить свой след, и сейчас на ее лице четко обозначились морщинки вокруг глаз и губ. Брак поэта не был счастливым. Он бросил жену, и она умерла после нескольких лет довольно беспорядочного существования – умерла молодой. В результате этой трагедии обучение миссис Хилбери было нерегулярным – или, вернее сказать, она вообще благополучно избежала какого-либо образования. Но она сопровождала отца в тот год, когда была написана одна из лучших его поэм; сидела у него на коленях в трактирах и других заведениях, где собирались поэты. Ради нее – так говорили люди – он избавился от беспечности и стал одним из самых безупречных сочинителей – но вдохновение покинуло его. С годами миссис Хилбери все больше думала о прошлом, и та давняя трагедия не давала ей покоя – словно сама она не могла покинуть этот мир до тех пор, пока скорбный дух ее родительницы остается безутешным.

Кэтрин хотелось помочь матери, но сейчас, когда сами факты практически стали легендой, сделать это было очень непросто. Например, дом на Расселл-сквер с прекрасными комнатами, и раскидистой магнолией в саду, и пианино, и звуком шагов в коридорах, и другими яркими, романтическими подробностями – интересно, все это вообще существовало? И почему миссис Алардайс жила в этом огромном особняке совсем одна? А если не одна, то с кем? Сама по себе эта трагическая история скорее нравилась Кэтрин, и ей было бы очень интересно узнать все подробности и обсудить их. Но это было все труднее и труднее сделать, поскольку, хоть миссис Хилбери и возвращалась к этой истории непрестанно, делала она это весьма осторожно и неуверенно, словно легкими прикосновениями то тут, то там надеялась исправить все то, что было безнадежно испорчено шестьдесят лет назад. Возможно, она и сама уже не знала, что здесь правда.

– Если бы они жили в наши дни, – заключила она, – мне кажется, этого бы не случилось. Сейчас люди не так склонны все драматизировать. Если бы отец мог отправиться в кругосветное путешествие или если бы матушка могла отдохнуть и успокоиться, все бы наладилось. Но чем я могла помочь? И потом, у них были неподходящие друзья, которые сбивали их с пути, – у них обоих были такие. О Кэтрин, выходи замуж только за того, кого по-настоящему полюбишь!

В глазах миссис Хилбери стояли слезы.

Утешая ее, Кэтрин думала: «Вот этого Мэри Датчет и мистер Денем никогда не поймут. А у меня такие сцены каждый день. Как, наверное, легко им живется!» – так думала она, потому что весь вечер сравнивала свой дом и семью с конторой суфражисток и ее обитателями.

– Но, Кэтрин, – продолжила миссис Хилбери, у которой снова, как обычно, переменилось настроение, – хотя, видит Бог, мне совсем не хочется, чтобы ты выходила замуж, но если возможно на свете такое, чтобы мужчина любил женщину, то Уильям тебя точно любит. «Кэтрин Родни», по-моему, звучит очень мило и довольно солидно! Хотя, к сожалению, это вовсе не значит, что у него водятся деньги, ведь он небогат…

Такая переделка имени была неприятна Кэтрин, и она категорически заявила, что вообще не собирается замуж.

– Конечно, скучно, как подумаешь, что выйти замуж можно только за кого-то одного, – задумалась миссис Хилбери. – Мне всегда хотелось, чтобы ты могла выйти за всех, кто за тобой ухаживает. Может, они все сделают предложение… со временем, а пока что наш дорогой Уильям…

Но в этот момент в комнату вошел мистер Хилбери, и вечер перешел в менее легкомысленную фазу. Теперь Кэтрин предстояло читать вслух какую-нибудь прозу, пока мать вяжет шарфы один за другим, а отец просматривает газету – но не настолько внимательно, чтобы не отпускать время от времени ехидные комментарии относительно судеб героя и героини. Семья Хилбери была записана в библиотеку, книги из которой доставляли по вторникам и пятницам. Кэтрин всячески старалась заинтересовать родителей произведениями ныне живущих и уважаемых литераторов, но миссис Хилбери раздражал сам вид легких томиков с золотым тиснением, и во время чтения она морщилась, словно раскусила что-то горькое. Мистер Хилбери же последовательно и изощренно высмеивал творения современных писателей, как критиковал бы каракули ребенка. Этим вечером миссис Хилбери выслушала пять страниц творчества одного из таких авторов и заявила, что книга слишком заумна, низкопробна и отвратительно написана.

– Кэтрин, пожалуйста, почитай нам что-нибудь настоящее.

Кэтрин послушно достала из шкафа увесистый том в гладком желтоватом переплете из телячьей кожи, и обоих родителей тотчас сморила дремота. Однако вечерняя почта прервала сложные словесные построения Генри Филдинга[35], и Кэтрин сказала, что ей пора заняться письмами, тем более что некоторые требовали ее пристального внимания.

Глава VIII

Вскоре после ухода мистера Хилбери Кэтрин с письмами поднялась к себе наверх, уговорив мать идти спать, поскольку, пока они сидели с ней наедине, миссис Хилбери в любой момент могла попросить у дочери показать ей почту. Бегло просмотрев пухлую стопку исписанных листов, Кэтрин поняла, что по странной случайности они дают ей сразу несколько поводов для беспокойства. Во-первых, Родни пространно изливал ей душу, сопровождая свои излияния сонетом, и просил пересмотреть их отношения. Как ни удивительно, Кэтрин это взволновало больше, чем ей бы того хотелось. Кроме того, там были два письма, которые следовало положить рядом и сравнить, чтобы определить, что в этой истории можно считать правдой, – даже ознакомившись с фактами, она не знала, что с ними делать. И наконец, ей нужно было подумать над пространным посланием от двоюродного брата, который, оказавшись в стесненных обстоятельствах, не придумал ничего лучше, как обучать молодых леди в Банги[36] игре на скрипке.

Однако основной причиной ее растерянности были те самые два письма, представлявшие разные версии одной и той же истории. Ее поразила новость о том, что другой ее двоюродный брат Сирил Алардайс последние четыре года живет с женщиной, которая не является его женой и тем не менее родила ему двоих детей, а сейчас готовится произвести на свет третьего. Это открытие сделала миссис Милвейн – тетушка Селия, наделенная особой бдительностью в подобных делах, и ее письмо также заслуживало внимания. Сирила, писала она, следует немедленно заставить жениться на этой женщине; сам же Сирил – справедливо или нет – был возмущен столь грубым вмешательством в свою личную жизнь, полагая, что ему абсолютно нечего стыдиться. Кэтрин задумалась, были ли у него на самом деле причины стыдиться, и вновь вернулась к письму тети.

«Не забывай, – писала та в своей обычной излишне эмоциональной манере, – что и он, и дитя, которое вот-вот родится, носят имя твоего дедушки. И все же стоит винить не столько бедного юношу, сколько его обольстительницу, которая полагала, что он джентльмен – а он действительно джентльмен – и что у него есть деньги, которых на самом деле у него нет».

«Интересно, что сказал бы на это Ральф Денем?» – думала Кэтрин, расхаживая взад-вперед по спальне. Она раздвинула занавески и, оборачиваясь, каждый раз упиралась взглядом в темноту – за окном можно было различить лишь ветви платана и желтые огни чужих окон.

«Что бы сказали Ральф Денем и Мэри Датчет?» – размышляла она, стоя у окна. Ночь была теплой, и она отворила окно, чтобы почувствовать дуновение ветерка и затеряться в безликости ночи. Но с ночным воздухом в комнату вторгся далекий уличный шум. И пока она так стояла у окна, немолчный и беспорядочный гул транспорта, казалось, воплощал в себе густую и плотную ткань ее жизни, ибо ее жизнь была до такой степени забита движением чужих судеб, что собственных ее шагов было уже не слышно. Люди вроде Ральфа и Мэри, думала она, идут каждый своей дорогой, перед ними – неизведанные просторы, и она завидовала им, представляя безграничную пустоту, в которой всех этих мелких столкновений между мужчинами и женщинами, всего этого густого и плотного переплетения мужских и женских проблем попросту не существовало. Даже сейчас, ночью, одна, глядя в окно на бесформенную массу Лондона, она не забывала о том, что связана некими невидимыми узами с другими людьми. Вот Уильям Родни, в эту самую минуту, сидит в тусклом пятнышке света где-то к востоку от нее и думает – не о книге, а о ней, о Кэтрин. А ей бы хотелось, чтобы ни единый человек в мире о ней не думал! «Но куда бежать от ближних своих?» – подумала она, со вздохом закрывая окно, и вернулась к письмам.

Письмо Уильяма было, несомненно, самым искренним из всех, какие она когда-либо от него получала. Он понял, что не может без нее жить, говорилось в письме. Он полагает, что достаточно хорошо знает ее, может составить ее счастье и их брак будет совсем непохож на другие браки. Как непохож на другие был и его сонет: при всем совершенстве формы ему недоставало страсти, и Кэтрин, вновь и вновь перечитывая послание, понимала, в каком направлении могли бы устремиться ее чувства, если бы они вдруг проявились. Эти строки, свидетельствующие о душе возвышенной и ранимой, могли бы пробудить в ней трогательную нежность, ведь в конце концов, заключила она, думая о своих родителях, что такое любовь?

Разумеется, девушке с ее внешностью, происхождением и положением в обществе не раз случалось выслушивать признания в любви с предложением руки и сердца, но, может быть, из-за отсутствия взаимности она не воспринимала своих поклонников всерьез. Не испытав сама этого чувства, она не первый год мысленно рисовала в своем воображении образ любви, и брак как достойное ее продолжение, и своего будущего избранника, – но по сравнению с этой мечтой все, кого она встречала, казались мелкими и незначительными. С удивительной легкостью и без малейшей оглядки на здравый смысл ее воображение подсказывало картины, роскошный фон которых отбрасывал явственный, хоть и нереальный, свет на все происходящее на переднем плане. Могучий поток, с грохотом свергающийся со скал и растворяющийся в синей бездне ночи, – такой грезилась ей любовь, которая вбирает в себя все человеческие силы до последней капли, чтобы разбить их вдребезги в грандиозном катаклизме, всеподчиняющем и необратимом. Избранник, разумеется, был благородный герой на прекрасном коне. Вместе они скакали по лесам, мчались вдоль кромки прибоя. Но, очнувшись, она всерьез полагала, что в реальной жизни браки заключаются без любви, поскольку можно же мечтать о чем-то и при этом совершать самые прозаические поступки.

В эту минуту ей больше всего хотелось сидеть так в ночи, сплетая тончайшее полотно мыслей, пока она не устанет от их тщетности, а затем перейти к математике. Но она отлично понимала, что с отцом необходимо поговорить прежде, чем он ляжет спать. Историю с Сирилом Алардайсом следовало обсудить, учитывая и трепетность миссис Хилбери, и интересы семьи. Она и сама не была уверена, насколько важна эта история, и потому хотела посоветоваться с отцом.

Кэтрин взяла письма и спустилась вниз. Было половина двенадцатого, в это время власть в доме забирали тикающие механизмы: старинные часы в холле словно соревновались с часами поменьше на лестничной площадке. Кабинет мистера Хилбери находился в задней части дома на первом этаже, там обычно было тихо, как в подземелье, а дневные лучи, проникавшие сквозь слуховое окно, едва освещали книги и большой стол, заваленный белыми листами – в данный момент на них падал свет от настольной лампы с зеленым абажуром. Здесь мистер Хилбери редактировал свой журнал или же собирал воедино документы, с помощью которых он мог доказать, что Шелли имел в виду «из», хоть и написал «и», что постоялый двор, где Байрон останавливался на ночлег, назывался «Конская голова», а вовсе не «Турецкий рыцарь» или что родного дядю Китса, скорее всего, звали Джоном, а не Ричардом, поскольку мистер Хилбери знал больше незначительных подробностей из жизни этих поэтов, чем, наверное, любой другой житель Англии, и готовил к публикации издание Шелли с подробнейшим послесловием, посвященным его авторской пунктуации. И хоть мистер Хилбери относился к своим исследованиям с изрядной долей юмора, это не мешало ему выполнять работу со всей скрупулезностью.

Он вольготно полулежал в глубоком кресле и курил сигару, размышляя над интересным вопросом: хотел ли Кольридж жениться на Дороти Вордсворт[37] и, если бы он это сделал, каковы могли быть последствия для него лично и для литературы в целом. Когда Кэтрин вошла, он, похоже, догадался о цели ее визита и даже набросал карандашом пару мыслей, перед тем как начать разговор. Дописав, он взглянул на нее и увидел, что она взяла какую-то книгу и погрузилась в чтение. Он помедлил минуту. Кэтрин читала поэму «Изабелла, или Горшок с базиликом»[38] и мысленно перенеслась туда, где под голубыми небесами раскинулись холмы Италии, а зеленые шпалеры усеяны кистями алых и белых роз. Почувствовав на себе выжидательный взгляд отца, она со вздохом закрыла книгу и сказала:

– Папа, у меня письмо от тети Селии насчет Сирила… Насчет его женитьбы – похоже, это правда. Что нам делать?

– Думаю, Сирил поступил весьма глупо, – приятным голосом раздумчиво проговорил мистер Хилбери.

Кэтрин обнаружила, что очень трудно поддерживать разговор, когда собеседник лишь рассудительно кивает и большую часть своих мыслей оставляет при себе.

– Сдается мне, он конченый человек, – продолжил он и, не считая нужным ничего к этому добавить, взял письма из рук Кэтрин.

Потом водрузил на нос очки и прочитал их все.

Наконец он произнес «Хм!» и вернул ей письма.

– Мама ничего об этом не знает, – заметила Кэтрин. – Вы ей скажете?

– Да, я расскажу твоей матери, но я скажу ей, что это не наше дело.

– Но как же женитьба? – робко промолвила Кэтрин.

Мистер Хилбери молча уставился на огонь.

– Ради чего, интересно знать, он это сделал? – проговорил он наконец скорее для себя, чем для нее.

Кэтрин вновь перечитала послание тети, на этот раз обратив внимание на одну фразу:

– «Ибсен и Батлер…[39] И присылает мне письмо из одних цитат, бессмыслица, заумь какая-то».

– Что ж, если молодое поколение желает так устраивать свою жизнь, думаю, это не наше дело, – заметил он.

– Но разве не наше дело поженить их? – устало промолвила Кэтрин.

– Какого черта меня вообще в это впутывают? – проворчал отец.

– Как главу семьи…

– Но я не глава семьи! Глава семьи Альфред. Пусть с Альфреда и спрашивают. – Мистер Хилбери вновь откинулся в кресле.

Кэтрин показалось, что она задела его за живое, упомянув семью.

– Думаю, мне стоит повидать их, – решила она.

– Я тебя даже близко к ним не подпущу! – воскликнул мистер Хилбери с необычной для него решимостью. – И я вообще не понимаю, для чего им понадобилось тебя в это вовлекать и какое это имеет к тебе отношение.

– Мы с Сирилом всегда были дружны, – заметила Кэтрин.

– Но он хоть раз говорил тебе об этом? – резко переспросил мистер Хилбери.

Кэтрин покачала головой. Разумеется, она была уязвлена тем, что Сирил не доверился ей, – неужели он думает, как, наверное, думают Ральф Денем и Мэри Датчет, что она черствая или даже злая?

Мистер Хилбери, казалось, внимательно изучал оттенки пламени в камине.

– Что касается твоей матери, – произнес он после паузы, – поставь ее в известность. Пусть узнает факты прежде, чем они станут предметом всеобщего обсуждения, хотя я не понимаю, почему тетя Селия уверена, что это обязательно произойдет. Чем меньше про это говорить, тем лучше.

Даже допуская, что джентльмены шестидесяти лет, высокообразованные, с большим жизненным опытом, вероятно, имеют право оставлять при себе кое-какие свои соображения, Кэтрин не могла не удивляться такой реакции отца. Как отстраненно он судил о случившемся! Как поверхностно оценивал факты, стараясь придать им внешнее подобие благопристойности, чтобы они не шли вразрез с его собственным представлением о жизни! Его не интересовали чувства Сирила, и он не стремился раскрыть тайную подоплеку всего дела. Он всего лишь отметил – как отмахнулся, – что Сирил поступает глупо, потому что другие так себя не ведут. Словно он смотрит в телескоп на крошечных людишек, отделенных от него расстоянием в сотни миль.

На следующее утро Кэтрин не покидало тревожное чувство, вызванное тем, что ей ужасно не хотелось сообщать миссис Хилбери печальную новость. Поэтому сразу после завтрака она последовала за отцом в холл.

– Вы рассказали маме? – спросила Кэтрин. Она говорила с отцом решительно, и в ее глубоком темном взгляде читалась озабоченность.

Мистер Хилбери вздохнул.

– Дитя мое, это совершенно вылетело у меня из головы. – Он пригладил ладонью шелковистый ворс шляпы и сделал вид, что спешит. – Но я пришлю записку с нарочным… Сегодня я опаздываю, а мне еще гранки в конторе читать…

– Так не пойдет, – возразила Кэтрин. – Мы обязаны ей рассказать – или вы, или я. Надо было сразу это сделать.

Мистер Хилбери надел шляпу и уже взялся за ручку двери. В его глазах мелькнуло выражение, знакомое Кэтрин с детства: с таким видом он обычно просил прикрыть его, когда ему хотелось пренебречь той или иной обязанностью, – смесь ехидства, юмора и беспечности. Мистер Хилбери многозначительно покивал, распахнул дверь и шагнул за порог с легкостью, неожиданной для его лет. Потом помахал дочери рукой и исчез. Оставшись одна, Кэтрин лишь рассмеялась оттого, как ловко на этот раз ее провели, что, впрочем, всегда бывало в домашних спорах с отцом, и теперь ей придется взять на себя неприятную обязанность, которую, по справедливости, должен был выполнить он.

Глава IX

Кэтрин точно так же, как и ее отцу, не хотелось говорить матери о проступке Сирила, и по тем же самым причинам. Оба они как-то внутренне сжимались – так съеживаются зрители, услышав, что сейчас на сцену вынесут ружье, – боясь возможных пересудов по этому поводу. Мало того, Кэтрин не могла понять, как относиться к такому из ряда вон выходящему поступку Сирила. Опять же, ей виделось за всем этим нечто, чего не видели родители, и по здравом размышлении она решила не давать действиям Сирила вообще никакой оценки. Пусть другие решают, хорошо это или плохо, для нее это всего лишь свершившийся факт.

Когда Кэтрин добралась до кабинета, миссис Хилбери уже обмакнула перо в чернила.

– Кэтрин, – кончик пера парил наготове, – я тут думала о твоем дедушке, и мне только что пришла в голову одна очень странная мысль. Я ведь сейчас на три года и шесть месяцев старше, чем был он, когда его не стало. Конечно, в матери ему я не гожусь, но, по крайней мере, я вполне могу почувствовать себя его старшей сестрой, а ведь это такое приятное ощущение. Сегодня я начну как бы с чистого листа, и, мне кажется, это будет правильно.

И она принялась что-то записывать, а Кэтрин села за свой стол, развязала пачку старых пожелтевших писем, с которыми работала, машинально разгладила их и стала разбирать поблекшие буквы. С минуту она смотрела на мать, сидевшую напротив, пытаясь угадать, в каком та сегодня настроении. Покой и счастье разгладили каждый мускул ее лица, с чуть приоткрытых губ слетали едва слышные прерывистые вздохи – так ребенок, возводящий вокруг себя игрушечный замок, каждый раз, когда ему удается правильно пристроить очередной кубик, дышит все радостнее и чаще. Так и миссис Хилбери каждым росчерком пера возводила вокруг небеса и деревья давнего прошлого и вспоминала голоса тех, кого уж нет. В тихой комнате, не потревоженная никакими сиюминутными звуками, Кэтрин с легкостью представила себе прошлое в виде глубокого омута, где они с матерью купаются, нежась в лучах шестидесятилетней давности. Ибо что может дать настоящее, задумалась она, в сравнении с этой роскошной грудой подарков, которыми одаривает нас прошлое? Было обычное утро четверга, производственный процесс шел полным ходом, часы на каминной полке исправно чеканили звонкие новенькие секунды. Она прислушалась: где-то вдали просигналило авто, шум колес быстро нарастал и снова затих вдали, позади дома, из глубины бедняцких кварталов, доносились крики старьевщиков и разносчиков овощей. Бесспорно, у комнат есть своя память, и каждая комната, в которой человек сосредоточивал силы на каком-то конкретном занятии, навевает воспоминания о его настроениях, мыслях, даже о позах, в которых его видели эти стены, так что заниматься любой другой работой здесь становится почти невозможно.

Каждый раз, входя в материнскую комнату, Кэтрин, не сознавая того, подпадала под это влияние прошлого, причем началось все довольно давно, в детстве, – тогда она ощущала это как что-то приятное и торжественное, связанное скорее с Аббатством, где был похоронен ее дедушка. Все книги и картины, даже стулья и столы здесь принадлежали ему или имели к нему какое-то отношение; даже фарфоровые собачки на каминной полке и крохотные пастушки со своими овечками были куплены им по пенни за штуку у торговца, стоявшего с полным подносом безделушек на Кенсингтон-Хай-стрит, – Кэтрин знала об этом со слов матери. Часто, сидя в этой комнате, она так сосредоточенно думала обо всех этих людях, что, казалось, она видит даже движение их глаз и губ, и у каждого из них был свой неповторимый голос, свои пальто, шляпа и галстук. Часто ей представлялось, как она движется среди них, незримый дух среди живых, лучше знакомая с ними, чем со своими сверстниками, потому что знает их секреты и даже наделена высшим знанием – может предсказать их судьбу. Для нее они были все такие несчастные, бестолковые, запутавшиеся. Она бы могла подсказать им, что для них лучше. И как же грустно было сознавать, что они не обращают на нее ни малейшего внимания и упорно идут дорогой скорби каждый по своему пути. Порой они вели себя крайне нелепо, несли несусветную чушь, и все же, пока она о них думала, она чувствовала себя настолько своей среди них, что не могла судить их строго. Она и сама уже начинала забывать о том, что существует отдельно от них, что у нее собственное будущее. В состоянии легкого уныния, как в это утро, она пыталась отыскать некий ключ к той головоломной путанице, которую представляли их старые письма, некую путеводную нить, которая придала бы им хоть какой-то смысл, ведь должен же в них быть какой-то смысл, – но тут ее прервали.

Миссис Хилбери поднялась из-за стола и стояла теперь у окна, глядя на плывущие по реке баржи.

Кэтрин наблюдала за ней. Вдруг миссис Хилбери отвернулась от окна и воскликнула:

– Меня как околдовали! Видишь ли, мне и нужно-то всего три фразы, что-то такое простое и понятное, а в голову ничего не приходит.

Она принялась расхаживать по комнате, схватила было тряпку, но даже такое привычное действие, как наведение лоска на корешки старых книг, не давало ей желанного успокоения.

– Кроме того, – произнесла она, протягивая Кэтрин исписанный лист, – я не уверена, что это подойдет. Как думаешь, бывал твой дедушка на Гебридах? – И устремила вопросительный взгляд на дочь. – Я просто вспомнила о Гебридах и решила дать их краткое описание, не могла удержаться. Может, сгодится для начала главы? Знаешь, главы ведь часто начинаются вовсе не с того, о чем потом пойдет речь.

Кэтрин прочла написанное матерью. С тем же успехом она могла быть школьным учителем, критикующим детское сочинение. Выражение ее лица не оставляло миссис Хилбери, которая с тревогой на нее смотрела, ни малейшей надежды.

– Очень красиво, – вынесла она вердикт, – и все же мы должны быть последовательными.

– Да знаю я! – воскликнула миссис Хилбери. – Но это выше моих сил. Просто разные мысли приходят мне в голову. Не то чтобы я чего-то о нем не знала или не чувствовала (кому еще и знать, как не мне?), но я просто не могу это выразить, понимаешь? Какое-то «белое пятно», – она коснулась своего лба, – здесь. И когда я ночами маюсь без сна, мне кажется, я так и умру, ничего не доделав.

Мысль о собственной смерти, несмотря на недавнее воодушевление, тотчас ввергла ее в пучину уныния. Это настроение передалось и Кэтрин. Какие же они обе беспомощные, возятся дни напролет с бумагами, и все без толку! Вот уж пробило одиннадцать, а ровным счетом ничего еще не сделано! Она заметила, как ее мать роется в окованном медью сундучке, что стоял возле ее стола, но не предложила помочь. Ну вот, подумала Кэтрин, сейчас выяснится, что мать потеряла какое-то письмо, и весь остаток дня они будут искать его. Она нарочно уткнулась в свою бумажку и стала перечитывать сочиненные миссис Хилбери певучие фразы о серебристых чайках, о крошечных розовых цветочках, чьи корешки омывают прозрачные воды чистейших ручейков, о синей дымке гиацинтов – и в какой-то момент заметила, что мать подозрительно долго молчит. Она подняла глаза. Миссис Хилбери, вытряхнув из папки старые фотографии, разложила их на столе и теперь разглядывала одну за другой.

– Не кажется ли тебе, Кэтрин, – сказала она, – что мужчины в прежние времена были куда красивее, чем сейчас, даже несмотря на противные бакенбарды? Посмотри на старого Джона Грэма, вот он в белом жилете, – или на дядю Харли. А это слуга Питер, я полагаю. Дядя Джон привез его с собой из Индии.

Кэтрин не сказала ни слова и даже бровью не повела. Ей вдруг стало обидно, и обида эта была еще нестерпимее оттого, что родственные отношения принуждали ее молчать. Ну разве это справедливо, думала Кэтрин, что мать считает себя вправе отнимать у нее время и требует сочувствия, в то время как все, что попадает в руки миссис Хилбери, разбазаривается попусту! Но потом Кэтрин вдруг вспомнила, что ей еще предстоит рассказать матери о неподобающем поведении Сирила. И гнев ее рассеялся, как волна, поднявшаяся было над гладью моря; буря миновала, и Кэтрин успокоилась, теперь она думала только о том, как уберечь мать от потрясения, связанного с этой новостью.

Она подошла к матери и села на ручку ее кресла. Миссис Хилбери придвинулась к ней.

– Какая благородная роль, – мечтательно произнесла она, – быть женщиной, к которой все обращают взоры в минуты горестей и тревог! И много ли добились в сравнении с этим твои ровесницы, Кэтрин? Я так и представляю их на лужайке у домика на Мелбери[40], в кружевах и рюшах, все статные и царственные (а позади непременно следует чернокожий карлик с обезьянкой), словно самое главное в жизни – это их красота и добродетель, а остальное не в счет. Но иногда мне кажется, что они сделали больше, чем мы. Они были, и это главное. Они как корабли, величавые корабли, идущие своим курсом, никого не пихая и не толкая, не переживая, как мы, из-за каждого пустяка, – гордые корабли под белыми парусами.

Кэтрин пыталась прервать этот монолог, но не получилось, и ей оставалось лишь перелистывать одну за другой страницы альбома со старыми фотографиями. Лица этих мужчин и женщин казались одухотворенными, в отличие от ныне живущих суетливых современников, и, как справедливо заметила ее мать, в тех лицах чувствовались и величавое достоинство, и спокойная уверенность, как у мудрых правителей, пользующихся всеобщей любовью и уважением. Некоторые поражали редкостной красотой, другие отталкивающим уродством, не было среди них лишь унылых и заурядных. Величественные жесткие складки кринолинов смотрелись на дамах так естественно, сюртуки и шляпы джентльменов многое могли сказать о характере их владельцев. От них веяло умиротворением, и, глядя на них, Кэтрин словно перенеслась куда-то на край земли, где слышался лишь тихий шум прибоя. Но при этом не забывала, что прошлое все же нужно как-то соединить с настоящим.

Миссис Хилбери меж тем вспоминала все новые истории.

– Это Джейни Мэннеринг, – и указала на роскошную седовласую даму, чье атласное платье было густо расшито жемчугом. – Должно быть, я уже рассказывала тебе, как однажды она входит в кухню и видит: повар, в стельку пьяный, валяется под кухонным столом, а к ним в тот день императрица[41] должна была пожаловать на ужин. Так что же? Засучив бархатные рукава (а она всегда одевалась не хуже императрицы), Джейни сама принялась стряпать и вышла потом к гостям свежа как утренняя роза. Она многое могла сделать своими руками – все они могли – и дом построить, и нижнюю юбку вышивкой украсить. А это Куини Кольхун, – продолжала миссис Хилбери, перелистывая страницы. – Отправляясь на Ямайку, она захватила с собой гроб, доверху набитый чудными шалями и шляпками, потому что на Ямайке гробов не достать, и все время боялась, что умрет там (так оно и случилось) и тело ее будет отдано на съедение белым муравьям. А это Сабина, самая из них красавица, ах! – когда она входила в комнату, казалось, восходит новая звезда. А это Мириам, в плаще своего кучера с пелериной, а на ногах у нее, тут не видно, сапоги с высокими голенищами. Вот вы, молодые люди, любите оригинальничать, но все не то в сравнении с ней!

Переворачивая страницы, она наткнулась на портрет статной дамы очень мужественного вида, ее голову фотограф увенчал короной.

– Ах ты, старая греховодница! – воскликнула миссис Хилбери. – И как же ты всех нас тиранила в свое время! Как мы все трепетали перед тобой! «Мэгги, – скажет она, бывало, – если бы не я, где бы ты была сейчас?» И это чистая правда, знаешь ли. Она сказала моему отцу: «Женись на ней», и он послушался, а бедняжке Кларе: «Падай ниц и боготвори его!» – и она так и сделала; правда, очень скоро встала с колен. И это естественно. Она была совсем дитя – восемнадцать лет, – к тому же полуживая от страха. Но эта старая тиранка все равно считала себя их благодетельницей. Она подарила им три месяца безоблачного счастья, а большего и желать нельзя – так она сама говорила, и знаешь, Кэтрин, я склонна думать, что она права. Многим из нас отпущено и того меньше, только мы делаем вид, что это не так, а они притворяться не могли. Мне кажется, – задумалась миссис Хилбери, – что в те времена в мужчинах и женщинах было больше искренности, которой, при всей вашей открытости, вам недостает.

Кэтрин снова попыталась что-то сказать. Но миссис Хилбери слишком увлеклась воспоминаниями, и ее уже было не остановить.

– Но, думаю, в душе они все же оставались друзьями, – продолжала она, – потому что она обычно напевала его песенки. Дай-ка вспомнить… – И миссис Хилбери, обладавшая довольно приятным голосом, попыталась исполнить известный романс на стихи отца, сочиненный неким композитором Викторианской эпохи и отличавшийся на редкость сентиментальной мелодией. – В них была жизнь, вот лучшее тому доказательство! – заключила она, стукнув кулачком по столу. – Вот чего нам так не хватает! Да, мы можем быть виртуозными, искренними, ходим на собрания, платим беднякам жалованье, но жить, как жили они, мы неспособны. Мой отец по три ночи в неделю проводил без сна и все же наутро всегда был бодр и полон сил. Вот – я прямо слышу из детской – он напевает на лестнице, поджаривает кусок хлеба на острие шпаги-трости, а потом отправляется на поиски дневных радостей – в Ричмонд[42], Хэмптон-Корт[43] или на суррейские холмы. Почему бы и нам не съездить туда, Кэтрин? День сегодня чудесный.

В эту минуту, как раз когда миссис Хилбери глянула за окно проверить погоду, в дверь постучали, и на пороге появилась сухопарая пожилая дама. «Тетушка Селия!» – воскликнула Кэтрин, при этом явно смутившись. Она уже догадалась, зачем та пожаловала. Разумеется, для того, чтобы обсудить ситуацию с Сирилом и женщиной, которая не была ему женой, а из-за нерешительности Кэтрин миссис Хилбери оказалась к этому совершенно не подготовлена. Настолько не подготовлена, что первым делом предложила отправиться втроем на прогулку в Блэкфрайерз[44] и посмотреть на место, где когда-то стоял шекспировский театр, потому что погода не очень подходит для загородных прогулок.

На это предложение миссис Милвейн ответила сдержанной улыбкой, которая должна была показать, что за долгие годы она привыкла к подобным чудачествам своей невестки и относится к ним с философским спокойствием. Кэтрин встала чуть поодаль, поставив ногу на каминную решетку, как будто эта поза позволяла ей лучше понять суть дела. Но, несмотря на присутствие тетушки, все связанное с Сирилом и его нравственным обликом казалось ей таким нереальным! Теперь главная трудность, как ей казалось, заключалась не в том, чтобы осторожно подготовить миссис Хилбери к этой новости, а в том, чтобы она ее осознала. И возможно ли с помощью умело брошенного лассо хоть на миг направить этот возвышенный ум к такой ничтожной малости? Нет, куда лучше сказать прямо, без обиняков.

– Думаю, мама, тетя Селия пришла поговорить о Сириле, – быстро и деловито сообщила она. – Тетя Селия узнала, что Сирил женат. У него жена и двое детей.

– Нет, вовсе он не женат, – поспешила добавить миссис Милвейн, понизив голос и обращаясь только к миссис Хилбери. – У него двое детей и еще один на подходе.

Взгляд миссис Хилбери выражал недоумение.

– Мы не хотели говорить тебе, пока не будем знать наверняка, – добавила Кэтрин.

– Но я всего пару недель назад видела Сирила в Национальной галерее! – воскликнула миссис Хилбери. – Не верю ни единому слову, – и удостоила миссис Милвейн снисходительной улыбкой, словно хотела сказать: каждый может ошибиться, а уж бездетной женщине, чей муж корпит над циркулярами в Министерстве торговли, это вдвойне простительно.

– Я тоже не хотела верить, Мэгги, – сказала миссис Милвейн. – И долгое время отказывалась верить. Но потом увидела – и пришлось поверить.

– Кэтрин, – спросила миссис Хилбери, – а твой отец об этом знает?

Та кивнула.

– Сирил женат! – повторила миссис Хилбери. – И не сказал нам ни слова, хотя мы принимаем его у себя в доме с детских лет, – сын благородного Уильяма! Нет, я не верю своим ушам!

Чувствуя, что бремя доказательств легло на нее, миссис Милвейн начала свой рассказ. Это была пожилая и хрупкая на вид дама, но ее бездетность, казалось, налагала на нее малоприятные обязанности оберегать честь семьи и наводить в ней порядок, что и стало главным делом ее жизни.

– Я уже давно заподозрила неладное, – начала она свой рассказ тихим, прерывающимся от волнения голосом. – Он как-то осунулся, на лице появились морщины. И я отправилась к нему на квартиру, когда узнала, что он поступил на службу в колледж для бедняков. Он читает им лекции по римскому праву, а может, греческому. Квартирная хозяйка сообщила, что мистер Алардайс ночует там раз в две недели, не чаще. И выглядит таким усталым и больным, сказала она. Она видела его с какой-то юной особой. Я сразу догадалась, что к чему. Зашла к нему в комнату, а там конверт на каминной полке и письмо с адресом на Ситон-стрит, недалеко от Кеннингтон-роуд.

Миссис Хилбери, похоже, все это слушать было не очень приятно, и она даже стала тихонько напевать недавнюю мелодию, словно могла этим остановить льющийся на нее поток слов.

– Тогда я пошла на Ситон-стрит, – невозмутимо продолжила тетушка Селия. – Такое убожество: меблированные комнаты, канарейки в окнах и тому подобное. Дом под номером семь не лучше остальных. Я звонила, стучала – никто не вышел. Я походила вокруг немного. И уверена, внутри кто-то был – дети, колыбелька. Но никто не ответил – никто. – Она вздохнула, устремив застывший взгляд подслеповатых голубых глаз в пустоту, и закончила свою печальную повесть: – Я осталась на улице, думая: вдруг увижу кого-нибудь из них. Долго я так стояла. В трактире на углу какие-то мужланы горланили песни. Наконец дверь открылась, и кто-то быстро прошел мимо меня – женщина. Нас разделяла только почтовая тумба.

– А как она выглядела? – поинтересовалась миссис Хилбери.

– Неудивительно, что ей удалось завлечь несчастного мальчика. – Вот и все, что миссис Милвейн сочла нужным ответить.

– Бедняжка! – воскликнула миссис Хилбери.

– Бедный Сирил! – уточнила миссис Милвейн.

– Но им не на что жить, – продолжила миссис Хилбери. – Если бы он пришел к нам как приличный человек и сказал: «Я сделал глупость» – можно было бы пожалеть его, попытаться как-то помочь. В конце концов, ничего постыдного он не совершил. Но ведь он ходил к нам все эти годы и притворялся, чтобы все думали, что он одинокий. А бедная покинутая женушка…

– Она не жена ему, – прервала ее тетушка Селия.

– Никогда не слышала ничего более отвратительного! – От негодования миссис Хилбери постучала кулаком по ручке кресла. По мере того как ей открывались новые подробности, история эта все меньше и меньше ей нравилась, хотя, вероятно, ее куда больше задел сам факт сокрытия греха, а не грех как таковой. Она выглядела крайне взволнованной, и Кэтрин почувствовала неимоверное облегчение и даже некоторую гордость за мать. Было очевидно, что негодование миссис Хилбери вполне искреннее и что она восприняла факты так, как этого от нее ждали, – и даже серьезнее, чем тетушка Селия, которая с каким-то нездоровым удовольствием сосредоточилась больше на неприглядных деталях. Теперь вместе с матерью они возьмут это дело в свои руки, навестят Сирила и все выяснят.

– Для начала надо узнать, что думает сам Сирил обо всем этом, – сказала она, обращаясь исключительно к матери, словно та была ее ровесницей и действовала с ней заодно, но не успела она произнести эти слова, за дверью послышался шум, и в комнату вошла кузина Кэролайн, незамужняя двоюродная сестра миссис Хилбери.

Хоть она и являлась урожденной Алардайс, а тетушка Селия – Хилбери, сложность семейных связей была такова, что обе приходились друг другу одновременно двоюродными и троюродными родственницами, а заблудшему Сирилу одна – тетушкой, другая кузиной, так что его порочное поведение задевало Кэролайн не меньше, чем тетушку Селию. Кузина Кэролайн была дама рослая и дородная, но, несмотря на внушительные размеры и роскошный наряд, в ней чувствовалась какая-то беззащитность, как будто ее лицо с красноватой кожей, крючковатым носом и тройным подбородком, в профиль очень напоминавшее какаду, много лет подряд подвергалось ударам стихий. Будучи незамужней, она, как имела обыкновение говорить, «жила для себя», подчеркивая тем самым, что к ней следует относиться с уважением.

– Вот беда, – начала она, слегка запыхавшись. – Если бы я успела на поезд – а он ушел, меня не дождавшись, – я бы давно уже была здесь. Селия, конечно, все рассказала. Думаю, ты со мной согласишься, Мэгги. Ему следует сочетаться с ней браком сейчас же, хотя бы ради детей…

– Но если он не захочет? – робко спросила миссис Хилбери.

– Он прислал мне нелепое письмо, сплошь из цитат, – фыркнула кузина Кэролайн. – Он полагает, что поступает правильно, тогда как для нас это безрассудство… Девица безумна не меньше его – и в этом целиком его вина.

– Она его опутала, – произнесла тетушка Селия с такой интонацией, что присутствующие почти зримо представили себе шелковистые нити, все туже оплетающие несчастную жертву.

– Сейчас не время разбирать, кто прав, кто виноват, Селия, – сказала кузина Кэролайн, как отрезала, поскольку считала себя единственным практичным человеком в семье и очень сожалела, что отставшие кухонные часы задержали ее дома и миссис Милвейн к этому времени уже успела смутить бедняжку Мэгги собственной куцей версией случившегося. – Дело сделано, притом весьма неприглядное. Но неужели мы допустим, чтобы третий ребенок появился на свет вне брака? (Прости, Кэтрин, что приходится говорить такое при тебе.) Он будет носить твою фамилию, Мэгги, – фамилию твоего отца, не забывай.

– Но может, родится девочка… – произнесла миссис Хилбери.

Кэтрин, во время разговора поглядывавшая на мать, заметила, что от былого негодования не осталось и следа, похоже, ее мать пыталась сообразить, нет ли какого способа закрыть это дело или найти в нем положительную сторону – а может, на нее внезапно снизойдет озарение, и все поймут, что все, что ни делается, к лучшему и чудесным образом все как-нибудь устроится.

– Как это отвратительно, как отвратительно! – повторяла миссис Хилбери, правда, без особой убежденности в голосе, потом ее лицо озарилось улыбкой, поначалу робкой, затем все более уверенной. – Но знаете, в наше время проще относятся к подобным вещам, не то что прежде, – начала она. – Мне будет, конечно, ужасно неловко за них, однако если это будут смелые и смышленые дети, на что я очень надеюсь, то они могут стать незаурядными личностями. Роберт Браунинг[45] говорил, что в каждом великом человеке есть капля еврейской крови, так, может, и нам стоит посмотреть на это с такой точки зрения? И в конце-то концов Сирил действовал из принципа. Можно не соглашаться с его принципами, но бесспорно, они заслуживают уважения – как Французская революция или Кромвель, отрубивший королю голову. Самые ужасные вещи в истории творились из принципа, – сказала она в заключение.

– Боюсь, у меня другая точка зрения на принципы, – сухо заметила кузина Кэролайн.

– Принципы! – повторила тетушка Селия, словно отказываясь понимать это слово в таком контексте. – Завтра пойду повидаюсь с ним, – добавила она.

– Но зачем тебе брать эту неприятную обязанность на себя, Селия? – вмешалась миссис Хилбери, а кузина Кэролайн тут же предложила план, в котором жертвенная роль отводилась именно ей.

Кэтрин утомили все эти досужие разговоры, она подошла к окну, пристроилась у складок гардины, прижавшись к стеклу, и стала рассеянно смотреть на реку с чувством ребенка, подавленного бессмысленной болтовней взрослых. Она была очень недовольна поведением матери – и своим тоже. Случайно задела жалюзи, отчего шторка с сухим шорохом взлетела вверх, – и еще больше расстроилась. Она сердилась, но не смела это показывать и уж тем более не могла сказать, на кого сердится. Как они упивались беседой, рассуждали о нравственности и придумывали собственные версии событий, втайне гордясь своей жертвенностью и тактичностью! Нет, они бродят как в тумане, решила она, в сотнях миль от… от чего именно? «Может, было бы лучше, если б я вышла замуж за Уильяма», – подумала она вдруг, эта мысль теперь маячила за туманом, словно далекий и надежный, едва различимый в дымке берег. Так она стояла, размышляя о собственной участи, а старшие дамы все говорили и говорили, пока не договорились до того, что надо пригласить молодую женщину на ланч и сказать ей, просто по-дружески, как подобное поведение выглядит в глазах других женщин, в отличие от нее знающих свет. И тогда миссис Хилбери осенила идея получше.

Глава X

Господа Грейтли и Купер, поверенные, у которых Ральф Денем служил стряпчим, держали контору на Линкольнз-Инн-Филдс, куда Ральф Денем приходил каждое утро ровно к десяти часам. Его пунктуальность, помимо прочих похвальных качеств, выделяла его из общей массы служащих, и можно было спокойно держать пари, что лет этак через десять он займет самое высокое положение среди своих нынешних сослуживцев, если бы не одна странность, иногда наводившая на мысль, что иметь с ним дело сомнительно и даже небезопасно. Сестра Джоан не напрасно тревожилась, памятуя о его склонности ставить на кон все свои сбережения. При всей ее любви и восхищении, она знала об этом изъяне его характера, внушавшем ей опасения, которые были бы еще более серьезными, если б она не находила их зачатков в собственной натуре. В ее представлении Ральф вполне мог внезапно пожертвовать удачной карьерой ради какой-нибудь своей фантазии: какой-то задачи, или идеи, или даже (так далеко заходило ее воображение) ради какой-нибудь женщины, увиденной из окна поезда, когда та развешивала белье на заднем дворе. Если он найдет достойное его дело, никакая сила, это она понимала, не остановит его на пути к желанной цели. И о Востоке она думала тоже, и ей становилось не по себе, когда она заставала его с какой-нибудь книжкой об индийских путешествиях, будто он мог подхватить заразу с ее страниц. С другой стороны, банальное любовное увлечение, случись с братом такое, не вызвало бы у нее ни малейшего беспокойства. В ее представлении, ему было уготовано что-то грандиозное – великий успех либо великое падение, вот только что именно, она не знала.

И все же никто не работал упорнее Ральфа и не добивался больших успехов во всех известных областях, доступных для молодого человека его возраста и положения, и Джоан приходилось черпать пищу для опасений из случайных обмолвок или странностей в его поведении, на которые другой не обратил бы внимания. Она не могла не тревожиться. Жизнь не баловала их с самого начала, и ей страшно было даже помыслить, что братец вдруг даст слабину и выпустит из рук все, что имеет, хотя, насколько она могла судить по себе, желание бросить всю эту рутину было почти необоримым. Но она понимала, что если Ральф и бросит все это, то лишь ради еще больших тягот и лишений; она живо представляла, как он бредет по пустыне под палящими лучами, чтобы отыскать исток некой реки или какое-нибудь редкое насекомое, представляла, как он работает в поте лица где-нибудь в грязной трущобе, соблазнившись одной из этих кошмарных новомодных теорий о свободе и угнетении; представляла, как он заточает себя в четырех стенах рядом с женщиной, которая разжалобила его своими несчастьями. Гордясь им, она все же держала в уме все эти варианты, когда они поздно вечером беседовали перед газовым камином у него в комнате.

Скорее всего, Ральф не увидел бы ничего общего с собственной мечтой о будущем в тех пророчествах, что так будоражили воображение сестры. Более того, любой из ее вариантов, будучи представлен на его суд, был бы со смехом отвергнут как чуждый ему и ничуть его не прельщающий. Даже непонятно, как вообще она додумалась до такого. На самом деле он гордился собой за то, что справляется с тяжелой работой, относительно которой у него не было иллюзий. Его собственные планы на будущее, в отличие от предсказаний сестры, можно было в любой момент обнародовать без тени смущения. Он считал себя человеком толковым и лет в пятьдесят вполне мог рассчитывать на место в палате общин, небольшое состояние и – если повезет – скромную должность в либеральном правительстве. Ничего экстравагантного и уж точно ничего постыдного в этом плане не было. И все же, как догадывалась его сестра, требовалась железная воля, чтобы, наперекор обстоятельствам, шаг за шагом двигаться по намеченному пути. В частности, требовалось постоянно внушать себе, что он хочет быть как все, что это лучшая участь и другой он не желает. От повторения подобных фраз появлялись и пунктуальность, и усердие, так что он мог собственным примером наглядно показать: быть клерком в конторе стряпчих – самая завидная доля, а все прочие мечты – пустое.

Однако, как и все наносное, не слишком искреннее, эти убеждения очень сильно зависели от благосклонной оценки окружающих, и, оставшись один, когда можно было не заботиться о производимом впечатлении, Ральф с легкостью забывал о реальной действительности и пускался в странствия, которые наверняка постыдился бы кому-либо описать. Разумеется, в этих мечтах ему отводилась благородная и романтическая роль, но целью их было не самоутверждение. Они служили отдушиной для некоего стремления, которое не находило применения в реальной жизни, ибо, при всем своем пессимизме, навеянном житейскими обстоятельствами, Ральф был убежден, что в мире, где он живет, нет места тому, что презрительно называл мечтами. Иногда ему казалось, что это стремление – самое ценное, что в нем есть, и что с его помощью он мог бы взрастить сады на бесплодных землях, исцелять больных или создать такую красоту, которой мир еще не видывал. Это был суровый и мятежный дух, который, если дать ему волю, мигом слизнет пыльные конторские книги, в мгновение ока оставив хозяина голым и беззащитным. И задачей Ральфа на протяжении многих лет было смирять этот дух, контролировать его: в двадцать девять лет он уже готов был поздравить себя с тем, что ему удалось четко разграничить свою жизнь, одна ее часть всецело была отдана работе, а другая – мечтам, и обе эти части мирно соседствовали, не мешая одна другой. На самом деле привычке к порядку отчасти помог и выбор профессии, но вывод, к которому Ральф пришел по окончании колледжа, до сих пор окрашивал его мировоззрение горькой меланхолией и сводился к тому, что жизнь большинства из нас требует проявления самых низменных свойств натуры в ущерб возвышенным и прекрасным, так что в конце концов приходится признать, что все, что когда-то казалось нам благороднейшей и лучшей частью наших природных качеств, не так уж и важно и не приносит никакой практической пользы.

Денем не пользовался всеобщей любовью ни среди конторских служащих, ни в собственной семье. Он был слишком категоричным по отношению к тому, что хорошо, а что дурно, по крайней мере, на этом этапе своей карьеры, гордился своей выдержкой и, как это бывает с людьми не слишком счастливыми или не слишком уверенными в себе, не терпел самодовольства и готов был высмеять всякого, кто признался бы в подобной слабости. В конторе его чрезмерное рвение не находило признания у тех, кто относился к своей работе не так серьезно, и если ему и прочили продвижение, то без симпатии. Действительно, он производил впечатление замкнутого и самонадеянного человека, со странным темпераментом и грубоватыми манерами, занятого одной лишь мыслью – выбиться в люди, черта естественная для человека без средств, но малоприятная, во всяком случае так считали его недоброжелатели.

Молодые сослуживцы имели полное право так думать, потому что Денем и не искал их расположения. Он ничего не имел против них, но отводил им строго определенное место в той части своей жизни, которая была посвящена работе. Действительно, до сих пор ему нетрудно было распределять свою жизнь так же методично, как он распределял расходы, но в последнее время он начал сталкиваться с явлениями, которые невозможно было разложить по полочкам. Два года назад Мэри Датчет впервые поставила его в тупик, рассмеявшись в ответ на какое-то его замечание, – это было чуть ли не в их первую встречу. Она и сама не могла объяснить, что ее так насмешило. Просто он показался ей ужасно чудным. Когда он узнал ее настолько, что мог с полной уверенностью сказать, что она делала в понедельник, среду и пятницу, она еще больше развеселилась; ее веселье было заразительным – глядя на нее, он и сам не мог удержаться от смеха. Ей казалось очень странным, что он интересуется разведением бульдогов, что у него есть гербарий, для которого он собирает цветы в окрестностях Лондона, а его рассказы о еженедельных визитах к старушке мисс Троттер в Илинг[46], считавшейся знатоком по части геральдики, неизменно вызывали у нее заливистый смех. Ей хотелось знать буквально все, даже какой пирог испекла старушка к его приходу, а их летние экскурсии по церквям в лондонских предместьях – он копировал узоры с медной утвари – становились настоящим праздником, потому что она проявила к этому живейший интерес. Через полгода она знала о его странных приятелях и увлечениях больше, чем его собственные братья и сестры, прожившие с ним под одной крышей всю жизнь. Ральфу это было приятно, хотя и смущало немного, поскольку сам он относился к себе весьма серьезно.

Разумеется, находиться рядом с Мэри Датчет было очень приятно – оставшись с ней наедине, он становился совсем другим, дурашливым и милым, совершенно непохожим на того Ральфа, каким его знало большинство людей. Он стал менее строгим и куда менее требовательным к домашним, потому что Мэри со смехом говорила ему, что он «ничегошеньки ни в чем не смыслит», и почему-то он ничуть не обижался на нее за это и даже улыбался в ответ. Благодаря ей он тоже стал интересоваться общественными делами, к которым от природы имел склонность, и находился где-то на полпути от тори к радикалам – после нескольких собраний, на которых он поначалу откровенно зевал, а под конец увлекся даже сильнее, чем она.

Примечания

1

«Спектейтор» («Наблюдатель») – английский еженедельный журнал консервативного направления. Издается в Лондоне с 1828 г. (Здесь и далее примеч. переводчика.)

2

Трафальгарское сражение – историческая битва времен наполеоновских войн – произошло в 1805 г. Непобедимая армада – военный флот Испании – была разгромлена англичанами в 1588 г.

3

Джон Рёскин (1819–1900) – английский писатель, искусствовед, литературный критик. Оказал большое влияние на развитие искусствознания и эстетики второй половины XIX – начала XX в.

4

Джеймс Хит Миллингтон (ум. 1873) – английский художник, получивший известность как автор жанровых картин, портретов и миниатюр.

5

Генри Хейвлок (1795–1857) – британский генерал-майор, участвовал в колониальных войнах в Индии. Осада Лакхнау – длительная осада, которой подверглись британцы в здании резиденции в ходе восстания сипаев в 1857 г.

6

Малаккская трость (меч-трость) – коричневая трость из ротанговой пальмы, произрастающей в Малайзии, была модным аксессуаром в XVIII и XIX в., особенно в Викторианскую эпоху. Внутри полой трости помещался прикрепленный к набалдашнику клинок – шпага или меч, который при необходимости легко вынимался.

7

Хайгейт – северный пригород Лондона, расположенный на холме. В отличие от фешенебельного Челси, где жили выдающиеся литераторы, не считался престижным районом.

8

Роберт Клайв (1725–1774) – английский государственный деятель, основатель и правитель индийской части Британской империи.

9

В 1567 г. в Эдинбурге при таинственных обстоятельствах был убит лорд Дарнли, супруг королевы Шотландии Марии Стюарт. Отчасти вину в этом злодеянии общественное мнение возлагало на королеву.

10

Английский антрополог и психолог Фрэнсис Голтон в своей книге «Наследственность таланта» (1869) утверждал, что «врожденные способности» людей передаются по наследству. В качестве примера он приводил, в частности, семьи Дарвина и Баха.

11

Джон Франклин (1786–1847) – английский мореплаватель, исследователь Арктики. В 1845 г. возглавил очередную арктическую экспедицию, закончившуюся гибелью всех ее участников.

12

Часть Вестминстерского аббатства, где похоронены известные поэты и писатели, в частности Дж. Чосер, А. Теннисон, Ч. Диккенс и др.

13

Чейни-Уок – небольшая фешенебельная улица в лондонском районе Челси, с домами в стиле Георгианской эпохи.

14

Стрэнд – одна из главных улиц в центральной части Лондона, соединяет Уэст-Энд с Сити. На ней расположены театры, фешенебельные магазины и гостиницы.

15

Ральф Уолдо Эмерсон (1803–1882) – американский писатель и философ.

16

Речь идет о драме «Герцогиня Мальфи» Джона Уэбстера (1578–1634), мастера так называемой кровавой трагедии.

17

Имеется в виду Акт о национальном страховании, принятый английским парламентом в 1911 г. Считается одной из основ системы социального обеспечения в Великобритании.

18

Бен (Бенджамин) Джонсон (1573–1637) – английский поэт и драматург.

19

Стол (лат.).

20

Высшее звание адвоката в Англии.

21

Просто набережной лондонцы называют набережную Виктории между Вестминстерским мостом и мостом Блэкфрайерз.

22

Знаток поэзии, Родни, вероятно, намеренно перефразирует и ритмически искажает первую строчку из 31-го сонета цикла «Астрофил и Стелла» Филипа Сидни (1554–1586). Образ месяца, товарища по несчастью, Родни заменяет неким женским образом, ассоциирующимся с Кэтрин.

23

Сэмюэл Джонсон (1709–1784), известный также как доктор Джонсон – английский критик, лексикограф и поэт эпохи Просвещения, автор сатирической поэмы «Лондон».

24

Уильям Конгрив (1670–1729) – английский драматург. Имеется в виду роскошное собрание сочинений Конгрива, изданное Джоном Баскервиллом (1706–1775) – английским типографом, создателем изящных шрифтов, используемых и в наши дни.

25

Томас Браун (1605–1682) – английский врач, писатель, богослов, автор литературных «опытов» на оккультно-религиозные и естественно-научные темы. В названиях его произведений Вирджиния Вулф допустила неточность: «Сад Кира» и «Квинкункс» – это один трактат с несколькими подзаголовками.

26

Линкольнз-Инн-Филдс – самая большая площадь в Лондоне.

27

Расселл-сквер – квадратная площадь со сквером в лондонском районе Блумсбери. Рядом находится Британский музей.

28

По традиции так называется выставленная в Британском музее коллекция античных скульптур Парфенона, вывезенных из Афин в 1803 г. графом Элгином.

29

Город в Великобритании, в графстве Большой Манчестер.

30

The Charity Organization Societies (Общества благотворительной организации) – основанные в 1869 г. английские филантропические общества для помощи «достойным» беднякам.

31

В Лондоне до сих пор есть много частных площадей с зелеными насаждениями, они огорожены чугунной оградой, и попасть туда могут лишь жильцы окрестных домов, имеющие ключ от калитки.

32

«Панч» – еженедельный сатирико-юмористический журнал консервативной направленности, не поддерживавший идею эмансипации женщин.

33

Вероятно, имеется в виду не широко известная евангельская притча о сеятеле, а слова из ветхозаветных псалмов: «Сеявшие со слезами будут пожинать с радостию» (Пс. 125:5).

34

Так называются два из четырех зданий лондонских «Судебных иннов» (корпорации барристеров), построенных на месте, где в XII–XIV вв. жили рыцари-тамплиеры.

35

Генри Филдинг (1707–1754) – английский романист и драматург, крупнейший представитель литературы английского Просвещения.

36

Городок в графстве Саффолк на востоке Англии.

37

Известно, что английские поэты-романтики Сэмюэл Тэйлор Кольридж (1772–1834) и Уильям Вордсворт (1770– 1850) были близкими друзьями, однако нет никаких документальных подтверждений, которые бы указывали на намерение Кольриджа жениться на сестре Вордсворта Дороти.

38

Поэма Джона Китса. Вулф ошибочно упоминает «Isabella and the Pot of Basil» – «Изабелла и горшок с базиликом» – так называется картина художника Уильяма Ханта, написанная им в 1856 г. по мотивам поэмы Китса. Сама же поэма Китса называется чуть иначе.

39

Генрик Ибсен (1828–1906) – норвежский писатель, один из выдающихся драматургов XIX в. Сэмюэл Батлер (1835–1902) – английский романист-сатирик, в романе «Путь всякой плоти» (издан в 1903 г.) изобличает фальшь буржуазных семейных отношений.

40

Имеется в виду так называемый Голландский домик на Мелбери-стрит в Кенсингтоне, где в XIX в. жила родственница Вирджинии Вулф. Ее дом в свое время считался модным лондонским салоном.

41

Имеется в виду императрица Евгения (1826–1920), супруга Наполеона III. После низложения императора в 1870 г. вместе с мужем поселилась в Англии.

42

Западное предместье Лондона, сейчас входит в состав англомерации Большой Лондон.

43

Дворец с парком на берегу Темзы, бывшая королевская резиденция.

44

Район в центре Лондона, где в одном из зданий заброшенного монастыря с 1609 г. давала представления театральная труппа «Слуги короля», в которой Шекспир был пайщиком. Театр «Блэкфрайерз» служил зимним помещением, летом представления давали в «Глобусе», расположенном на другом берегу Темзы.

45

Роберт Браунинг (1812–1889) – английский поэт.

46

Илинг – западный пригород Лондона.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8