Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ночь и день

ModernLib.Net / Вирджиния Вулф / Ночь и день - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Вирджиния Вулф
Жанр:

 

 


К тому времени, как ей исполнилось двадцать семь, подобные мысли часто посещали ее. Они давали о себе знать, когда она садилась по утрам напротив матери за стол, заваленный связками старых писем, карандашами, ножницами, бутылочками клея, гуттаперчевыми лентами, большими конвертами и другими вещами, необходимыми при сочинении книг. Незадолго до прихода Ральфа Денема Кэтрин попробовала ограничить хаотичное творчество матери четкими правилами. Каждое утро ровно в десять они должны были сесть каждая за свой стол, таким образом получая в полное распоряжение незамутненные другими заботами утренние часы. Затем им предстояло погрузиться в бумаги, не отвлекаясь даже на разговоры – кроме десяти минут в конце каждого часа, которые отводились для отдыха. Если соблюдать эти правила в течение года, как она посчитала на бумажке, то книга наверняка будет закончена, – и она положила свои расчеты перед матерью с таким чувством, словно большая часть дела уже сделана.

Миссис Хилбери внимательно изучила бумажку. Затем захлопала в ладоши и радостно воскликнула:

– Отличная работа, Кэтрин! Сразу видно практический ум! Я буду держать это перед глазами и каждый день делать пометку в блокноте, а в самый последний день… дай подумать, как нам отметить это событие? Если это будет не зимой, можно поехать в Италию. Говорят, Швейцария очень красива в снегу, но там холодно. Но, как ты говоришь, главное – закончить книгу. Так, дай подумать…

Когда они просмотрели ее рукописи, которые Кэтрин разложила по порядку, обнаружилось, что и без нововведений все не так уж плохо. Для начала они нашли великое множество внушительных абзацев, достойных того, чтобы поместить их в начало биографии. Правда, многие не были завершены и напоминали триумфальные арки без одной колонны, но, как заметила миссис Хилбери, их можно закончить за десять минут, надо только подумать над ними как следует. Было там и описание старинного дома Алардайсов – или, точнее, весны в Саффолке: изумительное по стилю, но совершенно не относящееся к делу. Несмотря на это, Кэтрин сумела связать воедино ряд имен и дат, так что поэт теперь был искусно введен в этот мир и достиг девятого года жизни без каких-либо новых происшествий. Затем миссис Хилбери пожелала из сентиментальных побуждений добавить воспоминания одной говорливой пожилой дамы, чье детство прошло в той же деревне, но Кэтрин решила, что они будут лишними. Возможно, здесь было бы разумно вставить очерк о современной поэзии – вклад мистера Хилбери (а следовательно, суховатый, заумный и не слишком вяжущийся с остальным материал), однако миссис Хилбери заявила, что это слишком уныло и навевает воспоминания о школьных лекциях и потому никак не вяжется с образом ее отца. Очерк отложили в сторону. Затем начался период молодости поэта. Множество его сердечных дел должны были предстать перед судом публики – или остаться в тайне. И вновь у миссис Хилбери были две точки зрения, и толстая пачка рукописей была вновь убрана в шкаф до лучших времен.

Несколько лет жизни поэта оказались полностью опущены, поскольку этот период был чем-то неприятен миссис Хилбери, вместо них в книгу попали ее собственные детские воспоминания. К этому времени книга казалась Кэтрин безумной пляской светлячков – ни формы, ни содержания; бессвязный набор отрывков без какой-либо попытки соединить их в единое повествование. Вот двадцать страниц рассуждений о любимых шляпах ее деда; вот его эссе о современном фарфоре; вот подробный отчет о поездке на природу в один из летних дней, когда они опоздали на поезд; и все это вперемешку с обрывочными воспоминаниями о разных знаменитостях, в которых правду трудно отличить от вымысла. Более того, тут оказались тысячи писем и множество воспоминаний старых друзей – листки уже успели пожелтеть в своих конвертах, – их тоже предстояло куда-то вставить, чтобы не обидеть авторов. После смерти поэта о нем написали столько книг, что необходимо было еще исправить множество вкравшихся туда несоответствий – а это тоже требовало скрупулезных изысканий и долгой переписки. Порой Кэтрин с ужасом смотрела на свои бумаги, думая, что если она не вырвется из плена прошлого, то не выживет; а иногда – что прошлое уже полностью подменило собой настоящее, которое с высоты утренних бесед с мертвыми душами представлялось всего лишь слабым эпигонским сочинением.

Но хуже всего было то, что у Кэтрин не оказалось способностей к литературе. Ей не нравился текст. Ей было даже слегка неприятны самокопание и бесконечные попытки понять собственные чувства и максимально точно и изящно выразить их словами – то, без чего ее мать, похоже, не мыслила своей жизни. Самой же ей, наоборот, нравилось молчать. Она избегала самовыражения даже в разговоре, а уж тем более на письме. Это совершенно не годилось в семье, где все было направлено на словотворчество, в противовес действиям, а потому ей с детства поручали домашние хлопоты. О ней говорили, что она самая практичная на свете – и это действительно было так. Ее вкладом в семейные дела были оплата счетов и устроение обедов; она отдавала распоряжения слугам, следила за тем, чтобы часы в доме шли как положено, а бесчисленные вазы были всегда полны свежих цветов, – и, разумеется, миссис Хилбери отмечала, что в этих занятиях тоже есть поэзия, только наизнанку. С самого раннего детства Кэтрин привыкла выступать и в другой роли: ей приходилось давать советы, помогать и вообще служить опорой собственной матери. Будь мир совершенно иным, миссис Хилбери прекрасно позаботилась бы о себе сама. Она была отлично приспособлена для жизни на какой-нибудь другой планете, но ее природный дар вести дела не имел никакого отношения к здешней реальности. Ее часы всегда были для нее источником сюрпризов, и в шестьдесят пять лет она по-прежнему не имела ни малейшего понятия о том, по каким правилам и законам живут все остальные люди. Она не училась на ошибках, и ей постоянно доставалось за ее невежество. Но невежество это сочеталось с прекрасным природным чутьем, которое позволяло ей прозревать суть вещей; миссис Хилбери нельзя было назвать невеждой – наоборот, обычно она выглядела самым мудрым человеком среди присутствующих. Однако в целом она считала правильным во всем полагаться на помощь дочери.

Итак, Кэтрин была представителем той удивительной профессии, у которой до сих пор нет ни признания, ни даже точного названия, хотя труд таких, как она, пожалуй, не менее тяжел и не менее полезен, чем труд крестьянина или рабочего. Она жила дома, и делала это отлично. Каждый, кто приходил в Чейни-Уок[13], понимал, что оказался в уютном, чистом и красивом доме – в доме, где жизнь прекрасно налажена и, будучи составлена из самых разнородных элементов, все же представляет собой одно уникальное гармоничное целое. Пожалуй, главным триумфом искусства Кэтрин было то, что в доме господствовал дух миссис Хилбери. И сама Кэтрин, и мистер Хилбери были только прекрасным фоном, оттеняющим удивительные способности ее матери.

Это было молчаливое существование, такое естественное и одновременно навязанное извне, и единственное замечание, которое обычно делали по этому поводу знакомые ее матери, сводилось к тому, что молчаливость Кэтрин вовсе не признак глупости или безразличия. Но о характере такого поведения, если оно вообще может иметь характер, никто не задумывался. Все знали, что она помогает матери в создании великой книги. Знали, что она управляет всем домом. Она была весьма красива. Все это было приятно сознавать. Но если бы некие волшебные часы могли подсчитать все те минуты, которые она проводила за совершенно другим занятием, отличным от того, что делала напоказ, результат удивил бы не только окружающих, но и саму Кэтрин. Сидя над выцветшими страницами, она представляла, как гоняется за мустангами по американской прерии, или среди бушующих волн стоит на капитанском мостике корабля, огибающего скалистый мыс, или другие картины – более мирные, но не имеющие ничего общего с ее нынешним окружением, и, надо ли говорить, в этих мечтах она демонстрировала удивительные способности в своем новом призвании. Покончив с притворством – то есть с пером и бумагой, составлением фраз и написанием биографии, – она обращалась к более насущным занятиям. Как ни странно, Кэтрин скорее призналась бы в своих безумных фантазиях о прериях и тайфунах, чем в том, что наверху, оставшись в своей комнате одна, она встает на рассвете и засиживается допоздна, чтобы с наслаждением предаться… занятиям математикой. Ничто на свете не заставило бы ее сознаться в этом. Во время этих занятий она становилась скрытной и осторожной, как ночной зверек. Едва заслышав шаги на лестнице, она прятала бумаги между страниц большого греческого словаря, специально для этих целей похищенного из отцовской комнаты. И только ночью чувствовала себя в безопасности настолько, чтобы полностью сосредоточиться.

Возможно, она скрывала свою любовь к точной науке из-за ее «неженской» сущности. Но более вероятная причина заключалась в том, что в ее представлении математика была полной противоположностью литературе. Она не призналась бы даже себе, что предпочитает точную, звездную безликость цифр смущению, волнению и зыбкости самой изящной прозы. Было что-то неподобающее в этом отказе от семейных ценностей, что-то такое, из-за чего она чувствовала себя неправой. Именно поэтому и скрывала она свои пристрастия, и страстно лелеяла их. Вновь и вновь размышляла она над математической задачей, вместо того чтобы думать о своем дедушке. Очнувшись от этого наваждения, она видела, что ее мать также предается мечтаниям, не менее иллюзорным, чем ее собственные, потому что думает о людях, которые давно уже перешли в мир иной. Но, заметив в лице матери нечто похожее на собственное состояние, Кэтрин каждый раз возвращалась к реальности с чувством некоторой досады. Мать была последним человеком, которому она хотела бы подражать, – отчасти потому, что восхищалась ею. Здравый смысл яростно восставал против этого, и миссис Хилбери, бросив на дочь странный взгляд, одновременно нежный и недобрый, сравнивала ее со «старым злобным» дядюшкой Питером, судьей, который, по слухам, любил вслух зачитывать смертные приговоры, сидя в ванне. «Слава Богу, Кэтрин, что во мне нет ни капли его крови!»

Глава IV

Примерно в девять вечера, как всегда в каждую вторую среду, мисс Мэри Датчет в очередной раз пообещала себе никогда больше не сдавать свои комнаты, ни для каких целей. Поскольку они были довольно просторны и удобно располагались на заполненной офисами улице недалеко от Стрэнда[14], все, кто хотел собраться – повеселиться, или пообсуждать искусство, или реформировать государство, – конечно же полагали, что для этой цели лучше всего попросить у Мэри уступить им на время ее квартиру. Обычно она встречала подобную просьбу хмуро, с напускным недовольством, которое, впрочем, длилось недолго, и полушутливо-полусерьезно пожимала плечами – так большая собака, которую детишки-надоеды теребят за уши, для острастки встряхивается. Она предоставит им помещение, но только при условии, что сама за всем приглядит. Эти проходившие раз в две недели собрания, для свободного обсуждения всего на свете, требовали больших усилий по перестановке и передвижению мебели и выстраиванию ее вдоль стен, хрупкие и ценные вещи убирались в безопасные места. Мисс Датчет могла при необходимости взвалить себе на спину кухонный стол, поскольку, хоть и была хорошо сложена и со вкусом одевалась, внешне производила впечатление человека чрезвычайно сильного и решительного.

Было ей около двадцати пяти лет, но она выглядела старше, поскольку сама зарабатывала – или намеревалась зарабатывать – себе на жизнь, отказавшись от роли беззаботного наблюдателя в пользу рядового в армии трудяг. Ее жесты были четкими и осмысленными, мышцы вокруг глаз и губ напряжены, словно ей удалось дисциплинировать чувства и они терпеливо ждут, готовые выполнять любой приказ. Между бровями залегли две едва заметные морщинки – не от тревоги, но от многомыслия, и было совершенно очевидно, что все женские инстинкты – привлекать, утешать, очаровывать – были перечеркнуты другими, вовсе не присущими ее полу. Что до остального, она была кареглазой, с чуть угловатыми движениями, это наводило на мысль о сельском детстве и о предках – почтенных тружениках, которые наверняка были людьми веры и чести, а не скептиками или фанатиками.

Под вечер трудного дня не так-то просто прибрать комнату, стянуть матрацы с кровати и уложить их на пол, наполнить кувшин холодным кофе, протереть длинный стол и расставить тарелки, чашки и блюдца с пирамидками маленьких розовых печеньиц между ними, но, когда все было сделано, на сердце у Мэри стало легко и весело, как будто она скинула с плеч тяжелый груз рабочих часов и облачилась, и телом и душой, в некое одеяние из тончайшего яркого шелка. Она присела на колени у камина и оглядела комнату. Мягкий свет пламени, струящийся из-за желто-голубой бумажной ширмы, заливал все ровным сиянием, и комната с парой диванов, напоминавших своей бесформенностью травянистые холмы, выглядела на удивление большой и тихой. Мэри даже показалось, что она видит вдали холмы Сассекса и пухлый зеленый вал – лагерь древних воинов. Скоро в окошко заглянет луна, и можно будет при желании представить серебряную дорожку на морской ряби.

– И в этих стенах, – произнесла она вслух, чуть иронично, но все же с явной гордостью, – мы говорим об искусстве.

Она придвинула поближе корзинку с разноцветными клубками шерсти и пару чулок, которые требовалось починить, и принялась штопать. Но ее мысли из-за усталости путались; воскрешая в памяти мирные картины покоя и одиночества, она представляла, что откладывает рукоделье и идет по холму, – слышно только, как овцы щиплют траву, и деревца в лунном свете отбрасывают шевелящиеся тени. Но при этом она не отрывалась от действительности – и так приятно было думать, что можно наслаждаться и одиночеством, и обществом самых разных людей, которые как раз сейчас, каждый своим маршрутом, направляются через весь Лондон сюда, где со штопкой сидит она.

Пока иголка мелькала над мягкой шерстью, она вспоминала о разных этапах своей жизни, которые делали ее теперешнее положение кульминацией происходивших одно за другим чудес. Она вспомнила об отце – приходском священнике, и о смерти матери, и том, как мечтала получить образование, и о жизни в колледже, которая не так давно слилась с волшебным лабиринтом Лондона, – этот город до сих пор представлялся ей, хотя фантазией она никогда не блистала, в виде широкого столба электрического света, заливающего сиянием мириады мужчин и женщин, толпящихся вокруг. И вот она – в центре всего этого, в том самом месте, которое первым делом представляет себе каждый житель далеких канадских лесов и индийских равнин, стоит только произнести слово «Англия». Девять сочных ударов, по которым она теперь узнавала время, были весточкой от знаменитых башенных часов самого Вестминстера. Едва отзвучал последний удар колокола, послышался уверенный стук в дверь, и она пошла открывать. Когда она вернулась в комнату, с ней был Ральф Денем, они беседовали, и глаза ее сияли от удовольствия.

– Вы одна? – спросил он, словно для него это была приятная неожиданность.

– Иногда я бываю одна, – сказала она.

– Но сегодня вы ждете гостей, – добавил он, оглядевшись. – Выглядит как комната на сцене. Кто сегодня докладчик?

– Уильям Родни, о роли метафоры у поэтов-елизаветинцев. По-моему, добротная работа, с множеством цитат из классиков.

Ральф подошел к камину погреть руки, а Мэри вновь принялась за рукоделие.

– Полагаю, вы единственная женщина в Лондоне, которая сама чинит чулки, – заметил он.

– На самом деле я одна из многих тысяч, – отвечала она. – Хотя должна признаться, пока вас не было, я гордилась собой. А теперь, когда вы здесь, вовсе не считаю себя какой-то особенной. Как жестоко с вашей стороны! Но боюсь, особенный – это вы. Вы столько всего сделали, в сравнении со мной!

– Если этим мерить, вам точно нечем гордиться, – мрачно сказал Ральф.

– Тогда мне придется согласиться с Эмерсоном[15], что главное – кто ты, а не что делаешь, – продолжала она.

– Эмерсон? – оживился Ральф. – Уж не хотите ли вы сказать, что читали Эмерсона?

– Ладно, может, и не Эмерсон, но почему я не могу читать Эмерсона? – спросила она с вызовом.

– Ну, не знаю. Просто сочетание странное – книги и… чулки. Очень странный союз.

Однако ей удалось произвести на него впечатление. Мэри засмеялась, довольная, и стежки в эту минуту ложились рядком как по волшебству – легкие, изящные. Она вытянула руку с чулком и с одобрением посмотрела на свою работу.

– Вы всегда так говорите, – сказала она. – Уверяю вас, этот «союз», как вы изволили выразиться, обычное дело в домах священнослужителей. Единственная странность во мне – то, что я люблю и то и другое: и Эмерсона, и чулки.

Опять послышался стук в дверь, и Ральф воскликнул:

– Да ну их всех! Хоть бы они вовсе не приходили!

– Это к мистеру Тернеру с нижнего этажа, – сказала Мэри, мысленно поблагодарив мистера Тернера за ложную тревогу, вырвавшую у Ральфа это восклицание.

– Будет много народу? – спросил Ральф после недолгой паузы.

– Придут Моррисы, Крэшоу, Дик Осборн и Септимус с компанией. Кэтрин Хилбери, между прочим, обещала прийти, так мне Уильям Родни сказал.

– Кэтрин Хилбери? – воскликнул Ральф.

– Вы с ней знакомы? – удивилась Мэри.

– Я был у них на званом вечере.

Мэри попросила его рассказать об этом визите подробнее, и Ральф описал все как сумел, что-то добавив, что-то приукрасив. Мэри слушала его с большим интересом.

– И, даже несмотря на то что вы рассказали, я восхищаюсь ею, – заметила она. – Я видела ее всего два раза, но мне показалось, она из тех, кого можно смело назвать личностью.

– Я ничего плохого не имел в виду. Мне лишь показалось, что она мне не симпатизирует.

– Говорят, она собирается замуж за этого чудака Родни.

– За Родни? Ну, тогда она действительно не от мира сего, как я и говорил.

– А вот теперь моя дверь, все верно! – воскликнула Мэри, спокойно откладывая рукоделье.

Стук не прекращался, гулкие удары в дверь сопровождались смехом и топотом. Мгновение спустя молодежь ввалилась в комнату – юноши и девушки входили, с любопытством оглядывались по сторонам, а увидев Денема, восклицали с глуповатой улыбкой: «О, и вы здесь!»

Вскоре в комнату набилось человек двадцать– тридцать, большинство расположились на полу, на матрасах, подобрав колени. Все они были молоды, некоторые, похоже, бросали вызов обществу своей прической, или одеждой, или выражением лица – чересчур мрачным и задиристым по сравнению с обычными лицами, которых не замечаешь в омнибусе и в подземке. Разговор шел сначала по группам, и несколько сумбурно, все говорили вполголоса, как будто не вполне доверяли другим гостям.

Кэтрин Хилбери явилась довольно поздно и нашла свободное место на полу, у стены. Она быстро обвела взглядом комнату, узнала полдюжины гостей, кивком поздоровалась с каждым, однако Ральфа не заметила – или не узнала. Но в какой-то миг всю эту разномастную публику объединил голос мистера Родни, который неожиданно прошествовал к столу и зачастил, от волнения, почему-то на высоких тонах:

– Говоря об употреблении елизаветинцами метафоры в поэзии…

Все повернули головы так, чтобы лучше видеть докладчика, на лицах – все та же подобающая случаю серьезность. Но даже тем, кто был на виду, а им полагалось особо следить за своей мимикой, не удалось скрыть едва заметной гримасы, которая, если ее не сдержать, вскоре могла перейти в фырканье и смех. Действительно, при первом взгляде на мистера Родни трудно было удержаться от улыбки. Лицо его стало морковно-красным, то ли от ноябрьской погоды, то ли от волнения, и каждый жест, начиная от заламывания рук до того, как он поводил головой вправо-влево, словно некий призрак манил его то к двери, то к окну, говорил о том, что он ужасно неловко чувствует себя под пристальным взглядом стольких глаз. Одет он был безупречно, жемчужина в центре галстука придавала ему аристократический шик. Глаза навыкате и запинающаяся манера речи (очевидно, следствие мощного потока мыслей, грозивших выплеснуться одновременно, отчего докладчик еще больше нервничал) – все это вызывало не жалость, как в случае с более значительным персонажем, а лишь смех, правда, абсолютно беззлобный. Мистер Родни, очевидно, знал все недостатки собственной внешности, так что и румянец, и непроизвольные подергивания тела были явным доказательством того, что и ему тоже неловко, и было что-то трогательное в его смехотворной уязвимости, хотя большинство видевших его, наверное, согласились бы с Денемом: «Разве можно замуж за такое?» Его статья была написана очень аккуратно, но, несмотря на все предосторожности, мистер Родни ухитрился перелистнуть две страницы вместо одной, выбрал не ту цитату из двух приведенных рядом, более того, неожиданно обнаружил, что с трудом разбирает собственный почерк. Отыскав разборчивый пассаж, он почти грозно потрясал им перед аудиторией и принимался отыскивать следующий. После мучительных поисков он делал очередное открытие и точно так же спешил его предъявить, пока этими повторяющимися попытками не привел слушателей в состояние оживления, редкого для подобных собраний. То ли ему удалось увлечь их своей страстью к поэзии, то ли им польстило, что человек так старается ради них, трудно сказать. В конце концов, не закончив фразы, мистер Родни опустился на стул, и, после секундного замешательства, слушатели уже могли не сдерживать смеха под дружные и бурные аплодисменты.

Осознав, что происходит, мистер Родни не стал дожидаться вопросов – расталкивая сидящих, он кинулся туда, где в углу примостилась Кэтрин, восклицая:

– Ох, Кэтрин, я просто болван! Это было ужасно! ужасно! ужасно!

– Тш-ш! Тебе еще отвечать на вопросы, – прошептала она, стараясь его успокоить.

Как ни странно, когда докладчик уже не маячил перед глазами, речь его представлялась куда более разумной. Так или иначе, юноша с бледным лицом и печальным взором вскочил и начал четко и складно излагать свои мысли по поводу доклада. Уильям Родни слушал его, от удивления приоткрыв рот, – лицо его все еще подергивалось от волнения.

– Идиот! – прошептал он. – Из всего, что я говорил, он не понял ни слова!

– Ну так объясни ему, – шепнула Кэтрин в ответ.

– Вот еще! Они опять будут смеяться. Напрасно я поверил тебе, что эти люди ценят литературу.

Многое можно сказать за и против статьи мистера Родни. Она была полна утверждений, что такие-то и такие-то пассажи, вольные переложения с английского, французского, итальянского, – это истинные перлы литературы. Более того, он злоупотреблял метафорами, которые в научной статье казались неубедительными либо неуместными, тем более что он зачитывал их не полностью. Литература – душистый весенний венок, говорил он, в котором алые ягоды тиса и лиловые бусы паслена мешаются с нежными анемонами, и каким-то образом все это вместе венчает чье-то мраморное чело. Он очень невнятно прочел несколько прекрасных цитат. Но, даже несмотря на эту странную манеру и косноязычие, он сумел донести до аудитории определенное чувство, ощущение, позволившее большинству слушателей представить некую картинку или идею, которую теперь всем не терпелось описать своими словами. Предполагалось, что здесь присутствуют в основном люди творческие, литераторы и художники, и видно было, что когда они слушают сперва мистера Пёрвиса, потом мистера Гринхалша, то воспринимают все сказанное этими джентльменами применительно к себе. Один за другим они вставали и, словно плотник, обтесывающий бревно негодным топором, пытались придать его концепции искусства более гладкий вид и садились с ощущением, что непонятно почему, но удары пришлись мимо цели. Закончив выступление, они обычно поворачивались к соседу и продолжали вносить поправки уже в собственное выступление. Вскоре и группы сидевших на матрасах, и сидевшие на стульях уже свободно общались между собой, и Мэри Датчет, которая принялась было снова штопать чулки, наклонилась к Ральфу и сказала:

– Вот это я называю «идеальная статья».

Оба непроизвольно посмотрели туда, где сидел докладчик. Тот полулежал, привалившись к стене, закрыв глаза и уронив голову на грудь. Кэтрин перелистывала страницы рукописи, словно искала какой-то нужный абзац и никак не могла найти.

– Пойдемте скажем ему, что нам очень понравилось, – предложила Мэри.

Ральф и сам бы это предложил, но из гордости не хотел навязываться, поскольку полагал, что заинтересован в Кэтрин больше, чем она в нем.

– Очень дельный доклад, – начала Мэри без тени стеснения, усаживаясь на пол напротив Родни с Кэтрин. – Не одолжите мне рукопись – почитать на досуге?

Родни, при их приближении неохотно разлепивший веки, некоторое время смотрел на нее в немом изумлении.

– Вы так говорите, чтобы скрасить постыдный факт моего провала? – спросил он.

Кэтрин улыбнулась.

– Он хочет сказать, ему все равно, что мы о нем думаем, – пояснила она. – И что мы ничего не смыслим в искусстве.

– Я просил ее пожалеть меня, а она дразнится! – вскричал Родни.

– Я не жалеть вас пришла, мистер Родни, – спокойно сказала Мэри. – Когда доклад провальный, все помалкивают, а сейчас – вы только послушайте!

Наполнявшие комнату звуки – мешанина из бормотания, внезапных пауз и восклицаний – напоминали птичий гам или, скорее, ворчание звериной стаи, исступленное и бессвязное.

– Вы хотите сказать, это все из-за моей статьи? – спросил Родни, прислушиваясь, и лицо его просияло.

– Ну конечно. Она заставляет задуматься, – сказала Мэри и оглянулась на Денема, словно рассчитывая на его помощь.

Денем согласно кивнул.

– В течение десяти минут после доклада становится ясно, имел он успех или нет, – сказал он. – На вашем месте, Родни, я бы радовался.

После этих слов мистер Родни, похоже, окончательно успокоился и стал мысленно перебирать пассажи доклада, которые действительно могли бы «заставить задуматься».

– Вы согласны, Денем, с тем, что я говорил про роль образности у Шекспира? Боюсь, я не очень точно выразил свою мысль.

Не вставая, он сделал несколько движений, похожих на лягушачьи подпрыгивания, и в результате перекочевал поближе к Денему.

Тот отвечал кратко, поскольку мысленно адресовался к другой персоне. Он хотел спросить Кэтрин: «Вы не забыли заменить стекло на картине к приходу тетушки?» – но, помимо того что принужден был выслушивать Родни, он вовсе не был уверен, что это замечание, с намеком на близкое знакомство, Кэтрин не сочтет дерзостью. Она прислушивалась к разговору в соседнем кружке. Родни тем временем распространялся о драматургах-елизаветинцах.

Странное он производил впечатление, по крайней мере с первого взгляда, а когда принимался оживленно спорить, казался даже смешным; но в другое время, в минуты покоя, его лицо, узкое, с крупным носом и очень чувственными губами, напоминало профиль римлянина в лавровом венке, высеченный на медальоне из полупрозрачного красноватого камня. Чувствовались в нем и благородство, и сильный характер. Будучи служащим правительственного учреждения, он был одним из тех мучеников пера, для кого литература – одновременно источник и неземного наслаждения, и невыносимого горя. Им недостаточно просто любить ее – нет, они должны непременно сами поучаствовать в ее создании, но, как правило, у них мало способностей к сочинительству. Они вечно недовольны тем, что выходит из-под их пера. Более того, сила их чувств такова, что они редко встречают у других понимание и, поскольку утонченное восприятие сделало их весьма обидчивыми, постоянно страдают от невнимания как к собственной персоне, так и к объектам своего поклонения. Но Родни никогда не мог устоять перед искушением проверить симпатии любого, кто был к нему благожелательно настроен, а похвала Денема задела в нем тайную, но очень чувствительную струнку тщеславия.

– Помните эпизод прямо перед смертью Герцогини?[16] – продолжал он, еще ближе придвигаясь к Денему и складывая локоть и колено в почти невозможную треугольную комбинацию. В это время Кэтрин, которую эти его маневры лишили возможности общаться с остальными, встала и уселась на подоконник. К ней тотчас же присоединилась и Мэри Датчет, таким образом девушки могли следить за тем, что происходит в комнате. Денем, глядя на них, сделал жест, как будто вырывает пучки травы прямо из ковра, показывая, как он раздосадован. Но, поскольку происходящее укладывалось в его концепцию, что все человеческие желания тщетны, предпочел сосредоточиться на литературе, мудро решив извлечь посильную пользу хотя бы из того, что имеет.

Кэтрин была приятно оживлена открывшимися перед ней новыми возможностями. С некоторыми из присутствующих она была шапочно знакома, и в любой момент кто-нибудь из них мог встать с пола, подойти и заговорить с ней; с другой стороны, она могла сама выбрать собеседника или же вклиниться в рассуждения Родни, за которыми следила вполуха. Было немного неловко оттого, что Мэри сидит так близко, но в то же время обе они женщины, а значит, не обязаны поддерживать беседу. Однако Мэри, видевшей в Кэтрин «личность», так хотелось поговорить с ней, что через несколько минут она не удержалась.

– Как стадо овец, правда? – заметила она, имея в виду шум, который создавали все эти лежащие и сидящие людские тела.

Кэтрин с улыбкой обернулась к ней:

– Интересно, из-за чего все так расшумелись? – спросила она.

– Из-за елизаветинцев, полагаю.

– Нет, не думаю, что это имеет отношение к елизаветинцам. Вот! Слышите? Они упоминают какой-то «билль о страховании»[17].

– Удивительно, почему мужчины всегда говорят о политике? – задумчиво произнесла Мэри. – Хотя, будь у нас право голоса, наверное, мы бы тоже о ней говорили.

– Непременно. А вы занимаетесь тем, что помогаете нам получить это право, не так ли?

– Да, – ответила Мэри серьезно. – С десяти до шести каждый Божий день только этим и занимаюсь.

Кэтрин посмотрела на Ральфа Денема, который теперь вместе с Родни продирался сквозь метафизику метафоры, и вспомнила их воскресный разговор. Ей показалось, что этот молодой человек имеет какое-то отношение к Мэри.

– Наверно, вы из тех, кто считает, что мы все должны иметь профессию, – начала она издалека, словно нащупывая путь среди фантомов неведомого мира.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8