Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Брысь, крокодил!

ModernLib.Net / Современная проза / Вишневецкая Марина Артуровна / Брысь, крокодил! - Чтение (стр. 20)
Автор: Вишневецкая Марина Артуровна
Жанр: Современная проза

 

 


Потому что я все еще была угловатым подростком, а мне это было уже тяжело, как короста, как панцирь, мешавший моему общению с людьми, а главное — моему профессиональному росту. А я хотела прийти на завод, куда меня распределят, и чтобы уже испуганно не натягивать юбку на колени, я же видела, от этого и другим делалось немного не по себе. Мне очень тогда хотелось стать настоящим специалистом. Чтобы вообще все забыли, что я женщина. И относились ко мне только как к человеку. Я помню, как мы с Валеркой тогда пошли в кинотеатр смотреть «Белое солнце пустыни» и я в первый раз разглядела, как устроена паранджа, и вдруг представила себе, что иду в ней по улице и всех вижу, всех наблюдаю, а меня не видит никто, и нет этой липкости взглядов, без которой мужчины ведь не ходят по улицам, и чем они старше, тем эта липкость гуще, чернее, иногда совсем уже деготь, и ты приходишь домой и еще полдня от него отмываешься, а в парандже ты идешь, и нет в тебе плоти, ты — птица небесная.

Потому что человек слаб и пророк Мухаммед это хорошо понимал. И Иисус Христос понимал это не хуже. Но Он верил, что человек способен сделать над собой усилие, стоит ему только задуматься и осознать простые слова: кто смотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбодействовал с ней в сердце своем. И ведь что характерно, что это сказано именно про мужчину. Я специально перечитала Евангелия под этим углом. И я увидела то предпочтение, которое Иисус Христос отдает женщине. Он даже блудницу противопоставляет фарисеям в ее пользу. А как развиваются сами трагические события? Ни одна женщина не предала Иисуса Христа. А когда апостолы в страхе перед наказанием разбежались, жены-мироносицы, наоборот, явились к Нему… А разве это неудивительно, что, воскреснув, Иисус Христос самой первой явился опять женщине — Марии Магдалине и потом еще женщинам-мироносицам, чем и открыл им самым первым главную истину христианства.

Другое дело, что все это было, конечно, по Его бесконечной милости, а не по нашим заслугам.

С Валерой мы поженились сразу после четвертого курса. Но еще год жили фактически порознь. Он дома, а я в общежитии. Потому что к его родителям я никак не могла приспособиться. У нас в доме все говорилось в лицо, пусть с криком, но все было открыто. А у них в глаза: тю-тю-тю, угощайся, а за спиной: скажи своей жене, чтобы она с наших полок в холодильнике не брала… Я месяц пожила в этом лицемерии, а потом опять вернулась в общежитие, хотя меня из него и выписали уже. Но место там было: как раз из нашей же комнаты одна девочка переехала на квартиру.

Валера специально распределился в строительную организацию, потому что там очередь на жилье шла намного быстрей. И ребенка мы завели, потому что с маленькими детьми у них давали вне общей очереди. Леночка родилась в восемьдесят первом году, а в восемьдесят втором мы уже въехали в однокомнатную квартиру в районе Измайлово с прекрасным видом на лесопарк.

А я до выхода в декрет полтора года успела отработать на заводе, в отделе главного энергетика. И я уже поняла, что эта работа не для меня, что эта монотонность, бессмысленное общение с энергонадзором, поверка счетчиков, борьба с мастерами за экономию электроэнергии — вся эта рутина меня гасит. И постепенно во мне стала зарождаться мечта о какой-то другой профессии — может быть, социолога или психолога. Тогда только-только к этим профессиям стал возникать в обществе интерес. Но Валера ничего и слышать об этом не хотел. Он хотел, чтобы я сразу родила еще одного ребенка, и мы бы тогда могли улучшить свое квартирное положение. И еще, как я это потом стала понимать, он очень хотел сына. Когда у него потом появился племянник, он с таким восторгом мне говорил: смотри, у Никиты в шесть месяцев уже характер, а у Лены этого не было! смотри, ему только год и два месяца, а он уже штепсель в розетку вставляет, он все кнопки на стиральной машине знает, а Лена так не могла.

А я этого слышать не хотела! Чтобы снова пеленки, ночи без сна и, главное, — этот постоянный страх за маленькую жизнь, которая, я же помню, сколько раз мне это казалось, вот-вот выскользнет из полуобморочного, обмякшего тельца. А коклюш, когда нам не ставили правильный диагноз, потому что в Москве не должно было быть инфекционных болезней? В Москве тогда открывался какой-то международный фестиваль. Ребенок буквально погибал, а врач лечила нас от ОРЗ! И если бы мне соседка не подсказала частного доктора — прости, Господи, ведь мы успели и детей этой соседки коклюшем заразить! — я не знаю, чем бы все кончилось.

Еще я себя тем, конечно, оправдываю, что не сделала ни одного аборта. Валера меня в этом смысле жалел, предохранялся, а потом уже появилась и оральная контрацепция. Но как мне теперь саму себя правильно оценить, свое упорное нежелание иметь еще детей, я не знаю. Тетю Валю послушать, она права: родила бы, как твоя мать, троих, и здоровая была бы, и семью не разбила, — нравится, да? разлеглась барыней, а мать-старуха бамперсы из-под нее выноси!

Чего я боюсь сейчас, так боюсь… это живому, на двух ногах бегающему человеку нельзя понять, — как я сильно ада боюсь. Все равно в моем рассказе, который я хотела вести по пунктам, все спуталось. Я сейчас передохну немного и расскажу, как Элла Игнатьевна видела ад.

* * *

В июле две тысячи первого года, когда я от химии еще наотрез отказывалась, Лида, Балерина теперешняя жена, благодаря своим медицинским связям, устроила меня в хоспис — умирать. Это был протестантский хоспис, но они клали людей вне зависимости от их вероисповедания. Там были такие чистенькие палаты на двух человек и по сравнению с другими больницами совсем другая атмосфера, там даже комната была, где можно было слушать классическую музыку, смотреть альбомы с видами городов, с репродукциями картин… И там не то что разрешали, они даже просили, чтобы в палате на стенах висели фотографии родственников или великих людей, которыми ты восхищаешься, и обязательно твои собственные фотографии, из молодости, из детства. И пожалуйста, кроме мебели — любые дорогие тебе предметы из дома. Всего таких палат на двух этажах было пятнадцать. Потому что, оказывается, больше тридцати человек в таких заведениях содержать не рекомендуется: чтобы больные не сталкивались со смертью слишком часто. И, видимо, так устроил Господь, что моей соседкой была Элла Игнатьевна, женщина мне близкая и по возрасту, и по уровню образования. У нее было заражение крови. Ей после перелома ноги делали операцию и, когда ставили пластину, внесли инфекцию. Она сама была медицинским работником, и про свое состояние все понимала. Это было безнадежное состояние. И она поэтому мне говорила: зачем ты берешь на душу грех? ведь ты можешь сделать химию! Бог дает тебе шанс.

А сама она пришла к Богу, можно сказать, на моих глазах. А до этого, как и я, всю жизнь прожила атеисткой. И я хочу сказать, что если, кроме рождения Леночки, в моей жизни и было чудо, то вот… я вам сейчас о нем расскажу.

Это было на второе утро моего там пребывания. Мы еще фактически не обменялись с ней ни единым словом. Она видела, что я не могу разговаривать. Я тогда физически не могла строить фразы. Все жизненные мотивы исчезли, слова было не на что собирать. Я могла только отвечать медсестре «да» или «нет». И когда Элле стало плохо, она потеряла сознание, я этого не увидела. Я только краем сознания отметила, что вошла медсестра, а потом она вернулась с врачом и они делают ей какой-то укол. Весь день после этого мы обе молчали. Но я все-таки уже посматривала на нее, чтобы ей опять не стало плохо. И видела, как она сидит, подложив под спину подушки, и что зрачок у нее во весь глаз. Но я-то без чужой помощи сесть уже не могла и, помню, я тогда механически думала: ей все равно лучше, чем мне. А она еще и всю ночь либо сидела, либо стучала костылями по коридору, потому что не хотела, боялась заснуть.

А спустя три дня она приняла крещение, этот хоспис был протестантский, и православного батюшку надо было ждать до воскресенья.

И уже потом, когда мы подолгу стали с ней разговаривать, Элла мне рассказала, что видела ад. Что в тот день, когда у нее на несколько минут отключилось сознание, ей его показали. Она ведь сама была врач, обычный участковый врач, у нее на участке люди и с белой горячкой в окна бросались, и с наркоманами она сталкивалась, она прекрасно понимала, что такое бред или галлюцинация. И она говорила: когда человек возвращается в реальность, галлюцинация меркнет, а реальность снова делается яркой, полноценной. Но то, что видела она, то место, в котором побывала, было намного отчетливее нашего мира. И, наоборот, здешний мир после того стал ей казаться более призрачным.

Сначала она куда-то очень быстро уносилась во тьме, и ее душевная боль нарастала. Это боль была большой безысходности и силы, на земле этого даже не вообразить — боль от вины, но не конкретной, а всеобъемлющей… и была абсолютная, ясная уверенность, что эта боль будет всегда и ни на йоту никогда не уменьшится. Потом вокруг появился неяркий серебристый свет и какое-то стерильное пространство без единой пылинки, и в нем возникло чувство как будто еще более невыносимое… Но Элла говорила: в аду нет степеней, и чувства хотя бы малейшего облегчения там тоже нет. Просто к ее первой муке приложилась еще одна — это был ужас отдельности ее и всех остальных друг от друга, когда от одного существа к другому вообще не идет никаких токов. Она сказала: мир без любви. Все существа там имели вид немного коконов, немного эмбрионов, у них не было никакого различия в выражении лиц, никакой мимики… вот как сейчас показывают детям — у телепузиков! И когда она поняла, что ее отпускают обратно, ей это было сказано, но без помощи слов, — она испытала такой прилив надежды на спасение — не здесь, не в этом мире, конечно, — она испытала такой прилив сил, что все три недели, которые я провела с ней рядом, я жила как будто бы не с умирающим человеком, а который только готовится жить. Потому что ей было дано увидеть и пережить то, что сделало ее веру незыблемой. Ведь спасение бывает нам дано не только по нашим заслугам или нашим молитвам, а еще и по благодати. И надежда на благодать, по крайней мере я это так понимаю, этим удивительным путешествием Элле Игнатьевне была дана.

И еще я хочу сказать, что эта ее вера, взявшаяся словно из ничего, прямо на моих глазах, как столп света, — а свет этот есть всегда, а мы сидим в темной комнате и не понимаем, что он есть — там, за плотной шторой, что надо сделать всего несколько шагов и штору откинуть, — эта ее вера и меня тоже понемногу стала укреплять. И я согласилась, чтобы меня перевезли на Каширку, и там я приняла первый курс химиотерапии.

А когда теперь у меня в пальцах появилась чувствительность и это изумляет врачей, которые давно уже мне в душе подписали приговор, а я только и жду, чтобы встать на костыли, и я знаю, что однажды обязательно встану, — этим я прежде всего буду обязана Элле Игнатьевне, — упокой, Господи, ее душу, — вслед за ней я стала читать первые в своей жизни молитвы, в ней я впервые увидела человека, преображенного верой: как ей все вдруг стало нетрудно, даже звонить своей матери, чтобы ее поддержать, — чего раньше она вообще не могла. И стала настолько опекать меня…

Дверь?..

Мам! Это ты? Уже?

* * *

Сегодня я вкратце расскажу оставшуюся часть своей жизни. В плане это называется так: 1988-98 годы, как я решила сделать карьеру и забыла обо всем остальном.

Понимаете, я очень близко приняла к сердцу перемены, которые с приходом Горбачева стали происходить в стране. Особенно когда Леночка пошла в школу и мне пришлось с завода уволиться и первый класс сидеть с ней дома, я стала целыми днями смотреть телевизор, все эти напрямую транслировавшиеся съезды народных депутатов, выступления безукоризненного Собчака, умницы Афанасьева, академика Сахарова, человека, на мой взгляд, святого, не знаю, может, мне как верующей и грех так говорить, но до чего же он похож на Николая Угодника! И то, что маленький подвиг правоведа Казанника случился прямо на моих глазах — все это на меня очень сильно действовало. Я поняла, что мне тоже надо менять свою жизнь. Что я не могу вернуться на завод, в эту рутину… Мне был тридцать один год, а мне все еще казалось, что моя жизнь не началась. Я решила получить второе — юридическое образование. Но Валера тут же стал меня в этом вопросе гасить: какой из меня может получиться юрист при моей-то застенчивости, при моем косноязычии и опять про то, что лучше бы родила еще одного ребенка. Потому что, конечно, Леночка подрастала и в одной комнате нам уже в самом деле стало тесно.

Но потом перемены, начавшиеся с приходом Ельцина, очень многое поменяли и в нашей жизни. Под Москвой началось коттеджное строительство. И так получилось, что Валера одним их первых стал осваивать этот Клондайк. Совершенно неожиданно у нас появились хорошие, можно сказать, даже очень хорошие деньги. Но в дальнейшем удержаться в этом бизнесе Валера не смог, хотя и работал в команде, и не был в ней ни первым, ни даже вторым человеком. Но его диссидентская закваска дала вдруг неожиданные плоды. В начале 90-х еще фактически отсутствовало юридическое обеспечение их деятельности, государственный рэкет откровенно соперничал с рэкетом бандитским, некачественные стройматериалы и некачественное выполнение работ еще приносили строителям баснословные доходы, и в связи со всем этим мой муж стал тяготиться каждым прожитым днем, он говорил: нельзя жить, не уважая себя. И я, с одной стороны, его понимала, я даже его в глубине души уважала за это. Но мне тогда уже было тридцать пять лет, и я считала, что это — мой последний шанс изменить свою жизнь. И то, что Валера в этом новом бизнесе себя как личность начал терять, по вечерам стал выпивать (это у нас называлось «снять напряжение») и, значит, перестал на меня давить, — я решила этим воспользоваться. Этим и, конечно, еще деньгами. И поступила на платное двухгодичное отделение юридического института. А еще мы смогли к тому времени купить трехкомнатную квартиру возле метро «Семеновская», в доме с улучшенной планировкой. А кроме того, у меня появилась возможность регулярно посылать деньги маме и периодически Юре, моему старшему брату, у которого в двух семьях росли уже четверо детей, а зарплату ему на заводе керамических изделий выдавали главным образом посудой, и они со второй женой все выходные стояли вдоль трассы в надежде ее продать.

Мне тогда искренне казалось, что у нас в жизни все хорошо. И сейчас мне это так странно. Но я же видела, как тяжело живут вокруг люди, как растерялись в новой жизни наши многие сокурсники. А мы вписались, нам удалось! И то охлаждение, которое между Валерой и мной в эти годы стало происходить, я объясняла, во-первых, тем, что Валера тяжело работает, во-вторых, что с годами любой брак вырождается в привычку, а в-третьих, нашими с ним идейными разногласиями. В начале 90-х годов очень многие люди, и я в том числе, были охвачены эйфорией скорых перемен: да, сегодня царит еще правовой беспредел, но ведь завтра, как раз когда я получу свое чаянное образование, Дума примет правильные законы и начнется новая жизнь. Спустя почти десять лет меня поражает та моя подростковая наивность. Но пример Польши, успехи трех ставших независимыми республик Прибалтики, я помню, не только меня — всех очень тогда воодушевляли. А Валера уже и тогда видел всю гнилость зарождающегося у нас режима. Он говорил, что Шахрай в переводе с украинского — мошенник, шулер, и что Чубайс — тоже шахрай. А я этого слышать про демократов, за которых на всех выборах от всей души голосовала, не могла и спорила до хрипоты, и на этой почве у нас легко вспыхивали конфликты.

Как только мне удалось устроиться на работу, а помог мне опять же Валера, — юристом в одну недавно образовавшуюся строительную компанию, — сам он с работы уволился. Выкатил из гаража свой старый «жигуль», хотя уже давно пересел на «опель», и несколько месяцев зарабатывал извозом. Потом вдруг уехал один на Кипр (тогда я еще не знала, что не один), вернулся отдохнувший, веселый. Пить перестал. Я была очень приятно удивлена, как у него легко прошла эта привычка (а на самом деле это Лидия делала ему на Кипре и иглотерапию, и работала с ним как экстрасенс). После чего один наш сокурсник устроил его работать к себе в автосервис. И вот я с изумлением видела, что мой Валерка оказался этим вполне удовлетворен. Я ему прямо тогда говорила: чтобы у мужчины, еще не достигшего сорока лет, в самом расцвете возможностей и сил, уже понюхавшего и денег и власти, совсем не было амбиций? Но у него на все, что от меня тогда исходило, появилась такая кривая ухмылочка. И полноценный диалог между нами стал вообще невозможен. У него появилась страсть к книгам по философии, по восточным религиям, и вот он или запойно читал или встречался с Лидией, мне говорил, что у него сверхурочные дела, клиент вызвал на дачу, а я ему верила, как себе.

И еще, конечно, в том, что между нами происходило, свою роль стала играть моя новая работа. Дело было не в том, что я должна была параллельно осваивать и практическую юриспруденцию, и строительный бизнес. Такого рода трудности меня как раз не страшили. Проблемой стало другое. Когда я устраивалась на работу, Игорь Иванович, наш президент, прямо меня спросил: а вы сможете давать взятки? И я помню эту повисшую минуту тишины, как на руинах. За эту минуту я передумала, мне кажется, обо всем: вплоть до того, что кодекс Юстиниана (шедевр древнеримского права) был заново открыт европейцами еще в двенадцатом веке и для его изучения тогда же специально был создан Болонский университет, а наша судебная реформа постигла Россию только семь веков спустя и по историческим меркам очень скоро была заменена революционной целесообразностью, чего же можно хотеть от нашего кособокого, посткоммунистического капитализма? и главное — если я на самом деле стремлюсь стать в новой профессии специалистом, я должна погрузить себя в самую гущу жизни, кто-то же должен разгребать эти авгиевы конюшни. Но сильнее всего, мне кажется, мной двигал мой мальчуковый рефлекс — мое желание доказать Валерке, что он не смог в этой сфере выжить, а я смогу. И после всех этих мыслей или, даже вернее, импульсов я сказала: «Игорь Иванович, все, что будет нужно для дела, конечно! я готова!»

Но на самом деле я к этому ну настолько готова не была, что первое свое дело проиграла, про второе я тоже считала, что мы обречены его выиграть в нормальном состязательном процессе… И снова ошиблась. И тогда уже Игорь Иванович дал мне телефон человека в апелляционной инстанции, дал для нее конверт, причем с суммой, которую я никогда в жизни в руках не держала… Мы договорились встретиться на Суворовском бульваре, деньги лежали рядом со мной на лавочке в темной целлофановой сумке. Рядом со мной села очень полная женщина, одетая, как школьная учительница, знаете, в такой синтетической белой блузке с большой круглой брошкой под воротником, в цветастой шелковой юбке и при этом еще и в темных чулках! Я, помню, испуганно переложила от нее пакет на другую сторону. И вдруг эта женщина мне говорит: «Вы от Игоря Ивановича?» А я подумала: ну мало ли сколько есть Игорей Ивановичей на свете, и говорю: «А вы от кого?» И тогда она на меня тоже испуганно зыркнула, встала и пересела к другой женщине, на соседней лавочке… и, смотрю, уже к ее хозяйственной сумке приглядывается. А та за свою сумку, видимо, тоже испугалась. Хвать ее и переставила на другую сторону. А меня и смех немного разбирает, но больше, конечно, — испуг: что я наделала? Мобильника у меня тогда еще не было, я бросилась к автомату: Игорь Иванович, так и так… А он на одном мате уже, мол, если мы этот канал потеряем, он меня не то что уволит, он меня асфальтом закатает… И я через весь бульвар бежала, уже почти на Калининском ее догнала: «Ради Бога, говорю, меня извините! У меня в тот момент еще не было всей суммы, понимаете… деньги все-таки немаленькие». И надо было видеть ее лицо и как она у меня этот пакет прямо выхватила — пятнадцать тысяч за одно несчастное дело, а костюм приличный купить себе не могла. И ни звука, даже «спасибо» мне не сказала. А я пошла в первое же попавшееся кафе и заказала сто граммов коньяка.

Но по крайней мере деятельность нашей компании расширялась. И потом большая часть моей работы все-таки носила созидательный характер, и я с удовольствием задерживалась и до девяти, и до десяти вечера. А Валера, поскольку в шесть утра вставал для своих медитаций, в это время уже почти всегда спал. То есть на самом деле наша семья разваливалась на глазах, а я искренне думала, что это современный темп жизни диктует нам свои правила.

Я помню, что в тот период очень гордилась тем, что себя как женщину практически преодолела: получила, в общем-то, неженскую профессию, пришла в бизнес, в котором работают практически одни мужчины, причем какие: в прошлом — прорабы, и, несмотря на эту очень трудную мне атмосферу, смогла себя правильно поставить, в работе преуспевала, в отличие от других женщин домой к сковородкам не бежала. И даже то, что у меня прибавилось хлопот в связи с моим внешним видом: на работу мне надо было носить деловой костюм, юбку обязательно до середины колена, под низ светлую кофточку, перемена одежды каждый день обязательна, косметика неброская, но прийти без помады — это был уже моветон, а я всю жизнь помаду терпеть не могла, о ней ведь все время думать надо: размазалась, нет? — а я и зеркальца-то с собой до тридцати пяти лет никогда не носила, — но благодаря всем этим якобы женским хлопотам я, наоборот, стала чувствовать себя загнанной в латы, я стала среднестатистической бизнес-вумен из глянцевого журнала… И только когда по воскресеньям мы с Леночкой ходили в бассейн и мне нужно было дойти до воды в купальнике, а потом еще в облегающем, мокром выбраться из воды, мне было от этого так же тяжело, как в двадцать лет, когда я шла по улице в платье. И я смотрела, как моя Лена бестрепетно и даже словно с удовольствием вышагивает вдоль бортика, и я терялась, я не знала: мне радоваться, мне любоваться, тревожиться, сделать ей выговор?

А беда уже была на расстоянии вытянутой руки — от меня, слава Богу, не от Леночки.

Это было в самом конце девяносто седьмого года. Точной даты я не помню, потому что во время наших двух первых встреч с Костей никакого значения я им не придала. Игорь Иванович взял меня с собой на переговоры к инвестору. Это были трудные переговоры. Мы вошли в огромный Костин кабинет, а он был вице-президентом этой инвестиционной компании, и я помню, что за неоправданно большим дубовым столом увидела незапоминающегося нахмуренного человека с немного одутловатым лицом. Это потом оказалось, что в Косте под два метра роста, что у его черных глаз есть тысяча выражений, а у лица поразительная способность вспыхивать, гаснуть, опять освещать собой все вокруг, а от неожиданной вспышки обиды или гнева буквально сотрясаться, даже как будто идти мелкими трещинками. Но тогда, сидя за своим огромным столом, он вообще не смотрел на нас. Листал документы, ронял ни к чему не обязывающие фразы, а претензии нашего президента выслушивал, демонстративно отвернувшись к окну.

Наша следующая встреча протекала уже в присутствии их юриста. И разговор главным образом шел о неизбежности судебного разбирательства. Я помню, что говорила спокойно, уверенно, и помню, что на этот раз он внимательно смотрел на меня, что-то записывал, брал калькулятор, делал быстрые подсчеты, но вместо ответа на прямо поставленный вопрос или испытующе на меня смотрел, или отворачивался к окну. Это была манера, которую мог себе позволить только очень полновластный человек. Вот и все, что я тогда про него подумала.

Когда наше дело рассматривалось в арбитражном суде, он пришел на процесс вместе с юристом. И мне показалось, специально, чтобы потянуть время, не привез с собой самого элементарного — доверенности, — из-за чего слушание было отложено, после чего он подошел ко мне в коридоре, как-то по-особенному, просяще заглянул в глаза и вдруг предложил пообедать с ним, но я себе не могла это позволить, прежде всего из соображений профессиональной этики. И после этого, я помню, мы оба очень смутились.

Все три недели до следующего заседания я если и вспоминала о нем, то только в том смысле, что было бы хорошо, если теперь от них придет другой представитель. Но, конечно, опять пришел Костя. Он очень красиво и артистично выступал, оказалось, что их президент заключил договор с нами за неделю до своего переизбрания и сделал это явно вопреки интересам компании, переживающей в тот момент далеко не лучшие свои времена… В доказательство Костя зачитывал цифры из их балансовых документов, причем так вдохновенно, как будто это были стихи. И читал он их главным образом мне. Понимаете, так не должно быть между абсолютно чужими людьми, а тем более — состязающимися сторонами, но у меня было чувство, что я смотрю в глаза человеку, которого знаю всю жизнь, от которого у меня нету тайн, потому что он видит меня насквозь — я сама впускаю его в себя, потому что мне нечем от него защититься. И еще: выдвигая свои аргументы, он как будто бы чувствовал то же, что чувствую я, и смотрел на меня с испуганной бережностью.

Я этого не вспоминала столько лет. Боже мой, а ведь это именно так и было.

Слушание отложили на две недели. А надо сказать, что этот процесс даже Игорь Иванович считал: нам не надо проплачивать, наша правота была слишком очевидна. И еще поэтому я говорила себе: Алла, этот человек — просто тонкий психолог, в жажде выиграть дело он чисто инстинктивно подпускает мужских флюидов. Судья тоже женщина, откуда ты знаешь, может, он так же конфиденциально смотрит и на нее? Все две недели я это, можно сказать, себе внушала. Но к тому, что я чувствовала, в каком смятении жила, это не имело никакого отношения.

Это никому нельзя объяснить. Даже самой себе. В той обыденной жизни, жизни без Бога, я приняла случившееся за чудо. В моей жизни никогда ничего подобного не было. А это чувство оглушительной близости, понимаете, оно для меня стало вдруг очень дорогим. Мне стало казаться, что этому человеку я смогу рассказать о себе все и он поймет меня как никто. Или наоборот, я смогу с ним рядом молчать, а он будет меня читать по глазам, по улыбке, как открытую книгу, читать и радоваться — я не знаю чему… тому, что между нами нету никаких преград. Но потом, когда восторг от этого проходил, мне делалось страшно. Страшно, что я никогда его не увижу. Или просто что восторг не вернется.

Понимаете, когда теперь я знаю, что такое религиозный восторг, как звенит, хрустальным колокольчиком звенит и ликует намоленная душа… мне жутко произнести это, но ведь можно сказать, Иоанн Лествичник это за меня уже произнес: ты молишься, а молитва твоя корнями уходит в твою плотскую страсть, в твою тоску по прелюбодеянию.

А иначе почему столько похожего в этом восторге открытости без предела, без ограничений человеку, мужчине, и — Богу? Я хочу прерваться, я хочу об этом подумать. Я очень боюсь сказать лишние, богохульные слова…

* * *

Мне было плохо два дня. Мне кажется, это Господь прогневался на меня за мое пустословие. И отец Виталий, он вчера ко мне приходил… когда услышал про единый корень, из которого — я ведь только спросила об этом — растет в женщине любовь к мужчине и любовь к Богу, — а ведь он человек моложе меня, он вперед меня сказал это слово — «либидо», я бы при нем не решилась, — назвал эти мои мысли хлыстовством — это была ересь такая. Еще сказал, что жена к мужу прилепляется плотью, а к Богу помыслами духовными, голубиными. Оттого ангел Гавриил и рек Богородице: радуйся, слез Евиных избавление. И так он все это хорошо, строго, от сердца сказал, и мне еще прежде, чем он меня пособоровал, на душе стало так светло — так… Стереть эту кассету и больше не вспоминать!

Святой праведный Иоанн Кронштадский… сейчас, я открою, вот… сказал — лучше нельзя сказать:


«Ощущал я тысячекратно в сердце моем, что после причастия святых тайн или после усердной молитвы, обычной или по случаю какого-либо греха, страсти, скорби и тесноты, Господь, по молитвам Владычицы, или сама Владычица, по благости Господа, давали мне как бы новую природу духа — чистую, добрую, величественную, светлую, мудрую, благостную — вместо нечистой, унылой и вялой, малодушной, мрачной, тупой, злой. Я много раз изменялся чудным, великим изменением на удивление самому, а часто и другим. Слава щедротам Твоим, Господи, яже являеши на мне грешном!»


На мне, многогрешной! Слава щедротам Твоим, Господи! Ныне и присно и во веки веков.


Прости меня, Господи, что опять принимаюсь за старое. Уже больше половины кассеты наговорила. Теперь немного осталось. Нельзя же не досказать. Дальше я помню все по дням.

Когда прошли две недели, было девятнадцатое марта. Заседание суда было назначено на шестнадцать часов тридцать минут. В этот день по нашему делу должно было быть вынесено решение. Я приехала на двадцать минут раньше. А он, наоборот, на полчаса опоздал. Заседание уже хотели отложить, когда Костя вошел в зал, не вбежал, спокойно, молча вошел, как ни в чем не бывало сел на свое место и глазами сразу нашел меня. Если у вас когда-нибудь была собака, вы это можете по собаке хорошо знать: как она выбегает из кустов и сразу же, всего на миг смотрит прямо вам в глаза, и за это мгновение она все про вас понимает: какое у вас настроение, довольны ли вы ею, можно ли ей побежать и еще поноситься, не сильно ли это обидит вас… и вы ведь тоже это все сразу про нее понимаете. Но тогда, девятнадцатого марта, когда мы с Костей посмотрели в глаза друг другу, это чувство родной собаки, живущей в нем, — это было еще далеко не все, главное — мне вдруг стало ясно: моя жизнь меняется, уже целиком изменилась. Моя жизнь — это жизнь в его взгляде. Я — белый экран, я — ничто без этого света, который в меня бьет, как будто из кинобудки, и делает меня мной… нет, намного лучше меня.

Судья присудила Костиной компании выплатить нашей компании основной долг и, учитывая предоставленные ими балансовые документы, только треть от суммы штрафа, которую предусматривал договор. Тем не менее Костя расстроился. Я видела это, но уже какими-то другими глазами. И только по инерции радовалась за себя, из одного чувства долга ждала минуты, когда сяду в машину и смогу доложить начальству о в общем-то благоприятном для нас исходе… Костя подошел ко мне прямо в зале.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24