Сочинения
ModernLib.Net / Поэзия / Владимир Маяковский / Сочинения - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
из подвалов. «Я, товарищи, — из военной бюры. Кончили заседание — тока-тока. Вот тебе, к маузеру, двести бери, а это — сто патронов к винтовкам. Пока соглашатели замазывали рты, подходит казатчина и самокатчина. Приказано питерцам идти на фронты, а сюда направляют с Гатчины. Вам, которые с Выборгской стороны, вам заходить с моста Литейного. В сумерках, тоньше дискантовой струны, не галдеть и не делать заведенья питейного. Я за Лашевичем беру телефон, — не задушим, так нас задушат. Или возьму телефон, или вон из тела пролетарскую душу. С а м приехал, в пальтишке рваном, — ходит, никем не опознан. Сегодня, говорит, подыматься рано. А послезавтра — поздно. Завтра, значит. Ну, не сдобровать им! Быть Керенскому биту и ободрану! Уж мы подымем с царевой кровати эту самую Александру Федоровну». 6 Дул, как всегда, октябрь ветрами как дуют при капитализме. За Троицкий дули авто и трамы, обычные рельсы вызмеив. Под мостом Нева-река, по Неве плывут кронштадтцы… От винтовок говорка скоро Зимнему шататься. В бешеном автомобиле, покрышки сбивши, тихий, вроде упакованной трубы, за Гатчину, забившись, улепетывал бывший — «В рог, в бараний! Взбунтовавшиеся рабы!..» Видят редких звезд глаза, окружая Зимний в кольца, по Мильонной из казарм надвигаются кексгольмцы. А в Смольном, в думах о битве и войске, Ильич гримированный мечет шажки, да перед картой Антонов с Подвойским втыкают в места атак флажки. Лучше власть добром оставь, никуда тебе не деться! Ото всех идут застав к Зимнему красногвардейцы. Отряды рабочих, матросов, голи — дошли, штыком домерцав, как будто руки сошлись на горле, холеном горле дворца. Две тени встало. Огромных и шатких. Сдвинулись. Лоб о лоб. И двор дворцовый руками решетки стиснул торс толп. Качались две огромных тени от ветра и пуль скоростей, — да пулеметы, будто хрустенье ломаемых костей. Серчают стоящие павловцы. «В политику… начали… баловаться… Куда против нас бочкаревским дурам?! Приказывали б на штурм». Но тень боролась, спутав лапы, — и лап никто не разнимал и не рвал. Не выдержав молчания, сдавался слабый — уходил от испуга, от нерва. Первым, боязнью одолен, снялся бабий батальон. Ушли с батарей к одиннадцати михайловцы или константиновцы… А Керенский — спрятался, попробуй вымань его! Задумывалась казачья башка. И редели защитники Зимнего, как зубья у гребешка. И долго длилось это молчанье, молчанье надежд и молчанье отчаянья. А в Зимнем, в мягких мебелях с бронзовыми выкрутами, сидят министры в меди блях, и пахнет гладко выбритыми. На них не глядят и их не слушают — они у штыков в лесу. Они упадут переспевшей грушею, как только их потрясут. Голос-редок. Шепотом, знаками. – Керенский где-то? — – Он? За казаками. — И снова молча И только под вечер: – Где Прокопович? — – Нет Прокоповича. — А из-за Николаевского чугунного моста, как смерть, глядит неласковая Авроровых башен сталь. И вот высоко над воротником поднялось лицо Коновалова. Шум, который тек родником, теперь прибоем наваливал. Кто длинный такой?.. Дотянуться смог! По каждому из стекол удары палки. Это — из трехдюймовок шарахнули форты Петропавловки. А поверху город как будто взорван: бабахнула шестидюймовка Авророва. И вот еще не успела она рассыпаться, гулка и грозна, — над Петропавловской взвился фонарь, восстанья условный знак. – Долой! На приступ! Вперед! На приступ! — Ворвались. На ковры! Под раззолоченный кров! Каждой лестницы каждый выступ брали, перешагивая через юнкеров. Как будто водою комнаты полня, текли, сливались над каждой потерей, и схватки вспыхивали жарче полдня за каждым диваном, у каждой портьеры. По этой анфиладе, приветствиями оранной монархам, несущим короны-клады, — бархатными залами, раскатистыми коридорами гремели, бились сапоги и приклады. Какой-то смущенный сукин сын, а над ним путиловец — нежней папаши: «Ты, парнишка, выкладывай ворованные часы — часы теперича наши!» Топот рос и тех тринадцать сгреб, забил, зашиб, затыркал. Забились под галстук — за что им приняться? — Как будто топор навис над затылком. За двести шагов… за тридцать… за двадцать… Вбегает юнкер: «Драться глупо!» Тринадцать визгов: – Сдаваться! Сдаваться! — А в двери — бушлаты, шинели, тулупы… И в эту тишину раскатившийся всласть бас, окрепший над реями рея: «Которые тут временные? Слазь! Кончилось ваше время». И один из ворвавшихся, пенснишки тронув, объявил, как об чем-то простом и несложном: «Я, председатель реввоенкомитета Антонов, Временное правительство объявляю низложенным». А в Смольном толпа, растопырив груди, покрывала песней фейерверк сведений. Впервые вместо: – и это будет… — пели: – и это есть наш последний… — До рассвета осталось не больше аршина, — руки лучей с востока взмолены. Товарищ Подвойский сел в машину, сказал устало: «Кончено… в Смольный». Умолк пулемет. Угодил толков. Умолкнул пуль звенящий улей. Горели, как звезды, грани штыков, бледнели звезды небес в карауле. Дул, как всегда, октябрь ветрами. Рельсы по мосту вызмеив, гонку свою продолжали трамы уже — при социализме. 7 В такие ночи, в такие дни, в часы такой поры на улицах разве что одни поэты и воры. Сумрак на мир океан катнул. Синь. Над кострами — бур. Подводной лодкой пошел ко дну взорванный Петербург. И лишь когда от горящих вихров шатался сумрак бурый, опять вспоминалось: с боков и с верхов непрерывная буря. На воду сумрак похож и так — бездонна синяя прорва. А тут еще и виденьем кита туша Авророва. Огонь пулеметный площадь остриг. Набережные — пусты. И лишь хорохорятся костры в сумерках густых. И здесь, где земля от жары вязка, с испугу или со льда, ладони держа у огня в языках, греется солдат. Солдату упал огонь на глаза, на клок волос лег. Я узнал, удивился, сказал: «Здраствуйте, Александр Блок. Лафа футуристам, фрак старья разлазится каждым швом». Блок посмотрел — костры горят — «Очень хорошо». Кругом тонула Россия Блока… Незнакомки, дымки севера шли на дно, как идут обломки и жестянки консервов. И сразу лицо скупее менял, мрачнее, чем смерть на свадьбе: «Пишут… из деревни… сожгли… у меня… библиотеку в усадьбе». Уставился Блок — и Блокова тень глазеет, не стенке привстав… Как будто оба ждут по воде шагающего Христа. Но Блоку Христос являться не стал. У Блока тоска у глаз. Живые, с песней вместо Христа, люди из-за угла. Вставайте! Вставайте! Вставайте! Работники и батраки. Зажмите, косарь и кователь, винтовку в железо руки! Вверх — флаг! Рвань — встань! Враг — ляг! День — дрянь! За хлебом! За миром! За волей! Бери у буржуев завод! Бери у помещика поле! Братайся, дерущийся взвод! Сгинь — стар. В пух, в прах. Бей — бар! Трах! тах! Довольно, довольно, довольно покорность нести на горбах. Дрожи, капиталова дворня! Тряситесь, короны, на лбах! Жир ежь страх плах! Трах! тах! Тах! тах! Эта песня, перепетая по-своему, доходила до глухих крестьян — и вставали села, содрогая воем, по дороге топоры крестя. Но — жи — чком на месте чик лю — то — го по — мещика. Гос — по — дин по — мещичек, со — би — райте вещи-ка! До — шло до поры, вы — хо — ди, босы, вос — три топоры, подымай косы. Чем хуже моя Нина?! Ба — рыни сами. Тащь в хату пианино, граммофон с часами! Под — хо — ди — те, орлы! Будя — пограбили. Встречай в колы, провожай в грабли! Дело Стеньки с Пугачевым, разгорайся жарче-ка! Все поместья богачевы разметем пожарчиком. Под — пусть петуха! Подымай вилы! Эх, не потухай, — пет — тух милый! Черт ему теперь родня! Головы — кочаном. Пулеметов трескотня сыпется с тачанок. «Эх, яблочко, цвета ясного. Бей справа белаво, слева краснова». Этот вихрь, от мысли до курка, и постройку, и пожара дым прибирала партия к рукам, направляла, строила в ряды. 8 Холод большой. Зима здорова. Но блузы прилипли к потненьким. Под блузой коммунисты. Грузят дрова. На трудовом субботнике. Мы не уйдем, хотя уйти имеем все права. В н а ш и вагоны, на н а ш е м пути, н а ш и грузим дрова. Можно уйти часа в два, — но м ы — уйдем поздно. Н а ш и м товарищам н а ш и дрова нужны: товарищи мерзнут. Работа трудна, работа томит. За нее никаких копеек. Но м ы работаем, будто м ы делаем величайшую эпопею. Мы будем работать, все стерпя, чтоб жизнь, колеса дней торопя, бежала в железном марше в н а ш и х вагонах, по н а ш и м степям, в города промерзшие н а ш и. «Дяденька, что вы делаете тут? столько больших дядей?» – Что? Социализм: свободный труд свободно собравшихся людей. 9 Перед нашею республикой стоят богатые. Но как постичь ее? И вопросам разнедоуменным нет числа: что это за нация такая «социалистичья», и что это за «соци — алистическое отечество»? «Мы восторги ваши понять бессильны. Чем восторгаются? Про что поют? Какие такие фрукты-апельсины растут в большевицком вашем раю? Что вы знали, кроме хлеба и воды, — с трудом перебиваясь со дня на день? Т а к о г о отечества т а к о й дым разве уж н а с т о л ь к о приятен? За что вы идете, если велят — «воюй»? Можно быть разорванным бомбищей, можно умереть за землю за с в о ю, но как умирать за общую? Приятно русскому с русским обняться, — но у вас и имя «Р о с с и я» утеряно. Что это за отечество у забывших об нации? Какая нация у вас? Коминтерна? Жена, да квартира, да счет текущий — вот это — отечество, райские кущи. Ради бы вот такого отечества мы понимали б и смерть и молодечество». Слушайте, национальный трутень, — день наш тем и хорош, что труден. Эта песня песней будет наших бед, побед, буден. 10 Политика — проста. Как воды глоток. Понимают ощерившие сытую пасть, что если в Россиях увязнет коготок, всей буржуазной птичке — пропасть. Из «сюртэ женераль», из «интеллидженс Сервис», «дефензивы» и «сигуранцы» выходит разная сволочь и стерва, шьет шинели цвета серого, бомбы кладет в ранцы. Набились в трюмы, палубы обсели, на деньги вербовочного агентства. В Новороссийск плывут из Марселя, из Дувра плывут к Архангельску. С песней, с виски, сыты по-свински. Килями вскопаны воды холодные. Смотрят перископами лодки подводные. Плывут крейсера, снаряды соря. И миноносцы с минами носятся. А поверх всех с пушками чудовищной длинноты сверх — дредноуты. Разными газами воняя гадко, тучи пропеллерами выдрав, с авиоматки на авиоматку пе — ре — пархивают «гидро». Послал капитал капитанов ученых. Горло нащупали и стискивают. Ткнешься в Белое, ткнешься в Черное, в Каспийское, в Балтийское, — куда корабль ни тычется, конец катаниям. Стоит морей владычица, бульдожья Британия. Со всех концов блокады кольцо и пушки смотрят в лицо. – Красным не нравится? Им голодно? Рыбкой наедитесь, пойдя на дно. — А кому на суше грабить охота, те с кораблей сходили пехотой. – На море потопим, на суше потопаем. — Чужими руками жар гребя, дым отечества пускают пострелины — выставляю впереди одураченных ребят, баронов и князей недорасстрелянных. Могилы копайте, гроба копите — Юденича рати прут на Питер. В обозах еды вкуснятся, консервы — пуд. Танков гусеницы на Питер прут. От севера идет адмирал Колчак, сибирский хлеб сапогом толча. Рабочим на расстрел, поповнам на утехи, с ним идут голубые чехи. Траншеи, машинами выбранные, саперами Крым перекопан, — Врангель крупнокалиберными орудует с Перекопа. Любят полковников сантиментальные леди. Полковники любят поговорить на обеде. – Я иду, мол (прихлебывает виски), а на меня десяток чудовищ большевицких. Раз-одного, другого — ррраз, — кстати, как дэнди, и девушку спас. — Леди, спросите у мерина сивого — он как Мурманск разизнасиловал. Спросите, как — Двина-река, кровью крашенная, трупы вытая, с кладью страшною шла в Ледовитый. Как храбрецы расстреливали кучей коммуниста одного, да и тот скручен. Как офицера его величества бежали от выстрелов, берег вычистя. Как над серыми хатами огненные перья и руки холеные туго у горл. Но… «итс э лонг уэй ту Типерери, итс э лонг уэй ту го!» На первую республику рабочих и крестьян, сверкая выстрелами, штыками блестя, гнали армии, флоты катили богатые мира, и эти и те… Будьте вы прокляты, прогнившие королевства и демократии, со своими подмоченными «фратэрнитэ» и «эгалитэ»! Свинцовый льется на нас кипяток. Одни мы — и спрятаться негде. «Янки дудль кип ит об, Янки дудль дэнди». Посреди винтовок и орудий голосища Москва — островком, и мы на островке. Мы — голодные, мы — нищие, с Лениным в башке и с наганом в руке. 11 Несется жизнь, овеевая, проста, суха. Живу в домах Стахеева я, теперь Веэсэнха. Свезли, винтовкой звякая, богатых и кассы. Теперь здесь всякие и люди и классы. Зимой в печурку-пчелку суют тома шекспирьи. Зубами щелкают, — картошка — пир им. А летом слушают асфальт с копейками в окне: – Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне! — Я в этом каменном котле варюсь, и эта жизнь — и бег, и бой, и сон, и тлен — в домовьи этажи отражена от пят до лба, грозою омываемая, как отражается толпа идущими трамваями. В пальбу присев на корточки, в покой глазами к форточке, чтоб было видней, я в комнатенке-лодочке проплыл три тыщи дней. 12 Ходят спекулянты вокруг Главтопа. Обнимут, зацелуют, убьют за руп. Секретарши ответственные валенками топают. За хлебными карточками стоят лесорубы. Много дела, мало горя им, фунт – целый! — первой категории. Рубят, липовый чай выкушав. – Мы не Филипповы, мы — привыкши. Будет обед, будет ужин, — белых бы вон отбить от ворот. Есть захотелось, пояс — потуже, в руки винтовку и на фронт. — А мимо — незаменимый. Стуча сапогом, идет за пайком — Правление выдало урюк и повидло. Богатые — ловче, едят у Зунделовича. Ни щей, ни каш — бифштекс с бульоном, хлеб ваш, полтора миллиона. Ученому хуже: фосфор нужен, масло на блюдце. Но, как назло, есть революция, а нету масла. Они научные. Напишут, вылечат. Мандат, собственноручный, Анатоль Васильича. Где хлеб да мяса, придут на час к вам. Читает комиссар мандат Луначарского: «Так… сахар… так… жирок вам. Дров… березовых… посуше поленья… и шубу широкого потребленья. Я вас, товарищ, спрашиваю в упор. Хотите — берите головной убор. Приходит каждый с разной блажью. Берите пока што ногу лошажью!» Мех на глаза, как баба-яга, идут назад на трех ногах. 13 Двенадцать квадратных аршин жилья. Четверо в помещении — Лиля, Ося, я и собака Щеник. Шапчонку взял оборванную и вытащил салазки. – Куда идешь? — В уборную иду. На Ярославский. Как парус, шуба на весу, воняет козлом она. В санях полено везу, забрал забор разломанный Полено — тушею, тверже камня. Как будто вспухшее колено великанье. Вхожу с бревном в обнимку. Запотел, вымок. Важно и чинно строгаю перочинным. Нож — ржа. Режу. Радуюсь. В голове жар подымает градус. Зацветают луга, май поет в уши — это тянется угар из-под черных вьюшек. Четверо сосулек свернулись, уснули. Приходят люди, ходят, будят. Добудились еле — с углей угорели. В окно — сугроб. Глядит горбат. Не вымерзли покамест? Морозы в ночь идут, скрипят снегами – сапогами. Небосвод, наклонившийся на комнату мою, морем заката облит. По розовой глади моря, на юг — тучи-корабли. За гладь, за розовую, бросать якоря, туда, где березовые дрова горят. Я много в теплых странах плутал. Но только в этой зиме понятной стала мне теплота любовей, дружб и семей. Лишь лежа в такую вот гололедь, зубами вместе проляскав — поймешь: нельзя на людей жалеть ни одеяло, ни ласку. Землю, где воздух, как сладкий морс, бросишь и мчишь, колеся, — но землю, с которою вместе мерз, вовек разлюбить нельзя. 14 Скрыла та зима, худа и строга, всех, кто навек ушел ко сну. Где уж тут словам! И в этих строках боли волжской я не коснусь Я дни беру из ряда дней, что с тыщей дней в родне. Из серой полосы деньки, их гнали годы — водники — не очень сытенькие, не очень голодненькие. Если я чего написал, если чего сказал — тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза. Круглые да карие, горячие до гари. Телефон взбесился шалый, в ухо грохнул обухом: карие глазища сжала голода опухоль. Врач наболтал — чтоб глаза глазели, нужна теплота, нужна зелень. Не домой, не на суп, а к любимой в гости две морковинки несу за зеленый хвостик. Я много дарил конфект да букетов, но больше всех дорогих даров я помню морковь драгоценную эту и пол — полена березовых дров. Мокрые, тощие под мышкой дровинки, чуть потолще средней бровинки. Вспухли щеки. Глазки — щелки. Зелень и ласки выходили глазки. Больше блюдца, смотрят революцию. Мне легше, чем всем, — я Маяковский. Сижу и ем кусок конский. Скрип — дверь, плача. Сестра младшая. – Здравствуй, Володя! – Здравствуй, Оля! – завтра новогодие — нет ли соли? — Делю, в ладонях вешаю щепотку отсыревшую. Одолевая снег и страх, скользит сестра, идет сестра, бредет трехверстной Преснею солить картошку пресную. Рядом мороз шел и рос. Затевал щекотку — отдай щепотку. Пришла, а соль не валится — примерзла к пальцам. За стенкой шарк: «Иди, жена, продай пиджак, купи пшена». Окно, — с него идут снега, мягка снегов, тиха нога. Бела, гола столиц скала. Прилип к скале лесов скелет. И вот из-за леса небу в шаль вползает солнца вша. Декабрьский рассвет, изможденный и поздний, встает над Москвой горячкой тифозной. Ушли тучи к странам тучным. За тучей берегом лежит Америка. Лежала, лакала кофе, какао. В лицо вам, толще свиных причуд, круглей ресторанных блюд, из нищей нашей земли кричу: Я землю эту люблю. Можно забыть, где и когда пузы растил и зобы, но землю, с которой вдвоем голодал, — нельзя никогда забыть! 15 Под ухом самым лестница ступенек на двести, — несут минуты-вестницы по лестнице вести. Дни пришли и топали: – Дожили, вот вам, — нету топлив брюхам заводным. Дымом небесный лак помутив, до самой трубы, до носа локомотив стоит в заносах. Положив на валенки цветные заплаты, из ворот, из железного зева, снова шли, ухватясь за лопаты, все, кто мобилизован. Вышли за лес, вместе взялись. Я ли, вы ли, откопали, вырыли. И снова поезд катит за снежную скатерть. Слабеет тело без ед и питья, носилки сделали, руки сплетя. Теперь запевай, и домой можно — да на руки положено пять обмороженных. Сегодня на лестнице, грязной и тусклой, копались обывательские слухи-свиньи. Деникин подходит к самой, к тульской, к пороховой сердцевине. Обулись обыватели, по пыли печатают шепотоголосые кухарочьи хоры. – Будет… крупичатая!.. пуды непочатые… ручьи-чаи, сухари, сахары. Бли-и-и-зко беленькие, береги керенки! — Но город проснулся, в плакаты кадрованный, — это партия звала: «Пролетарий, на коня!» И красные скачут на юг эскадроны — Мамонтова нагонять. Сегодня день вбежал второпях, криком тишь порвав, простреленным легким часто хрипя, упал и кончился, кровав. Кровь по ступенькам стекала на пол, стыла с пылью пополам и снова на пол каплями капала из-под пули Каплан. Четверолапые зашагали, визг шел шакалий. Салоп говорит чуйке, чуйка салопу: – Заерзали длинноносые щуки! Скоро всех слопают! — А потом топырили глаза-тарелины в длинную фамилий и званий тропу. Ветер сдирает списки расстрелянных, рвет, закручивает и пускает в трубу. Лапа класса лежит на хищнике — Лубянская лапа Че-ка. – Замрите, враги! Отойдите, лишненькие!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|