Сочинения
ModernLib.Net / Поэзия / Владимир Маяковский / Сочинения - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
Сто раз подряд реву батареей пушечной. Внизу подо мной растет квадрат, остров растет подушечный. Замирает, замирает, замирает гул. Глуше, глуше, глуше… Никаких морей. Я — на снегу. Кругом — версты суши. Суша – слово. Снегами мокра. Подкинут метельной банде я. Что за земля? Какой это край? Грен — лап — люб-ландия? Боль были
Из облака вызрела лунная дымка, стену постепенно в тени оттеня. Парк Петровский. Бегу. Ходынка за мной. Впереди Тверской простыня. А-у-у-у! К Садовой аж выкинул «у»! Оглоблей или машиной, но только мордой аршин в снегу. Пулей слова матершины. «От нэпа ослеп?! Для чего глаза впряжены?! Эй,ты! Мать твою разнэп! Ряженый!» Ах! Да ведь я медведь. Недоразуменье! Надо — прохожим, что я не медведь, только вышел похожим. Спаситель
Вон от заставы идет человечек. За шагом шаг вырастает короткий. Луна голову вправила в венчик. Я уговорю, чтоб сейчас же, чтоб в лодке. Это – спаситель! Вид Иисуса. Спокойный и добрый, венчанный в луне. Он ближе. Лицо молодое безусо. Совсем не Исус. Нежней. Юней. Он ближе стал, он стал комсомольцем. Без шапки и шубы. Обмотки и френч. То сложит руки, будто молится. То машет, будто на митинге речь. Вата снег. Мальчишка шел по вате. Вата в золоте — чего уж пошловатей?! Но такая грусть, что стой и грустью ранься! Расплывайся в процыганенном романсе. Романс
Мальчик шел, в закат глаза уставя. Был закат непревзойдимо желт. Даже снег желтел в Тверской заставе. Ничего не видя, мальчик шел. Шел, вдруг встал. В шелк рук сталь. С час закат смотрел, глаза уставя, за мальчишкой легшую кайму. Снег, хрустя, разламывал суставы. Для чего? Зачем? Кому? Был вором-ветром мальчишка обыскан. Попала ветру мальчишки записка. Стал ветер Петровскому парку звонить: – Прощайте… Кончаю… Прошу не винить… Ничего не поделаешь
До чего ж на меня похож! Ужас. Но надо ж! Дернулся к луже. Залитую курточку стягивать стал. Ну что ж, товарищ! Тому еще хуже — семь лет он вот в это же смотрит с моста. Напялил еле — другого калибра. Никак не намылишься — зубы стучат. Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил. Гляделся в льдину… бритвой луча… Почти, почти такой же самый. Бегу. Мозги шевелят адресами. Во-первых, на Пресню, туда, по задворкам. Тянет инстинктом семейная норка. За мной всероссийские, теряясь точкой, сын за сыном, дочка за дочкой. Всехные родители
– Володя! На рождество! Вот радость! Радость-то во!.. — Прихожая тьма. Электричество комната. Сразу — наискось лица родни. – Володя! Господи! Что это? В чем это? Ты в красном весь. Покажи воротник! – Не важно, мама, дома вымою. Теперь у меня раздолье — вода. Не в этом дело. Родные! Любимые! Ведь вы меня любите? Любите? Да? Так слушайте ж! Тетя! Сестры! Мама! Тушите елку! Заприте дом! Я вас поведу… вы пойдете… Мы прямо… сейчас же… все возьмем и пойдем. Не бойтесь — это совсем недалеко — 600 с небольшим этих крохотных верст. Мы будем там во мгновение ока. Он ждет. Мы вылезем прямо на мост. – Володя, родной, успокойся! — Но я им на этот семейственный писк голосков: – Так что ж?! Любовь заменяете чаем? Любовь заменяете штопкой носков Путешествие с мамой
Не вы — не мама Альсандра Альсеевна. Вселенная вся семьею засеяна. Смотрите, мачт корабельных щетина — в Германию врезался Одера клин. Слезайте, мама, уже мы в Штеттине. Сейчас, мама, несемся в Берлин. Сейчас летите, мотором урча, вы: Париж, Америка, Бруклинский мост, Сахара, и здесь с негритоской курчавой лакает семейкой чай негритос. Сомнете периной и волю и камень. Коммуна — и то завернется комом. Столетия жили своими домками и нынче зажили своим домкомом! Октябрь прогремел, карающий, судный. Вы под его огнеперым крылом расставились, разложили посудины. Паучьих волос не расчешешь колом. Исчезни, дом, родимое место! Прощайте! — Отбросил ступеней последок. – Какое тому поможет семейство?! Любовь цыплячья! Любвишка наседок! Пресненские миражи
Бегу и вижу — всем в виду кудринскими вышками себе навстречу сам иду с подарками под мышками. Мачт крестами на буре распластан, корабль кидает балласт за балластом. Будь проклята, опустошенная легкость! Домами оскалила скалы далекость. Ни люда, ни заставы нет. Горят снега, и голо. И только из-за ставенек в огне иголки елок. Ногам вперекор, тормозами на быстрые вставали стены, окнами выстроясь. По стеклам тени фигурками тира вертелись в окне, зазывали в квартиры. С Невы не сводит глаз, продрог, стоит и ждет — помогут. За первый встречный за порог закидываю ногу. В передней пьяный проветривал бредни. Стрезвел и дернул стремглав из передней. Зал заливался минуты две: – Медведь, медведь, медведь, медв-е-е-е-е… Муж Феклы Давидовны со мной и со всеми знакомыми
Потом, извертясь вопросительным знаком, хозяин полглаза просунул: – Однако! Маяковский! Хорош медведь! — Пошел хозяин любезностями медоветь: – Пожалуйста! Прошу-с. Ничего — я боком. Нечаянная радость-с, как сказано у Блока. Жена – Фекла Двидна. Дочка, точь-в-точь в меня, видно — семнадцать с половиной годочков. А это… Вы, кажется, знакомы?! — Со страха к мышам ушедшие в норы, из-под кровати полезли партнеры. Усища — к стеклам ламповым пыльники — из-под столов пошли собутыльники. Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели. Весь безлицый парад подсчитать ли? Идут и идут процессией мирной. Блестят из бород паутиной квартирной. Все так и стоит столетья, как было. Не бьют — и не тронулась быта кобыла. Лишь вместо хранителей духов и фей ангел-хранитель — жилец в галифе. Но самое страшное: по росту, по коже одеждой, сама походка моя! — в одном узнал — близнецами похожи — себя самого — сам я. С матрацев, вздымая постельные тряпки, клопы, приветствуя, подняли лапки. Весь самовар рассиялся в лучики — хочет обнять в самоварные ручки. В точках от мух веночки с обоев венчают голову сами собою. Взыграли туш ангелочки-горнисты, пророзовев из иконного глянца. Исус, приподняв венок тернистый, любезно кланяется. Маркс, впряженный в алую рамку, и то тащил обывательства лямку. Запели птицы на каждой на жердочке, герани в ноздри лезут из кадочек. Как были сидя сняты на корточках, радушно бабушки лезут из карточек. Раскланялись все, осклабились враз; кто басом фразу, кто в дискант дьячком. – С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праздничком! С праз — нич — ком! — Хозяин то тронет стул, то дунет, сам со скатерти крошки вымел. – Да я не знал!.. Да я б накануне… Да, я думаю, занят… Дом… Со своими… Бессмысленные просьбы
Мои свои?! Д-а-а-а — это особы. Их ведьма разве сыщет на венике! Мои свои с Енисея да с Оби идут сейчас, следят четвереньки. Какой мой дом?! Сейчас с него. Подушкой-льдом плыл Невой — мой дом меж дамб стал льдом, и там… Я брал слова то самые вкрадчивые, то страшно рыча, то вызвоня лирово. От выгод — на вечную славу сворачивал, молил, грозил, просил, агитировал. – Ведь это для всех… для самих… для вас же… Ну, скажем, «Мистерия» — ведь не для себя ж?! Поэт там и прочее… Ведь каждому важен… Не только себе ж — ведь не личная блажь… Я, скажем, медведь, выражаясь грубо… Но можно стихи… Ведь сдирают шкуру?! Подкладку из рифм поставишь — и шуба!.. Потом у камина… там кофе… курят… Дело пустяшно: ну, минут на десять… Но нужно сейчас, пока не поздно… Похлопать может… Сказать — надейся!.. Но чтоб теперь же… чтоб это серьезно… — Слушали, улыбаясь, именитого скомороха. Катали по столу хлебные мякиши. Слова об лоб и в тарелку — горохом. Один расчувствовался, вином размягший: – Поооостой… поооостой… Очень даже и просто. Я пойду!.. Говорят, он ждет… на мосту… Я знаю… Это на углу Кузнецкого моста. Пустите! Ну-кося! — По углам — зуд: – Наззз-ю-зззюкался! Будет ныть! Поесть, попить, попить, поесть — и за 66! Теорию к лешему! Нэп — практика. Налей, нарежь ему. Футурист, налягте-ка! — Ничуть не смущаясь челюстей целостью, пошли греметь о челюсть челюстью. Шли из артезианских прорв меж рюмкой слова поэтических споров. В матрац, поздоровавшись, влезли клопы. На вещи насела столетняя пыль. А тот стоит — в перила вбит. Он ждет, он верит: скоро! Я снова лбом, я снова в быт вбиваюсь слов напором. Опять атакую и вкривь и вкось. Но странно: слова проходят насквозь. Необычайное
Стихает бас в комариные трельки. Подбитые воздухом, стихли тарелки. Обои, стены блекли… блекли… Тонули в серых тонах офортовых. Со стенки на город разросшийся Беклин Москвой расставил «Остров мертвых». Давным-давно. Подавно — теперь. И нету проще! Вон в лодке, скутан саваном, недвижный перевозчик. Не то моря, не то поля — их шорох тишью стерт весь. А за морями — тополя возносят в небо мертвость. Что ж — ступлю! И сразу тополи сорвались с мест, пошли, затопали. Тополи стали спокойствия мерами, ночей сторожами, милиционерами. Расчетверившись, белый Харон стал колоннадой почтамтских колонн. Деваться некуда
Так с топором влезают в сон, обметят спящелобых — и сразу исчезает все, и видишь только обух. Так барабаны улиц в сон войдут, и сразу вспомнится, что вот тоска и угол вон, за ним она — виновница. Прикрывши окна ладонью угла, стекло за стеклом вытягивал с краю. Вся жизнь на карты окон легла. Очко стекла — и я проиграю. Арап — миражей шулер — по окнам разметил нагло веселия крап. Колода стекла торжеством яркоогним сияет нагло у ночи из лап. Как было раньше — вырасти б, стихом в окно влететь. Нет, никни к стенной сырости. И стих и дни не те. Морозят камни. Дрожь могил. И редко ходят веники. Плевками, снявши башмаки, вступаю на ступеньки. Не молкнет в сердце боль никак, кует к звену звено. Вот так, убив, Раскольников пришел звенеть в звонок. Гостье идет по лестнице… Ступеньки бросил — стенкою. Стараюсь в стенку вплесниться и слышу — струны тенькают. Быть может, села вот так невзначай она. Лишь для гостей, для широких масс. А пальцы сами в пределе отчаянья ведут бесшабашье, над горем глумясь. Друзья
А вороны гости?! Дверье крыло раз сто по бокам коридора исхлопано. Горлань горланья, оранья орло ко мне доплеталось пьяное допьяна. Полоса щели. Голоса еле: «Аннушка — ну и румянушка!» Пироги… Печка… Шубу… Помогает… С плечика… Сглушило слова уанстепным темпом, и снова слова сквозь темп уанстепа: «Что это вы так развеселились? Разве?!» Слились… Опять полоса осветила фразу. Слова непонятны — особенно сразу. Слова так (не то чтоб со зла): «Один тут сломал ногу, так вот веселимся, чем бог послал, танцуем себе понемногу». Да, их голоса. Знакомые выкрики. Застыл в узнаванье, расплющился, нем, фразы крою по выкриков выкройке. Да — это они — они обо мне. Шелест. Листают, наверное, ноты. «Ногу, говорите? Вот смешно-то!» И снова в тостах стаканы исчоканы, и сыплют стеклянные искры из щек они. И снова пьяное: «Ну и интересно! Так, говорите, пополам и треснул?» «Должен огорчить вас, как ни грустно, не треснул, говорят, а только хрустнул». И снова хлопанье двери и карканье, и снова танцы, полами исшарканные. И снова стен раскаленные степи под ухом звенят и вздыхают в тустепе. Только б не ты
Стою у стенки. Я не я. Пусть бредом жизнь смололась. Но только б, только б не ея невыносимый голос! Я день, я год обыденщине предал, я сам задыхался от этого бреда. Он жизнь дымком квартирошным выел. Звал: решись с этажей в мостовые! Я бегал от зова разинутых окон, любя убегал. Пускай однобоко, пусть лишь стихом, лишь шагами ночными — строчишь, и становятся души строчными, и любишь стихом, а в прозе немею. Ну вот, не могу сказать, не умею. Но где, любимая, где, моя милая, где – в песке! — любви моей изменил я? Здесь каждый звук, чтоб признаться, чтоб кликнуть. А только из песни – ни слова не выкинуть. Вбегу на трель, на гаммы. В упор глазами в цель! Гордясь двумя ногами, Ни с места! – крикну. — Цел! — Скажу: – Смотри, даже здесь, дорогая, стихами громя обыденщины жуть, имя любимое оберегая, тебя в проклятьях моих обхожу. Приди, разотзовись на стих. Я, всех оббегав, – тут. Теперь лишь ты могла б спасти. Вставай! Бежим к мосту! — Быком на бойне под удар башку мою нагнул. Сборю себя, пойду туда. Секунда — и шагну. Шагание стиха
Последняя самая эта секунда, секунда эта стала началом, началом невероятного гуда. Весь север гудел. Гудения мало. По дрожи воздушной, по колебанью догадываюсь — оно над Любанью. По холоду, по хлопанью дверью догадываюсь — оно над Тверью. По шуму — настежь окна раскинул — догадываюсь — кинулся к Клину. Теперь грозой Разумовское залил. На Николаевском теперь на вокзале. Всего дыхание одно, а под ногой ступени пошли, поплыли ходуном, вздымаясь в невской пене. Ужас дошел. В мозгу уже весь. Натягивая нервов строй, разгуживаясь все и разгуживаясь, взорвался, пригвоздил: – Стой! Я пришел из-за семи лет, из-за верст шести ста, пришел приказать: Нет! Пришел повелеть: Оставь! Оставь! Не надо ни слова, ни просьбы. Что толку — тебе одному удалось бы?! Жду, чтоб землей обезлюбленной вместе, чтоб всей мировой человечьей гущей. Семь лет стою, буду и двести стоять пригвожденный этого ждущий. У лет на мосту на презренье, на смех, земной любви искупителем значась, должен стоять, стою за всех, за всех расплачусь, за всех расплачусь. Ротонда
Стены в тустепе ломались на три, нa четверть тона ломались, на сто… Я, стариком, на каком-то Монмартре лезу — стотысячный случай — на стол. Давно посетителям осточертело. Знают заранее все, как по нотам: буду звать (новое дело!) куда-то идти, спасать кого-то. В извинение пьяной нагрузки хозяин гостям объясняет: – Русский! — Женщины — мяса и тряпок вязанки — смеются, стащить стараются за ноги: «Не пойдем. Дудки! Мы – проститутки». Быть Сены полосе б Невой! Грядущих лет брызгой хожу по мгле по Сеновой всей нынчести изгой. Саженный, обсмеянный, саженный, битый, в бульварах ору через каски военщины; – Под красное знамя! Шагайте! По быту! Сквозь мозг мужчины! Сквозь сердце женщины! — Сегодня гнали в особенном раже. Ну и жара же! Полусмерть
Надо немного обветрить лоб. Пойду, пойду, куда ни вело б. Внизу свистят сержанты-трельщики. Тело с панели уносят метельщики. Рассвет. Подымаюсь сенскою сенью, синематографской серой тенью. Вот — гимназистом смотрел их с парты — мелькают сбоку Франции карты. Воспоминаний последним током тащился прощаться к странам Востока. Случайная станция
С разлету рванулся — и стал, и на мель. Лохмотья мои зацепились штанами. Ощупал — скользко, луковка точно. Большое очень. Испозолочено. Под луковкой колоколов завыванье. Вечер зубцы стенные выкаймил. На Иване я Великом. Вышки кремлевские пиками. Московские окна видятся еле. Весело. Елками зарождествели. В ущелья кремлевы волна ударяла: то песня, то звона рождественский вал. С семи холмов, низвергаясь Дарьялом, бросала Тереком праздник Москва. Вздымается волос. Лягушкою тужусь. Боюсь — оступлюсь на одну только пядь, и этот старый рождественский ужас меня по Мясницкой закружит опять. Повторение пройденного Руки крестом, крестом на вершине, ловлю равновесие, страшно машу. Густеет ночь, не вижу в аршине. Луна. Подо мною льдистый Машук. Никак не справлюсь с моим равновесием, как будто с Вербы — руками картонными. Заметят. Отсюда виден весь я. Смотрите — Кавказ кишит Пинкертонами. Заметили. Всем сообщили сигналом. Любимых, друзей человечьи ленты со всей вселенной сигналом согнало. Спешат рассчитаться, идут дуэлянты. Щетинясь, щерясь еще и еще там… Плюют на ладони. Ладонями сочными, руками, ветром, нещадно, без счета в мочалку щеку истрепали пощечинами. Пассажи — перчаточных лавок початки, дамы, духи развевая паточные, снимали, в лицо швыряли перчатки, швырялись в лицо магазины перчаточные. Газеты, журналы, зря не глазейте! На помощь летящим в морду вещам ругней за газетиной взвейся газетина. Слухом в ухо! Хватай, клевеща! И так я калека в любовном боленье. Для ваших оставьте помоев ушат. Я вам не мешаю. К чему оскорбленья! Я только стих, я только душа. А снизу: – Нет! Ты враг наш столетний. Один уж такой попался — гусар! Понюхай порох, свинец пистолетный. Рубаху враспашку! Не празднуй труса! Последняя смерть
Хлеще ливня, грома бодрей, бровь к брови, ровненько, со всех винтовок, со всех батарей, с каждого маузера и браунинга, с сотни шагов, с десяти, с двух, в упор — за зарядом заряд. Станут, чтоб перевесть дух, и снова свинцом сорят. Конец ему! В сердце свинец! Чтоб не было даже дрожи! В конце концов — всему конец. Дрожи конец тоже. То, что осталось
Окончилась бойня. Веселье клокочет. Смакуя детали, разлезлись шажком. Лишь на Кремле поэтовы клочья сияли по ветру красным флажком. Да небо по-прежнему лирикой звездится. Глядит в удивленье небесная звездь — затрубадурила Большая Медведица. Зачем? В королевы поэтов пролезть? Большая, неси по векам-Араратам сквозь небо потопа ковчегом-ковшом! С борта звездолетом медведьинским братом горланю стихи мирозданию в шум, Скоро! Скоро! Скоро! В пространство! Пристальней! Солнце блестит горы. Дни улыбаются с пристани. ПРОШЕНИЕ НА ИМЯ…… Прошу вас, товарищ химик, заполните сами! Пристает ковчег. Сюда лучами! Пристань. Эй! Кидай канат ко мне! И сейчас же ощутил плечами тяжесть подоконничьих камней. Солнце ночь потопа высушило жаром. У окна в жару встречаю день я. Только с глобуса – гора Килиманджаро. Только с карты африканской – Кения. Голой головою глобус. Я над глобусом от горя горблюсь. Мир хотел бы в этой груде горя настоящие облапить груди-горы. Чтобы с полюсов по всем жильям лаву раскатил, горящ и каменист, так хотел бы разрыдаться я, медведь-коммунист. Столбовой отец мой дворянин, кожа на моих руках тонка. Может, я стихами выхлебаю дни, и не увидав токарного станка. Но дыханием моим, сердцебиеньем, голосом, каждым острием вздыбленного в ужас волоса, дырами ноздрей, гвоздями глаз, зубом, исскрежещенным в звериный лязг, ежью кожи, гнева брови сборами, триллионом пор, дословно — всеми порами в осень, в зиму, в весну, в лето, в день, в сон не приемлю, ненавижу это все. Все, что в нас ушедшим рабьим вбито, все, что мелочинным роем оседало и осело бытом даже в нашем краснофлагом строе. Я не доставлю радости видеть, что сам от заряда стих. За мной не скоро потянете об упокой его душу таланте. Меня из-за угла ножом можно. Дантесам в мой не целить лоб. Четырежды состарюсь – четырежды омоложенный, до гроба добраться чтоб. Где б ни умер, умру поя. В какой трущобе ни лягу, знаю — достоин лежать я с легшими под красным флагом. Но за что ни лечь — смерть есть смерть. Страшно – не любить, ужас – не сметь. За всех – пуля, за всех – нож. А мне когда? А мне-то что ж? В детстве, может, на самом дне, десять найду сносных дней. А то, что другим?! Для меня б этого! Этого нет. Видите — нет его! Верить бы в загробь! Легко прогулку пробную. Стоит только руку протянуть — пуля мигом в жизнь загробную начертит гремящий путь. Что мне делать, если я вовсю, всей сердечной мерою, в жизнь сию, сей мир верил, верую. Вера
Пусть во что хотите жданья удлинятся — вижу ясно, ясно до галлюцинаций. До того, что кажется — вот только с этой рифмой развяжись, и вбежишь по строчке в изумительную жизнь. Мне ли спрашивать — да эта ли? Да та ли?! Вижу, вижу ясно, до деталей. Воздух в воздух, будто камень в камень, недоступная для тленов и прошений, рассиявшись, высится веками мастерская человечьих воскрешений. Вот он, большелобый тихий химик, перед опытом наморщил лоб. Книга — «Вся земля», — выискивает имя. Век двадцатый. Воскресить кого б? – Маяковский вот… Поищем ярче лица — недостаточно поэт красив. — Крикну я вот с этой, с нынешней страницы: – Не листай страницы! Воскреси! Надежда
Сердце мне вложи! Кровищу — до последних жил. в череп мысль вдолби! Я свое, земное, не дожил, на земле свое не долюбил. Был я сажень ростом. А на что мне сажень? Для таких работ годна и тля. Перышком скрипел я, в комнатенку всажен, вплющился очками в комнатный футляр. Что хотите, буду делать даром — чистить, мыть, стеречь, мотаться, месть. Я могу служить у вас хотя б швейцаром. Швейцары у вас есть? Был я весел — толк веселым есть ли, если горе наше непролазно? Нынче обнажают зубы если, только чтоб хватить, чтоб лязгнуть. Мало ль что бывает — тяжесть или горе… Позовите! Пригодится шутка дурья. Я шарадами гипербол, аллегорий буду развлекать, стихами балагуря. Я любил… Не стоит в старом рыться. Больно? Пусть… Живешь и болью дорожась. Я зверье еще люблю — у вас зверинцы есть? Пустите к зверю в сторожа. Я люблю зверье. Увидишь собачонку — тут у булочной одна — сплошная плешь, — из себя и то готов достать печенку. Мне не жалко, дорогая, ешь! Любовь
Может, может быть, когда-нибудь, дорожкой зоологических аллей и она — она зверей любила — тоже ступит в сад, улыбаясь, вот такая, как на карточке в столе. Она красивая — ее, наверно, воскресят. Ваш тридцатый век обгонит стаи сердце раздиравших мелочей. Нынче недолюбленное наверстаем звездностью бесчисленных ночей. Воскреси хотя б за то, что я поэтом ждал тебя, откинул будничную чушь! Воскреси меня хотя б за это! Воскреси — свое дожить хочу! Чтоб не было любви – служанки замужеств, похоти, хлебов. Постели прокляв, встав с лежанки, чтоб всей вселенной шла любовь. Чтоб день, который горем старящ, не христарадничать, моля. Чтоб вся на первый крик: – Товарищ! — оборачивалась земля. Чтоб жить не в жертву дома дырам. Чтоб мог в родне отныне стать отец, по крайней мере, миром, землей, по крайней мере, – мать. 1923
Человек
Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов, – солнца ладонь на голове моей.
Благочестивейшей из монашествующих – ночи облачение на плечах моих.
Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую.
Звенящей болью любовь замоля,
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|