Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Старая девочка

ModernLib.Net / Владимир Шаров / Старая девочка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Владимир Шаров
Жанр:

 

 


Одним из таких разрывов, для родителей, быть может, самым тяжелым, был ее брак с башкиром. Те курсы при Комиссариате просвещения, на которых она познакомилась с Иосифом, должны были готовить педагогические кадры для национальных автономий. Сам Иосиф попал туда, организовав в маленьком местечке в восточной Белоруссии, откуда был родом, первую советскую школу. Половина студентов, что на этих курсах учились, были нацмены, другая – русские, которые, так уж получалось, сразу делались их кураторами. Только потом Вера сообразила, что за всем этим, конечно, стоял тонкий расчет. Русские были, как правило, женщинами, причем по большей части весьма хорошенькими; нацмены же сплошь мужчины, и мысль, что они должны женить этих нацменов на себе, родить им кучу детей-полукровок и так легко и органично закрепить автономии в Федерации, приходила сама собой. Напрямую это никому и никак, естественно, не объяснялось, но расчет был верен: сколь ни были многие из них наивны и целомудренны, природа скоро брала свое.

Наверное, потому, что Вера почти год проработала в сельской школе в Башкирии, в кураторство ей достался почти не говоривший по-русски башкир Тимур, о котором было известно лишь, что он прапраправнук башкирского героя и революционера Салавата Юлаева, то есть как бы сам наследственный революционер, а кроме того, человек в своем народе очень влиятельный. Тимур был этакий смешной толстый медвежонок, круглоголовый, с плоским лицом и доброй, время от времени начинавшей блуждать улыбкой. Лене она говорила, что, похоже, от всего, что он видит в Москве, от всего этого многолюдья и суеты у него голова идет кругом.

Вера проводила с Тимуром дни напролет: учила русскому языку, готовила с ним вместе домашние задания, таскала по театрам и выставкам. Он был послушен, робок и ходил за ней, будто на веревочке. От жившего в их доме татарина, того самого, которого мать обвиняла в похищении Ирины, Вера кое-как знала арабский, к языкам у нее вообще были редкие способности – в гимназии все десять лет и по латыни, и по греческому, и по новым языкам она в классе шла первой; Тимур тоже знал язык Магомета, и это, конечно, облегчало их отношения.

Она водила башкира за собой, куда бы ни шла: и в гости, и к подругам, и домой – и так как он тоже был тюрок, полюбила представлять, что похитили не сестру, а ее, что у Тимура есть гарем и она в него попала. В этом случае всё устраивалось по-домашнему и ни капельки не страшно, но вина, что жива осталась она, а не Ирина, с нее снималась. Заданий было много, и нередко они занимались до глубокой ночи, трамваи не ходили, и она оставалась ночевать на Якиманке, в общежитии у Тимура. Выглядел он таким рохлей, что ей это казалось совершенно безопасным. Однажды она даже решила проверить, как далеко может зайти, и сама не заметила, что перешла черту, теперь не сумеет, да и не хочет останавливаться. Впрочем, это было один-единственный раз, и никакого значения она той ночи не придала.

Занятия уже подходили к концу, когда ее вызвал к себе секретарь парткома курсов и начал с того, что она коммунистка, а в Башкирии сейчас острая нехватка партийных кадров, затем сказал, что некоторые башкирские конные части последним приказом главкома переведены в центральные волости страны, и это имеет огромное политическое значение: пробудившиеся народы Востока поднялись на защиту пролетарской революции – она уже понимала, что партии от нее надо, но секретарь сильно увлекся и продолжал расхваливать башкир. Говорил, что, по наблюдениям врачей, у башкир просто поразительно развиты органы чувств, они ночью, как днем, различают предметы на недосягаемом для нас расстоянии, улавливают звуки, которые наши уши никогда бы не услышали, и вообще они не пьянствуют, к родителям уважительны, с детьми ведут себя кротко и любовно, оттого семейная жизнь у них всегда мирная, хорошая. Она выслушала это всё, не перебивая, а потом, даже не удивившись себе, согласилась. Через неделю была защита дипломов, ее Тимур выступил вполне успешно, но лучшим тогда был признан диплом Оси.

Тема его была та же – суд. Поскольку в еврейских местечках вряд ли многие представляли себе, кто такой Обломов, Ося подготовил подробнейший сценарий суда над Иосифом Прекрасным. Особенно хорош у него был хор египтян. Начинали они не спеша, пели, что братья – твоя же кровь, не любили тебя, о, Иосиф; а отец увещевал их, говорил, что ты ласков, что ты услужлив и привязчив, а то, что ты ему, своему отцу, рассказываешь, что братья говорят между собой, – это не доносы, ты просто еще ребенок, совсем дитя, и сам не знаешь, что делаешь. Отец повторял братьям, что ты младший, мизинец, последняя его радость и чтобы они тебя не обижали. Потом ты попал в Египет, здесь тоже был привязчив и услужлив, так что скоро сделался правой рукой фараона, начальником над всеми, и вот уже три тысячи лет народы земли верят, что для нас, простых египтян, это было великим счастьем. Они верят, что ты спас нам жизнь, все те семь лет, когда зерно на наших полях даже ни разу не взошло, кормил из своих рук. Но это не так, о, Иосиф, это неправда, ложь, и ты это хорошо знаешь.

Ты не спас нас, не накормил, когда желудки наши были пусты и мы, как о милости, молились о ломте хлеба, нет, ты пришел тогда с полной мошной и вынудил нас продать нашу свободу. Ты дал нам хлеба, но забрал наши земли. За те семь лет, что наполнял наши желудки сытостью, ты навечно сделал нас рабами фараона. Сам однажды проданный в рабство, ты до конца своих дней сеял его вокруг себя. Даже свое племя, народ свой, ты сделал рабом. Как и нас, ты заманил его сытостью, и он, сидя за полной миской похлебки, забыл о Боге, которому поклялся в верности.

В тот же вечер они с Тимуром зарегистрировались в загсе – свидетелями были Лена и Ося – и поехали к нему на Якиманку. Родителям, что снова вышла замуж и за кого вышла, она сказала лишь день спустя за ужином и, чтобы хоть как-то объясниться, стала повторять то, что услышала о башкирах от секретаря парткома, но до конца дойти не сумела, мать начала плакать, и Вера, хлопнув дверью, ушла к себе в комнату.

Еще через три дня, получив командировки, деньги, сухой паек, они с Тимуром сели в поезд, идущий на Урал. Сначала доехали до Уфы, где Вера два года назад уже побывала, оттуда узкоколейкой до совсем маленького шахтерского городка Мирьям. В Мирьяме они задержались на несколько дней, собирая по разным учреждениям всё, что им может понадобиться для новой школы, а дальше на перекладных проделали еще почти двести верст до деревни, откуда Тимур был родом.

Была зима, и, хотя снег, как и везде, всё тут выгладил и выровнял, Вера была поражена общей нищетой. Вместо изб какие-то покосившиеся сараи с разметанными непогодой соломенными крышами, из них торчат прикрытые горшками глиняные трубы. Стекол нет, и окна от холода заколотили корой. На свой дом Тимур указал ей еще издали, и он был точно такой же, как другие. Подобной бедности она никогда раньше не видела. Но всё это была ерунда. Едва они вошли и стали раздеваться, Вера узнала, что у Тимура уже есть одна жена и есть двое чумазых, но вполне симпатичных ребятишек.

В деревне были пустующие дома, с собой из Мирьяма они привезли целые сани с грифельными досками, учебниками, детскими книгами, и Вера, открыв в одной из изб русско-башкирскую школу, сразу же с головой ушла в работу. Даже больше, чем предательством, потрясенная своей наивностью, она первые дни пыталась не подпустить Тимура к себе, для этого оставалась ночевать здесь же, в школе, думала вообще сюда переселиться. Но это была другая страна, однажды он прямо при учениках ее побил, и она смирилась. Вокруг за сотни верст некому было и поплакаться.

Сдавшись, уже дома, она стала жалко объяснять Тимуру, что отказывала ему не потому, что хотела обидеть, просто она не привыкла к такой грязи, к тому, что рядом спят дети и тут же, за ситцевой занавеской, другая его жена, которая, конечно же, всё будет слышать. Тимур принял ее объяснения благосклонно, и в ту ночь она постаралась, чтобы ему было особенно хорошо. Она не хотела, чтобы он ее больше наказывал, даже просила защищать от гнева старшей жены, когда она что-нибудь сделает не так, что-то по незнанию нарушит, и он ей это обещал.

Он приходил к ней тогда часто, намного чаще, чем к своей другой жене, и так как в ней было еще достаточно сил, она приняла здешние порядки, притерпелась, но потом до конца своих дней не могла простить этого смирения, этой бабьей пластичности. Решив во что бы то ни стало сделаться первой, любимой женой, она, будто в настоящем гареме, принялась ублажать его. Впрочем, Вера хорошо понимала, что, пока не родит Тимуру хотя бы одного ребенка, надеяться на это нечего.

Забеременеть ей удавалось дважды, но то ли из-за грязи, то ли из-за чудовищного холода она на четвертом месяце каждый раз выкидывала. После второго выкидыша она долго и тяжело болела, спать с ней он не мог, и она за это время потеряла всё, чего раньше добилась. Старшая жена, снова взяв верх, мстила ей до крайности жестоко. Щипала, оплевывала, шпыняла. Вера была еще совсем больной, но вся забота о детях, о еде была на ней, и это вдобавок к школе. Наверное, она бы быстро сошла на нет, но в мае Тимур со своим кошем, с табуном коней и овцами, как всегда, откочевал в степь, на летние пастбища, и там его мать отпоила ее кумысом, поставила на ноги.

К октябрю, когда они должны были возвращаться обратно в деревню, Вера полностью оправилась, чувствовала себя совсем здоровой и теперь почти неотвязно думала о побеге. Однажды она даже решилась, вывела из загона коня, но была поймана почти сразу: даже из деревни толком не успела выехать. В этом и было ее спасение. Перед Тимуром ей удалось оправдаться, отговориться тем, что просто захотела развлечься, покататься. Вера так и не поняла, верит он ей или просто делает вид, но было ясно, что второй попытки Тимур никогда не простит.

Вскоре после этого кочевавшие невдалеке казахи занесли к ним какую-то странную болезнь. Вере казалось, что, пожалуй, больше всего она похожа на инфлюэнцию; как ее лечить, никто из башкир не знал, и буквально в две недели она выкосила шестую часть деревни. Одной из первых, словно освобождая ей место, умерла другая жена Тимура Зумрат.

* * *

Еще когда они с Тимуром ехали сюда из Москвы и Вера даже в страшном сне не могла представить, что ее ждет, они на несколько дней остановились в Мирьяме, где должны были встать на партийный учет, а также выбить в местном управлении народного образования что только получится: книжки, учебники, карандаши, краски, кисти для своей школы. Ночевать там было негде, и, узнав об этом, их позвал к себе секретарь уездного комитета партии Калманов, милый, симпатичный человек лет сорока, с которым они сразу подружились. Целый вечер он расспрашивал Веру, что и как делается в Первопрестольной, а утром за чаем стал рассказывать о своей жизни. Сказал, что при Николае он трижды сидел, был в ссылке и на каторге, а в Гражданскую командовал полком, дравшимся против Колчака. Что сам он почти что из этих мест, родился в небольшом поселке под Челябинском, и поэтому, хотя его много раз выдвигали, никуда из Мирьяма уезжать не хочет.

Он был сыном инженера, хорошо знал французский и очень обрадовался возможности на этом языке с Верой поговорить. По-французски же он рассказал ей о быте и нравах горнозаводских поселков. Всё это потом, в Грозном, она использовала, когда писала былину о Емельяне. Так же как и охотничьи истории Нафтали – без них она бы никогда не справилась со сценами поповских охот на Ярославского. Они тогда очень хорошо с Калмановым поговорили, хотя Вере и казалось всё время, что он смотрит на нее с жалостью.

В деревне, когда первый раз выкинула, она вдруг вспомнила эту его жалость и поняла, что, наверное, он знал, что ее ждет, это было очень похоже на правду, и Вера вдруг уверилась, что, если она исхитрится с какой-нибудь оказией передать в Мирьям французское письмо, где всё расскажет, он наверняка поможет. Главное же, это безопасно: даже если Тимур его перехватит, он ничего не поймет.

До того, как они откочевали в степь, она сумела отправить Калманову два письма и точно знала, что они до него дошли, были переданы из рук в руки. Но никто спасать ее и не думал, и она поняла, что больше обращаться к нему не надо, смысла в этом никакого нет. Третья оказия подвернулась только осенью, ровно через неделю после ее неудавшегося побега. Кому писать, она не знала, решиться родителям – не могла, а больше у нее никого не было, и тут сообразила, что можно попробовать Лене: вдруг ей через Сталина что-то и удастся.

У Веры со времен Москвы еще оставалось немного денег, и все их она отдала, чтобы татарин, приехавший к ним в деревню покупать лошадей и теперь возвращавшийся обратно куда-то под Стерлитамак, взял ее письмо и довез до почты. Отдала и забыла, потому что татарин на вид был настоящий вор и надеяться, что письмо и впрямь уйдет в Москву, мог только сумасшедший.

Возможно, две неудавшиеся беременности обострили в Вере материнский инстинкт, и, оставшись в доме единственной хозяйкой, она истово стала заниматься детьми Тимура. Они и раньше почти всё время были на Вере, успели к ней привязаться, но теперь она буквально не отпускала их от себя, будто задалась целью, чтобы они именно ее, Веру, считали своей матерью, а про родную мать, Зумрат, забыли.

Дети были совсем маленькие, старшей, Арие, было три годика, а мальчику Бахыту не исполнилось и двух, и, конечно, долго помнить Зумрат они бы не сумели. Еще и трех месяцев не прошло, как ее не стало, а оба благодаря Вере уже говорили по-русски не хуже, чем по-башкирски. И с Тимуром теперь, когда между ними не стояла Зумрат, отношения стали лучше. Конечно, она пока не простила его, но примирилась и успокоилась.

И все-таки, когда в конце февраля, под вечер, в деревне неожиданно появились два замученных дорогой мирьямских милиционера и, зайдя к ним в дом, объявили, что у них приказ забрать Веру Радостину в уезд, и следующим утром на рассвете, когда она, едва сумев разбудить Арию и Бахыта, ревела, обнимая их, целуя, а рядом стоял Тимур, разом сделавшийся таким же безобидным, потерянным медвежонком, каким Вера знала его по Москве, ей и в голову не пришло, что можно сказать милиционерам, что она остается и никуда не поедет. И за это ей тоже до конца своих дней было стыдно.

Из Мирьяма, где Калманов выдал ей командировку и деньги на проезд, и из Уфы Вера дважды собиралась дать телеграмму родителям, но каждый раз что-то останавливало, и только в Москве она наконец поняла что.

Дверь ей открыли совсем чужие люди и в коридоре объяснили Вере, что спустя полгода, как она уехала в Башкирию, родителей “уплотнили”, жить им сделалось не на что, и три комнаты, что у них еще оставались, они поменяли на домик с куском земли в Ярославле. Кроме этого они дали Вере два конверта: в одном твердой маминой рукой был написан их новый ярославский адрес, в другом она нашла два Лениных телефона. Первый – рабочий в Кремле, а второй – домашний, на Ордынке. Позвонить Лене на работу Вера не решилась и целый день гуляла по Москве, будто на экскурсии обойдя один за другим все те адреса, которые хоть что-то в ее жизни значили.

Около девяти она с почтамта на Тверской позвонила Бергам. Трубку взял Ося, но, услышав, с кем он говорит, к телефону сразу подбежала Лена; они уже знали, что Верины родители из Москвы уехали, и сказали, что пока она будет жить у них. Встретившись, они взахлеб, перебивая друг друга, проговорили чуть не до утра, всех с их курсов вспомнили и всех помянули, а потом Лена буквально взяла ее на руки. Она не только поселила Веру у себя, не только сама меньше чем за неделю добилась, чтобы брак Веры с Тимуром был расторгнут и ей выдали новый чистый паспорт, где даже упоминания о нем не было, но и устроила Веру на работу, главное же – ввела ее в их кремлевский кружок, где Вера ожила. Она потом всегда помнила, что Лена ее спасла, и если могла ей помочь, шла на это легко, делала с радостью, потому что долг ее, хоть и на чуть-чуть, уменьшался.


В Кремле и в любимом ими всеми Кунцеве Вера запомнилась тем, что сразу сделалась своей; похоже, она и дня не оставалась тихой провинциальной учительницей, которая не знает, как сложить руки, как поставить ноги, всего боится. В ней с детства было редкое ощущение равновесия, баланса, оно и вело ее. Наверное, поэтому с самого начала ей в этой цековской компании было удивительно просто. Продолжалось так, быть может, месяц или два, но точно не дольше, а потом, уже обжившись в Кунцеве – обычно они собирались именно там, – она вдруг с грустью поняла, как всё тут непрочно, до какой степени быстро им делается неладно, нехорошо вместе. Прямо на ее глазах, чуть ли не каждую новую встречу они радовались друг другу меньше, чем в предыдущую, злее ссорились. Из-за любого пустяка вспыхивали, как спички, а отходили, мирились долго, трудно и, похоже, для вида.

Она была им благодарна, всем – от Лены до Сталина – благодарна, они помогли ей, вытащили из такой ямы, и ей очень хотелось отплатить им добром за добро: даже если вернуться к тому, как было раньше, и впрямь невозможно, хотя бы сделать, чтобы не становилось хуже. Она видела, что они еще то ждут, что всё будет по-старому, то, когда понимают, куда идет дело, утешают себя, словно маленькие, говорят, что никто плохого не хочет, значит, и не виновен ни в чем.

Они ничего не желали знать, затыкали уши, когда она им говорила, что они должны пожалеть Сталина, ему сейчас очень трудно, потому что всё вокруг него меняется неправдоподобно быстро. Она так ясно это видела, яснее других, потому что пришла со стороны, и она говорила им это, каждому говорила. Она понимала, они чересчур давние и близкие его друзья, чтобы им было легко, да и хотелось отличать его нынешнего от прежнего, благо сам Сталин в каждом тосте повторял, что в их кружке, среди своих, всё должно быть по-старому, иначе то святое, что есть между ними, разом умрет. Одни из друзей верили ему, не уставали и так, и на людях звать Кобой, другие не хуже Веры видели что к чему, но и эти решиться ни на что не могли…

А тут еще давила Аллилуева, чуть не ежедневно грозилась сделать их ночные сборища известными партии, настроить против Сталина детей. Конечно, это было неопасно и нестрашно – обычная истерика ревнивой бабы, тем не менее Сталина это раздражало, и они именно ее винили в том, что он сделался злее, резче, что почти исчезли их долгие, совсем грузинские застолья; теперь вместо вина была водка, а вместо тостов – девочки из кордебалета.

Вера знала, что и она потому так легко была допущена в Кунцево, что началась эта волна, а раньше, пока кто-то не надоумил Енукидзе договориться с балетом, они как закон постановили, что каждый по очереди должен приводить с собой кого-нибудь со стороны, чтобы всякий раз было хотя бы одно свежее личико.

От напряжения, которое в них росло и росло, она никуда не могла уйти, только о нем и думала. Видела, что они вконец запутались и не знают, что делать, до ужаса боятся остаться неправыми, того хуже – одни или в меньшинстве. Из-за этого по партийной привычке объединяются в платформы и группировки: часть стояла за то, чтобы теперь относиться к Сталину так же, как и весь народ, то есть как к вождю, другая не хотела ничего менять; была и пара буферных, компромиссных фракций, правда, совсем маленьких.

Любая из этих группировок с радостью взяла бы Веру, но она уклонялась, была против любой фракционной борьбы, против любого раскола, она потом даже с Аллилуевой подружилась, которая для каждого из них была враг номер один и которую избегали, как зачумленную. Уговаривая Веру, они вслед за Лениным повторяли, что прежде, чем объединяться, нужно сначала размежеваться, Вера же не сомневалась, что раскол везде и всегда есть зло, она обязана убедить их в этом, убедить смягчиться друг к другу и, добровольно распустив все фракции, снова сойтись вместе.

Объясняя это, она даже не ходила вот так между ними, а как бы скользила, вкрадчиво, упорно внушая, что ей было открыто, что она сама поняла и приняла. Она скользила от одного к другому и нигде не останавливалась, нигде не задерживалась, чтобы никто не мог сказать, что она – его и от его имени или по поручению действует. Что она человек того-то или того-то.

Она сама, по собственной инициативе их связывала и перевязывала, плела для всех один кокон, где каждому было бы тепло, хорошо и, главное, не надо было бы никого бояться. Она плела всё заново, потому что старый кокон был везде порван, защитить никого уже не мог, наоборот, они принимали его за сеть, за путы, всё им казалось, что он их стреножит, того хуже – душит, потому что он есть настоящая удавка. Она очень нежно плела, нежно и ласково, но если кто, даже сам Сталин, хотел большего, ускользала, но и это делала не обидно, так что в каждом оставалось, что это сейчас она не дается ему в руки, сейчас от него ускользает, потому что сначала должна сплести кокон, свить гнездо. Наверное, поэтому никто ее не ревновал и никто ей не завидовал, наоборот, все любили.

Как ни странно, одной из ранних Вериных прозелиток стала именно Аллилуева. Через три дня после своей первой вечеринки в Кунцеве, когда она шла к Лене в приемную Сталина, в кремлевском коридоре Вера неожиданно столкнулась с Аллилуевой. Очевидно, в их кружке у той был свой информатор или кто-то хотел помешать Вериным отношениям со Сталиным, во всяком случае, Аллилуева остановила ее, взяла за руку, чтобы не убежала, и стала говорить, что всё про Веру знает: она, такая молодая, чистая, красивая, и вот участвует в мерзких кутежах, развратничает, а дальше, глотая слезы, что она, Аллилуева, больше не может, не может так жить и что когда-нибудь и в Вериной жизни будет то же самое, и тогда она ее, Аллилуеву, вспомнит, каждое ее слово вспомнит. Вере сделалось стыдно и жалко ее, она принялась утешать Аллилуеву, плакать вместе с ней, потому что, слава Богу, ни в чем не была виновна.

Аллилуева говорила Вере, что именно для Сталина ее и привели в эту компанию, именно со Сталиным она должна была провести прошлую ночь; она, Аллилуева, это знает точно, знает от человека, которому полностью доверяет, просто Сталина вчера что-то отвлекло. Теперь Вера была рада, что так получилось, она радовалась, ликовала, что осталась чиста; и вот она ликовала, что между ней и Аллилуевой ничего не стоит, и каялась перед ней, плакала и молила ее простить, потому что, конечно же, Аллилуева была права: она готова была к греху, сама на это шла, и просто Бог уберег. Уже простив ее, Аллилуева потребовала от Веры клятвы, что никогда, как бы всё ни складывалось, она не ляжет со Сталиным в постель, скорее руки на себя наложит, чем ляжет; Вера поклялась и действительно, хотя несколько раз спасалась буквально чудом, свое слово сдержала.

В их вторую встречу Вера рассказала Аллилуевой про свое детство и про башкирское житье, в общем, всю жизнь, и теперь уже Аллилуева жалела ее и плакала над тем, что Вере пришлось вынести. После этого они сделались лучшими подругами, и Сталин, когда его отношения с женой стали совсем плохими, старался разговаривать с ней только при Вере или через ту же Веру передавал Наде то, что ему от нее было надо. Вера понимала, насколько опасно это ее посредничество, ясно видела, что зажата накрепко между Сталиным и его женой, и площадка, которую они ей оставили, ее собственная территория мала, с каждым днем тает. Они оба ее любили и тянули к себе, звали, манили на свою сторону, все-таки она тогда сумела устоять, не стать ни его, ни ее.

Уцелела Вера по одной-единственной причине: она нашла формулу, которая их обоих примирила, обоих утишила и простила. Она говорила Аллилуевой, что вот он, Сталин, – бог, живой бог, а та сначала ей отвечала: какой же он бог? Он и конопатый, и щербатый, и изо рта у него всегда дурно пахнет. Вера: как же Аллилуева не понимает, что это совсем не важно, да и не должно быть важно, потому что вот она, его жена, с ним в ссоре, чем-нибудь его обидела или оскорбила, и как будто правда на ее стороне, потому что Сталин ей в самом деле изменяет, и вот, говорила Вера, ты во всем перед ним права, а он перед тобой точно так же во всем не прав; но есть страна, и он, перед тобой неправый и тобой обиженный, выходит из вашей комнаты в страну, идет от тебя в страну.

Он идет злой, недовольный, собой недовольный и жизнью, всё у него валится из рук, всё падает и ломается. И он такой – как и должен – начинает править страной: того снимать, того назначать, одного казнить, другого миловать, и вот, представь, как всё это после тебя, после разговора с тобой будет. Как будет нехорошо, потому что он не только бог, но и человек, как худо будет, как недобро. Ты только подумай, говорила она Аллилуевой, сколько горя случается из-за тебя, каждый день и час случается, и неважно, знает ли об этом кто-нибудь, проклинает ли, винит, – всё это из-за тебя, из-за тебя одной.

Господи, молила она ее, как мало он тебе недодает и как много зла из-за этого происходит, как много страдает невинных. Она хорошо говорила; и Аллилуева верила ей, чем дальше, тем больше верила и только жаловалась, как редко он в последние годы ее навещает и, даже когда приходит, как ей с ним плохо, каким он сделался противным, чужим. А Вера и это перетолковывала, и это равняла и выглаживала, у нее получалось, что богу отдых нужен, нужны новые впечатления, и что правда не одна, не одна ее правда на свете, и эту другую, самую важную правду Аллилуева не видит, потому что стоит к ней чересчур близко.

И сразу, пока Аллилуева всё это обдумывала и не находила, что возразить, – откинет голову назад, снова приблизит и глаза щурит, прикидывая, можно ли из близи разглядеть большую правду, или в самом деле надо отойти и только так смотреть; Вера говорила ей, что она, Аллилуева, должна всё делать, чтобы богу было хорошо, об одном этом она и должна думать. Не тревожить его, а быть тихой, кроткой, ласковой, быть послушной и смиренной, и тогда народ на нее как на заступницу будет молиться, сделается она для народа матерью.

Вера говорила ей, что часто слышала от своего отца, дьякона, что когда в русской церкви канонизировали нового святого, то больше смотрели не на то, как он жил – всегда праведно или случалось, что и грешил, – а на то, сколько людей приходят к его могиле на поклонение, скольким он сейчас, уже после своей кончины, помогает; и если с каждым годом всё больше и больше православных молит его о заступничестве, значит, он и впрямь святой, и впрямь к Богу близок. Так и Сталин, говорила Аллилуевой Вера: сколько людей к нему обращается, сколько любит, молится на него, с ним одним связывает все свои упования, и это только растет и растет.

Чтобы Аллилуевой не было обидно, Вера говорила ей, что сейчас она уговаривает себя, что никогда не любила Сталина, но ведь сама знает, какая это неправда: долгие годы они друг без друга дня не могли прожить, это была настоящая большая любовь, о которой мечтает каждая женщина, но совсем не каждой она дается, например, у нее, Веры, ничего подобного в жизни не было. А потом эта любовь затихла, как бы заснула, но он, Сталин, бессмертный бог, и всё, что с ним связано, тоже бессмертно: любовь их не умерла, лишь затаилась, как живое зимой. Срок придет, и она возродится с такой силой, мощью, с таким буйством, какого в природе никогда раньше не бывало.

Если с чем это можно сравнить, то только с любовью самого Сталина к народу и с ответной любовью народа к Сталину. Вот во что превратилась их со Сталиным любовь, и Наде надо не печалиться, не пытаться с горя удавиться, а ликовать, какая большая была между ними любовь, если теперь ее хватило чуть не на всю страну. Она рассказывала ей эту правду, всамделишную правду, как у себя в башкирской школе сказку, день за днем, и радовалась, потому что видела, что Надя слушает ее и ей верит.

Она цитировала ей Евангелие, она с детства знала его, хорошо помнила и теперь то и дело цитировала. У нее получалось, что не только она, Вера, то же самое говорит Аллилуевой и Христос. Печалится, как много званых и как мало избранных, скорбит, сколь многие не поверили, не приняли, особенно же те, кто был ближе других. Как в церкви во время проповеди ее отец, она возглашала словами Спасителя: где матерь моя и где братья мои – и отступала, уходила к ученикам.

Эта тема – устройство человеческого зрения – волновала ее безмерно, она возвращалась к ней снова и снова, говорила, что близкое зрение – оно очень мелкое, холодное, лукавое, в нем сомнение, колебания и совсем нет веры, даже грана нет. Чтобы увидеть истинного бога, надо от него отойти, отдалиться, чтобы он был на горе, а ты внизу, в долине, и тогда в тебе, будто второе дыхание, откроется другое зрение, ничего мелкого уже не различить, да оно и не нужно – ты видишь только то, что в самом деле имеет значение.

Сталин сразу заметил и оценил всё, что она делала, но ничего не говорил. Одно время он так хорошо показывал, что ничего не замечает, что она даже боялась, одобрят ли ее, когда откроется. Но, хотя этот страх был, не отступала, уже и без Аллилуевой она шаг за шагом расширяла круг, в полгода включила туда и остальных близких к Сталину людей. Благодаря ей даже те, кто по-прежнему звал его Кобой, начали понимать, что Сталин – бог, проникаться этим больше и больше, а потом самые способные в свою очередь принялись это проповедовать и об этом свидетельствовать.

Сталин, как я уже говорил, во всё это не вмешивался, никак Веру не направлял, но она была тактична, умна, считала, что то, что ей никто не мешает, достаточно. Вере тогда было с собой хорошо, печалило лишь, что неожиданно стали портиться ее отношения с Леной. Лена была давно влюблена в Сталина, пару раз ей удалось остаться с ним наедине, но сделаться постоянной подругой не получалось. Хотя любил он именно таких, чуть полных, статных, с маленькими, будто игрушечными ступнями. То ли Сталина раздражало, что она замужем, приходится ее с кем-то делить, хотя Вера от самой Лены знала, что Осю она не любит, скажи Сталин одно-единственное слово, тут же с ним разведется, или не нравилась ее настойчивость, но, скорее всего, по многу часов в день диктуя Лене приказы и распоряжения, он просто от нее уставал.

Еще до Башкирии Вера знала за Леной, что та по временам чересчур напориста, прямолинейна, особенно когда ей кажется, что цель – вот она, рядом, и, сочувствуя Лене, пыталась ее предостеречь. В последние месяцы, когда на вечеринках стало много девочек из кордебалета и некоторые так пришлись Сталину по вкусу, что он велел приглашать их и дальше, Лена вдруг захотела ввести это в рамки. Понравиться такое, конечно, не могло, и Сталин, раз просто удивившись, – он очень ценил Ленину работу, в не меньшей степени ее преданность – потом, когда она не унялась, через Енукидзе строго ее одернул. В итоге единственное, чего Лена добилась, – ее перестали приглашать в Кунцево.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6