Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Старая девочка

ModernLib.Net / Владимир Шаров / Старая девочка - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Владимир Шаров
Жанр:

 

 


Опала продолжалась месяца три, и лишь благодаря Вериному заступничеству Лена в конце концов была прощена. Больше воспитывать Сталина она не решалась, но страх, что отлучена навсегда и Сталин потерян тоже навсегда, за эти месяцы превратился в манию; всё, что произошло, было в ее голове так искажено, что теперь Веру она считала своим главным врагом. Лена была уверена, что Вера, которую она облагодетельствовала и спасла, ее предала. Скрывать то, что она думает о Вере, Лена не собиралась, и та, хоть ее и жалела, понимала, что ничего объяснить не сумеет. Вера ни в чем не была виновата, и всё же основания для подозрений были. Не одна она в их компании думала, что, пока Лена не ездила в Кунцево, Сталин сошелся с Верой и что именно по требованию Веры Лена была удалена.


Правда, что Сталин давно ее хотел, но Вера уклонялась, и он, видя это, пока не торопил события. Он всё больше ей симпатизировал, всё больше чувствовал к ней благодарность, она и так его привлекала, теперь же он думал, что, похоже, она первая женщина, которая в самом деле его достойна. По складу Сталин был вполне семейным человеком, чересполосица женщин и еще совсем девочек, которая началась у них после кордебалета, постепенно его утомляла, всё чаще он хотел спокойных, долгих и, главное, ровных отношений. Последнее время, думая об этом, в качестве пары никого, кроме Веры, он представить себе не мог.

Несколько раз Сталин решал переговорить с Верой, но по разным причинам откладывал, и вот однажды, когда танцы и застолье кончились, все разошлись, они же неизвестно почему остались одни в огромной кунцевской зале; сначала говорили о делах, о его детях, об Аллилуевой и вдруг чего-то испугались и замолчали. Просто стояли друг против друга, потом он обнял ее и привлек к себе. Она как будто тоже его хотела, поддалась, прижалась, но это была секундная слабость.

Вера была очень хитра, с детства неимоверно хитра, и, когда Сталин уже думал, что всё хорошо, когда он успокоился, потому что раньше все-таки боялся отказа, а сейчас поверил – его не будет, она вдруг с непонятным, совсем неожиданным восторгом теперь уже ему самому стала объяснять, что он бог. Не отходя от него и его не отталкивая, только слегка откинув голову, она шептала, что он самый настоящий, всамделишный бог, и пускай Сталин не думает, что она говорит это потому, что считает, что так надо говорить, нет, она говорит это всем: и Наде, и Орджоникидзе, и Енукидзе потому, что это правда, чистейшей воды правда.

В ней были такой восторг, такая вера, что он вдруг понял, что не знает, как ему с ней себя вести, если он и вправду, как она говорит, – бог. Ей нельзя было не поверить, но, поверив, он тут же испугался, что не знает, как должен вести себя бог с обыкновенной женщиной, что он, став богом, наедине с женщиной еще ни разу не оставался. В нем теперь был страх, что она, которая так хорошо всё знает, наверняка знает и это, а он не знает и неминуемо опозорится. И он ее отпустил.

После той ночи в Вериных отношениях со Сталиным ничего не изменилось, всё вернулось к тому, что было раньше, и это, похоже, равно устраивало обоих. Хотя дело так и кончилось ничем, она была уверена, что и Аллилуевой, и Лене про эту их встречу со Сталиным обязательно донесут, и, когда через неделю сначала Лена, а потом Надя потребовали от нее объяснений, с тоской поняла, что на этот раз ей не оправдаться.

С Надей разговор был не таким тяжелым, та любила ее, жалела, оттого снова сказала, что если бы на ее долю выпало всё то, что выпало на Верину в Башкирии, она бы давно наложила на себя руки; а вот разговор с Леной вышел плохой, хуже не было ни до, ни после. Та выслушала, что ей сказала Вера, но услышала и поняла совсем другое. Поняла, что это только сейчас у Сталина с Верой ничего не получилось, а завтра или послезавтра обязательно получится: было ясно, что от Веры надо избавляться немедленно и навсегда, потому что опаснее соперницы у Лены нет.

Еще когда они втроем учились на педагогических курсах, Лена видела, что Иосифу нравится Вера, да и Вере он, похоже, тоже симпатичен, но тогда отдать ей Иосифа Лене и в голову не приходило. Те полтора года, что Вера провела в Башкирии, Лена прожила с Бергом хорошо, даже решила про себя, что лучшего искать глупо, пора остепениться, родить ребенка, а тут вдруг поняла, что без Сталина не может. Какое-то время пыталась их совмещать, но давно поняла, что если и вправду хочет привязать к себе Сталина, должна заниматься только им, днем и ночью им одним.

Берг был неревнив и доверчив, как ребенок, обманывать его было проще простого, но эти обманы, а главное, простота, наивность Берга буквально ее бесили. И вот теперь она вдруг подумала, что если Вера не врет, в самом деле помнит, чем ей обязана, и если она по-прежнему неравнодушна к Бергу, а Сталин по глупости ей безразличен, почему бы им не пойти на следующую комбинацию: она, Вера, забирает себе Берга и уезжает с ним из Москвы. Сталин же остается Лене.

У Веры в те месяцы было несколько увлечений, ухаживал за ней, в частности, художник Карл Тобе, очень милый человек, преподававший когда-то рисунок на их педагогических курсах, но всё это было мимолетно и не слишком серьезно, так, обычный флирт, кроме того, она и вправду хотела с Леной расплатиться. Или понимала, что вечно ускользать от Сталина, балансировать между ним и Аллилуевой не удастся, и Ося ей тоже нравился, поэтому на Ленино предложение она согласилась сразу и легко, и уже через два месяца они действительно рокировались. Вера вышла замуж за Берга, развела, освободила Лену, и уехала с ним вместе в Баку, где Берг получил пост заместителя начальника нефтепромыслов по переработке. Как ни странно, и Сталин, когда Лена ему сказала, что она разводится, а Вера выходит замуж за Берга, отнесся к этому спокойно, даже пошутил, что больше других о Вере будет горевать Аллилуева, и Лена подумала, что, похоже, Веру он почему-то побаивается.


Двенадцатого августа, как уже давно было обговорено с родителями, Вера должна была позвонить в Ярославль, узнать, как девочки, и сказать, когда она сама приедет и возьмет их, чтобы ехать в Саратов. Накануне вечером или в этот же день в Грозный должен был звонить Ося, сказать, как у него дела и, главное, есть ли им где жить, получил ли он наконец ключи от квартиры. Чтобы без нервов и наверняка успеть, ей надо было выехать от Нафтали рано утром одиннадцатого. Как раз за день до этого она наново переписала историю Емельяна Ярославского, то есть выполнила всё, что собиралась сделать в горах, и была собой очень довольна. Нафтали повез ее на своей машине до Самашек, откуда шел автобус на Грозный, и Вера, еще прощаясь с ним, знала, что, если ничего в дороге не случится и она доберется нормально, сегодня, в крайнем случае завтра зайдет к Тасе, еще раз попытается с ней поговорить. Потом, перед самым отъездом, времени на это может и не найтись.

До Самашек они доехали меньше чем за три часа, день был совсем не жаркий, особенно в горах, но и когда они спустились в долину, там тоже дул приятный ветерок, и ей было так хорошо, что они даже не разговаривали. Нафтали вел машину, а она смотрела в окно на горы, которые вдруг после какого-то поворота прямо перегораживали им дорогу и тут же снова прятались за нависающими деревьями. Вся эта горная часть Чечни была замечательно красива, и теперь, когда ей предстояло перебраться в бесконечную ровную степь с ее ветрами и холодом, она огорчилась, хотя прежде очень ждала, даже торопила переезд. Ей давно хотелось вернуться в Россию, а еще больше – снова жить в большом городе. Конечно, Саратов не Москва, но и с маленьким захолустным Грозным, который до сих пор скорее походил на посад, выросший при крепости, чем на настоящий город, его тоже сравнить было трудно.

В Самашках Вера попрощалась с Нафтали и потом еще почти девять часов тряслась в забитом до крыши автобусе, когда наконец добралась до Грозного, так устала, что решила, что ни к какой Тасе сегодня не пойдет, останется дома и ляжет спать. Еще две недели назад во время их последнего разговора Ося сказал, что не знает, как получится: если сможет, позвонит ей после десяти вечера одиннадцатого из города или утром с работы на следующий день, двенадцатого, и она тогда же договорилась с матерью, что та будет ждать ее звонка на почтамте в восемь часов вечера двенадцатого, когда Вера будет уже всё знать.

С детства Вера спала очень крепко, зная это за собой, поставила телефон прямо у изголовья. И в самом деле после полусуток тяжелой пыльной дороги она спала, как убитая, проснулась только около десяти от телефонного звонка, но это был не Берг, а Тася. Заплетающимся со сна языком Вера стала докладывать, что делается у Нафтали, но та слушала безо всякого интереса, и Вера свернула разговор, сказала лишь, что зайдет сегодня, в крайнем случае завтра. Завтра как раз было воскресенье, день для них обеих очень удобный.

Повесив трубку, Вера больше не ложилась, позавтракала, потом весь день вяло разбирала вещи, что-то паковала, что-то отложила на выброс, но в основном ждала звонка Оси. Она не отходила от телефона ни на минуту, но он так и не позвонил. Вечером почтамтская телефонистка соединила ее с матерью, и та сказала, что еще десять дней назад Ося неожиданно объявился в Ярославле, забрал детей и повез на пароходе “Максим Горький” в Саратов, после чего тут же стала его обвинять, что он заставляет их с отцом нервничать, пароход должен был доплыть до Саратова еще вчера, но Ося, который торжественно клялся, что даст телеграмму в первую же минуту, как ступит на берег, так и не прислал ничего. Больше новостей не было, и Вера, извинившись перед матерью, попрощалась.

Задержка была невелика, но Вера, зная, как в подобных случаях волнуется сам Берг, испугалась. К Тасе на ночь глядя идти не хотелось, кроме того, она теперь была привязана к телефону, но Тася, будто обо всем догадавшись, пришла сама и раз за разом стала пытаться навести разговор на Нафтали и Веру. Впрочем, Вере было не до того. Тася видела, что Вера не в себе, даже предложила переночевать у нее, а когда Вера отказалась, сходила домой и принесла еды, потому что у Веры не было ни крошки.

Утром Вера принялась звонить в Саратов в заводоуправление, телефон которого Берг ей на всякий случай оставил, дозвонилась только через три часа, но где Берг, там не знали. Потом в справочной ей дали телефон пароходства, и она, выяснив, что “Максим Горький” пришвартовался в Саратове точно по расписанию, позвонила в обком, в горком партии, но везде ей отвечали, что ничем помочь не могут – Берг у них давно не появлялся. С матерью она теперь созванивалась каждый вечер, но и в Ярославле от Оси по-прежнему ничего не было.

Больше заставить себя сидеть в Грозном и сходить с ума Вера не могла, решила, что ждет еще одни сутки, если же Ося не объявится, сама поедет в Саратов: может быть, там хоть что-то известно. В конце концов, он мог сойти где-нибудь на полдороге. Конечно, это было не похоже на Осю: ничего и никому не сообщив, куда-то исчезнуть, но пару раз на ее памяти он выкидывал странные номера, и сейчас она уговаривала себя, что всё может быть.

В сущности, она уже понимала, что чуда не будет, завтра так и так она едет в Саратов, даже позвонила на вокзал, выяснила, на каком поезде надо ехать и когда он отходит. Перевод от Оси должен был прийти только двадцатого августа, своих денег у нее не осталось, тогда она позвонила Тасе, попросила одолжить, если может, и занести. Денег у Таси было немного – у Эсамовых они никогда не задерживались, – Вера могла позвонить и Томкиным, и Закутаевым, но почему-то решила этого не делать. Тася постучала в дверь уже через час, понимала, что случилось неладное, все-таки она очень хотела с Верой переговорить и, когда увидела, что опять не получится, ушла огорченная.

Поезд, на котором Вера должна была ехать, отправлялся в полседьмого утра, и она, чтобы собраться, привести себя в порядок, встала засветло. В город вышла, когда уже рассвело, народу на улицах было много, и Вера почему-то этому обрадовалась. Поезд был непрямой, на Кавказской ей надо было пересесть, так что она знала, что будет ехать больше суток, но приходил он в Саратов утром, и это ее как раз устраивало. Утром и днем можно было что-то делать, куда-то ходить, спрашивать, узнавать, по ночам же ей теперь не удавалось заснуть, ждать, когда рассветет, было невыносимо.

В Саратове Вера провела три дня, бегая, будто челнок, от заводоуправления к горкому партии и обратно, но нигде никто ничего не знал или не хотел с ней разговаривать. Она уже понимала, что там, куда ходит, она ни от кого ничего не добьется, даже понимала, что ей надо идти в управление НКВД, но решиться на это не могла, говорила себе, что сначала дождется “Максима Горького”, возвращающегося из Астрахани обратно в Саратов. Узнает на пароходе, на какой пристани сошел Берг. Все-таки теплилась надежда, что он с девочками просто не доплыл до Саратова, сошел где-то на полпути или, наоборот, повез их дальше в Астрахань. Мужчину с тремя маленькими девочками на корабле наверняка должны были запомнить.

“Горький” пришвартовался в Саратове девятнадцатого августа, и, когда те, кто должен был сойти, сошли и команда освободилась, она прямо у трапа стала всех подряд спрашивать о Берге. Первые же два матроса и, главное, официантка, которая как раз его с девочками кормила, сказали Вере, что они сошли именно в Саратове.

Тем же вечером она, забрав из гостиницы вещи, поехала в Москву, решила пробиться на прием к наркому Троицкому – его непосредственному начальнику. Но в Москве Троицкий, хотя они были хорошо знакомы, принять Веру наотрез отказался, никто из его заместителей разговаривать с ней тоже не стал, чиновник же, к которому ее наконец пустили, едва она вошла, принялся кричать, что хватит, как идиотке, туда-сюда мотаться по стране, отрывать людей от работы, давно пора возвращаться в Грозный, по месту прописки, там и ждать ответа. После этого надеяться было уже не на что.

* * *

Денег, чтобы вернуться в Грозный, у Веры не было, с трудом она наскребла на билет до Ярославля. Приехав, ни о чем не могла говорить, только ревела и, как старая баба, причитала, что больше никогда-никогда не увидит Осю. В конце концов мать не выдержала и не хуже того чиновника стала орать на нее, что она всегда знала, что Ося всех погубит, никогда не сомневалась, что он самый настоящий вредитель, и ей, дуре, сейчас не о своем поганом мужике думать надо, а о том, как девочек, дочек собственных, выцарапывать.

У родителей Вера провела меньше суток и, взяв деньги, через Москву снова поехала в Саратов. Сразу же пошла в управление НКВД, но и здесь никто с ней разговаривать не захотел. Только опять было сказано, что она должна вернуться по месту прописки и оттуда в письменной форме сделать запрос. Она пыталась узнать и про Осю, и про девочек отдельно, отдельно ему и каждой из них послать передачу, но результат всегда был один, и она, без толку протыкавшись то туда, то сюда пять дней, как и было велено, поехала обратно в Грозный.


Возможно, потому, что она не спала по ночам, неподолгу дремала лишь в поезде, Вера была в каком-то раже, и в Грозном ее хватило и на то, чтобы послать в Саратов запросы, и чтобы распродать мебель – покупателей она подыскала давно, еще в начале лета, когда стало ясно, что они уезжают, и на большое письмо Сталину, к которому она приложила “Емельяна Ярославского” и на две трети готового “Ленина”. Впрочем, на письмо Сталину надежд не было.

После этого ей всё сделалось безразлично, и она почти перестала выходить из дома. Целыми днями или сидела, или лежала на кушетке, в двух других комнатах не осталось ни одного стула, там Вера садилась прямо на пол, а то просто ходила из комнаты в комнату.

Она как будто ни о чем не думала и ни о чем не помнила. Раз в три дня, чтобы не пугать Веру, всегда в одно и то же время звонила мать, но Вера, хоть и знала наверняка, кто это, всё равно каждый раз бросалась к телефону, будто это Ося, а потом, когда слышала в трубке голос матери, не понимала, что должна ей сказать, для чего она вообще опять ей звонит. Городских звонков не было вовсе, Грозный – город маленький, и уже к ее приезду все знали, что Иосиф Берг арестован, звонить его жене нечего.

Оставшись одна, она мало ела: не хотелось, да и не могла заставить себя пойти на рынок, не следила за собой, иногда по многу дней даже не умывалась и скоро совсем опустилась. Еще хуже было то, что из-за нервов началась какая-то экзема, по телу пошли язвы, гнойники, так что ей теперь казалось, что она, как Иов, гниет заживо.

Из старых друзей заходил лишь Нафтали с Тасей, и Вера видела, что он боится ее, неприбранную, покрытую гнойниками старуху, оттого и приходит не один. Всякий раз Эсамовы приносили ей немного денег, еду, причем Тася старалась, готовила то, что Вера любила. Дважды подряд – это было уже в конце сентября и в первых числах октября – они даже вывозили ее на шашлыки. Вера знала, что организовывал это Нафтали, но понимала и то, как много, что другие поддались на его уговоры, согласились.

До этого Вера уже месяц не выходила из дома и, когда первый раз села в машину, увидела их, так была тронута, что заплакала. И всё же никакой радости поездки ей не доставили. Сначала они ехали молча, всем надо было притерпеться, привыкнуть к новому раскладу, к ее нынешнему виду, а потом заговорили, будто ничего не случилось, будто всё в порядке и Иосиф не арестован, просто по своим нефтяным делам уехал в Саратов. Но огорчилась она не этому, а когда вдруг поняла, что они и без нее каждую неделю продолжали ездить в горы. Раньше они объясняли, как тяготятся этой регулярностью и обязательностью, и она верила, что, стоит ей уехать, субботние шашлыки сразу же кончатся, и вот теперь, узнав, что ошибалась, вдруг снова, как девочка, расплакалась.

Но главное, конечно, не это. Когда они приехали на свое обычное место и Эсамов принялся готовить мясо, Вера была уверена, что остальные пойдут гулять, а она, как раньше, сможет лежать на ковре рядом с огнем, о чем-нибудь с Нафтали разговаривать. Она понимала, что смотреть на нее ему теперь вряд ли приятно, но это было, может быть, в последний раз в ее жизни, и отказать себе она не могла. Но и в первую их поездку, и во вторую ни Томкины, ни Закутаевы никуда не ушли; едва Нафтали расстелил ковер, они сгрудились рядом и принялись на нее кричать, обвинять, что она и Ося сами во всем виноваты.

Перебивая друг друга, они говорили ей, что невиновных у нас не арестовывают и не сажают – это известно любому, – что-то было, наверняка что-то было, и она обязана вспомнить, всё вспомнить и сама пойти в органы. Они кричали ей, что Ося – то, что он говорил, как себя вел, – давно казался им подозрителен, и то, что он учился за границей, тоже подозрительно. Почему ей не приходит в голову, что он шпион, что в Швеции его завербовали. Просто она была ослеплена любовью и ничего не желала видеть.

Они вспоминали, что несколько раз, когда они пили за Сталина, у него было невеселое лицо, будто ему этот тост не нравился, то еще какую-то ерунду, и теперь тыкали ей, что вот тогда и тогда он говорил совсем не то, что должен был в этой ситуации говорить советский человек, но и они были ослеплены не хуже ее, и они, потеряв бдительность, не придали этому значения. Со Сталиным ей было особенно обидно, потому что два года назад именно она, Вера, уговорила, почти что заставила их пить за него первый тост.

Она тогда только собрала эту компанию, только начала в ней царить, раньше каждый из них глядел в свою сторону, и она ничего не могла с этим поделать. Из-за этого ей и не нравился Грозный. В Москве во время ее детства всё было близко и рядом и все от рождения до смерти были друг с другом сцеплены и переплетены, поэтому Москва здесь, в Чечне, казалась ей меньше Грозного. Это было смешно, наивно, но так.

Едва их субботние вылазки в горы были узаконены, они, зная о ее московских связях – сама она никому и ничего не рассказывала, но здесь, как везде в провинции, всё сразу сделалось известно, – стали ее прощупывать, выяснять, что там, в Москве, какой и в какую сторону дует ветер.

Они хорошо чувствовали линию, куда всё идет. Здесь с меньшим числом людей приходилось рвать отношения, открещиваться и отступаться, а когда приходилось, все от мала до велика понимали, что это нечто вроде ритуала, никто ни в чем не виноват и терзаться не надо. Хорошо разбираясь в их законах и правилах, часто предвидя на несколько ходов вперед, кто следующий и кто за ним, они легко повторяли московские игры. Всё же пусть и не прямо, намеками разговор, почему выбран именно этот путь, в чем его преимущество и для самого Сталина, и для тех, кто ему близок, пару раз заходил, и Вера говорила им то, что поняла еще в Москве, объясняла, что Сталин – живой бог, что он настоящий, всамделишный бог, и не надо даже пытаться рассудить что зачем – это грех. Она говорила им, что главное, что этот грех никому не нужен, куда проще, легче, спасительней в Сталина верить. Верить в него, и любить его, и поминать за каждой трапезой, тогда ты можешь чувствовать себя в безопасности.

Во время тех двух поездок в горы они довольно быстро уставали обвинять Иосифа, что он вредитель и иностранный шпион, принимались нападать уже на нее саму. Почему она не напишет Сталину, ведь у нее с ним дружеские отношения, почему не поедет в Москву, в Кремль и не бросится ему в ноги. Может быть, Иосифа, если он и впрямь шпион, не спасет, его тогда и спасать незачем, но детей, хоть детей получит обратно.

Они, не хуже матери, ругали ее, что она ничего не хочет делать, только дни напролет сидит дома, из-за этого и мужа потеряла, и детей. Время от времени, когда Вера опять начинала плакать, Нафтали пытался их урезонить, но они его не слышали, и Тася тоже его обрывала, им надо было, было необходимо ей объяснить, что она ведет себя неправильно, сама всё губит. Так они клевали Веру прямо до ее дома, впрочем, вторые из этих шашлыков были последними – видимо, они посчитали, что сказали ей всё, что были должны.


Два последних месяца осени, октябрь и ноябрь, Вера прожила так же, как раньше. Телефон, если не считать звонков матери, не звонил теперь и случайно; единственные, кто ее по-прежнему навещал, были Тася и Нафтали. Обычно они заходили к ней раз в неделю, по вторникам и ненадолго. Она давно уже приспособилась к этой жизни, приспособилась даже к экземе, ни о чем не думала, ничего не ждала и прошлую свою жизнь, Осю, девочек вспоминала редко.

Только однажды, когда ночью в Грозном выпал снег и утром, дотащившись до окна, она увидела, что вокруг всё сделалось бело, Вере вдруг пришло в голову, что кроме детей и мужа она потеряла еще одно. С самого раннего детства, почти что с того времени, как себя помнила, Вера каждый день вела дневник. Даже больная, с высокой температурой, даже в Башкирии, она день за днем делала подробнейшие записи. Так же поступали и ее мать, и бабка.

Мать когда-то, когда Вера еще только научилась писать и ей торжественно был вручен первый блокнот для дневника, сказала, что сюда следует записывать всё важное, что произошло за день, все свои грехи, чтобы никогда не забывать покаяться, и все добрые дела, чтобы видеть, что добро не так уж трудно, что и она, Вера, может его делать. Позже, в четырнадцать лет, когда Вере надоела эта каждодневная повинность и она пошла сказать матери, что всё, хватит, больше она ничего записывать не будет, в их классе и четверть девочек не ведет дневника, мать ответила, что никто Веру заставлять не собирается, но просто ей кажется, что человек должен уважать себя и свою жизнь, уважать, наконец, Создателя, всё это сотворившего, а как же это делать, если день прошел, а назавтра ты уже ничего не помнишь.

И вот теперь Вера подумала, что с того дня, как она села в поезд и первый раз поехала в Саратов, она ни разу дневника не открывала. Она нашла свою последнюю тетрадь, записывать ей сейчас, конечно, было нечего, но в голову вдруг пришло, что, похоже, ради сегодняшнего дня она и вела его все эти годы. Впервые за долгое время Вере чего-то по-настоящему хотелось, и она представила себе, как будет читать дневник от своей последней записи назад, день за днем, все эти двадцать блокнотов, общих тетрадей и амбарных книг и наконец хоть на неделю или на две сможет забыться.

Она стала листать вторую из грозненских тетрадей, сначала попала на ветрянку старшей дочери Тани, потом на выступление сатирика и пародиста Смирнова-Сокольского, которое им с Бергом очень понравилось, дальше, накануне этого дня, был звонок Осе из Москвы от Молотова, шашлык, плохой стул у младшей девочки и слова врача, который успокоил Веру, что это наверняка не дизентерия. Еще днем раньше она очень подробно записала, кто и как сдавал ей экзамены в институте, и даже наметила, правда, совсем предварительно и начерно, кого можно будет рекомендовать для продолжения учебы в аспирантуре; вечером же был концерт Козловского, приехавшего в Грозный на гастроли. Поскольку Берг пение не любил, она пошла на Козловского с Тасей.

Мельком просмотрев всю тетрадь и уже снова вернувшись в конец, чтобы начать читать подряд, она вдруг сообразила, что всей этой толстой стопки тетрадей, которые она заполняла одну за другой и таскала вместе с вещами из города в город, ей не хватит и на месяц. А дальше, если жизнь через месяц не кончится, делать будет совсем нечего. И тогда она дала себе слово, главное, у нее на это хватило сил, читать каждый день запись только одного дня, а потом, не спеша, никуда не торопясь, вспоминать и остальное, что с ней в этот день было.


К середине декабря она ушла уже довольно далеко, и вот как-то во вторник – у нее как раз были Нафтали и Тася – в дверь позвонили. Тася открыла. Это был их участковый милиционер; решив, что хозяйки нет дома, он сказал, чтобы передали Радостиной, что квартира служебная, принадлежит она Грознефти и не позже, чем через три дня, то есть до пятницы, она, Вера Радостина, должна из нее выехать. Тася стала ему объяснять, что это никак невозможно, что Вере некуда деваться, но он ответил, что им известно, что в Ярославле у Веры живет мать, она вполне может ехать туда, и, обращаясь к вышедшему в коридор Нафтали, добавил, что если всё будет в порядке, в Ярославле, как он слышал, Вере вернут дочерей.


Письмо Веры попало на стол Ежова девятнадцатого октября. Оно было выделено из тысяч других подобных писем потому, что автор несомненно лично знал Сталина, и потому, что приложенные к нему Верины сказки показались заместителю Ежова Акулову занятными. Одну из них он даже пересказал Ежову во время праздничного октябрьского застолья. У Ежова письмо пролежало две недели, он прочитал его в первый же день, сразу прочитал и сказки, и сразу всё это ему до крайности не понравилось. Это была еще одна попытка дискредитировать органы, обвинить их в ошибках и ненужных арестах.

Ничего нового здесь не было: таких писем на имя Сталина каждый день приходили целые мешки, и никто из тех, кто их писал, не желал видеть дальше своего носа. Не желал помнить ни о ком, кроме себя самого. Это было даже тогда, когда письмо начиналось длинным, по внешности искренним зачином, где автор каждым словом клялся, что целиком и полностью одобряет политику органов. Они словно не замечали, что то, что шло дальше – эти жалкие фразы, что тут, в отдельно взятом случае произошла ошибка, – всю работу чекистов напрочь зачеркивает. Органы могли быть только правы, всегда и везде правы, только непогрешимость органов могла спасти страну от развала и гибели.

Сталин это прекрасно понимал, он, собственно говоря, сам всё это первый и понял и сам, не жалея никаких сил для убеждения товарищей по партии, поддерживал. Правда, когда однажды Ежов предложил ему внести в Конституцию положение о непогрешимости органов, Сталин воспротивился, посчитал, что он и партия должны оставаться над органами. Ежов видел логику Сталина, но и своя логика тоже казалась ему верной.

То положение о непогрешимости было прямым выводом из книги, написанной Ежовым в соавторстве с одним из его заместителей – Стратоновым, книги, где разбирался вопрос о том, что такое вообще человеческая жизнь и как она должна быть устроена, чтобы люди были по возможности счастливы. Писалась она уже во второй половине тридцатых годов, когда все они изменились.

Отбирая материал для книги, Ежов часто вспоминал те давние, насквозь романтические годы, что проработал под началом Дзержинского. Они тогда очень много спорили о назначении органов, и как-то Ежов, поддержанный, кстати, Феликсом Эдмундовичем, чуть не до утра с восторгом объяснял коллегии НКВД, что скоро наука сможет воскрешать человека, возрождать его для новой жизни. В гроб церкви будет вбит наконец осиновый кол – никто о Боге больше не вспомнит.

И вот ради того, чтобы эта вечная жизнь, этот рай на земле был построен как можно скорее, убеждал он их, сейчас следует без всякой жалости и пощады изымать, убирать, расстреливать всех, кто так или иначе может этому помешать. Есть доказательства или их нет, пускай даже точно известно, что подследственный пока ничего плохого не совершил, но если враг из него может вырасти, его надо убирать немедленно и не раздумывая, без каких бы то ни было апелляций и помилований. Помилование для всех и каждого придет потом, когда их воскресят и когда счастье, любовь, гармония, которые будут везде, куда ни посмотри, убедят распоследнего буржуя.

Он тогда благодаря сочувствию Дзержинского сумел дойти до ЦК, и насквозь голодная, промерзшая страна, где миллионы людей дохли, как мухи, выделила несколько сот тысяч золотых рублей ученым, которые занимались исследованием возможности воскрешения человека. Они все веровали, что еще немного, год-два, максимум пять, – и проблема будет решена.

И всё же Ежов никогда не раскаивался в том своем идеализме и сейчас верил, что был прав, просто оказалось, что нужно больше времени. Так что в двадцатые годы он, без сомнения, только бы о воскрешении и писал. По сравнению с ним всё прочее было третьестепенным, другого оправдания органам было не нужно. Восставший из мертвых оправдал бы их окончательно и бесповоротно.

Однако теперь, спустя двадцать лет, он стал ценить и разочарование, которое принесла им наука. Как и всякая неудача, она многое им дала, в частности, научила лучше понимать, чувствовать людей. Именно благодаря ей и сам Ежов, и те чекисты, что были ему близки, вдруг вспомнили, что человеку трудно жить лишь верой в конечное счастье, человек так устроен, что и сейчас, в этой простой сиюминутной жизни, тоже хочет радоваться, любить, ненавидеть, наслаждаться миром и покоем. Оттого и в прошлые времена люди ради самого небольшого удовольствия так легко шли на грех. Шли, жертвуя своим спасением, и церковь поделать с этим ничего не могла.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6