Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письмо из Солигалича в Оксфорд

ModernLib.Net / Яковлев Сергей / Письмо из Солигалича в Оксфорд - Чтение (стр. 4)
Автор: Яковлев Сергей
Жанр:

 

 


Молодой водитель с двумя тонкими серебряными колечками в ухе проверяет при входе мой билет. А я уже замечаю в полутемном салоне девушку. В короткой черной юбчонке и темных колготках, сидит нога на ногу, между ногами ладошку свою проложила... Сесть рядом? Но место занято ее зеленым рюкзачком, неловко как-то тревожить, когда кругом свободные кресла. Англичане вообще дорожат одиночеством и предпочитают не подсаживаться без нужды. И я устраиваюсь сзади и с завистью смотрю, как на следующей остановке ее бесцеремонно теснит патлатый верзила с прыщеватым лицом и большими желтыми зубами, и она с ним всю дорогу о чем-то непринужденно болтает.
      Или поднимаюсь вечером из подвального этажа супермаркета, где обычно беру продукты, а навстречу спускается по лестнице женщина - не юная уже, ближе к тридцати, не легкомысленная и отнюдь не жизнерадостная. Устала жена и мать, забежавшая после работы сделать покупки для дома. Я смотрю на нее, она бросает на меня мимолетный ответный взгляд, и вдруг в ее глазах, в ее бледном лице, в том, как дрогнули уголки ее плотно сжатых губ, чудитс мне бездна неутоленного желания. Она прошла, растворилась в толпе внизу, через секунду я уже не помнил ее лица, но это жадное подрагивание женского рта a grin without a cat3 - оно во мне осталось. А вместе и мысль: Она могла бы быть моей!
      Такое ощущение от мимолетных встреч и перекрестных взглядов с незнакомками бывало и дома. Но в Англии оно приобретало особую остроту и особенный смысл. Позже мне пришло в голову сравнение: желать чужую жену и чужую страну - почти одно и то же. И тут и там - желание иной судьбы.
      В другой раз все-таки решаюсь подсесть к молодой женщине в автобусе.
      - Вы знаете, я первый раз в Англии...
      - Oh, really?!4
      Да. Приехал из России поработать, здесь у вас прекрасные библиотеки...
      - Oh, really?!
      Хотите, я расскажу вам о моей стране? Русские очень похожи на англичан... - Oh, really?!
      Вечерами сидел в общей курительной комнате у телевизора. В те дни в Англии обнародовали результаты первого в стране опроса на половые темы. При Тэтчер такой опрос был невозможен, ехидничали телекомментаторы. - На все подобные предложения она отвечала: нам этого не нужно, мы - британцы... Меня восхищали женские персонажи в английских фильмах. Кажется, никто не изображал с таким сарказмом раздражительность и эгоизм очаровательных английских женщин, как сами англичане... К полуночи в курилке накапливался холодный слоистый дым. Голова гудела от экранного однообразия и спертого воздуха.
      Как-то после очередного затянувшегося сеанса я проснулся утром с головной болью и продолжал валятьс в постели, удивляясь тому, что мне не хочется вставать. Если бы мне в России такое напророчили, я бы не поверил. Я в Англии, и мне не хочется вставать! Кремовые стены, белые рамы и подоконники. Кран над белой раковиной, полотенце под ней. Серое солдатское одеяло, тумбочка у изголовья. По виду все это было подобно больнице или даже тюрьме. Чувствовал я себя так, словно скован по рукам и ногам и терпеливо жду, когда кончится срок.
      Но ведь я был совершенно свободен! И еще вчера разгуливал в свое удовольствие по улицам Лондона. К полудню как раз оказался возле Вестминстера и услышал Биг Бен. Смотри, запоминай на всю оставшуюся жизнь, - говорил я сам себе. - Вот здание парламента, вот знаменитая башня с часами. Прошел по набережной Темзы. Газоны уже поседели от инея, лужицы на асфальте покрылись льдом. Шагал по улицам под неотвязный, волнами накатывающий звон колоколов Св. Павла, простая мелодия которых навсегда застревает в ушах. Увидел Тауэр, легендарное место стольких страданий и казней, - он был совсем не такой мрачный, как наша Петропавловка, весь из светлого камня, похожий на большую игрушку. И снова настойчиво внушал себе: Вот Тауэр. Запоминай. Когда-нибудь ты просто не поверишь, что был здесь и видел все это. Говорил - и тут же все забывал, будто во сне...
      Натаскиваю себ на благородство. Натаскиваю себя на влюбленность. На восприятие природы, пейзажа, искусства...
      Да разве во мне уже не осталось живых чувств?!
      Взяв себ в руки, я встал с постели и открыл наугад одну из книг, в беспорядке лежавших на тумбочке:
      Посетив Лондон и не найдя в нем ничего любопытного, кроме его обширности и парков, Чаадаев поспешил в Брайтон, но морские купанья не принесли ему пользы... Он все время лечится, и все без успеха. Галль вылечивает его от ипохондрии, а к концу путешествия его душевное состояние ужасно. Этот странный турист долгие месяцы проводит в полном уединении... Его гнетут какие-то мучительные настроения. Попав наконец в Англию после опасного морского путешествия, он три недели не может принудить себя написать домой первое письмо - вещь совершенно непостижимая, потому что он хорошо знал, как тревожатся о нем тетка и брат...
      При том настроении, в котором находился Чаадаев, трехлетнее заграничное лечение, разумеется, не принесло ему никакой пользы; он возвращался в Россию больнее и горше прежнего.
      Русский человек, зачем-то отправившийся в 20-х годах прошлого столетия в Англию, много дней проживший там в тоскливом и мрачном созерцании, а через несколько лет вдруг потрясший современников глубоким отвращением к своему отечеству, - этот человек был главным предметом моих занятий в Оксфорде.
      Мне все кажется, что он немного тронулся, - писал о нем, уже вернувшемся в Россию, Петр Вяземский, намного опередив приговор, вынесенный Чаадаеву императором Николаем I. А другой близкий Чаадаеву человек примерно в те же дни сообщает: Он воображает, что болезнь его, и именно открытый геморрой, делают его кандидатом смерти; от того худеет и имеет вид совершенного, но скороспелого старика, худ, плешив, с впалыми глазами и беспрестанно говорит о своем изнеможении...
      Впрочем, во время болезни на подмосковной даче я не смотрелся в зеркало, мне едва хватало сил доплестись до холодной уборной на другом конце двора, так что внешние совпадения не сводили меня с ума.
      Однажды приснилось, будто я еще в Оксфорде и мне снится сон, что я уже дома. Распаковываю багаж, полураздетая жена примеряет наряды.
      А в Британском музее ты был? - спрашивает она, полуобернувшись ко мне от зеркала, и я понимаю, что это не жена, а сестра. Узнаю об этом не по лицу и не по голосу, а по дряблой коже на шее да по отвисшей морщинистой груди, какую я видел у больной мамы, когда помогал сестре переодеть ее в постели.
      И я с ужасом вспоминаю, что не видел ни Британского музея, ни собора Св. Павла, ни Тауэра, ни знаменитой башни с часами над парламентом. Ни разу не прошел мимо Уайт-Холла или Букингемского дворца. Не побывал в Гайд-парке. Не посетил ни одного музея. То есть я вообще не побывал за два месяца в Лондоне. Собирался отправиться туда, помню, в конце первой же недели. Заранее купил дорогой многоразовый билет на автобус. Накануне поездки, по-ребячьи боясь проспать, тревожно засыпал в своей холодной постели под серым солдатским одеялом. А дальше, до самого возвращения из Оксфорда в Москву, - провал, пустота. Как будто в оставшиеся семь недель я вообще не жил.
      Но тут (снится мне) просыпаюсь в холодном поту и вижу серое одеяло, заваленную книгами тумбочку, раковину, включенный электрокамин у кровати и с громадным облегчением вспоминаю, что я пока еще в Оксфорде и что как раз сегодня утром собирался впервые поехать в Лондон! Нет еще и шести, но я вскакиваю, радуясь, что это был всего лишь кошмарный сон, наскоро одеваюсь и узкими переулками спешу на Хай-стрит, где останавливаются экспрессы до Лондона. Приближается красивый высокий автобус вишневого цвета, я бегу за ним - остановка совсем близко, можно успеть, - автобус уже притормаживает, его нагоняю... И вижу, как он встает на противоположной стороне улицы, как впускает пассажиров, закрывает двери и спокойно трогается - без меня. Я совсем забыл, что я в Англии, где все наоборот.
      И тогда я просыпаюсь второй раз, уже на самом деле, и постепенно догадываюсь, что лежу с тяжелым гриппом на даче под Москвой.
      Утром мне позвонила Варзикова, известная в наших литературных кругах дама из вечно молодого поколения шестидесятников, и с ходу решительно заявила, что больше всего она беспокоится за армию: если не обеспечить квартирами офицерский состав частей, отзываемых в Россию из Восточной Европы, армия может не оказать президенту в трудную минуту должной поддержки. Я не стал уточнять, с кем должна воевать наша армия за президента. Догадываясь, что это лишь вступление и дальше последует разговор по существу, я хмуро отвечал, что меня кудa больше беспокоит собственная бездомность.
      - Дорогой мой, но вы же не пойдете на улицу стрелять! - уверенно возразила Варзикова, не обращая внимания на мой осипший голос.
      Я благоразумно промолчал.
      Главный вопрос, как я и догадывался, был совсем в другом. Варзикова недоумевала, почему я так долго не печатаю великолепную, просто гениальную статью молодого автора, которую она передала для моего альманаха месяца три назад.
      Я отвечал, что два месяца пробыл в Англии, а теперь свалился с гриппом. Что, по существу, не имею ничего против публикации этой статьи, хотя и не нахожу ее гениальной, но не знаю пока будущей судьбы ни альманаха, ни своей собственной. Что как раз накануне моей поездки организация, финансировавшая наше издание, задержала выплаты. Возможно, она теперь вообще расторгнет договор, и мне придется искать другого издателя либо закрывать альманах. Все это выяснится в ближайшие дни.
      - Дорогой мой, с талантами так не обращаются, наставительно сказала Варзикова, умевшая слышать только себя. - У этого молодого человека нелегкая судьба, и, уверяю вас, вы можете своим промедлением взять большой грех на душу. Мы всегда спохватываемся после времени. Как с Кричевским. Его рукописи лежали в редакциях по полгода! Мы с вами, простите, толстокожие, мы просто не способны вообразить, что человек от такой жизни полезет в петлю! Вы помните Кричевского?
      Я помнил Кричевского и в последнее время много думал о нем. Он отправился за границу, провел у родственников полгода или год, а по возвращении в Россию, не прожив здесь и недели, отравился. Только случилось это совсем не оттого, что его мало печатали. Когда-то этого писателя действительно притесняли, но тогда он, кстати, держался молодцом; в последние же годы его имя появлялось в самых престижных журналах. Настоящая причина его гибели к тому времени только-только прорисовывалась в хаосе моих переживаний.
      До этого утра телефон много дней тоскливо молчал. Тут звонки, как часто бывает, сбились в кучу и пошли один за другим. Следующим был знакомый баритон, принадлежавший как раз тому банкиру, что финансировал наше издание. Он спрашивал, почему так долго не являюсь к нему с отчетом, и, когда я заикнулся о своей болезни и попросил подождать три-четыре дня, он раздраженно хмыкнул и повесил трубку. Других я не запомнил и отвечал машинально, потому что был расстроен сулившей неприятности беседой. А затем раздалось несколько нервных пустых звонков, когда поднятая трубка упорно молчит, и наконец пробился откуда-то из сломанного автомата слабый голос жены. Она прокричала, что прибыла в Москву рано утром, но до сих пор не может выехать ко мне с вокзала: пригородные электрички в нашу сторону почему-то не ходят.
      Добралась она уже к вечеру - усталая, пахнущая прокуренным вагоном, с потемневшим лицом. Рассказала, что первый укол сделали при ней, маме сразу стало полегче. Что сестра взяла для ухода за мамой отпуск без содержания и теперь они будут жить на мизерную мамину пенсию. В городе сильно подорожали продукты; фруктов и соков, которые так нужны сейчас больной, в продаже нет совсем. Сестра отрезает от английского ананаса тонкие ломтики и ложечкой выдавливает дл мамы сок, но это ненадолго...
      Еще жена сказала, что истратила на поездку все деньги, какие у нее были, и спросила, хватит ли нам до зарплаты.
      Среди ночи я проснулся с бешено колотящимся сердцем и больше не мог уснуть. А утром уже сидел у банкира.
      Это был советский кадр: немножко пьяница, немножко распутник, немножко шпион, отъявленный плут. Такие всегда хорошо понимали правила игры, поэтому новые начальники ценили их не меньше, чем прежние партийные боссы, хотя во все времена их держали на вторых ролях. Они были хороши в качестве передаточных звеньев, для связи с массами: ничем не управляя, никогда не оспаривая руководящих указаний, эти люди умели с видом заговорщика подмигнуть маловеру - мол, без тебя все знаю, но так надо, а в трудном случае могли применить и шантаж и угрозы. Я знавал этих прожженных молодцов еще со времен моей юности - их было просто не обойти, они охраняли все входы и выходы. В ту пору они терроризировали нас единственно верной идеологией. Теперь в их руках было еще более мощное орудие давления: прикарманенные материальные ценности и финансы, все средства к жизни.
      До сих пор не понимаю, почему эта компания какое-то время поддерживала наш альманах. Вероятно, они по испытанному методу создавали пропагандистскую завесу, чтобы надежнее обделывать за ней свои делишки. Для рекламы это значило немало; а кроме того, им льстило приобщение к литературным знаменитостям...
      Вот и теперь банкир вертел в руках последний номер, на обложке которого рядом с именами хороших писателей красовалась, как всегда, его фамилия.
      - О чем тут?..
      - Тут много всего, - сказал я, пожав плечами. - Во-первых, мы печатаем малоизвестных писателей среднего поколения. Я как-то рассказывал вам об этом. Это поколение задавленных талантов, но кое-что из созданного ими заслуживает того, чтобы наконец увидеть свет...
      Мне показалось, что именно эту фразу я уже где-то произносил. Ну да, на семинаре по русской словесности в Оксфорде! Сид прямо напротив Клары Дженкинс, поклонницы наших писательниц-феминисток. И даже раскрыл перед ней эту самую книжку и показал: вот никому еще не известный, уже не молодой, но очень сильный прозаик. Он угодил в культурный провал. При коммунистах его не печатали, потому что его аполитичные сочинения казались режиму опасными. С началом перестройки литераторы принялись соревноваться в радикальности и хлесткости, и этот задумчивый художник опять оказался не у дел со своими вечными человеческими страстями и трагедиями. Однако пишет он куда лучше многих из тех, кого переводят и издают в Англии. Их время пройдет, уже проходит,- он останется... Доктор Дженкинс была заранее со мной не согласна. На лице этой чересчур учтивой молодой леди я читал высокомерное отчуждение.
      - Это все? - нетерпеливо бросил банкир, уставившись на меня в упор и для пущей значительности прищурив один глаз.
      - Трудно в двух словах пересказывать большой сборник, - заметил я, отчаянно борясь со своим насморком. - Я отношусь к нему почти как к собственному творению - как к роману, если хотите, или, если быть более точным, как режиссер к своему фильму... Это монтаж. На мой взгляд, здесь нет ничего случайного.
      Кино, роман, задавленное поколение... Красивые слова, - проворчал он. - Но вот на обложке у вас написано, что в альманахе есть политика. И если тут стоит моя подпись, могу я хотя бы теперь узнать, что это за политика?
      Я едва удержался, чтобы не рассмеяться. Только теперь я понял причину его агрессивного любопытства. В стране шла война между властными группировками, приближалась очередна заварушка. И хотя теперь он был капиталистом, в нем срабатывал инстинкт старого аппаратчика. И он был, конечно же, прав. Банк, коммерция, личные права, даже состояние - все это было малозначащей мишурой, подобно должности комсомольского секретаря или мандату народного избранника в прежние времена. В России всегда существенно только одно: угодить хозяину, кто бы этим хозяином ни был.
      - Цель наша, если в двух словах, - культурное примирение...
      - Нормально, - сказал банкир, одернув пиджак.
      - ...Речь не о том, чтобы собирать разных деятелей и заставлять их что-то там подписывать, какую-то общую декларацию или воззвание. Мы все-таки больше занимаемся культурой, чем политикой. Споры вообще глупое занятие, во время спора каждый несет такое, за что потом приходится краснеть. Легче всего заявить, например, что молодежь нынче не та, вот вам начало классического спора отцов и детей. Труднее понять, что человечество не становится хуже, просто каждое поколение вводит новые условия игры. Можно затеять бесконечный спор националов и космополитов, а можно, как сделал когда-то Гоголь, напомнить людям, что все они живут в одном доме, только смотрят на него из разных точек и исключительно по глупости не хотят сделать шаг, чтобы поменять ракурс. Можно устраивать потасовки по поводу того, что лучше - чистая или социальная поэзия, - а можно, как Достоевский, разъяснить, что никакой такой чистой поэзии среди людей вообще не бывает. И вопросы снимаются. Потому что все споры идут от недопонимания, оттого, что люди используют неудачные или ложные понятия. По поводу Чаадаева, например, исследователи до сих пор не могут прийти к соглашению, кто он - славянофил, западник? А он, как всякий умный человек, вообще не влезает ни в какие такие рамки. Учитьс глядеть на мир глазами умных людей - вот это и есть культурное примирение...
      - М-да. И рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую... Слушай, кому все это надо? - нетерпеливо спросил банкир, перейдя на ты. Кажется, он впервые осознал, с кем имеет дело. С простофилей, за которым ничего не стоит: ни престижа, ни связей, ни влияния. Ты когда-нибудь задумывался, для кого работаешь? Занятым людям, у которых есть деньги, это неинтересно, по себе знаю. С твоего брата интеллигента взять нечего. Думаешь, это народу нужно? Народу нужны анекдоты, скандальчики, бабы голые, чудеса в решете, понял? Погляди-ка вот на этот журнал, я его специально дл тебя припас. Сноб называется. Тут и машины, и мода, и напитки, и светская хроника. А девочки какие! Даже рассказ есть, между прочим. О пришельцах. Красиво? Умеют люди делать, а? Красиво. И редколлегия посолиднее вашей. Кстати, тво Варзикова тут. Да одна обложка чего стоит, смотри! Вот его - покупают, сам наблюдал. Бери себе, подумай на досуге. Если возникнут стоящие идеи приходи, буду рад тебя видеть...
      Забавно, что он был не первым, кто ставил передо мной этот вопрос. Алиса, русская аспирантка в Оксфорде, возвратила мне наш альманах на второй же день: Не могу это читать. Все серьезно и на высоком уровне, но слишком тяжело... Мрак какой-то. Я уже отвыкла от нашей жизни. Здесь журналы совсем другие. Почему бы вам не издавать что-нибудь повеселее? После учебы она собиралась остатьс в Англии навсегда. Родные у нее жили в Москве, я привез им от нее письмо и маленькие рождественские сувениры...
      Целыми днями сидя дома с завязанным горлом (грипп не отступал, по ночам душили приступы сухого кашля), я пытался решить, что делать дальше. О подневольной работе в какой-нибудь скучной конторе- работе, едва поддерживающей полуголодное существование и не дающей ни радости, ни надежды, - невозможно было думать без отвращения. Да и такую работу найти нелегко. Оставалось рассчитывать только на чудо.
      Я ловил себя на том, что уже давно, может быть, не один год, живу в ожидании чуда, словно участвую в розыгрыше какой-то дивной лотереи. Вот сейчас позвонят и куда-нибудь позовут. Или придет письмо с выгодным предложением. И тогда у нас сразу появится все. Лучше всего, конечно, чтобы это была почетна и выгодная должность - без должности в России трудно рассчитывать на иные блага. Но можно согласиться и на крупную сумму в валюте - скажем, получить Букеровскую премию за роман: ерунда, какие-то десять тысяч фунтов, на них не приобретешь даже жалкой комнаты в московской коммуналке, и все-таки...
      И я начинал понимать, что именно так - в надежде на счастливый билет - сегодня живет вся страна. А что еще остается делать народу, который лишен возможности зарабатывать на жизнь собственным трудом? Криминальными наклонностями и авантюрным нравом наделено все-таки меньшинство, а обычная работа нормальных людей потеряла смысл. Она не поддерживает даже их физического существования. Человеку же мало просто продлевать тяжелую, серую, безрадостную жизнь - зачем? для кого? - ему надо видеть перспективу, строить планы и надеяться. Оттого так популярны всевозможные лотереи: Выигрыш только в американских долларах! Не догадываются простаки, что на их запредельном отчаянии тоже наживаются, что на этом-то зарабатывать легче всего...
      Понял я и то, что народ, волей или неволей избравший такой способ жизни, вырождается и обречен на гибель. Ведь для уничтожения людского племени совсем не обязательно взрывать ядерные заряды. Достаточно лишь создать такие условия, при которых нет смысла работать и жить. Можно сколько угодно твердить про Бога и высшие духовные ценности - если покончено с обычными житейскими ценностями, это уже не поможет. Человеку необходимо прежде найти свое место на земле, только тогда ему приоткрываются небеса. Русский человек особенно ревностен в желании выглядеть; если не удается в глазах окружающих, то хотя бы - в своих собственных; он тянется, напрягается из последних сил, подобно пьяному, которому нужно как по струночке пройти мимо постового, чтобы не угодить в кутузку... Теряя эту метафизическую опору, он разом опускается, слабнет, забывает о приличиях, не заботится уже, как он выглядит, не старается поддержать общение, помочь или услужить другим. Общественная жизнь прекращается. Люди начинают чувствовать себя как нищие в одном большом грязном подземелье. Они одиноки и злы. Им принадлежит только то, что они сумеют выклянчить или вырвать у других.
      Вот что происходит в России, с русским народом.
      И я сам становился такой превращенной особью.
      Обычно с утра я притворялся перед самим собой, что собираюсь заняться работой, и садился к столу. В голове всплывали один за другим разрозненные кусочки утомительного жизненного горя, но я даже не успевал разобрать их как следует и разволноваться, потому что потихоньку, посапывая, начинал дремать. В таком состоянии меня могла посетить, например, мысль о потерянных по вине Аэрофлота фунтах стерлингов, но она была не столь яркой и мучительной, как в Англии, где я просто сходил от этой мысли с ума. Теперь я лишь начинал вяло мечтать и прикидывать, что могли принести мне пропавшие деньги: можно было купить цветной телевизор, или четыре пары обуви, или оплатить дорогу до Англии и обратно моей жене, которая ни разу в жизни не была за границей... Иногда я спохватывался, что принимаюсь храпеть. И вдруг вспоминал, что мама незадолго до болезни вот так же засыпала днем на стуле, всхрапывая,- что бы ни происходило вокруг, с какими бы проблемами ни подступали к ней мы с сестрой. И решал, что это, наверное, и есть старость. И чувствовал невидимую нить, которая связывала меня с мамой, находящейся за сотни километров отсюда. Ее болезнь лишила меня последнихсил.
      Жена жила в непрерывной тихой ярости и была вся как клубок нервов. Она похудела, с ее лица не сходила чернота, поразившая меня в день ее возвращения из Вятки. После моего несчастного визита к банкиру она поспешила сделать выбор и устроилась в какую-то контору клеить конверты. Мы никогда не обсуждали, сколько она будет за это получать. Мы вообще старались как можно меньше разговаривать, когда она возвращалась по вечерам с работы, и оставались каждый наедине со своими угрюмыми мыслями.
      Как-то раз я включил телевизор, и после этого уже включал каждый вечер. Шел сериал про сицилийскую мафию. Фильм был дрянной, он раздражал наивной моралью и смехотворностью придуманных ужасов, но помогал домысливать скрытые пружины того, что происходило в России. Жена не разделяла мои экранные бдения, она укрывалась с головой в постели, чтобы ничего не видеть и не слышать.
      Еще я полюбил в те дни смотреться в зеркало. Пустые глаза смотрели в другие пустые глаза. Иногда это приводило меня в экстаз. Я неожиданно начинал себе нравиться. И брался примерять перед зеркалом английские обновы: брюки, которые еще ни разу мне не пригодились, потраченный интервентами свитер... И глядел и узнавал: как раз в этом наряде я поворачивался перед зеркалом в своей спаленке в Оксфорде, радуясь, что вернусь в Москву приодетым.
      Из газет было ясно, что власть продолжала выяснять отношения в своем достаточно узком кругу. Все это в целом напоминало дрянной фарс, но иногда выходило за рамки жанра и заставляло тревожиться за собственный рассудок. Чем меньше правдоподобия было в этом фарсе, тем более заинтересованными казались зрители.
      Как-то я надумал от скуки просмотреть материалы альманаха, которому уже не суждено было выйти в свет. Среди них попалась мне статья молодого автора, опекаемого Варзиковой. Теперь я читал эту статью как будто новыми глазами.
      Автор писал, что русский человек по натуре своей жлоб. Что его никогда не волновали страдания голодающих детей в Сомали или оставшиеся без крова жители Боснии. Он верит только себе, своим страданиям, и желает, чтобы их было как можно меньше. Оттого он предпочитает нынче закусывать немецкую водку французской ветчиной. Он уверен, что вокруг все живут прекрасно, залились этой водкой и обжираются ветчиной, и только его долю пытаются зажать. А он чувствует на эту долю свое неотъемлемое право, он ни от кого не намерен отставать в потреблении. Самая же заветная его мечта - переселиться насовсем туда, где все есть и ничего не нужно делать, куда-нибудь в тихую Канаду или, еще лучше, в спокойную далекую Австралию...
      Далее следовало обвинение в жлобстве всей русской (вернее, российской, ибо в цивилизованном обществе, по убеждению автора, людей не называют по их национальности) интеллигенции. Особенно злой критике подвергалась та ее часть, что исповедует идею Достоевского о всечеловеческом духе русского народа, о его восприимчивости и дружественном интересе к другим народам и культурам. Автор называл это ветхой ширмой для прикрыти расовой нетерпимости и великодержавного шовинизма. Много цитируя (в основном из давнишнего сборника Вехи), он доказывал, что интеллигенция всегда учила народ дурному: завидовать, ничему не верить, бунтовать, проливать кровь - вместо того чтобы воспитывать в нем послушание и трудолюбие. Интеллигенция настолько привыкла отрицать и говорить нет, что даже теперь, когда к власти пришли реформаторы, она не желает воспользоваться последним, может быть, историческим шансом спасения страны и поддержать правительство. Оказывается, позиция отрицания просто наиболее удобна и выгодна интеллигенции, ибо позволяет ей ничего не делать, не пачкаться и тем самым ни за что не отвечать. В этой традиции, идущей от Радищева, декабристов и нытиков вроде Чаадаева, и выявляется ее, интеллигенции, гнила сущность.
      Тут я словно услышал голос Варзиковой, твердившей на всех углах и перекрестках, что интеллигенции пора наконец перейти от конфронтации к тесному сотрудничеству с властью.
      Далее автор статьи безжалостно расправлялся с самим понятием интеллигенция, аналогов которому он не находил ни в одном языке цивилизованного мира. Этот русизм обозначал, по его мнению, малопрофессиональную, духовно нищую и даже враждебную культуре часть российского населения. Именно от нее, от ее слезливой жалости к так называемому маленькому человеку, пошла иде уравнительного распределения, приведшая в конце концов к братоубийственным распрям и к гибели Государства Российского. Эта по сути своей жлобская идея была охотно подхвачена толпой и превратила нацию в стонущих паразитов, только и высматривающих, где бы что стырить или нажраться задарма. Морализаторство этих корыстолюбивых юродивых, этих толстовствующих фанатиков, называющих себ интеллигентами, угрожало мировой цивилизации и культуре. Толстой, Достоевский и народники глубоко ошибались: у простого народа нет никаких глубоких истин, никакого особенного образа жизни, ничего самоценного. Большинство людей - рабы по природе, и, если их освобождают от цепей, они не имеют ни нравственных, ни интеллектуальных сил, чтобы нести за себя ответственность. Тем более не способны на это жалкие, не уверенные в себе российские интеллигенты, у которых всегда что-то не в порядке с совестью. Роль организатора новой жизни в России должна принадлежать устойчивой элите. Формирование такой элиты - первая задача всех интеллектуальных сил страны.
      Все это излагалось уверенно, свежо и задиристо. Мысли образованного автора были правдоподобны и оттого опасно заразительны, хот в них не было ни крупицы истины. Я люблю яростных и ненавидящих, без ярости в нашей несчастной стране не вырастает ничего живого, я и сам грешен, но тут мне открылось иное: высокомерное отчуждение, непонимание, нелюбовь. Как когда-то в Оксфорде во время обсуждений в профессорском кругу последних новостей из России, мне хотелось вскочить и заорать, что все совсем не так...
      Помню, к вам приехал погостить профессор Макмерри из Глазго и вы любезно позвали меня, надеясь, что мне приятно будет провести вечер с известным славистом и поговорить с ним по-русски на русские темы. Профессор Макмерри имел острый ум и сыпал шутками.
      В английском языке есть слово блат, - обмолвился он на своем чистейшем русском, когда я спросил у него что-то о деятельности ваших издательств. - Боюсь, это слово невозможно перевести на русский...
      Он действительно оказался очаровательным собеседником. Но для меня вечер не удался. Я сидел как на иголках. А все из-за несчастной темы, на которую мы нечаянно набрели в разговоре.
      Темой, впрочем, был Достоевский. Я сказал Макмерри, что мне совершенно непонятна ненависть, которую питает к этому классику определенная часть советской литературной эмиграции. Они видят в нем примитивного национал-патриота и антисемита и совсем не желают замечать громадный примиренческий потенциал его творчества. А между тем мало кто из мыслителей оказал нашему западничеству столько услуг, как почвенник Достоевский, и, главное, совершенно искренне, без всякой задней мысли. Ради шутливого подтверждения своих слов, в тон вашему замечательному другу, я привел парадокс Аарона Штейнберга. Не окажет ли обвинение в антисемитизме такого всемирно признанного гения, как Достоевский, спрашивал Штейнберг, дурную услугу самим евреям?
      После этих моих слов возникла неловкая пауза.
      - Под определенной частью эмиграции вы имеете в виду евреев? - спросил наконец Макмерри. Как всегда, невозможно было понять, говорит он серьезно или просто разыгрывает ироническую ситуацию.
      - У нашего московского гостя были здесь контакты с русской редакцией Би-би-си, - простодушно вставили вы, приходя мне на выручку.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12