Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Миракли (№2) - Песье распятие

ModernLib.Net / Современная проза / Яневский Славко / Песье распятие - Чтение (стр. 8)
Автор: Яневский Славко
Жанр: Современная проза
Серия: Миракли

 

 


У пней вырастали руки, они отмахивались от веретенообразных шершней с жалами, напитанными смолой. Старая крепость понурилась, похожая на громадную ужиную кожу, ползла, выпуская мягкие рожки и оставляя за собой липкое серебро. Вонь от отхожих мест и свинарников затвердевала перед дождем, и казалось, лишь киркой пробьется эта затверделая скорлупа, уберегающая злой смрад, пустошащий легкие. Даже вино теряло вкус, даже хлеб; прогорклость надолго впитывалась в губы и язык.

Я не безумствовал. Такие миги находили редко. Но усталость, ночное сидение над писанием при факеле или свечах – под стать безумию. Меня томили воспоминания, томила неизвестность.

Давидица, словно вызволившись из оков, спешила всем полноводьем пройти под радугой сбывшихся снов. Между крепостями, старой и новой, тянулся с кукулинских кровель дым. Закраины болота покрылись молодым зеленым камышом и ряской. Еще не вылупились головастики и сазаний нерест был далеко. После подснежников и ожившего кардовника украсился сережками орешник. Вербы вдоль берега реки исходили зеленым паром. С их веток ветерок разносил белые капельки пены.

В такую пору раньше сыпало недолгим снегом. Ныне же опускались бурливые дожди. Трава в предвечерья становилась сочной, а рассвет встречала, укрывшись инеем или туманной пеленой. По нивам испарялся навоз, благодетельный и для ячменя, и для пырея, к нему слетались мухи. Из рощи отзывались рябчики. Кожухи отяжелели. Деревенская ребятня кружила по лесу в поисках ужей. Поутру в косых лучах светилась паутина на можжевельнике, подрагивала блестящими каплями, а не вчерашним инеем. Тенистые овраги покрывались зарослями, упрятанные кустами оживали подлесники, сквозь чащобу листвы пробивался щебет птиц и шелестенье крыл. Весну приветствовали вороны, двинулись и клопы старыми балками, протачивая ночами путь к тюфякам кукулинцев.

Я вроде бы до сих пор не помянул в своем писании старичков – Невена и жену его Радику. Жизнь повязала их узлом, а смерть обходила, не давая разлучаться. Имели двух сыновей, Захария и Жупана, снох Гену и Борку да ораву внуков. И вот теперь на груженых двуколках, забрав коз, сыновья и снохи покидали село – опасаясь разбойников. «Сами вы разбойники почище Пребонда Бижа! – злобно скрививши губы, кричал им вслед Невен. – Бегите, сынки, бегите, чтоб завтра некому было меня закопать». Снохи шмыгали носами, плакали и детишки тоже, их было семеро: Каменчо, Любен, Шана и Родне – от первой, и Боци, Румен и Первослав – от второй, все до единого конопатые и ободранные, точно пугала. Захарий и Жупан не объясняли, куда бегут и когда воротятся. Даже не оглянулись на родителей. «Пусть их, – пыталась Радика успокоить старика, до сердца разобиженного и распаленного. – Поплутают малость да вернутся, не завтра, так послезавтра».

Сыновья отъехали и не воротились даже через неделю, теперь про них никто и не поминает. Внезапная теплынь размягчила людей, они перестали чуять беду, которой до того опасались. Невен, сгорбившийся и совсем одряхлевший, уходил на погост – выискивал себе для могилы место. Выбрал и пометил двумя молодыми яворовыми деревцами, принесенными с гор. Стирался, точно денежка, сотню лет переходившая из рук в руки. Никто его не замечал, каждый жил для себя. И люди, и псы, и все, что на них, – и клещи и блохи. По вечерам хлеб и соль вкушались не как раньше, а вперемешку с тягучим страхом – горьки они, куски людской муки.

Ежедневие. В нем словно бы затаилась угроза. Однако…

…Разбойники Пребонда Бижа налетели до солнечного восхода, с гулом лавины обрушились на Кукулино с трех сторон. Первая десятка спустилась с гор, другая подошла со стороны Давидицы, третья, предводимая Ганимедом, продралась с болота. Хоть и не щадили по пути никого, главной целью их была новая крепость. Особенно для верхоконных: в десятку входило по четыре конника и от шести до десяти пеших.

Был воскресный день, и в крепости строительных работ не велось. Русиян с Житомиром Козаром и Роки до свету еще отправился на лов. Остальные ратники отсыпались после долгой пьянки; я только что выкрался из Симонидиной опочивальни.

День мог бы оказаться совсем обычным – за болотом поднималось солнце, в удлиненной дубовой тени перекликались куропатки, сельчане шли к монастырю, чей треснутый колокол сзывал на богослужение. Мог бы. Но не оказался. Полыхнули сенники, пешие из трех Бижовых десяток гнали перед собой заграбленную скотину, конники пробили ограду крепости.

Елен, бывший на страже и уснувший на свежем сене, даже не успел удивиться – посекли. Голова его, похожая на малый церковный купол, лежала у вытянутых ног, из шеи брызгала кровь. Все у него было мертвым. Только глаза, на диво голубые, любознательно вглядывались в небеса. Без сомнения, он был мертв от одного удара мечом, но в этом воскресном служении каждый из разбойников спешил принять кровавое причащение.

В шаге от него ратник Гаврила, взлохмаченный и распухший, голыми руками схватил изможденного бородатого разбойника – тот слезал с коня, намереваясь броситься внутрь крепости. Чуть успел ступить на землю ногой, как Гаврила прихватил его со спины и до первых суставов вбил указательные пальцы ему в глаза. Надлетел Ганимед на коне и порушил обоих. Осадив коня, выгнувшегося дугой, он сильным махом направлял меч точно в грудь ратнику. Вытянутая рука ослепшего разбойника смягчила удар. Гаврила, выхватив из-за пояса то ли нож, то ли секиру дважды изувеченного разбойника, попытался подняться. Но в затылок ему впилось копье с зазубренным острием, потемневшим от старой крови. И Гаврила обрушился, словно тяжелый ствол.

Я лежал под стеной конюшни, видел, как двое выгоняли Русияновых коней и скотину. Окровавленный, посеченный мечом, окоченевший и беспомощный, немо, с необъяснимым спокойствием и без страха следил я за битвой. Откуда-то, босой и громоздкий, вывернулся кузнец Боян Крамола. Размахивая мечом, сработанным по своей мерке – длинным, неподъемным и для двух рук. Встретили его в копья, мечами с ним биться и не пытались. И он, и его недруги словно заплетались в собственной тени. Вопили. Один упал под копыта своего откормленного пегого коня. Боян Крамола двинулся было к нему, хотя и без надобности – меч оставил разбойнику полголовы, она держалась на жилах и коже, клонясь завитками волос к плечу. Копья разбойников разом пресекли сопротивление – теперь и Боян Крамола, не выпуская меч из рук, лежал в крови неподвижный.

От села поднимались стоны и дым. За Песьим Распятием тоже резня. Но это было далеко, в тех глубинах, куда не доходил ни мой глаз, ни мое сознание. А рядом – бурление страха: смех и стон, ссора из-за добычи, конский топот, на куски разъятые люди. Кровь испускала смрад, от него воспалялись ноздри, жар проходил горлом и возвращался, наполняя горечью рот и высушивая язык.

Откуда-то появился Данила, чистенький, с улыбочкой на лице, озаренном солнцем. Меч у пояса, руки свободны. Направился к нахмуренному Ганимеду. Оскаленные, меряли друг друга взглядом, их тени покрывали меня.

«Ну, Ганимед? Пребонд Биж просветил тебя?»

«Тогда я не знал, что ты в крепости его человек».

«Не забывайся, я не просто его человек».

«И брат, теперь знаю».

«И брат, помни это. Я ведь тебе чуток задолжал?»

«О чем ты? Все позади».

«Позади? Ты и вправду, Ганимед, забываешься. Моя якобы преданность здешнему господину была уловкой, она помогла этой победе. С тобой по-другому. Ты предатель. И опять предашь, погубишь и брата моего Пребонда Бижа. В его прозвище нашлось кое-что для тебя. Три буквы. Биж. Первая – Болван, вторая – Игрушка, третья – Животное. Только ведь и я своего рода Биж. Три буквы, но толка совсем иного – Бесчувствие, Ирод, Жестокость. Ну-ка, угадай теперь свое будущее».

Ганимед не ответил. Может, не успел. И меча не поднял. Из крепостных покоев длиннорукий разбойник тащил полураздетую Симониду. Она не выглядела испуганной. Норовила вырваться из черных рук. И не по-женски. Как зверь, выдирающийся из когтей более сильного зверя.

«Пусти ее! – крикнул Данила. – Она и без тебя умеет ходить».

Длиннорукий молча и неохотно выпустил Симониду и скрылся с глаз. Симонида отвела с лица рассыпавшиеся волосы и, округлая, маленькая, босая, подошла ко мне. Присела. До того мгновения я не знал, что ее глаза в зеленой своей глубине осыпаны золотыми крошками. Притронулась пальцами к моему лбу.

«Проклятые. Всего тебя посекли».

Ганимед и Данила стояли за ее спиной. И казались мне очень высокими, теменем они уходили в ад, который клокотал во мне, вместе со страхом и неизвестностью обращаясь в колючий, злобный, отравный плод, составляя две его половинки – и в каждой моя смерть и поругание для Симониды.

«Убейте меня, – прохрипел я. – Останусь жив, отомщу вам».

«И убьем, – Ганимед протянул руку к мечу. – Тогда в монастыре мне этого сделать не удалось. А сейчас…»

«И сейчас ты этого не сделаешь, Ганимед, или как там тебя еще называют – Ган, Гано, Гани, Гана, – без угрозы и все-таки зловеще отозвался Данила. – Может, я убью его сам. А тебе не дозволю. Там, где ты пожелаешь сеять смерть, я стану раздаривать жизнь. А ты, женщина, помоги ему. Перевяжи раны, коли умеешь».

Из крепости выбивался дым. Огонь перекинулся на высокую ограду. Горела пустая конюшня, вслед за лошадьми и скотом оттуда вытащили двуколки, на которые теперь грузили награбленное – жито, кади с маслом, мед, вяленое мясо, вино, низки лука и перца, сало, воск, ткани, звериные шкуры.

Ослепленный, оставшийся без руки разбойник поскуливал по-щенячьи. А я про себя выплакивал свою боль.

«Патрик, – призывал он. – Ты брат мне. Упокой меня, не оставляй мучиться».

Патрик подошел, присел перед ним.

«Не бойся, Иосиф. Мы тебя спасем. И с одной рукой можно жить».

Раненый повернул к нему голову с пустыми, вытекшими глазами.

«Я слепой, убей меня, убей или дай мне нож, я сам себя порешу».

Отирая слезу кончиком пальца, Патрик поднялся.

«Не могу, брат. Мы одной крови. Будь проклят тот, кто тебя оставил без глаз». – И всхлипнул.

«Сына у меня убили! – кричал Дамян. – Убили моего Босилко».

В общем адовом вопле поминались и другие сельчане, среди них и Кузман. Тянувшийся ввысь дым не мог догнать плач Пары Босилковой по мужу и Лозаны по отцу своему Кузману – а мне-то старик представлялся вечным. Меня вели полонянином, я не примечал живых, запоминал только мертвых: Пейо, при жизни он меня мало касался, – без обычного румянца на лице, окровавленный; Найдо Спилский, сорокалетний, недавно воротившийся с рудника без средних пальцев на левой руке, – защищался косой, не отбился; травщик Миялко, взятый прямо с постели, обезглавленный, – подплыл кровью. Мертвые, и среди них я со смертью в себе. Не убили меня, только скинули с правого мизинца золотую змею с синим камнем, зажатым в пасти.

2. Пребонд Биж

Путь, которым удалялась проклятая шайка, увозя на двуколках раненых и добычу, угоняя награбленный скот, тянулся день, ночь и еще один день. Одолевая лихорадку и боль, я с покорной своей ослицы старался уследить, какими местами, знакомыми и незнакомыми, мы уходим. Во мне теплилась надежда сбежать и, если меня не убьют в разбойничьем логове, воротиться в Кукулино, чтобы собрать дружину для мести. В первый день все в моем сознании перемешалось: дороги и бездорожья, кинутые становища на горных пастбищах, ручьи и рощи – все уплывало от меня волнами. Меня охватывала полудрема. Дважды я сваливался с ослицы и еле-еле возвращался в седло, бессильный запоминать овраги, скалы и пустые селения, откуда чума да битвы вымели жизнь. С пустошами и камнем соседствовали заросли кустарника и рощи, потом тянулся редкий можжевельник, он уступал простор пастбищам и брошенным, давно порушенным стойбищам. Мы то карабкались вверх, то спускались. Груженные добром повозки двигались с охраной, окольным, трудным путем. Раненые разбойники, размещенные на двуколках, стонали, особенно однорукий, ослепший Иосиф. Внезапно он успокоился – теперь его везли мертвого на погост, в Бижанцы.

Про Симониду я думал редко. Некто во мне, отличный от меня прежнего, послушника, монаха, управителя Русиянова дома, горько верил, что она, не больно скорбя по своему дому, доброй волей поладит с разбойниками. Ее лик, зеленые глаза, румяность губ являлись мне словно из другого столетья, из другого мира. Я не видел, как ее увозили, наверное, она была где-то в голове колонны, которая волоклась извилисто и словно бы неохотно, похожая на большую и зловещую гусеницу. Она приходила из забытья и расплывалась снова. Страшная резня, убитые в крепости и в селе, пепелища, крики раненых и лишенных крова заполняли меня целиком, до темени.

Ближе к сумеркам, еще пропитанным запахом крови и гари, наше скопище остановилось в дубовом лесу, распадаясь на группы, не слишком удаленные друг от друга. Я, вывалившись из неудобного седла, скорчился на влажной земле. Лежал ни живой, ни мертвый, в часовне из сгущенных теней, без брани и без молитвы, окровавленный и до странности равнодушный к тому, что меня ожидает. Смерть и будущее за меня не боролись, не считали меня своим. У мертвых будущего нет, а живые рабы близки к своей могиле, общей яме, куда попаду и я вместе с другими.

После заката, обрызгавшего горные вершины кровью и памятью о проклятом дне, надо мной остановились двое и чуть подальше третий.

«Подымайся, святитель. Тебя ждет Пребонд Биж».

Скалились, разило потом. Схватили меня и поставили на ноги. Ровно гвоздями пробили, ледяными и раскаленными одновременно. Все во мне стало болью – и плоть, и кость, и волос. Вроде шагаю, а на самом деле падаю в пустоту. В глазах туман, кошмар, не разберешь, где дерево, где человек. Горят костры, нанизанное на прутья, жарится овечье мясо. Испаряются содранные шкуры, жикает о камень железо – ножу и мечу возвращается змеиная острота. Смех, шутки, песня. Мычание стельных или больных коров. Кутерьма.

Пребонд Биж восседал на камне, покрытом шкурой. Рассматривал меня с пяти шагов. Расстояние небольшое, но для меня труднопреодолимое. Я с усилием вглядывался в предводителя. Заволакивающий глаза туман полегоньку рассеивался, я видел лицо, которое не забыл бы даже после случайной встречи: песьи глазки, острый нос, губы – два сомкнувшихся голых ужа, в обрамлении белых, сивых, рыжих завитков. Лба не было, и морщин тоже не было – он не мог засмеяться. До самого корня птичьего носа надвинута шапка рысьего меха.

За его спиной вырос Данила, раза в два покрупнее брата, склонился и что-то шепнул. Пребонд Биж уперся в колени маленькими ладонями и потянулся, закинув голову; казалось, все происходящее для него сплошная докука, повторяемая много раз.

«Данила тебе подарил жизнь, – чуть разлепил он свои ужиные губы. – Говорит, ты не был приближенным Русияна, он тебя силой приволок в крепость. Но я черноризцам не верю. Никогда. Не поверю и на смертном одре. Есть тут у меня еще парочка. Привести их, – обернулся он к прислужникам. И опять ко мне: – Твой монастырь мы заняли, точно через лужок пробежали. Без копий и без мечей. Двоих старичков святителями оставили, двоих увели. Смогут нашу кукурузу окапывать – поживут. А покажется им тяжело, на рудник продам».

Понятно. В монастыре он оставил Прохора и Теофана. Я не ошибся – подводили монахов Антима и Киприяна. Вышагивали они с трудом, руки за спиной крепко скручены. Лицо у первого распухшее и в синяках, не легко, видать, его одолели, в глазах второго потухали звезды его субботних ночей – не сумел он вычитать с них собственную судьбу.

Пребонд Биж ухватил лежащий перед ним кусок недопеченного мяса, поднес к глазам, положил на место. Вытер пальцы травой. Разбойничий атаман мелковат: голова торчит из груды одежек, тело кажется выпитым. Природа подшутила над ним. Зато одарила возможностью шутить над другими.

«Вот они, наши живые иконы, – во имя отца и сына и святого духа. Нечестивые вы обманщики, братие. Живой грех под рясой. Натерпелся же я от вас. Все детство мне такие вот испоганили. Держали в каменной норе на цепи, на воде да хлебе. А мне тогда и семи годков не сравнялось. Вроде беса из меня изгоняли. Довелось теперь и мне пользовать вас – кожу вам говяжьими жилами изукрашу. С кротостью. С набожностью святительской».

Он поднялся на кривых ногах, маленький и пышущий злобой, разряженный в разномастные одежды, содранные самое меньшее с трех бояр. Повернулся ко мне, словно вознамерившись подойти. И вдруг вытаращенные глаза застыли. Зашатавшись, закинул голову и грохнулся наземь. Трепыхался, как пойманный голавль. Хрипел. Посиневшие губы покрылись слюной и пеной. Вытянулся и отвердел, продолжая трястись и царапать землю пальцами. Страшная доля. Кинулись к нему на помощь. Данила подложил ему ладони под голову, кто-то покрыл влажной тряпкой лоб, если он имелся под завитками, но Биж не приходил в сознание, хрипел и бил одеревенелыми ногами.

Устрашенный, я отвернул голову. И увидал Симониду. Она сидела в одиночестве под покривившимся деревом. Широко открытыми глазами следила за происходящим безо всякого волнения. Похожая на девочку – ноги подогнуты, руки сложены на коленях. Только похожая. Она женщина, Русиянова и моя, а завтра, может, кого-нибудь из разбойников. Предположение не удивило меня. Симонида была здесь, совсем близко от меня, а словно терялась в далях времени. Моя кровь уже не тосковала по ней. И ее тоже.

«После каждой стычки вот так, – словно оправдываясь, промолвил Данила. – Вытянется и дрожит, весь в пене. Мне легче два боя отвести, чем глядеть на страданья братовы. Но он нам все равно атаман, им и останется. Все мы, и вы тоже теперь, бижовцы».

«И мы тоже? А у нас кто в начальниках?»

Данила даже не взглянул на монаха Антима.

«И вы тоже. Если завтра Биж не вздернет вас как свидетелей своей напасти. Знаете, как его семилетнего черноризцы лечили? Пиявками да водой, в которой варили ящериц и червей, – с наслаждением содомским. Выдержал. И – вот. Знатным человеком стал. Я думаю, он и впрямь вас повесит, безо всяких, с радостью. На потеху ветру – пусть поиграет монастырскими хоругвями».

Пребонд Биж утих. Ему подмостили под голову ворох шкур и отошли. Я заметил, или мне показалось во мраке: на скрюченных пальцах отросли ногти, страшные, вроде орловьих. Лежал окоченелый, отрешенный от всего и от всех.

В роще мы задержались до полночи. И снова потащились вереницей по дорогам и тропкам, с малыми остановками, до следующего полудня, до двухчасового отдыха. Прошел Ганимед, мимоходом процедил:

«Влипли. Вас, монахов, Пребонд Биж доконает, мне могилку выкопает Данила».

Ганимед предлагал сговор и, может, обогащение. Я был слишком слаб, Антим и Киприян бессильны, связанные и под стражей. Я не ответил ни согласием, ни отказом.

Потом, уже в пути, он снова приблизился ко мне, еле сидящему в седле, будто случайно.

«У Данилы ко мне нет доверия. Его люди стерегут меня, чуть я отобьюсь с тропинки – посекут. Подумай, монах. Беда у нас общая».

И погнал жеребца, того самого, что ему привел Киприян к Синей Скале. За ним и вправду следили. Двое постоянно двигались за ним вплотную.

В сумерки мы пришли в разбойничье поселение. Женщины, дети, мужчины, иные вооруженные, встретили воротившихся с кровавой победой радостно. Вспыхнули на гумнах костры. Мешались песни и крики. Пребонду Бижу помогли сойти с двуколки, усадили во главе трапезы на большом дворе под каштанами. Награбленную скотину распределили по хлевам, добычу, взятую в Русияновой крепости, снесли в дом Пребонда Бижа. Голосили женщины – оплакивали мертвеца.

Село было горное и труднодоступное, раза в два больше Кукулина. Единственный подход к нему прикрывали скалы, а на них – огромные камни стошаговой длины, приготовленные для обороны. Над ущельем, где тянулась дорога, было их несколько. Не просто одолеть село Бижанцы – на головы подступавших обрушивались каменные лавины, уцелевшие люди, обезумев, принимали смерть от мечей и копий. Очевидно, жестокий и неуступчивый Пребонд Биж, несмотря на свою хворь и припадки падучей, хитростью обладал немалой. Позднее я узнал – ночами, кроме псов, село поочередно караулили стражники. Под чьей бы короной село ни числилось, обитатели его не признавали ни кесаря, ни господина, не считали себя рабами и о податях знать не желали. Брали с других сами, сами себе были законом.

Меня с двумя монахами поместили в сарай. Предупредили – попытка бегства покарается смертью. Данила приоткрыл нашу будущую судьбу, разумеется без ведома старейшины.

«Можно вас убить, а можно закованными продать на рудник. Но Пребонд Биж меня слушает, оттого вы до сих пор живые. Коли с нами подружитесь, в Бижанцах проживете не худо. Останетесь монахами, а мы вас будем посылать лазутчиками. Нам надобно знать защитную силу по богатым селам. Убежать и не мечтайте. Сыщем вас, где бы ни схоронились».

«Мы на вашу сторону не перейдем. Лучше сразу душу из нас выпускайте».

«Не спеши, душу не долго выпустить, – ощерился Данила на монаха Антима. – В Бижанцах на хлеб и воду зарабатывать полагается. Этому вот, – он указал на меня, – надо помочь. Пришлю к вам человека с мазями. У нас тут вода целебная. Никто не помирал от ран».

Он ушел. Обессиленные, мы даже не помолились. Сон укрыл от раздумий о неведомом. Последнее, что я услышал, – шепот. Киприян спросил:

«Выпутаемся ли мы, брат Антим?»

И провалился в горячую глубь.

3. Ион

Не знаю, сменялись в Бижанцах дни на ночи или между землей и небом стояла бескрайняя тьма, в которую из облаков падали звезды и тайны. На кровлях из тонких зеленых плит мне виделись тени в людском обличье, они кружили без устали, немо. На земной коре горели жнивья, дымились чадно. Их покидали слепни и затаившиеся души усопших. Из углубления в скале – из ее расселины брали воду деревянной долбленкой, похожей на утолщенный клюв цапли, – раздавались вздохи, покрываемые громыханием смеха: в неприступной пещере за трапезой из костей и смолы вполне могла пировать нечистая сила.

Бижанцы – лет селу, где осели выходцы с берегов западных рек и взгорий, не больше пятидесяти – богаче колыбелями, чем могилами. Самое старое семейство, Каспаровцы, представляло целое племя – два десятка мужских душ и не менее женских – сестры, жены и дочери. Всех мужчин считали великими храбрецами, хотя половина из них еще не доросла до женитьбы. Трое Каспаровцев были первыми людьми у Пребонда Бижа. Один, как я услышал позднее, молодой да крепкий, отвел Симониду в свой дом. Прирученный зверь покоряется тому, кто кормит его с ладони: значит, покрылись забвением одаренные ее любовью (только ли Русиян и я?). Я не тосковал по ее теплоте. Может, лишь краем сознания хотел повстречать, дабы благословить во имя умершей страсти – все обман, Симонида, а ты изо всего наибольший.

И все-таки дни сменялись на ночи, хотя село оставалось царством мрака, солнце его обходило: с неба спускалась тьма и тьма выбивалась из-под земли. В такой тьме что день, что год – бесконечный мрак, плодящий вампиров, высасывающих молоко из материнских грудей: усопшие воины выковывают из мрака подковы для своих коней-вампиров, из камня выкапывают себе на пропитание кости вампиры-псы.

Я присутствия духа не терял, понимая, что и для меня выкроен кем-то черный капюшон – мрак надо мной, мрак во мне. Зарастают раны, и зарастают глаза, ибо день воистину не занимается для меня.

Я лежал в сенном сарае. Антима и Киприяна утром уводили – ломать и затаскивать камень на скалу над ущельем, с ними работали пленники, приведенные ранее. Скоро их отселили от меня в более надежное место. Для сенника у меня нашлось имя – Иония. Ионом звали бижанчанина, приходившего ко мне два раза на день мазать мазями и перевязывать. Человечек высотою чуть больше локтя, он перестал расти, когда ему сравнялось пять лет. Зато разум у него был не по росту зрелый. Молчать он не умел. Сперва это меня забавляло, потом я стал вникать в его речи. Он был для меня вестником. Ничего не скрывал. Легкий, подвижный, природа даже бородой его не обременила. В этом мире для него не было тайн, а другой, божеский или сатанинский, не существовал. Я не пытался сосчитать морщины на его лице, а если б пытался, глаза мои завязли бы в их переплетении, как в паутине. Казалось, он таким и родился. Меня, хоть сам был на два года моложе, величал дедусей. Однако, согласно какому-то своему разумению, полагал себя моим опекуном. Такие, как он, умеют сердиться, но не бывают злыми, чаще они или равнодушны к миру, или милосердны без меры. Приносил мне то, чем питался сам, – ячмень, козье молоко, сваренные сливы прошлого урожая, яблоки, рябину. Мяса не приносил. Тонкий голос – строгий: «Мясо, дедуся, проклято. Пожирают его люди, а того не ведают, что нутро от него гниет. У обжор черви ползают под селезенкой и в легких. И потомство у них желтое да чахлое. А уж злы-то, беда как злы».

Слухи, уловленные мною, я проверял у Иона. Симонида в племя Каспаровцев не вошла, хотя, за исключением моего целителя, тоже Каспаровца, половина огромной семьи была молодой и до единого крепкой. Нет, Симонида, не противясь, пошла в жены к Даниле. Богатство из крепости – лампы, украшения, ткани – переселились с ней. Дело ясное, стала еще богаче, чем прежде. Данила уж десять лет как промышляет разбоем, накопил добра.

«Госпожа удобно устроилась в новой постели, – без усмеха и укора посвящал меня в события Ион. – Молодая, наши женщины ей прислуживают. Питается мясом, умывается молоком. А Ганимед, видать прежний ее любовник, бесится. Уединяется. Даниловы люди глаз с него не спускают. Похоже, злыдень помышляет дать тягу, да с Симонидой, ведь Бижанцы, хоть и величаются Бижовградом, никогда не были и не будут его домом. А ты помалкивай, Бижовград – имя покуда тайное. Пребонд Биж, дукс [19] будущий, верит, что село сильно забогатеет. Ратникам с сердцами железными у него всегда добро пожаловать. Рассчитывает собрать их тысячи, чтоб сразиться с легионом любого царя. Один из трех его сыновей воцарится: сын дукса – всемогущий кесарь».

Я не удивлялся. Только спрашивал себя иногда, верит ли в это Ион. Был в его толкованиях холодок, от которого зябко делалось и моему сознанию. Ион был чародеем и мудрецом реальности, не признающий и даже не допускающий мечтаний и сказочных обманов.

Он поведал мне:

«Всяк своим житием окован, никому собственную судьбу не обротать. Ни тебе, ни мне. У Пребонда Бижа с Данилой племянница есть, Катина, Каспаровцам тоже приходится родней. Так вот, все, что здешней женщине по доле ее положено, для нее нож острый. В каждом, кто к женщине с плотским помыслом подступает, видит мучителя и кровопийцу, негодяя. Плоскогрудая, тонконогая, из острых костей составлена. Мужа нет – не верят, что такая может родить. Одни ее почитают за святую, другие злословят, что даже уродца вроде меня пустит к себе под одеяло. У людей свои мерки для красоты и уродства. Никто на Катину не позарился. Девки ломают по весне орешник, опоясываются молодыми ветками, чтоб здоровье сохранить и потомство чтоб было здоровое, она с ними и не ходит. Никогда. Вот и ползут слухи, закрывается, мол, голая в темной комнате да нахлестывает себя крепкими прутьями – изгоняет похоть. А я думаю: коли так терзает себя, значит, ненависть к мужчинам старается сохранить, считает их виновниками своих бед. И жизнь ее, до сего дня и до Судного, – сплошная Тодорова суббота: [20] и поститься надобно, и тайком восславлять плоть. Но она восславляет травы. Как и я, мяса не переносит».

«Тоскуешь по Катине, Ион?» – Не успел я вымолвить это, как тотчас раскаялся, хотя сказал без издевки. Во время краткой перемолчки я не видел его лица. Он сидел, уперев лоб в колени, маленький, меньше собственной тени. Снаружи в полуоткрытые двери сенника пала еще одна тень. С ней проскочила ящерка, не повредив, оставив ее бестрепетной. Кто-то подслушивает, мог бы подумать я, пытается открыть наши тайны. Но не подумал, для меня, объятого равнодушием, ни в чем опасности не было, даже в погибели – погибнуть от насилья в такое время не казалось мудреным.

В соломе вокруг ворошились мыши, скрипели старые колеса воловьей упряжки, слышался хриплый зов. Звуки вырастали среди безмолвия, обретали значение, словно бы угрожали. Тень полегоньку оттянулась от сарая. Ион вздохнул.

«Тоскую ли я по Катине? Ты ведь про это меня спросил, дедуся? Женщина мне не нужна, и никто мне ее не даст. Кабы я томился тайком, я бы себе вообразил белую да соблазнительную, похожую на Симониду. Но во мне нету желания, не выросло вместе со мной. Катина знает это и добра ко мне. Мы друг друга держимся из гордости – уродство сближает нас, дает право считать себя особенными, лучше других».

«Ты считаешь себя уродливым, Ион?» – В моих словах ни капли любопытства. Он сидел недвижимо, маленький, словно из кукулинских сказок моего детства, непонятных людям этого горного селения.

«Уродство – слово для непохожих на тебя. Как я для них, так и они для меня уродливы. Не все. Уродство, дедуся, в нас самих, в блеске глаз, в усмешке, в крови и в разуме. В молодости я страдал. О, знал бы ты, как я до умопомрачения страдал от желания стать высоким, бородатым, без морщин, которые ношу с детства! Потом в моих богах, высоких и бородатых, я распознал уродство. Многие вызывали презрение. Деды Пребонда Бижа и Каспаровцев сотворили новое племя, новое село, новые законы жизни. Мешались между собой. От них тянется нить и ко мне, и к Катине, мы ихней крови. Это их напугало. Теперь ради здорового потомства в жены пленниц берут. Боятся Ионов и Катин».

Рассказывая, он рукой касался моей руки, словно проверял, слушаю ли я, а может, своим прикосновением старался поддержать во мне бодрость. Ничего от меня не ждал, просто видел во мне слушателя и собеседника. Маленький, сморщенный, умный, зависимым меня не считал. Я для него не был пленником, человеком, чья жизнь находилась в руках братьев Пребонда Бижа и Данилы. Я был ему ровней, подтверждением человеческого равноправия. И я тоже постепенно невольно стал касаться его руки.

«Может, оттого Катина и страшится мужчин?»

«Может, – согласился он. – Не дано прокричать человеку до рождения: не зачинайте меня таким, каков буду, – проклятым. Да, может. Все может быть, дедуся. Может, она ненавидит мужчин с первой брачной ночи своих родителей, на них перекладывая вину за плотский грех».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11