Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Днепровская мясорубка. Река течет кровью

ModernLib.Net / Военная проза / Юрий Любушкин / Днепровская мясорубка. Река течет кровью - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Юрий Любушкин
Жанр: Военная проза

 

 


Юрий Любушкин

Днепровская мясорубка. Река течет кровью

Днепровская мясорубка

Живы будем – не помрем!

А на войне, как на войне,

патроны, водка, махорка в цене.

А на войне – нелегкий труд,

сам стреляй, а то убьют…

а на войне, как на войне

подруга, вспомни обо мне…

Комбат», популярный шлягер 90-х годов

О войне написано много. Горы книг… О войне пишут многие. И сделали себе на этом «имя» и сколотили немалый капитал… Но… Хороших, правдивых, исключительно честных книг о войне, к сожалению, очень, очень мало. До обидного мало… Я пишу о войне, о той войне, как я ее вижу отсюда – от самого основания порога грядущего века…

Автор

Вместо пролога

Дважды пройти врата ада

Днепр горел. Горел наяву. Горела великая русская река за все дни и ночи непрерывного героического форсирования ее советскими войсками, рвавшимися туда, на крутой правый берег Днепра, названный гитлеровцами неприступным «Восточным валом». Красная Армия неудержимо рвалась вперед, отвоевывая с яростью обреченных и заливая кровью истерзанных крупповской сталью солдатских тел – ну а как еще иначе?! – крохотные плацдармы на правом берегу реки. Вперед, только вперед! Даешь Днепр, даешь Киев! И день стал ночью. И лишь изредка за эти дни непрерывного грохота канонады и надрывающего душу рева немецких стервятников, бомбивших переправы и захваченные плацдармы, сквозь сплошной дым пожарищ мелькал раскаленный докрасна диск солнца. День на исходе или час рассветный наступил? …Да и кто же тогда считал часы в том кромешном аду? И дням счет был потерян в той кровавой круговерти. До того ли?

А было лишь одно… Одолеть горящий Днепр, доплыть, не сгинув в водной пучине, до правого берега и… И, не раздумывая, без передыха захватить плацдарм, под шумок ворвавшись в траншеи переднего края фашистов, порубив их лопатками, покрошив как капусту, потому как патроны еще пригодятся и беречь их надо для главного. И держать, держать этот клочок земли любой ценой – любой! – до подхода главных сил. А иного им было не дано. Ни на секунду и ни на две. Лишь смерть распроклятая была рядом. И руку не надо протягивать – вот она тут, костлявая, в обнимку с ними. Но не до нее сейчас им было. Не до нее. А, сцепив зубы и собрав в кулак всю свою волю и остаток сил, драться с наседавшим отовсюду матерым врагом. Драться! А все остальное сейчас побоку. И все остальное сейчас в прошлом, все… А был лишь миг-другой между жизнью и смертью. И за эти мгновения сумей убить врага и живи сам, чтобы идти дальше и дальше на запад, освобождая пяди и крохи нашей родной земли.

И разверзлись перед ними врата ада…

Настоящий ад для них был в Сталинграде, где в течение полугода грандиозного сражения горел камень мостовых и зданий. Горели небо и земля. И горела Волга. Ад был и под Прохоровкой, где горели русские поля и в дыму задыхалась наша пехота и их героический артиллерийский дивизион, которому судьба уготовила в составе противотанковой бригады пройти еще и через сущий ад Днепровской мясорубки…

Мои современники, а знаете ли вы, что Верховный главнокомандующий Иосиф Сталин отдал негласный приказ своим маршалам за Днепр наград не жалеть! …Вы только вдумайтесь, что каждый третий Герой Советского Союза во время Великой Отечественной войны получил его за Днепр! А сколько из них были представлены к званию Героя посмертно?

«Ой, Днипро, Днипро, ты широк, могуч…»

Но вот он – наконец-то! – и долгожданный правый берег. Встречай гвардейцев, твердь земная! Но неласковой была эта земля. И горстке бойцов, уцелевших после форсирования реки холодной октябрьской ночью, придется еще не раз доказывать, сходясь в рукопашных схватках с немецкими автоматчиками и сжигая огнем своих нескольких чудом уцелевших пушек ползущие на них десятки немецких танков, что звания гвардии рядовых они носят по великому ратному праву. По доблести своей, отваге и чести.

И держаться, держаться, вцепившись зубами за пядь отвоеванной земли, пропитанной кровью, чтобы не дать врагу сбросить себя обратно в пучину Днепра.

И ад земной вновь разверзнул перед ними свои врата…

Форсировать Днепр и взять Киев любой ценой в кратчайшие сроки была сверхполитическая задача для Сталина. Ведь это было прямое условие несговорчивых союзников по антигитлеровской коалиции открыть в ближайшие сроки второй фронт. Но были и другие союзники, как будущий глава государства Израиль Моше Даян, бравый вояка британской армии, который в составе дипмиссии был в это самое время на 1-м Украинском фронте в качестве журналиста Ее Величества. Был и не преминул, не побоялся побывать вместе с русскими пехотинцами в окопах переднего края и на крошечном пятачке плацдарма на правом берегу Днепра. А там… Фашисты наседали со всех сторон, атакуя непрерывно, и уже он, английский военкор, лично прикрывал из пулемета оставшихся в живых бойцов, покалеченных, израненных за эти дни кровавой мясорубки и уже не способных держать оружие в руках. Моше Даян чудом остался жив, не получив ни одной царапины, и разительным огнем своего пулемета так и не дал фашистам ворваться в захваченные стрелковой ротой траншеи. Чего уж греха таить – героическим воякой оказался Моше Даян. Когда об этом доложили Жукову и показали Представление о присвоении Моше Даяну звания Героя, он сказал: «Жирно будет, а вот орденом наградить можно». До смертного часа своего он гордился орденом Красного Знамени (высшая боевая награда Страны Советов, заслуженная и очень ценимая фронтовиками), как и дружбой, спаянной кровью с простыми русскими солдатами на правом берегу великой русской реки. А им, простым русским мужикам, пропахавшим по-пластунски пол-Европы и вкусившим воду во время других страшных форсирований еще не одной из рек и водных переправ на пути в Берлин, соленый от крови вкус Днепра запомнится навсегда. На всю оставшуюся жизнь. Да и как такое забыть?!

И будет сниться долго-долго, целую вечность, тем, кто выжил в том кромешном аду днепровской мясорубки, горящий простор русской реки, бурлящий от разрывов снарядов и авиабомб, и будут сниться, словно наяву, разорванные осколками на куски тела их боевых друзей. И они снова и снова, в кошмарных снах своих, будут плыть и плыть к тому берегу, чтобы или умереть с честью, или одолеть лютого супостата, всем смертям назло!

А иного… А иного в октябре сорок третьего года им было не дано.

«А на войне, как на войне,

Солдаты видят мамку во сне.

А на войне на то оно.

А все серьезней чем в кино.

…И когда внезапно смолкли все пушки и наступила небывалая, от берега до берега, тишина такая, что было слышно, как падает, кружась в своем багряном полете, последний осенний лист, – вот тогда-то промелькнула на ясном голубом небе журавлиная стая. А из набежавшей хмурой тучи заморосил косой октябрьский дождик.

И глядя из-под ладони вслед журавлиному клину, скрывшемуся за кромкой горизонта, наверное, каждый из оставшихся в живых подумал в тот миг, что это было не курлыканье прощальное гордых красивых птиц, а последнее «прости» и последнее «прощай» их боевых друзей. Последний предсмертный крик их душ уже оттуда, из синего поднебесья, из-за плывущих по нему неспешно белых облаков, отражающихся и плывущих так же неспешно и плавно в уже спокойных и ничем не замутненных водах Днепра.

«Ой, Днипро, Днипро, ты широк, могуч!»

И лилась, струилась оттуда, из небес, как гимн всем павшим и живым, неземная божественная музыка – адажио Томазо Альбинони. Звучала для них, дважды прошедших врата ада.

Живы будем – не помрем!

Будем жить!!!

1

Столб огня и воды с оглушительным грохотом, разрывая барабанные перепонки, лавиной гигантского водопада падал на их головы, плечи, спины. Страшной силы и свирепого безумия водяной вал, как необъятных размеров стена, внезапно обрушившаяся на них, закрыл на мгновение правый, крутой берег Днепра.

А когда круги воды, нагнетая чудовищную волну, будто вобравшую в себя бешеную, необузданную ярость взрыва, еще не разошлись, а обжигающая холодом октябрьская вода хлынула, шипя и переливаясь, через их плот, они на долю секунды увидели в чернильном мраке адской ночи, разрываемом, как по чьему-то волшебству, сполохами пламени взрывов, что следовавший параллельным курсом соседский плот, на котором было орудие и остатки одного из уцелевших расчетов их батареи, исчез, сгинул в кипящей днепровской воде.

Они завороженно смотрели, провожая неотрывным взглядом, словно подчиняясь всецело злой воле, как медленно оседает стена воды и пламени, поднятая очередным взрывом.

«Снова недолет! Следующий точно – наш. Зацепит… – непроизвольно подумал он, как и каждый из солдат, облепивших серым шинельным сукном шершавые бревна плота-скорлупки. – Только бы скорей!.. Скорей… Или ко дну – или вырваться хоть к черту, хоть к дьяволу из этого кромешного ада…»

«Только бы уж скорей… – устало и с безнадежной мольбой думали те редкие из уцелевших в этой кромешной темени батарейцев. – Все едино: или там, или тут…»

Уфф-ф-ф! – накрыло их утлое сооружение из бревен и орудие на нем очередным валом воды. И вслед за ним – бум-ум… Бум-ум… Ум-ум-м… – застучала, заколотила дьявольская колотушка. По их каскам и деревянным плахам крошечного островка, где посередине каким-то неведомым, необъяснимым чудом еще держалось прикрепленное к бревнам противотанковое орудие. Что-то со звоном раскололось о щит орудия и зачавкало, опадая, осыпаясь брызгами в воду. А поди ж ты разбери, что там. Ад…

Все живое враз померкло в этом аду.

…Чья-то рука с татуировкой-якорем на кисти вместе с рукавом обгоревшей шинели, оторванная по плечо, подрагивая, лежала сейчас на уровне его глаз, на склизком деревянном настиле плота, мерно перекатываясь по его бревнам от качки, вызванной волной от очередного разрыва немецкого снаряда. Опять недолет!.. Ну, теперь держись, братва!.. Следующий точно наш!..

Его правая рука цепко, намертво вцепилась в какую-то металлическую скобу на бревнах. Не оторвать, не расцепить побелевшие костяшки пальцев. А левой он продолжал отчаянно грести из последних уже сил. А вот эта – чья-то чужая, мертвая – мешала ему, вызывая горькую злобу и желание бросить ее, избавиться от нее поскорей, но только не видеть перед собой этого искусно выполненного якоря на заскорузлой кисти.

– У-у-уу-аа!!! – негодуя рвался из него безумный крик. Он стонал, скрежетал зубами, захлебываясь мутной водой, накрепко просоленной человеческой кровью и отвратно вонявшей тошнотворной смесью тротила и гари от паленого шинельного сукна и истерзанной людской плоти. Но ничего поделать не мог, так и не слыша в сплошном, обвальном грохоте и реве собственных стенаний: – А-аа-уу-ууаа-ааа!!!..

А рука, как назло, цеплялась скрюченными ледяными пальцами о его каску, терлась вонючим обгорелым сукном о его подбородок. И нет сил и никуда не скрыться от этой проклятой руки! О, Господи, дай же мне сил!..

И он снова кричал, стонал, матерился, чтобы только избавиться от нее, но не слышал собственного голоса и крика. На какое-то мгновение, устав сопротивляться прикосновениям чьей-то жуткой смерти, вдруг ошарашенно подумал: «Наверное, кто-то из нового пополнения. У наших на батарее ни у кого нет такой татуировки…»

2

Ад! Ну и ночка же им досталась сегодня!.. Будто тысячи чертей, сойдясь дружненько в дьявольском своем сговоре, как и подобает нечистой силе, бесовскими копытами-ногами вспучили громадными волнами и воронками – братскими могилами воды седого, широко разлившегося Днепра. Будто бы видя, как на самом деле слаб Человек, глумились поспешно над ним, пакостили и разбойничали напоследок, устроив ледяную купель на пороге преисподней…

Невиданной силы удар шквалом огня и тоннами воды обрушился на их беззащитное плавсредство. Невыносимая боль тысячами игл пронзила его плечи и разорвала огненными, горячими брызгами голову.

«Все… Все…» – слабо билась, затухала в нем искра жизни. И жгучая, пронзительная волна боли тугим, раскаленным обручем все сжимала и сжимала его голову.

«Это все…» – и устало и обреченно смежил веки. – «Вот и смертушка достала…» – пробивался против его воли остаток жизни из гаснущего сознания.

А через секунду такой же взрыв оторвал от бревен плота уцепившихся впереди него двух мальчишек-солдат из нового пополнения. И швырнул одного из них на ребро броневого щита орудия, ломая с жутким, отвратительным хрустом спину и корежа своей силой совсем еще юное тело, ставшее враз сплошным кровавым месивом. И… унес, словно поспешно слизал, в пучину древнерусской реки останки молоденького артиллериста. Лишь ошметки кроваво-склизкой человеческой плоти застучали влажными шлепками по лицам и каскам полуживых, цепляющихся уж из последних сил артиллеристов. Вновь шибануло в нос горелым: то ли шинельным сукном, то ли вонью отработанного тротила вперемешку черт знает с чем. Не до того им…

Где же могила ваша, пацаны?.. Ушли вы на дно негостеприимного в ту жутко-страшную ночь Днепра. Ушли навсегда, так и не вступив в свой первый бой. Да и командиры ваши так и не запомнили ваших лиц. Не успели, замотались. Не до того им, сердешным, было в ту ночь перед десантом.

Лишь командир расчета, покусывая кончик прокуренного сизого уса, будет припоминать их имена: «Вроде Серега и Павлуха… Ан нет, кажись оба Павлухи… Да, да, припоминаю…»

И вздохнет тяжело, тайком: «Где ж сейчас, на каком фронте младший братишка?.. Позаботится ли кто о нем: вот так, как он квочкой ходил за этими салажатами перед переправой?»

«Эх, недоглядел! – пригорюнится, вспоминая ту самую осеннюю ночь. – Моя вина…»

Но в чем его вина? В чем?..

А по дерзкому ночному десанту била и била из тяжелых орудий, видать, не одна немецкая батарея.

А им, полуживым, израненным осколками, полуокоченевшим от ледяной воды, казалось, уже никогда не достичь заветного правого. Но они, матерясь, барахтались, гребли кто чем мог и плыли, плыли, плыли…

Плыли к крутому днепровскому берегу всем чертям назло! Плыли!..

3

На миг, всего лишь на миг он потерял сознание, сжимая слабеющей рукой обжигающую холодом сталь спасательной скобы. И, конечно, не видел, как взрывная волна, ударившая беспощадным многотонным прессом, сломала шейные позвонки у его соседа справа так, что голова в каске запрокинулась на плот и повисла на нем, уставившись в последний раз стекленеющим взглядом в страшную черную бездну осеннего неба. А набежавший водяной вал подхватил мертвое тело, стремительно закрутил водоворотом под днище плота. Все!.. Отмучился, родимый…

Когда он неимоверным усилием воли, разлепив смежившиеся веки – «А-аа-ааа-аахх!..» – широко раскрыл рот, стараясь набрать в легкие побольше студеного воздуха, то чуть было не захлебнулся от потока воды, лавиной накрывшего и жалкую бревенчатую посудину, и поглотившего с жадностью, казалось, навечно, орудие, и державшихся за него полуживых солдат из чудом уцелевшего, но изрядно поредевшего расчета.

«Контузило…» – понял он, уже ничего не слыша от нестерпимого звона в ушах и боли, рвущейся наружу из каждой клеточки его головы. Боль была столь сильной, что казалось, еще немного, и голова сама лопнет от натуги и неимоверного перенапряжения. Его действительно контузило.

Но он, как и другие, уцелевшие в этом кромешном аду батарейцы, все еще цеплялся, держался, чтобы не захлебнуться, и отчаянно греб, греб, греб к тому правому, неизведанному берегу, где смерть, сладострастно предвкушая встречу, нацелилась распахнуть свой белый саван для тех, кто еще доселе не сгинул в днепровской пучине в эту октябрьскую ночь, приняв мученическую смерть. И он, оглохнув, теряя и теряя сознание, плыл туда, где каждое мгновение могло быть последним. Последним…

«Оо-оо-оо-аа!!!» – в новой вспышке пламени взрыва щерился прокуренный оскал ближайшего к нему батарейца. Но не слышал, нет, не слышал, а скорее всем своим нутром почувствовал, что рев проклятия и безысходности рванул из обезумевшего, искаженного смертельной гримасой рта и закатившихся ко лбу зрачков пожилого солдата.

«А-аа-аа-ааа!!!..» – увидел, как обе кисти, навсегда оторванные осколками, словно срезанные злодейским громадным ножом, еще агонизируя, цеплялись окровавленными пальцами, скользили по коре бревен и внезапно пропали вместе с хозяином. Будто его никогда и не было вот тут… Рядом с ним…

А эта чертова рука – надо же, как завороженная! Будь она трижды проклята! – все болталась и болталась перед его полубезумным, охваченным диким ужасом взглядом. И нет больше сил терпеть это. Нет…

4

Новый взрыв… А затем еще, еще и еще! Огонь. Холодный бешеный водопад. Жестокая, всесокрушающая, беспощадная волна. Что-то склизкое, мерзкое, ледяное, попавшее за ворот шинели. Все повторялось с каждым взрывом снаряда, которыми немецкие батареи били и били, стремясь истребить страшным, лютым огнем все, что еще было способно держаться на плаву в эту проклятую октябрьскую ночь 43-го.

Взрыв… Еще взрыв… Взрыв, взрыв, взрыв… Все повторялось с какой-то дикой безысходностью, с тупой, словно заведенной равномерностью.

Но с завидным, необъяснимым и непонятным даже Всевышнему упорством – Упорством Обреченных – и будто в насмешку над свирепой лютостью тяжелых немецких батарей их небольшой плот усилиями облепивших его, как мураши, солдатских тел плыл, несмотря ни на что, к своей заветной цели. Живым – жить и вступать в бой…

…Новый взрыв. Плот вместе с орудием, казалось, вот-вот перевернется на головы все еще живых, чудом уцелевших артиллеристов. Но, видать, чудеса на свете бывают, на войне тем паче…

И на сей раз не обошла их стороной фортуна. Эх-хе-хе-ее, птица-удача!.. Завсегда ты можешь выпорхнуть из заскорузлых, натруженных солдатских рук… С тебя не убудет…

Ухнув, словно в гигантскую ямищу провалился, плот пошел ко дну, засасываемый смертельной и ненасытной воронкой от очередного взрыва, оглушительно лопнувшего над самыми головами и… снова его выбросило на поверхность нетонущим поплавком с нелепым грузилом-орудием.

И ударило в песчаную косу берега. Неужели!!? Доплыли! Доплы-и-ии-ли-ии!.. Добрали-и-и-ись… Нет, не верится…

Добрались!.. Вот он, берег правый!.. Берег крутой, днепровский. Встречай гвардейцев, твердь земная!

…И шагнули в преисподнюю.

5

…Первым очнулся комдив. С трудом оторвал свое непослушное тело от сырого вязкого песка, осторожно подал в темноту голос: «Комбат?.. Сашок, где ты?..» Вышло хрипло и невнятно.

К Стрельникову приблизилась одна тень, за ней в кромешной мгле замаячил еще один силуэт, еще и еще. «Живы!.. Значит, живы!..» – пульсировала обрадованно мысль. Но радость была короткой. В ту ночь не суждено было радоваться. Впрочем, как и всегда на войне…

– Товарищ майор, Сергачев погиб… – простуженно хрипя, шумно дыша, вплотную приблизился комбат. Словно поняв, о чем думает командир, но не решается спросить, выдохнул из себя разом: – Нас почти никого не осталось… Так, три-четыре расчета будет, и то едва ли.

– А орудия?.. – будто еще не веря в случившееся, обиженно, как ребенок, Стрельников прикусил губу. – Сколько здесь? На правом…

– Да что орудия, Володя! – Лялин, пожалуй, впервые за полтора года, что вместе воевали, назвал строгого комдива, старшего по возрасту года на три его самого, по имени. – Начштаба нет!.. Понимаешь, нет! Комбаты все погибли… Я один… Двое нас….

Он замолчал, но молодой командир дивизиона вдруг понял, что он недоговаривает. «Неужели, пока он лежал без сознания, могло случиться непоправимое, еще более страшное и ужасное, чем то, о чем он уже знал?»

Случилось. Они остались без связи. Оба приданных дивизиону радиста сгинули в адовой купели, устроенной немецкими батареями, а с ними и обе рации. Значит, теперь все – хана им… Немцы завтра – уже сегодня – с рассветом попрут так, что мало не покажется, сбрасывая их обратно в Днепр, он не сможет… Не сможет вызвать для поддержки штурмовую авиацию, как было обусловлено накануне операции у комдива дивизии. Все!.. Все жертвы напрасны!..

Еще не веря своим ушам, Стрельников задрожал всем телом и яростно, в отчаянии, замычал, обхватив голову руками. И все еще качаясь, сидя на коленях, бил по мокрому песку обоими кулаками.

– Как же теперь?! Как?!.. Мм-м-м… – с болью и дрожью в голосе спросил он, ища поддержки у тех, кто его сейчас окружал, не стыдясь своих горьких мальчишеских слез и своей неприкрытой, полной глухого стенания и плача беззащитности. – Что мы теперь?! А-аа?! Как же так случилось?!.

– Не надо, майор… Успокойся, возьми себя в руки. Володька, ты слышишь меня?

Кто же это? Конечно же, верный Степаныч, его лицо то расплывалось сквозь слезы, душившие его, то опять приближалось, изборожденное сетью морщин. Чья еще – разбитая, корявая и плетеная узлами, будто корневище старого дерева – ладонь могла так уверенно, по-отцовски, лечь запросто на плечо молодого офицера?.. Стало покойно и ясно. Прочь все слабости и сомнения! Но…

– Крестник Зазулинский погиб… – глухим голосом, натужно, по-стариковски кашляя, вновь забубнил его пожилой связной. – Смерть жуткая… Дважды, получается, крещенный, бедолага… Так вот, получается…

Уловив в кромешной тьме недоуменный взгляд своего молодого командира, торопливо поспешил, прокашлявшись:

– Ну тот… Что давече… Три дня назад приплыл отседова… Зазуля его еще ночью приволок…

Игнатов вплотную приблизил лицо к Стрельникову и, покалывая его ухо и щеку своей седой и крепкой, как наждак, щетиной, горячо дыша махорочным перегаром, зашептал:

– Ну тот… Перебежчик… Иваныч сказывал, что чья-то рука так и плыла с ним через Днепр на плоту. Знатная, говорит, татуировка… Знамо дело, его якорь… Ну, вспомнил?..

И никак не мог понять старик-связной, что это с командиром дивизиона.

…А он вспомнил, все вспомнил.

6

Замотавшийся, злой как черт, голодный и промокший до нитки Стрельников наконец-то спокойно присел покурить у огня в своем блиндаже. Ну все – суетливый и хлопотный день позади! Позади… А теперь можно неспешно покурить у огня.

Заботливый Степаныч протянул котелок с горячей кашей, которую грел на печурке, чтобы молодой комдив поел горяченького.

…Жадно глотая и давясь, доедал он нехитрый свой ужин. А рука, еще красная с холода, сжимавшая непослушными пальцами трофейную ложку со знаком «SS» на черенке, скребла по вмятому дну котелка, подбирая подгоревшую корочку, сладко пахнущую дымком, пылью бесконечных дорог и войной. Всем тем, чем может только пахнуть разбитая и видавшая виды полевая кухня, прошагавшая за батареями дивизиона сотни и тысячи верст…

«Постарался, Степаныч, добрую пайку отвалил повар», – доедая содержимое котелка, подумал Стрельников. И с сожалением глядя на заблестевшее дно, представил, как строгим взглядом из-под насупленных бровей провожал пожилой его связной взмах поварского черепка, сердито сопел и неожиданно потребовал еще добавки. – «Эх, Степаныч, Степаныч, чтоб я делал без тебя?! Наверное б, вечно оставался без ужина…»

Громыхнув пустым котелком, поставил на край печи, а рука уже тянулась к заветной пачке, выуживая из ее картонного бока мундштук папиросы. «Ну, вроде бы на сегодня все…» – Он провел шершавой ладонью по лбу, откидывая непокорную челку.

Все… Вроде бы он ничего не забыл, все проверил и перепроверил тщательно и дотошно. Все им учтено и подготовлено к переправе. Только вот когда поступит приказ?.. Сегодня, завтра, послезавтра?..

Он жадно затянулся догорающей папиросой и потянулся к новой, подцепив ее кончиками ногтей дрожащей от усталости рукой.

Впрочем, еще час назад… Еще час назад приезд начальника артиллерии дивизии и посещение вместе с ним скрытых позиций и траншей его подразделения полковником Зотовым, начальником разведки, говорило само за себя: – Скоро!!

Значит, скоро… «Скоро… – теперь эта неотступная мысль била, пульсировала в его усталой и гудящей от напряжения голове: – Все скоро, скоро, скоро…»

И похлопывание «богом войны»[1] по плечу, когда на прощание он чуть дольше обычного задержал в своей ладони руку майора и его едва слышное: «Молодец! Толково подготовил дивизион, грамотно. Ну, жди сигнала, майор. Удачи тебе! Удачи!.. Бывай…»

«Бывай…» – как эхо в ушах. – «Бывай…» Это словно на прощание. Прощание перед расставанием?.. Перед уходом туда, в черную бездну ночи, за нейтралку. Только вот нейтралка на сей раз – холодная и широкая гладь осеннего неласкового Днепра.

…Стрельников облегченно протянул к огню свои ноги, пока еще не ощущая влажное тепло блиндажа. Тряхнул своим золотистым чубом, избавляясь, гоня прочь от себя усталость. А она, подлюшная, словно крадучись, подобралась исподволь, выйдя из нутренного тепла подземного жилища и давила, вжимала голову комдива многотонным прессом на его широкие плечи.

«Так, вроде бы все сделал, все продумал, подготовил, проверил. Но все до мелочей не предусмотришь», – уже засыпая, подумал он.

«Переправа… Лучше о ней не думать… – Спина в промокшей гимнастерке и склоненная голова валились в его острые колени, к жару печи. – Хорошо как… Тепло…»

Он встрепенулся. – «Чего это я? Засыпаю?..» Мутный взгляд, наполненный усталостью и тяжким бременем бесчисленных забот, обвел стены его временного пристанища. – «Неужели с этим обжитым за неделю бытом придется расстаться?.. И уже совсем скоро?..»

7

– Ты бы прилег, Володя. Чего себя понапрасну терзаешь, – участливо глядя, тронул его за плечо сердобольный пожилой связной. – Приляг давай, я приготовил… Иди-ка ложись.

Голос Степаныча доходил до него будто издалека, будто через толщу ватного одеяла.

– А?.. Что?.. А-аа, это ты, Степаныч… Я сейчас… Сейчас… – пробормотал он, снова засыпая, силясь – но тщетно – разомкнуть слипающиеся веки. – Сейчас я… Сей…

И уже не в силах одолеть сон и сладкую истому, блаженством разлившуюся по всему натруженному телу, голова юного комдива все ниже и ниже падала ему на колени. Ловкие блики огня закружились отчаянно по склоненной голове, потертым, изношенным погонам и разлились червонным золотом по пшеничным кудрям.

«Намаялся, бедолага… – жалостливо глядя на подрагивающую голову Стрельникова, беззвучно прошептал Степаныч. – Мальчишки, совсем мальчишки. Пацаны…»

Он горестно вздохнул, вспоминая свою безвозвратно ушедшую молодость, когда «ломал лямку» на той, уже далекой первой войне с германцем. – «Им бы к девкам… Аль за учебу взяться. А поди ж ты – вояки…»

– А-аа-ааа, о-оо-ооо… – закряхтел он, схватившись за прострелянную острой болью ревматизма поясницу. – Господи, разбужу еще ненароком…

– Степаныч?! – поднял на него сонные глаза Стрельников.

– Что, стреляет? Спина? – гудел простуженным голосом майор, все еще силясь порвать путы тяжкого обморочного сна. – Давай-ка, отец, отдыхай! Я вот сейчас курну и тоже на боковую…

Но спать ему в эту ночь не пришлось…

8

Загрохотало, застучало по ступенькам блиндажа. Пахнуло сыростью октябрьской ночи. Недовольный чужим, беспардонным вторжением огонь в печурке затих было, прислушиваясь к дерзкому топоту солдатских сапог, и заполыхал яростно и неистово, выражая свое беспокойство и озабоченность ночному пришельцу. Огонь сердито загудел, затрещал, пробегаясь по сухим дровишкам, вымещая на них свое свирепое негодование.

Но через секунду-другую присмирел, затих, сменяя гнев на милость, и уже не пытался выскочить из своего металлического чрева. Успокоился…

Поправив ППШ на плече, один из вошедших подслеповато щурился с темноты. Капельки влаги таинственно поблескивали на кожухе ствола автомата. Здоровенная лапища обхватила влажно теплившийся янтарной гладью приклад.

– Кого нелегкая… – подал голос из глубины блиндажа, постанывая и кряхтя, связной комдива.

– Во, Степаныч, собственной персоной! Принимай-ка дорогих гостей, – раздался со ступенек бас здоровяка-одессита. – Давай-ка, отец, дуй за комдивом. Здесь такой «гость» пожаловал…

Самодовольно ухмыляясь, он глядел с прищуром на худенькую, щупленькую фигурку Степаныча, вышедшего на средину освещенного круга. Он на секунду застыл в недоумении немым вопросом, замерев перед шумно ввалившимися ночными незваными гостями. Но лишь на секунду…

– Тише ты, леший! – зашикал, заворчал на Зазулю и сопровождаемого им грязного и оборванного незнакомца пожилой солдат, шагнув навстречу. – Дай человеку спокойно отдохнуть час-другой… – Он стрельнул слезящимися от дыма глазами через плечо, в угол блиндажа.

Там, в углу, скрытом густым, непроницаемым мраком, на низеньких нарах, расстегнув ворот гимнастерки и не снимая сапог, в тревожном сне забылся молодой комдив. Его длинная рука безвольно свисала с деревянного узковатого ложа, едва не касаясь земли. Кобура с ТТ и съехавшая на бок пряжка офицерского ремня впивались в тело…

– Ну что там еще стряслось, Зазуля?! – Стрельников, будто и не спал вовсе, подошел к притихшей троице, оправляя на ходу гимнастерку и отерев ладонью припухшее, усталое лицо. Короткий сон не освежил его, наоборот, он чувствовал себя совершенно разбитым.

– Да вот, товарищ майор, перебежчик или кто он там, мать его… Прямо на мой окопчик и вырулил. – Зазуля мотнул головой на странного изможденного оборванца, робко притулившегося на обшарпанных ступеньках и глядевшего затравленно, исподлобья, на подошедшего молодого офицера.

– Все, свободен. – И когда рослый батареец загрохал своими сапожищами к выходу, Стрельников жестом руки остановил его. – Чтобы на батарее – ни гу-гу! Понял?! А иначе… Иначе нам не сносить головы.

9

– …Вот и рванули мы с летехой тогда. Но недолго было наше вольное счастье. Недолго…

Зашиб танкист ногу. Сильно зашиб. Вот беда-то. Эх-хе-хе-е… Кабы знать, что судьба-злодейка так обернется против нас, не летели б кубарем в энтот чертов овраг. Будь он трижды неладен!..

Рассказчик сплюнул от злости. Озноб продолжал сотрясать его приливом холода. А драная-предраная одежда плохо грела посиневшее от ночного купания тощее тело.

– За пень иль корягу какую зацепился попутчик мой. Только – плохо дело. Нет сил у него идти. А нам не идти – бежать надобно. …Нес я его на себе, покуда силы были. А он мне все твердил: «Брось меня, Савушкин. Брось… Беги один, коль сможешь. А вместе нас достанут…»

– Достали… К рассвету-то совсем ему плохо стало и нога распухла бревном. Жар у него поднялся. Рассвет нас застал, когда до леса еще было оо-ее-ей как далече…

А вот по расчетам нашим-то… Да какие, едрит его в корень, расчеты – коту под хвост! Совсем плохо дело. Попался хутор один – обратно же опаска: вдруг там немцы или полицаи… Еще хуже… А-аа? Что тогда? Шум какой-то странный там стоял. Ждали мы на опушке перелеска. Совсем плохо лейтенантику стало. Бредить стал. А здесь, как на грех, хуторок заполыхал. Значит-ца немцы там запалили, не иначе.

Вот беда-то. Решил я танкиста на себе из последних сил до леса донесть. Но не смог. Не смог… Пока по полю нес, спотыкаясь из последних уже сил, туман стал расходиться. Да вот на беду, решил я в стогу схорониться, передохнуть, и дальше. Но только добрался – свалился. Еле-еле силов хватило лейтенанта затащить и зарыть в сено. Он в себя ненадолго пришел, пить просил. Порвал я исподнюю рубаху и – об росу. Ко лбу ему. В момент повязка сухой стала. К губам приложил, так он ее всю сжевал. Очнулся и опять за свое: «Беги, Алексей!.. Брось меня…»

Решил я передохнуть и дальше двинуть. Лейтенант то затихнет, то снова бормочет что-то в бреду, не разберешь: и танкистами своими командует, и мать зовет. Плохи наши дела… Никудышние…

Только сморило меня. Враз… Заснул – как убитый. Очнулся и не пойму, где я и что со мной. Солнце уже высоко. Должно быть, полдень. И то ли почудилось мне, то ли наяву: голоса приближаются к нам. Много голосов. И собаки лают. Тут я весь…»

Рассказчик зашелся в сильном кашле. Что-то булькало у него в горле, и свистела-хлюпала натужно больная грудь.

Он виновато поглядывал на Стрельникова, силясь одолеть приступ кашля. Но не мог. И снова и снова задыхаясь, краснел до свекольного цвета от натуги, но не мог прервать эту напасть.

– Тьфу ты… – учащенно дыша, промолвил Савушкин, оттирая губы ладонью. – Закурить-то найдется, командир?.. – Бережно приняв от Стрельникова «беломорину», разглядывал ее, как какую-то диковинку, не решаясь закурить. – Давненько я таким табачком не баловался…

Его рваная одежда курилась паром от жара печурки, уютно, совсем по-домашнему, потрескивающей дровишками. Ночной гость пристроился на самый край ящика, поближе к ее горячему боку.

Блаженно щурясь, пустил сизую струйку дыма. Встретившись взглядом с молодым офицером, понял по его пытливым глазам, что тот от него ждет.

10

– Так вот… Обмер я. Мать честная!.. Это ж немцы. Споймали они нас. Взяли, как кутят, тепленькими… – Он горестно вжал свою заросшую голову между коленей, зайдясь в хриплом приступе кашля. Отдышался и продолжил: – Споймали нас. Да и куда бежать. Вот коли б оружие, так я бы живым не дался и их, гадов…

– Оружие?! – От этих слов Стрельников встрепенулся со своего места, вскочил, меряя быстрым шагом тесноту блиндажа. – О-о-оружи-и-е, го-оово-ришь?!.. – Он аж захлебнулся от приступа праведного гнева.

Глаза сузились до щелочек и метали злые молнии в бывшего пленного красноармейца.

– Орр-ру-ж-ие… – прошипел майор. Желваки ходуном заходили на его побледневших скулах. – Ты мне Лазаря не пой про оружие… Ты где его забыл, а-аа?!

Он нервно закурил, отчаянно цвиркая колесиком никак не желавшей давать огонька «катюши»[2]. Долго и испытующе смотрел на незнакомца, решившегося в такую ночь на заплыв по Днепру, сидящего безмолвно со склоненной головой. И несколько успокоив себя, сжевывая до бумажной кашицы мундштук папиросы, прохрипел, уже не глядя в сторону незнакомца:

– Оружие тем, кто дошел сюда… к Днепру. А ты… Ты…

Окурок полетел в огонь… Стрельников запустил руку в карман своих комсоставовских галифе, с аккуратными латками на коленях, и, нашарив долгожданную пачку «Беломора», нервно рвал ее своими тонкими длинными пальцами: «Ладно, продолжай… Чего уж там…»

Незнакомец, обняв себя руками за плечи, зябко кутался в свои лохмотья и никак не мог согреться. Он все еще с опаской поглядывал на офицера и наконец решился, заговорил: «Травили нас собаками… Жутко вспомнить… Да еще били, чем попадя. Жахнули меня прикладом по башке, и поплыло у меня все перед глазами. Думал, каюк… Лучше б уж забили сразу, до смерти…»

Он всхлипнул, кашлянув, растер драным рукавом грязь по бледному, изможденному лицу, покрытому от всего виденного-перевиденного сетью морщин. И, словно сетуя перед майором, своим сверстником, за сиюминутную слабость, продолжал зло и не спеша каким-то враз изменившимся голосом, вперяясь долгим, будто невидящим взглядом в истекающий смолой деревянный обшив блиндажа.

– …И били, гады, не дай бог кому энто пережить. – Глухо кашлянул в кулак и снова уставился в темноту. – Я сам бывший детдомовец… А энто знаешь, что такое?

Он перевел глаза на майора, но тот отвел взгляд в сторону, не желая встречаться с каким-то невыносимо колючим, злым и непонятным блеском его глаз.

– Били меня не раз. Крепко били. В общем, к кулакам мне не привыкать сызмальства. Но здеся!.. Дадут своим овчаркам передохнуть и снова сапожищами коваными месят… И опять овчарами. А у тех от злобы ажно слюни свисают с обеих сторон по морде.

…Я думал, мой летеха все – не жилец. Нет, очухался, когда фрицы наигрались с нами вдоволь и полуживых покидали в кузов и в лагерь. Кабы знать, что нас там ждет, так сам бы в ногах у них валялся, умоляя, чтоб прикончили враз…

11

Он снова замолчал, долго растирая зазябшие руки у самого огня. Все так же нахохлившись, смотрел на жаркое пламя и беззвучно плакал.

– Степаныч! – позвал Стрельников притулившегося невдалеке своего связного. И когда тот суетливо поднялся, продвигаясь к командиру дивизиона, неприязненно и подозрительно поглядывая на незваного ночного гостя, внезапно прервавшего своим появлением их непродолжительный покой, едва слышно сказал пожилому расторопному солдату: – Давай-ка, Степаныч, Зазулю сюда.

И едва нога Игнатова ступила на неширокую лестницу, комдив не свойственным ему просительным тоном обратился к солдату: «И поесть чего-нибудь у повара сообрази…»

Степаныч буркнул в ответ что-то вроде: «Будет исполнено!» и исчез за дверью в ночной темени.

Незнакомец плакал, не скрывая своих частых всхлипываний, и от этого горького мужского плача как-то не по себе стало Стрельникову. Мурашки пробежали по телу комдива.

– Привезли нас туда полуживых… – Он размазывал слезы вперемешку с грязью по провалившимся от худобы щекам. – А там яма… Яма с человеческим дерьмом. И нас, значится, с лейтенантом-танкистом в яму ту. Перекинули жердь, и держись на руках, сколько выдержишь. Насколько силов в тебе хватит. А не выдерживаешь, так ныряешь мордой вниз. Нахлебался того дерьма и, чтоб не потонуть, за жердину рукой хватаешься.

…Они, гады, башковитые. Чтобы мы долго не продержались за жердь, ее такой толщины сделали, что все едино – долго не провисишь. Вот и ныряли мордой туда…

Энто кабы еще ничего. Солнце палит невыносимо. Но и энто еще терпимо. Включили они, суки, «Прощание славянки»[3]. На всю мощь…

Мы, значится, с моим корешем танкистом висим, а музыка – на всю гремит… Лейтанантик мой тут не выдержал. Плачет и мне говорит сквозь слезы: «Не могу, Леха, больше… Этот марш… У нас в училище играли на плацу… Каждый день… Перед построением… Он для меня – всего дороже».

– А ну-ка, погоди! – внезапно прервал рассказчика Стрельников. – Погоди… На вот, покури!

Он грубо сунул в его дрожавшую ладонь папиросу и отвернулся. Желваки так и ходили на его будто окаменевшем лице. Закуривая, долго не мог прикурить от «катюши».

А потом в сердцах чертыхнулся и, отщипнув лучинку от дровишек, сунул ее в зев печурки. И наконец, прикурив, снова нервно мерил пространство блиндажа широким торопливым шагом.

12

– Дальше-то, что было? – раздраженно спросил он у беглеца, но что-то изменилось в его голосе. Что?..

Душевное смятение камуфлировал он под видом напускной грубости и бесцеремонности. Глаза выдавали комдива. Глаза…

– Дальше?! – злым, срывающимся в крик голосом начал перебежчик. – Весь день на солнцепеке. Сорвешься и летишь в энто самое дерьмо… Вынырнешь и пытаешься быстрее ухватиться рукой за перекладину. Споймаешь ее и висишь – покуда силов хватает. Ногти уже все до крови посрывал, а все висишь. Висишь – ныряешь… Набултыхаешься – снова висишь, жаришься…

Он жадно докурил, зябко повел костлявыми плечами и осевшим, простуженным голосом продолжил свое повествование о страшных и мученических кругах ада: «…а они, паскуды, между делом нужду справляли прямо на нас. Гоготали при этом, сволочи…»

Савушкин жутко заскрипел, как от боли, съеденными черным камнем мелкими зубами и поднял на Стрельникова тяжелый, испытывающий взгляд.

И от взгляда этого, от кипящих и обжигающих ненавистью и мукой глаз вдруг стало не по себе майору. Страшно…

Сколько безмерной, невыносимой муки и нечеловеческой тоски было в том взгляде! Не приведи господи…

– Но свои… – бывший красноармеец опять заплакал, смахнув лохмотьями когда-то бывшей по всей видимости рубашкой слезу, оставившую на грязной щеке светлую бороздку. – Хуже фашистов… Добровольно справляли прямо на нас малую нужду. За это им немцы тут же давали кусочек черняшки со шматком сала. И поди же ты… За энто сало свои же и… на нас. Паскудство! Ло-оо-ов-ко, однако, немцы натравливали своих на своих! Ловко… Сало-то почище всякой агитации действовало. Вот так-то…

Он прервал свой рассказ и, вопросительно глянув на Стрельникова, засипел хриплым от кашля голосом: «Дай курнуть, командир?!»

И уловив нерешительность и замешательство майора – «М-мм-ммм?!», расценив ее по-своему, раздраженно и зло потребовал:

– Дай, майор! Чего ты?! Не жмись.

Торопясь, схватил дарованную папиросу, закурил, глотая ее долгожданный дым…

13

…Недавно еще такой жадный и ненасытный до сухих дровишек, подбрасываемых неугомонным Степанычем, огонь в железной печурке затухал. Он медленно угасал и, будто разомлев от собственной жары, рассыпанной по оранжево-тлеющим головешкам, засыпал на ходу. И еле-еле, уже из последних сил, пройдясь мерцающим сияньем по пепельно-обугленным телам, лизнул их на прощанье своим сухим жадным языком.

Стрельников вздрогнул, ему казалось, что он уснул. С уходом связного в подземном жилище артиллеристов воцарилась густая, вязкая тишина. Он поднял глаза на бывшего пехотинца. Тот молча сидел на своем месте, обхватив себя руками за плечи, и едва покачивался на краю ящика. Еще не зная почему, смутно сознавая какую-то тревогу, Стрельников украдкой поглядывал на него. Лишь украдкой… Будто боясь главного: заглянуть в его глубоко запавшие глаза. В этот бездонный океан тоски и страданий.

«Да что ж я душу свою понапрасну терзаю?!.. – прикрыв веки, притворяясь задремавшим, жалея, оправдывал он самого себя. – В чем моя вина?.. Перед кем и за что?..»

Но что-то на душе было не так. Не так… Но что, что? В чем причина? И не находя ответа, сеял смуту у сердца. Н-нн-да-аа!.. Куда ни кинь – всюду клин: разлад и терзания.

И сам того еще не понимая, он пережил за этот час с ночным пришельцем совсем другую, доселе неизвестную ему жизнь, о которой лишь смутно догадывался. Но гнал от себя прочь. Прочь… Гнал за ненадобностью – даже в мыслях! – подальше от себя, как жуткое наваждение – чур, не меня!

– …Хочешь, майор, я тебе дальше расскажу, что с нами было?.. – неожиданно, все так же хрипло, спросил Савушкин. – Вижу, что ты не спишь… Ждешь…

Да, он ждал продолжения разговора, но от того, что первым заговорил гость, вздрогнул. Это не укрылось от его внимательных, настороженных глаз, казалось, полуприкрытых в сладкой дремоте, ловивших каждое движение молодого офицера.

– Свои… – Нескрываемая ненависть пронзила, казалось, каждую нотку голоса, едва уловимый воздух презрения тронул его потрескавшиеся губы. – Свои-то, так они на поверку хуже любого фашиста оказались… Хуже собак…

Пехотинец примолк, уставившись на огонь. Молчал и комдив. Согнув дугой спину и уткнувшись подбородком в колени, он подбросил дровишек в затухающую печурку. Огонь яростно побежал по березовым полешкам, с жадностью лютого зверя пожирая их уютно потрескивающие тела. Вторя ему, радостно загудела, заурчала старенькая печурка, разбрасывая причудливые, приплясывающие тени на деревянных влажных стенах.

– …Ну и?.. – все так же, не разгибая спины, спросил Стрельников у внезапно притихшего незнакомца.

– Да лучше б душу не теребить… – начал было тот и, закипая злобой, повторил давешнее. (Свои – хуже собак!) Так вот, командир, слушай, что дальше с нами…

– Неужели… – отдавшись во власть нетерпения, перебил рассказчика Стрельников. – Неужели, Савушкин… – Меньше всего сейчас ожидая, что произнесут вслух его фамилию, Савушкин напрягся, вжимая голову в плечи, и замер, обратившись весь в слух в такой позе.

– Или как тебя, если не врешь… Если ты… – на мгновение майор запнулся, но тут же решительно отбросил смущение. – Если ты… в общем, не засланный к нам… Одним словом, если ты не диверсант. – Он пытливо и неотрывно смотрел ему в глаза.

– …что, неужели так… – Стрельников замолк, подыскивая нужное слово. – Наши… Неужели глумились над своими товарищами? Не поверю, никогда не поверю!

– Ах, майор, майор! – горько сетовал бывший пленный о наивности сидящего вместе с ним у огня офицера-артиллериста. – Добрая, видать, ты душа. Добрая… Но окромя своих пушек, ты так и ничего не познал за всю войну. Ну что ж, и на том – дай тебе бог!..

А вслух, как-то отрешенно, рубя фразы, произнес, все так же неотрывно глядя на метущееся пламя, которому было тесно в своей металлической утробе:

– Были такие падлы, что пайку за свое паскудство несколько раз получали.

14

– Вот один… – рассказчик ощупал своим колючим, испытывающим взглядом комдива. – Один гад здорово измывался. Ему прямо радость доставляло, как ты говоришь, – снова пытливый, с вызовом, бросок глаз сидящего неподвижно Стрельникова, – …глумиться над нами. Наклонился, гад, над ямой, когда справил прямо на наши головы малую нужду, и зашипел, стервоза: «Еще раз, падлы, удумаете чего… Бежать, к примеру… Лично пришибу… При-ии-ши-бу-уу…» И кулачище свой тычет. А сам смеется, гаденыш, и рожу свою поганую скалит. Иуда!

…Спазмы кашля нескоро отпустили вздрагивающее и булькающее, где-то в груди, тело солдата. Отдышавшись, он молча, одними глазами, поблагодарил Стрельникова за угощение папиросой. Утерев обрывком одежды слезящиеся глаза, пустил первую струйку дыма:

– Свои, мать иху… А «Славянка» рвет душу, на всю катушку звучит. По распоряжению коменданта, или кого там еще, патефон вплотную к яме придвинули. И как только закончится пластинка, ее по новой ставят…

Он сделал несколько нервных затяжек:

– «Сссу-кк-ии» – это лейтенант мой захрипел. Глянул я на него, а у него в глазах – тоска смертельная… Понимаешь, майор, как у обреченных людей…

Шмыгнул носом, утираясь лохмотьями рукава:

– А один… Тот, который уже третью кряду пайку заполучил… Так он продолжал, сволота!.. А немцы вокруг него гогочут, ржут, как жеребцы, а сами подают… Пайку… Ему и другим сволочам… Поощряли, значитца. Смотрите-ка, одним у нас – пайка с салом, как псам за верную службу. Другим – яма с дерьмом. Кто против нас – забьем и в яму, по самые уши, вот с энтим дерьмом. Смотрите – наша сила берет верх!..

Докурив, метнул окурок в печурку и с ожесточением, все так же уставясь немигающими глазами на злые языки пламени, швырял слова, как тяжеленные камни:

– Их сила… Силища… Мол, кто на брюхе приползет к нам, может, и не дадим сдохнуть. А мужики… Оно, конечно, ясно дело – оголодали…

Бывший пленный смотрел на Стрельникова долгим и словно невидящим взглядом.

«Сколько он так может смотреть? Сколько?!» – ужаснулся тот и, досадуя на самого себя, не выдержал, отвел в сторону глаза. Только лишь бы не встречаться с этой черной, кровоточащей болью!

– Вот тот, который заполучил уже свою третью пайку, снова к немцам намылился. Старший из них, комендант лагеря, для форсу, али как, палку суковатую при себе всегда носил. Стоит он, опирается на нее. Нос платком прикрыл и на нас, с товарищем моим, из-под лакового козырька фуражки смотрит. И чудится мне – ровно подпевает под музыку. Ну, значит, под «Славянку». И улыбается… Радуется, паскуда, теплому ласковому деньку и забаве, придуманной над нами. И вижу, маслится его гладко выбритое лицо… Доволен фриц… И пыткой изощренной, устроенной над нами, и своими сапогами шикарными. Сапоги высокие такие и блестят, заразы, ажно смотреть больно, как зеркало.

15

Он тяжко вздохнул и, словно решившись, окунулся в жуткий омут тех дней. Отсекая от себя, будто навсегда, страшные путы прошлого, так же зло таясь, поведал:

– Свои, говоришь?.. Так энтот свой… Стал он выпрашивать у коменданта ту самую палку. Хоть и дурно мне было, но смекнул я, что он жестами показывает немцу, как палкой будет бить нас по головам. Согнулся, змеюга, подобострастно и мурлычет: «Герр обер, герр обер…»

Но фриц молчит, губы презрительно надул. А затем «доброхоту» этому сквозь зубы: «Найн!..» Но тот, прилипала, не отстает, как прирос к месту: «Герр обер, герр обер…» А немец как хряснет его этой самой палкой по горбу. И еще, еще, еще!.. А энтот, змееныш, ползает у него в ногах и сало… сало свое поганое норовит укрыть дрожащей рукой от фрицевских сапог. Гадюка!..

Посмотрел он на меня, а в глазах – столько ненависти. А я ему в ответ возьми да и улыбнись. Но, должно быть, жалкая и вымученная улыбка получилась. Но все понял тот Иуда по моим глазам. Понял… Все в них прочел: что даже фашист, который нас с лейтенантом топтал и овчарами травил, так вот даже этот самый фашист не удумал того, чтоб еще палкой по голове, когда…

…Тяжелые рыдания содрогали все существо бывшего красноармейца, а он плакал, растирая по грязному лицу слезы. И не стыдился их…

– Летеха-танкист говорит мне жалостливо: «Все! Хана мне, Андрюха… Не выдержу, нога… Жар меня доконал…» И все шепчет, шепчет мне, сердешный, запекшимися губами: «Запомни, братан, что эти сволочи с нами делали и эти гады тоже…» Он не шептал, а хрипел, сипел, стонал из последних уж сил, вращая глазами в сторону воровато жующих отработанную пайку.

…Жадно гады жевали. Кабы не свои, чужие – все легче было бы. Не так муторно на душе. А тут…

«Запоминай, Андрюха. Все, все запоминай…» – шепча, плакал лейтенантик и, сорвавшись, больше не вынырнул из ямы поганой. Сгиб мой верный товарищ… Ну а я… – Он как-то сник, уменьшился весь в размере, сглотнул комок, застрявший в его горле, и излишне бодро, ровно стыдясь выплаканных своих слез, продолжал: – А в сумерках, когда я уже чуть было не ополоумел, вытащили они меня… Оттуда… Из этой ямы… Плеснули пару ведер воды. И увидев, что я очухался, так и бросили меня лежать возле энтой ямищи. – Ночной, незваный гость, умудрившийся переплыть в этом месте Днепр, с последними словами заскрипел черными, давно не чищенными зубами, и нервная дрожь прошлась по ямам его ввалившихся щек. Он затих, вновь уйдя в пережитое, нервно теребя руками лохмотья на груди…

Стрельников не мешал ему, не донимал вопросами. Прикрыв глаза рукой, он, казалось, задремал. Да и немудрено было свалиться от усталости за все бессонные ночи. Лишь подрагивали длинные тонкие пальцы с ровной полоской грязи под ногтями. Но он не спал вовсе.

Подперев голову кулаками, Стрельников неотрывно уставился на огонь. Молчание длилось слишком долго. Долго.

16

– Больно уж жалостливо глаголишь, – наконец-то сказал майор. Сказал то, о чем думал непрерывно все это время. Думал упорно, напряженно, взвесив все «за» и «против», силясь подавить в себе эту самую жалость. Но не мог…

Не в силах был сделать это. И как в подтверждение горьким его раздумьям, била, пульсировала тоненькая вена у виска. Но плотно сжав губы и не глядя на примолкшего рассказчика, сказал с расстановкой:

– Все складно у тебя получается, рядовой Савушкин. Очень даже складно.

– Да чего уж там… Рассказал без утайки, все как было и как есть. А это уже твое дело, командир, куда меня… К особисту или на распыл… – дерзко и с вызовом, глядя прямо в глаза майору, прохрипел устало ночной гость.

Странная его фигура, вся поджавшись, как пружина, говорила командиру дивизиона: «Вот он я какой! Весь пред тобой, как на ладони! Смотри, смотри… И делай, что хочешь. Как велит тебе совесть».

– Не мучайся, майор… – ровным, осевшим голосом, как-то отрешенно и безнадежно сказал он. – Пострадаешь ненароком из-за меня. Веди смело к особисту, и весь сказ. Все едино. Один конец…

И словно решив, что со всеми недомолвками, а главное с неприятными и такими мучительными для обоих вопросами:

– Надо же что-то делать! И делать немедленно, безотлагательно! – Раз и навсегда покончено, только безвольно махнул рукой.

– Все, и кончим на этом, майор…

Наверное, впервые за всю войну Савушкин улыбнулся, радуясь – гора с плеч долой! – тому, что больше он не вернется к этим треклятым воспоминаниям о лагере, выворачивающим наизнанку всю его исстрадавшуюся и истерзанную душу, воспоминаниям, которые, подобно лютому зверю, алчно гложут, гложут и рвут на части его больное сердце.

Но за этих три долгих года войны разучился бывший детдомовец улыбаться. Улыбка… не то ее жалкое подобие тронула его уста. Да и не до улыбок, когда слишком много горя и ненависти вокруг тебя. Одним словом, вышло совсем не то…

Стрельников вытянул к печурке ноги и, раздвинув их циркулем, хлопал себя по боку в поисках запропастившейся пачки «Беломора». И найдя ее, нахмурил свои брови, уставившись на осклабившегося в жалкой улыбке ночного гостя. Стараясь выглядеть как можно строже, обронил, дунув в мундштук «беломорины»:

– А ты не скалься, не скалься, Савушкин!..

Вскочив с насиженного места, нервно зашагал по пятачку у огня, стремительно меряя малюсенькое пространство легкой широкой поступью…

17

– А ты не скалься, не скалься, твою мать! – выругался майор, шумно подвигая поближе к боку раскаленной докрасна печурки своей длиннющей ногой пустой снарядный ящик.

Отблески огня оранжевыми бликами загуляли по стенам блиндажа, антрацитно засверкали на новеньких, щегольских сапогах комдива.

– Дай еще закурить, командир… – сипло произнес сидящий чуть ли не в обнимку с печуркой в странных лохмотьях. Не сводя с офицера умоляющих глаз, он жадно сглотнул слюну, видя, как Стрельников глубоко затянулся сладким дымом «беломорины». От нетерпения незнакомец качнулся в сторону, кадык заходил по его грязной, до черноты, шее, сухим обрубком торчащей из немыслимого одеяния.

Заскрипела на все лады, хлопнула входная дверь. Откинув брезентовый полог, стараясь не поскользнуться на размочаленном дереве ступенек, боком к ним спустился пожилой связной майора.

Подобрав полы аккуратно заштопанной во многих местах старенькой шинели, ладно сидящей на его худеньком, жилистом теле, Игнатов все так же бочком продвинулся поближе к огню, бережно держа перед собой котелок.

– Корми его тут… – пробурчал Степаныч, недовольно уставясь на лужу, растекавшуюся безобразным пятном по земляному полу вокруг ящика, на котором сидел странный гость. Продолжая бурчать что-то нечленораздельное, перемежая недовольство со вздохами, Степаныч искоса, осуждающе, поглядывал на командира дивизиона, протянувшего папиросу в грязную трясущуюся руку с обломанными ногтями.

И то ли от лютого холода, волнами дрожи пробегающего по изможденному телу, то ли от насупленного взгляда Степаныча, откровенно недовольного щедростью майора, странный человек обронил в грязь под собой такую бесценную для него папироску.

Беззвучно чертыхнувшись, принялся трясущимися пальцами выковыривать ее из жидкой каши возле босых ног.

– На, держи! – Видя, как тщетны попытки бывшего пленного извлечь с поверхности бурого месива драгоценное курево, Стрельников, хмуро сдвинув к переносице брови, наклонился, протягивая бесценную пачку.

…Сунув мундштук папиросы в уголок обветренного рта и еще не веря привалившему счастью, он с наслаждением жевал его мелкими черными зубами. Жадно затянулся, щурясь на безжалостное пламя огня, когда Стрельников, тряхнув своим золотистым чубом, цвиркнул пару раз «катюшей», дав ему прикурить. Простуженные легкие дали о себе знать. И незнакомец, поперхнувшись раз-другой, зашелся в страшном кашле, вбивая острый костлявый кулак в лохмотья на груди. А другой рукой судорожно сжимал раскуренную папиросу.

Слезы серыми ручейками скатились к заросшему густой щетиной подбородку. Он уставился на офицера непонимающими, будто остекленевшими глазами, словно впервые видел его. Тяжело и прерывисто дыша, обладатель лохмотьев оттер пятерней слезящиеся глаза и, уже окончательно придя в себя, жадно припал к тлеющей «беломорине».

Степаныч по-прежнему негодующе сопел, бросая на него косые взгляды. И было непонятно: или он сочувствует незнакомцу, одолевшему вспять на бревне студеный неприветливый Днепр, или раздосадован за те неудобства, которые связаны с появлением ночного нежелательного гостя.

В этой тишине – кап-кап-кап-кап-ап-ап-ап-пп-пп – капала неугомонная капель с притолка да свистели простуженные легкие незнакомца.

18

– Степаныч! – позвал Игнатова Стрельников, бросив в ненасытное пламя, бушевавшее в печурке, окурок папиросы. – Передай Зазуле, чтоб как сменится с поста, немед… – Но не досказал… Грохоча измазанными в глине сапожищами, в теплую сырость блиндажа ввалился здоровенный батареец. Вот и он! – долго жить будет…

Стряхнув крупинки дождя, покрывшие мокрой накидкой облезлый ворс шинели, испачканной все той же глиной, Зазуля небрежно бросил правую руку к виску, где лихо, набекрень, сидела новенькая пилотка:

– Та-а-аа-и…щ майор, … – ааа-шему приказанию…

– Вольно, садись! – прервал его доклад молодой комдив.

– Узнаешь крестника? – Стрельников кивнул в сторону незнакомца, вплотную придвинувшегося к невыносимо-жаркому чреву железной печурки.

…Молчали. Разговор не клеился. Дипломатично покашливали, ждали, когда первым подаст голос командир дивизиона.

Стрельников вновь тряхнул своим пшеничным, в россыпи мелких колечек, чубом, ровно прогоняя прочь от себя все тягостные думы, и пристально уставился на пригнувшего плечи здоровяка-солдата. Переводя испытующий взгляд с ночного гостя на протянувшего поближе к огню зазябшие ладони Зазулю, процедил мрачно, сквозь зубы:

– Ну и дивизион мне, бляха, достался!..

Краем глаза уловив недоумение одессита и враз настороженно-притихшего, озадаченного Степаныча, приподнявшегося со своего места в углу, промолвил, сокрушенно качая головой:

– Один, блин, с ума со своими лошадьми сходит. А ежели обхождение с его клячами не царское… (майор замысловато матюгнулся), то враз «винтарь»[4] лапает, затвором клацает. Другой…

Он взглянул на Зазулю и на секунду осекся, вспомнив неприятное, случившееся не так давно в их дивизионе… А тот продолжал нахохлившимся коршуном восседать на ящике у огня, потирая свои огромные, как лопата, красные лапищи.

– Другой… – смело заключил майор, вперившись взглядом немигающих глаз в нахмуренного и раздосадованного еще вчерашнего штрафника. – Языкастый больно… Сиди, сиди, не обижайся, как красна девица! Ишь ты, какой обидчивый!..

И видя, как Зазуля закусил нижнюю губу, сдерживал свой гнев, бросил напоследок усталым и явно миролюбивым голосом, радуясь, будто впервые увиденной, причудливо-затейливой пляске пламени:

– Ладно, замнем… Не место и не время прошлое ворошить… Да и кто старое помянет…

Замолчали. Потрескивали уютно, совсем по-домашнему, дровишки в заунывно гудящей старенькой печурке. Хорошо, просто здорово!.. И не верилось, что там, в двух метрах, за порогом блиндажа их поджидала неразлучная подруга война и скрытый за густой пеленой дождя свинцовый и пасмурный Днепр. И в этой недолгой тишине – кап-ап-кап-ап – все капали и капали капли на сухую утоптанную твердь…

– А голова, братья-славяне, у меня одна, между прочим… – прервав затянувшуюся паузу, невесело ухмыльнулся Стрельников. Тряхнув золотом волос, сказал, как выдохнул, притихшим батарейцам, тайком, исподлобья, стрелявших одними глазами на незнакомца. – И особист, курва… Не терпится ему…

Майор не досказал. И лишь украдкой глянув в сторону печурки, где, притихнув, сидел ночной гость, обронил в безмолвную, дремотную тишину:

– …Он, гнида тыловая, по этой самой головушке истосковался.

Заерзал, закряхтел на своем месте пожилой солдат, укутывая поплотнее колени полами шинели. Зазуля с последней фразой комдива удивленно крякнул. И лишь тот, кто доставил в эту промозглую ночь столько хлопот, настороженно, не двигаясь, прирос к краю пустого снарядного ящика.

– Вот что, отец, – обратился комдив к связному. – Иди-ка буди начштаба. Не придется ему сегодня выспаться…

«Обещал человеку… Он уже какую ночь без сна, глаза не сомкнет… И теперь вот…»

Поторопил замешкавшегося Степаныча:

– Иди, иди, отец, поскорее за ним… Не томи душу… – И обращаясь ко всем сразу, немного повеселев, подытожил: – Придет Сергачев, будем военный совет держать, как Кутузов в Филях. – А затем окончательно огорошил Зазулю, озорно, по-мальчишески, подмигнув ему: – Выше голову, артиллерия! Семь бед – один ответ!.. Как там говорится: «Чему быть, того не миновать…» Ну что ж, живы будем – не помрем!..

19

– Поверить-то я тебе могу. Могу, Савушкин… – Майор жестом остановил ночного гостя, порывавшегося уже не раз и не два за все это время раскрыть рот, чтобы задать всего один-единственный вопрос. Вопрос, который расставит все точки над «и». Но разгоряченный собственным монологом командир дивизиона каждый раз привычным жестом отсекал все попытки Савушкина.

– А вот скажи мне: поверит ли тебе тот, к кому тебе обязательно придется явиться, а-аа?.. Скажи мне сам – поверит?.. – Стрельников замолчал и, мягко шурша пачкой пайкового офицерского «Беломора», извлек оттуда несколько папирос, угощая по очереди Зазулю и Савушкина. Степаныч степенно отказался, извлекая свой роскошный, расшитый бисером кисет.

Молча курили, думая о своем, заветном. Но мысли, сбиваясь, путались, возвращаясь в горестное и тягостное русло, где каждого гложет одна и та же безрадостная дума: «Как быть?!. Где же выход?! Где?!»

Первым заговорил майор.

– Без обиняков – особист у нас превеликая стервоза. Еще та. Н-нда-аа… – потянул Стрельников, словно что-то припомнив. – Будет, гад, мурыжить: что да как?.. И ни одному твоему слову не поверит. – Зло сплюнув себе под ноги, он по слогам разрубил последнюю фразу: – Ни од-но-му… Вот так-то, брат-пехота!..

Вновь неловкая тишина зависла в сыром воздухе блиндажа. Верный рассудительный Степаныч шумно вздохнул, обводя хмурые лица собравшихся умными, страдальческими глазами, лучившимися теплотой сочувствия. – «Эх-ээх, братцы, беда-то какая, но выход надо найти. Надо…» – умоляли стариковские глаза.

…Стрельников вытянул свои журавлиные ноги поближе к теплу печурки и замер, сердито поглядывая и щурясь устало на алые языки пламени.

– Ты меня, Савушкин, – майор в который раз произнес его фамилию, но он, бывший красноармеец, бывший пленный и бывший партизан, вздрагивал каждый раз при одном лишь упоминании ее, – на жалость не бери. Не бери. – И рубанул себя ребром ладони по длинной худой шее: – Вот где у меня эта жалость сидит!

Степаныч и здоровяк Зазуля сидели нахохлившись, и оба зябко повели плечами, как от озноба, при последних словах командира. – «Конечно же, каково ему? Ему?.. Он-то – за все в ответе. За все… Как, впрочем, и за то, что он не доложил особисту о странном ночном пришельце, появившемся неизвестно откуда поздней ночью, накануне переправы, в расположении вверенного ему артдивизиона».

20

– Я каждое твое слово приму на веру: и про детство детдомовское, и про флотскую жизнь в солнечном городе Анапа… Тем более что кого-кого, а уж Зазулю байками про море Черное не проведешь… – Стрельников изобразил что-то наподобие улыбки, кивнув в сторону одессита, продолжавшего насупленно молчать.

– И про службу твою военную в укрепрайоне, на границе, наслышан. И про плен… – Стрельников в сердцах ожесточенно сплюнул. – Будь он трижды неладен, поверю! И как к партизанам попал, бежав вторично.

– Да ты что, майор?! – в бешенстве вращая на комдива белками округлившихся глаз, прошептал еле слышно Савушкин, захлебываясь от собственного бессилия. – Ты что?!. Мне не веришь?!

Все обмерли, уставившись на пришельца с правого берега, тишина замерла над их головами, зазвенела в ушах натянутой до предела струной, притаилась, крадучись, в темноте за освященным кругом. И только слышно было – хлюп-уп-хлюп-уп… – как вершит работу острый, бугристый, как угол приклада, кадык в горле нарушителя спокойствия, пытаясь безуспешно проглотить вставший поперек сухой ком.

– Я что, душу тебе за просто так, ради красного словца, битый час изливал?! – Он жег, поедал дикими, полуобезумевшими глазами молодого офицера. – …Вот ежели доведется добраться до той деревни, где меня женщина схоронила после ранения, когда каратели разгромили отряд… Ежели ей, или полдеревни баб знало, где я схоронился, но никто не выдал… Так ежели им не поверишь…

Он начал часто-часто хватать воздух побелевшими губами, забухало-забулькало у него во впалой груди… Его корявая согбенная фигура долго сотрясалась от мертвой хватки дикого, зверского кашля.

…Оттерев рот рукой, где на запястье красовался шикарный витиеватый якорь, он по-детски всхлипнул. На какую-то долю секунды… Или это только показалось остальным?

Не глядя на своего «крестника», Зазуля выразительно упер в майора тяжелый взгляд.

На сей раз он первым нарушил молчание:

– Ты вот что, командир… Ты того… Не напирай на мужика зазря… Сам-то ты правильно решил, молоток… И начштаба дал совет толковый…

…«Военный совет в Филях» заседал недолго. Капитан Сергачев, лысоватый, рассудительный, с красными воспаленными от вечного недосыпа глазами, невысокого роста крепыш, призванный из запаса, большая умница, педант, одним словом, служака до мозга костей, быстро вник в суть дела, после краткого пересказа одиссеи Савушкина командиром дивизиона:

– Отвечать придется. Хотя бы уже по одной причине, что сразу к особисту не доставили и тем паче не доложили. А там, знаешь, какая мясорубка будет?.. Вот то-то и оно. – (Видя, как Стрельников согласно кивнул головой.) – Дай Бог, выживем, уцелеем, скажем, что от пехоты прибился к дивизиону… Чует мое сердце: бойня будет – не приведи Господь! Им не до проверок будет…

Пожалей мужика, война вон вскорости от того берега на запад дальше покатится. Возьмем с собой, и точка. – И напоследок взял да и огорошил смертельно уставшего Стрельникова: – Зачтется тебе это перед Богом… Еще как зачтется, если хоть одну душу православную от извергов убережешь. – Осекся, кашлянул в ладошку и, соблюдая субординацию, сухо и флегматично закончил: – Вам решать, командир. Воевода – всему голова.

…На том и порешили: «Берем!..» И вот, на тебе, опять – двадцать пять! Ожидание, усиленное нервозным напряжением неизвестности: «А что завтра?! А может быть, уже сегодня» – плюс усталость, помноженная на выматывающую последние силы бессонницу, сделали свое гиблое дело. Спор, а с ним и неуместные взаимные упреки, разгорелись с новой ожесточенностью…

21

Зазуля вздохнул, набрав в широченную грудь побольше воздуха, и уже решительно, словно боясь, что его вдруг остановят и прервут, выпалил:

– Ведь все едино. Завтрева или послезавтрева – бой. Там, на правом… Только вот… До него еще добраться надо. Или – потопнем. Или…

Он обрубил свою фразу посередине и, гася, ретушируя свою неловкость, стал зло и торопливо шуровать палкой в красном, обжигающем зеве хранительницы очага. Отрешенно, думая о своем: «Говорить – не говорить? Или сразу – начистоту?» – гонял из одного угла рта в другой так и не раскуренную «беломорину» – угощенье Стрельникова. А затем не спеша прикурил от сыплющей искрами хворостины.

Зазуля чему-то ухмыльнулся, уставясь немигающим взглядом – будто только увидел – на новехонькие, блестящие сапоги командира дивизиона:

– Вы, товарищ майор, дайте мне его под личную опеку. Флотский флотского не подведет. Ведь так, «Анапа»?.. А-аа? – Он повернул свое крупное, грубо слепленное лицо навстречу притихшему Савушкину, пристально уставясь на него, в упор. – Чего молчишь, обалдел от счастья? Не подведешь? – И отведя от него глаза, снова залюбовался щегольским видом сапог Стрельникова. – А ежели не оправдаю вашего доверия… – Батареец сделал короткую паузу, замысловато матюгнулся. – Вы тогда нас обоих… За одно место и притяните к этой… Паганке, – неожиданно заключил он, хитровато, по-свойски, подмигивая молодому офицеру. А затем серьезно и угрюмо процедил нехотя, пересилив собственное «я» и с трудом сдерживая внезапно закипевшую ярость: – Мне после штрафбата – все едино… Хрен редьки не слаще!.. Завтрева или послезавтрева. Днем раньше, днем позже…

Он не закончил. И не объяснил, что случится «завтрева» и что будет «послезавтрева», и почему «днем раньше» или…

Да что «или»… «Или»… И так все ясно и без его комментариев. И хотя все они понимали неизбежность «завтрешнего» дня или скорее всего ночи, но отгоняли прочь это дыхание смерти, как прикосновение невзначай легкого крыла ночной птицы. Но она витала злым, жутким, неотвратимым роком над траншеями, окопчиками сторожевого охранения, невидимой тенью проскальзывала в солдатские землянки и командирские блиндажи… Скреблась черной кошкой на сердце, лезла в душу… Эх-эхх-хе, судьба солдатская, фронтовая… Большая переправа – большая солдатская кровь… А эта ночь – может быть, их последняя ночь. И какие тут слова… Все это лишнее. Лишнее…

22

– Хотя я знаю… – Зазуля потупил взгляд. – Знаю, как ты, майор (он снова перешел на «ты»), защищал меня перед этим… Одним словом, гнидой. – И не договорив, поглядывал то на Стрельникова, то на виновато притихшего Савушкина, сказал, как давно решенное, а ему лишь исполнять: – Так я беру грех на свою душу?.. Добро?.. – Растолковав по-своему молчание комдива, пояснил: – Раз он на меня вышел, то я за него и в ответе…

Стрельников молча в знак согласия кивнул и благодарно улыбнулся одними губами.

Зазуля, явно повеселев, обратился к Игнатову, не проронившему доселе ни единого слова:

– А что, Степаныч… Надобно бы новоиспеченному артиллеристу кое-что из одежонки, а?

Поглядывая вслед Степанычу, направившемуся в угол блиндажа к своему нехитрому хозяйству, размещавшемуся в двух ящиках из-под снарядов, Зазуля многообещающе подмигнул, до хруста распрямив литые плечи, обращаясь к своему «крестнику»:

– Держись, флотский! Завтрева на плоту в обратную сторону поплывешь. – И совсем повеселев, растянул в широченной улыбке толстые губы. Подражая комдиву, сказал: – Живы будем – не помрем!.. Так, что ли…

Когда Степаныч, кряхтя, вернулся к ним, проклиная всех и вся, и, сунув Савушкину б/у гимнастерку, галифе и латаную-перелатаную шинель, ухватился обеими руками за поясницу: «У-уу-уу… проклятущая!..», Стрельников, угрюмо поджав красивые губы, вычерчивал блестящим носком хромача замысловатые иероглифы на влажной земле.

Все невольно замерли, целиком сосредоточив все внимание на долговязой фигуре командира дивизиона, казавшейся нелепой, несуразной на фоне игры-пляски мрака и света от пламени, отбрасывающего за его спиной причудливые и таинственно-загадочные тени на деревянной обшивке блиндажа. Новенькие, матово-желтеющие сосновые доски источали сквозь прогорклый запах чада, солдатского пота и осенней сырости какой-то удивительный запах вечности и первозданной свежести. И словно оплакивая свое скорое расставание с непоседливыми обитателями сего жилища, слезились янтарным блеском тягучей душистой смолы.

– Вот что, мужики… – наконец-то оторвавшись от своего странного занятия, произнес комдив. Уловив их молчаливое недоумение, застывшее вопросом на лицах, уже совсем не командирским голосом, продолжая чертить сапогом замысловатые рисунки и знаки, негромко проронив в тишину как-то по-домашнему, как равный с равными: – Чтобы никому – ни гу-гу… Молчок, ясно!? Вот так, славяне. А то не только под монастырь меня… – Стрельников затаил дыхание, и, решившись быть откровенным до конца с солдатами своего дивизиона, закончил, – …но и Сергачева подведете.

Последнее касалось явно только Степаныча да Зазули.

Тряхнув чубом, смахнув со лба непокорную челку, он достал из кармана поношенных, но франтовато сидящих галифе последнюю «беломорину». Прикурив от «катюши», сделанной для него одним из дивизионных умельцев, выпустил вместе с первой струйкой дыма тревожный, обеспокоенный вздох: – Хреновы наши дела, братья-артиллеристы. Но мы еще покувыркаемся всем чертям назло, верно, Зазуля?!

Тот, весело хохотнув, тем не менее мрачновато изрек, как бы соглашаясь и не соглашаясь с офицером:

– Нам, славянам, теперь – все едино! Что берег правый, что берег левый…

23

– Не понял… – глубоко затянувшись, щуря на него свой золотистый глаз, Стрельников весь, как взведенная пружина, встрепенулся, напрягся, подобрался. – Ну-ка, ну-ка, поясни…

– Да-аа, что там пояснять… – махнул нехотя своей красной, с задубленной кожей, огромной лапищей весельчак-одессит. – И так все понятно: что там, на правом, фрицы свинцовый гостинец приготовили, что здесь эти пад… (он не досказал) за спиной нашей змеюками притаились. Суки!.. Жопы свои в тылу холят-греют. А чуть что не по-ихнему, так сразу или в расход нашего брата, или – в штрафбат. Вот и весь сказ… – Он ожесточенно, в сердцах, сплюнул и, стряхнув кусочки засохшей глины на груди, заключил ни на кого не глядя: – Как воевать, так их, блядей, нет – днем с огнем не сыщешь…

Зазуля засопел обиженно и, вскинув правую руку к виску, хриплым голосом проговорил:

– Разрешите идти, товарищ майор?!

Примечания

1

«Бог войны» – армейский сленг, обозначает вышестоящего артиллерийского начальника.

2

«Катюша» – самодельная зажигалка.

3

Легендарный военный русский марш «Прощание славянки», который в качестве трофея любили крутить немцы на передовой, как и незабвенную песню в исполнении Л. Руслановой «Валенки». Такая же участь уготована была и другим популярным русским и советским песням. Стоит лишь вспомнить легендарную «Катюшу».

4

«Винтарь», фронтовой сленг. Производное от слова «винтовка» (нарезной ствол, винт и т. д.). Винтовка Мосина, образца 1883–1930 гг., находившаяся на вооружении РККА вплоть до самого окончания войны.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3