Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Днепровская мясорубка. Река течет кровью

ModernLib.Net / Военная проза / Юрий Любушкин / Днепровская мясорубка. Река течет кровью - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Юрий Любушкин
Жанр: Военная проза

 

 


Рассказчик сплюнул от злости. Озноб продолжал сотрясать его приливом холода. А драная-предраная одежда плохо грела посиневшее от ночного купания тощее тело.

– За пень иль корягу какую зацепился попутчик мой. Только – плохо дело. Нет сил у него идти. А нам не идти – бежать надобно. …Нес я его на себе, покуда силы были. А он мне все твердил: «Брось меня, Савушкин. Брось… Беги один, коль сможешь. А вместе нас достанут…»

– Достали… К рассвету-то совсем ему плохо стало и нога распухла бревном. Жар у него поднялся. Рассвет нас застал, когда до леса еще было оо-ее-ей как далече…

А вот по расчетам нашим-то… Да какие, едрит его в корень, расчеты – коту под хвост! Совсем плохо дело. Попался хутор один – обратно же опаска: вдруг там немцы или полицаи… Еще хуже… А-аа? Что тогда? Шум какой-то странный там стоял. Ждали мы на опушке перелеска. Совсем плохо лейтенантику стало. Бредить стал. А здесь, как на грех, хуторок заполыхал. Значит-ца немцы там запалили, не иначе.

Вот беда-то. Решил я танкиста на себе из последних сил до леса донесть. Но не смог. Не смог… Пока по полю нес, спотыкаясь из последних уже сил, туман стал расходиться. Да вот на беду, решил я в стогу схорониться, передохнуть, и дальше. Но только добрался – свалился. Еле-еле силов хватило лейтенанта затащить и зарыть в сено. Он в себя ненадолго пришел, пить просил. Порвал я исподнюю рубаху и – об росу. Ко лбу ему. В момент повязка сухой стала. К губам приложил, так он ее всю сжевал. Очнулся и опять за свое: «Беги, Алексей!.. Брось меня…»

Решил я передохнуть и дальше двинуть. Лейтенант то затихнет, то снова бормочет что-то в бреду, не разберешь: и танкистами своими командует, и мать зовет. Плохи наши дела… Никудышние…

Только сморило меня. Враз… Заснул – как убитый. Очнулся и не пойму, где я и что со мной. Солнце уже высоко. Должно быть, полдень. И то ли почудилось мне, то ли наяву: голоса приближаются к нам. Много голосов. И собаки лают. Тут я весь…»

Рассказчик зашелся в сильном кашле. Что-то булькало у него в горле, и свистела-хлюпала натужно больная грудь.

Он виновато поглядывал на Стрельникова, силясь одолеть приступ кашля. Но не мог. И снова и снова задыхаясь, краснел до свекольного цвета от натуги, но не мог прервать эту напасть.

– Тьфу ты… – учащенно дыша, промолвил Савушкин, оттирая губы ладонью. – Закурить-то найдется, командир?.. – Бережно приняв от Стрельникова «беломорину», разглядывал ее, как какую-то диковинку, не решаясь закурить. – Давненько я таким табачком не баловался…

Его рваная одежда курилась паром от жара печурки, уютно, совсем по-домашнему, потрескивающей дровишками. Ночной гость пристроился на самый край ящика, поближе к ее горячему боку.

Блаженно щурясь, пустил сизую струйку дыма. Встретившись взглядом с молодым офицером, понял по его пытливым глазам, что тот от него ждет.

10

– Так вот… Обмер я. Мать честная!.. Это ж немцы. Споймали они нас. Взяли, как кутят, тепленькими… – Он горестно вжал свою заросшую голову между коленей, зайдясь в хриплом приступе кашля. Отдышался и продолжил: – Споймали нас. Да и куда бежать. Вот коли б оружие, так я бы живым не дался и их, гадов…

– Оружие?! – От этих слов Стрельников встрепенулся со своего места, вскочил, меряя быстрым шагом тесноту блиндажа. – О-о-оружи-и-е, го-оово-ришь?!.. – Он аж захлебнулся от приступа праведного гнева.

Глаза сузились до щелочек и метали злые молнии в бывшего пленного красноармейца.

– Орр-ру-ж-ие… – прошипел майор. Желваки ходуном заходили на его побледневших скулах. – Ты мне Лазаря не пой про оружие… Ты где его забыл, а-аа?!

Он нервно закурил, отчаянно цвиркая колесиком никак не желавшей давать огонька «катюши»[2]. Долго и испытующе смотрел на незнакомца, решившегося в такую ночь на заплыв по Днепру, сидящего безмолвно со склоненной головой. И несколько успокоив себя, сжевывая до бумажной кашицы мундштук папиросы, прохрипел, уже не глядя в сторону незнакомца:

– Оружие тем, кто дошел сюда… к Днепру. А ты… Ты…

Окурок полетел в огонь… Стрельников запустил руку в карман своих комсоставовских галифе, с аккуратными латками на коленях, и, нашарив долгожданную пачку «Беломора», нервно рвал ее своими тонкими длинными пальцами: «Ладно, продолжай… Чего уж там…»

Незнакомец, обняв себя руками за плечи, зябко кутался в свои лохмотья и никак не мог согреться. Он все еще с опаской поглядывал на офицера и наконец решился, заговорил: «Травили нас собаками… Жутко вспомнить… Да еще били, чем попадя. Жахнули меня прикладом по башке, и поплыло у меня все перед глазами. Думал, каюк… Лучше б уж забили сразу, до смерти…»

Он всхлипнул, кашлянув, растер драным рукавом грязь по бледному, изможденному лицу, покрытому от всего виденного-перевиденного сетью морщин. И, словно сетуя перед майором, своим сверстником, за сиюминутную слабость, продолжал зло и не спеша каким-то враз изменившимся голосом, вперяясь долгим, будто невидящим взглядом в истекающий смолой деревянный обшив блиндажа.

– …И били, гады, не дай бог кому энто пережить. – Глухо кашлянул в кулак и снова уставился в темноту. – Я сам бывший детдомовец… А энто знаешь, что такое?

Он перевел глаза на майора, но тот отвел взгляд в сторону, не желая встречаться с каким-то невыносимо колючим, злым и непонятным блеском его глаз.

– Били меня не раз. Крепко били. В общем, к кулакам мне не привыкать сызмальства. Но здеся!.. Дадут своим овчаркам передохнуть и снова сапожищами коваными месят… И опять овчарами. А у тех от злобы ажно слюни свисают с обеих сторон по морде.

…Я думал, мой летеха все – не жилец. Нет, очухался, когда фрицы наигрались с нами вдоволь и полуживых покидали в кузов и в лагерь. Кабы знать, что нас там ждет, так сам бы в ногах у них валялся, умоляя, чтоб прикончили враз…

11

Он снова замолчал, долго растирая зазябшие руки у самого огня. Все так же нахохлившись, смотрел на жаркое пламя и беззвучно плакал.

– Степаныч! – позвал Стрельников притулившегося невдалеке своего связного. И когда тот суетливо поднялся, продвигаясь к командиру дивизиона, неприязненно и подозрительно поглядывая на незваного ночного гостя, внезапно прервавшего своим появлением их непродолжительный покой, едва слышно сказал пожилому расторопному солдату: – Давай-ка, Степаныч, Зазулю сюда.

И едва нога Игнатова ступила на неширокую лестницу, комдив не свойственным ему просительным тоном обратился к солдату: «И поесть чего-нибудь у повара сообрази…»

Степаныч буркнул в ответ что-то вроде: «Будет исполнено!» и исчез за дверью в ночной темени.

Незнакомец плакал, не скрывая своих частых всхлипываний, и от этого горького мужского плача как-то не по себе стало Стрельникову. Мурашки пробежали по телу комдива.

– Привезли нас туда полуживых… – Он размазывал слезы вперемешку с грязью по провалившимся от худобы щекам. – А там яма… Яма с человеческим дерьмом. И нас, значится, с лейтенантом-танкистом в яму ту. Перекинули жердь, и держись на руках, сколько выдержишь. Насколько силов в тебе хватит. А не выдерживаешь, так ныряешь мордой вниз. Нахлебался того дерьма и, чтоб не потонуть, за жердину рукой хватаешься.

…Они, гады, башковитые. Чтобы мы долго не продержались за жердь, ее такой толщины сделали, что все едино – долго не провисишь. Вот и ныряли мордой туда…

Энто кабы еще ничего. Солнце палит невыносимо. Но и энто еще терпимо. Включили они, суки, «Прощание славянки»[3]. На всю мощь…

Мы, значится, с моим корешем танкистом висим, а музыка – на всю гремит… Лейтанантик мой тут не выдержал. Плачет и мне говорит сквозь слезы: «Не могу, Леха, больше… Этот марш… У нас в училище играли на плацу… Каждый день… Перед построением… Он для меня – всего дороже».

– А ну-ка, погоди! – внезапно прервал рассказчика Стрельников. – Погоди… На вот, покури!

Он грубо сунул в его дрожавшую ладонь папиросу и отвернулся. Желваки так и ходили на его будто окаменевшем лице. Закуривая, долго не мог прикурить от «катюши».

А потом в сердцах чертыхнулся и, отщипнув лучинку от дровишек, сунул ее в зев печурки. И наконец, прикурив, снова нервно мерил пространство блиндажа широким торопливым шагом.

12

– Дальше-то, что было? – раздраженно спросил он у беглеца, но что-то изменилось в его голосе. Что?..

Душевное смятение камуфлировал он под видом напускной грубости и бесцеремонности. Глаза выдавали комдива. Глаза…

– Дальше?! – злым, срывающимся в крик голосом начал перебежчик. – Весь день на солнцепеке. Сорвешься и летишь в энто самое дерьмо… Вынырнешь и пытаешься быстрее ухватиться рукой за перекладину. Споймаешь ее и висишь – покуда силов хватает. Ногти уже все до крови посрывал, а все висишь. Висишь – ныряешь… Набултыхаешься – снова висишь, жаришься…

Он жадно докурил, зябко повел костлявыми плечами и осевшим, простуженным голосом продолжил свое повествование о страшных и мученических кругах ада: «…а они, паскуды, между делом нужду справляли прямо на нас. Гоготали при этом, сволочи…»

Савушкин жутко заскрипел, как от боли, съеденными черным камнем мелкими зубами и поднял на Стрельникова тяжелый, испытывающий взгляд.

И от взгляда этого, от кипящих и обжигающих ненавистью и мукой глаз вдруг стало не по себе майору. Страшно…

Сколько безмерной, невыносимой муки и нечеловеческой тоски было в том взгляде! Не приведи господи…

– Но свои… – бывший красноармеец опять заплакал, смахнув лохмотьями когда-то бывшей по всей видимости рубашкой слезу, оставившую на грязной щеке светлую бороздку. – Хуже фашистов… Добровольно справляли прямо на нас малую нужду. За это им немцы тут же давали кусочек черняшки со шматком сала. И поди же ты… За энто сало свои же и… на нас. Паскудство! Ло-оо-ов-ко, однако, немцы натравливали своих на своих! Ловко… Сало-то почище всякой агитации действовало. Вот так-то…

Он прервал свой рассказ и, вопросительно глянув на Стрельникова, засипел хриплым от кашля голосом: «Дай курнуть, командир?!»

И уловив нерешительность и замешательство майора – «М-мм-ммм?!», расценив ее по-своему, раздраженно и зло потребовал:

– Дай, майор! Чего ты?! Не жмись.

Торопясь, схватил дарованную папиросу, закурил, глотая ее долгожданный дым…

13

…Недавно еще такой жадный и ненасытный до сухих дровишек, подбрасываемых неугомонным Степанычем, огонь в железной печурке затухал. Он медленно угасал и, будто разомлев от собственной жары, рассыпанной по оранжево-тлеющим головешкам, засыпал на ходу. И еле-еле, уже из последних сил, пройдясь мерцающим сияньем по пепельно-обугленным телам, лизнул их на прощанье своим сухим жадным языком.

Стрельников вздрогнул, ему казалось, что он уснул. С уходом связного в подземном жилище артиллеристов воцарилась густая, вязкая тишина. Он поднял глаза на бывшего пехотинца. Тот молча сидел на своем месте, обхватив себя руками за плечи, и едва покачивался на краю ящика. Еще не зная почему, смутно сознавая какую-то тревогу, Стрельников украдкой поглядывал на него. Лишь украдкой… Будто боясь главного: заглянуть в его глубоко запавшие глаза. В этот бездонный океан тоски и страданий.

«Да что ж я душу свою понапрасну терзаю?!.. – прикрыв веки, притворяясь задремавшим, жалея, оправдывал он самого себя. – В чем моя вина?.. Перед кем и за что?..»

Но что-то на душе было не так. Не так… Но что, что? В чем причина? И не находя ответа, сеял смуту у сердца. Н-нн-да-аа!.. Куда ни кинь – всюду клин: разлад и терзания.

И сам того еще не понимая, он пережил за этот час с ночным пришельцем совсем другую, доселе неизвестную ему жизнь, о которой лишь смутно догадывался. Но гнал от себя прочь. Прочь… Гнал за ненадобностью – даже в мыслях! – подальше от себя, как жуткое наваждение – чур, не меня!

– …Хочешь, майор, я тебе дальше расскажу, что с нами было?.. – неожиданно, все так же хрипло, спросил Савушкин. – Вижу, что ты не спишь… Ждешь…

Да, он ждал продолжения разговора, но от того, что первым заговорил гость, вздрогнул. Это не укрылось от его внимательных, настороженных глаз, казалось, полуприкрытых в сладкой дремоте, ловивших каждое движение молодого офицера.

– Свои… – Нескрываемая ненависть пронзила, казалось, каждую нотку голоса, едва уловимый воздух презрения тронул его потрескавшиеся губы. – Свои-то, так они на поверку хуже любого фашиста оказались… Хуже собак…

Пехотинец примолк, уставившись на огонь. Молчал и комдив. Согнув дугой спину и уткнувшись подбородком в колени, он подбросил дровишек в затухающую печурку. Огонь яростно побежал по березовым полешкам, с жадностью лютого зверя пожирая их уютно потрескивающие тела. Вторя ему, радостно загудела, заурчала старенькая печурка, разбрасывая причудливые, приплясывающие тени на деревянных влажных стенах.

– …Ну и?.. – все так же, не разгибая спины, спросил Стрельников у внезапно притихшего незнакомца.

– Да лучше б душу не теребить… – начал было тот и, закипая злобой, повторил давешнее. (Свои – хуже собак!) Так вот, командир, слушай, что дальше с нами…

– Неужели… – отдавшись во власть нетерпения, перебил рассказчика Стрельников. – Неужели, Савушкин… – Меньше всего сейчас ожидая, что произнесут вслух его фамилию, Савушкин напрягся, вжимая голову в плечи, и замер, обратившись весь в слух в такой позе.

– Или как тебя, если не врешь… Если ты… – на мгновение майор запнулся, но тут же решительно отбросил смущение. – Если ты… в общем, не засланный к нам… Одним словом, если ты не диверсант. – Он пытливо и неотрывно смотрел ему в глаза.

– …что, неужели так… – Стрельников замолк, подыскивая нужное слово. – Наши… Неужели глумились над своими товарищами? Не поверю, никогда не поверю!

– Ах, майор, майор! – горько сетовал бывший пленный о наивности сидящего вместе с ним у огня офицера-артиллериста. – Добрая, видать, ты душа. Добрая… Но окромя своих пушек, ты так и ничего не познал за всю войну. Ну что ж, и на том – дай тебе бог!..

А вслух, как-то отрешенно, рубя фразы, произнес, все так же неотрывно глядя на метущееся пламя, которому было тесно в своей металлической утробе:

– Были такие падлы, что пайку за свое паскудство несколько раз получали.

14

– Вот один… – рассказчик ощупал своим колючим, испытывающим взглядом комдива. – Один гад здорово измывался. Ему прямо радость доставляло, как ты говоришь, – снова пытливый, с вызовом, бросок глаз сидящего неподвижно Стрельникова, – …глумиться над нами. Наклонился, гад, над ямой, когда справил прямо на наши головы малую нужду, и зашипел, стервоза: «Еще раз, падлы, удумаете чего… Бежать, к примеру… Лично пришибу… При-ии-ши-бу-уу…» И кулачище свой тычет. А сам смеется, гаденыш, и рожу свою поганую скалит. Иуда!

…Спазмы кашля нескоро отпустили вздрагивающее и булькающее, где-то в груди, тело солдата. Отдышавшись, он молча, одними глазами, поблагодарил Стрельникова за угощение папиросой. Утерев обрывком одежды слезящиеся глаза, пустил первую струйку дыма:

– Свои, мать иху… А «Славянка» рвет душу, на всю катушку звучит. По распоряжению коменданта, или кого там еще, патефон вплотную к яме придвинули. И как только закончится пластинка, ее по новой ставят…

Он сделал несколько нервных затяжек:

– «Сссу-кк-ии» – это лейтенант мой захрипел. Глянул я на него, а у него в глазах – тоска смертельная… Понимаешь, майор, как у обреченных людей…

Шмыгнул носом, утираясь лохмотьями рукава:

– А один… Тот, который уже третью кряду пайку заполучил… Так он продолжал, сволота!.. А немцы вокруг него гогочут, ржут, как жеребцы, а сами подают… Пайку… Ему и другим сволочам… Поощряли, значитца. Смотрите-ка, одним у нас – пайка с салом, как псам за верную службу. Другим – яма с дерьмом. Кто против нас – забьем и в яму, по самые уши, вот с энтим дерьмом. Смотрите – наша сила берет верх!..

Докурив, метнул окурок в печурку и с ожесточением, все так же уставясь немигающими глазами на злые языки пламени, швырял слова, как тяжеленные камни:

– Их сила… Силища… Мол, кто на брюхе приползет к нам, может, и не дадим сдохнуть. А мужики… Оно, конечно, ясно дело – оголодали…

Бывший пленный смотрел на Стрельникова долгим и словно невидящим взглядом.

«Сколько он так может смотреть? Сколько?!» – ужаснулся тот и, досадуя на самого себя, не выдержал, отвел в сторону глаза. Только лишь бы не встречаться с этой черной, кровоточащей болью!

– Вот тот, который заполучил уже свою третью пайку, снова к немцам намылился. Старший из них, комендант лагеря, для форсу, али как, палку суковатую при себе всегда носил. Стоит он, опирается на нее. Нос платком прикрыл и на нас, с товарищем моим, из-под лакового козырька фуражки смотрит. И чудится мне – ровно подпевает под музыку. Ну, значит, под «Славянку». И улыбается… Радуется, паскуда, теплому ласковому деньку и забаве, придуманной над нами. И вижу, маслится его гладко выбритое лицо… Доволен фриц… И пыткой изощренной, устроенной над нами, и своими сапогами шикарными. Сапоги высокие такие и блестят, заразы, ажно смотреть больно, как зеркало.

15

Он тяжко вздохнул и, словно решившись, окунулся в жуткий омут тех дней. Отсекая от себя, будто навсегда, страшные путы прошлого, так же зло таясь, поведал:

– Свои, говоришь?.. Так энтот свой… Стал он выпрашивать у коменданта ту самую палку. Хоть и дурно мне было, но смекнул я, что он жестами показывает немцу, как палкой будет бить нас по головам. Согнулся, змеюга, подобострастно и мурлычет: «Герр обер, герр обер…»

Но фриц молчит, губы презрительно надул. А затем «доброхоту» этому сквозь зубы: «Найн!..» Но тот, прилипала, не отстает, как прирос к месту: «Герр обер, герр обер…» А немец как хряснет его этой самой палкой по горбу. И еще, еще, еще!.. А энтот, змееныш, ползает у него в ногах и сало… сало свое поганое норовит укрыть дрожащей рукой от фрицевских сапог. Гадюка!..

Посмотрел он на меня, а в глазах – столько ненависти. А я ему в ответ возьми да и улыбнись. Но, должно быть, жалкая и вымученная улыбка получилась. Но все понял тот Иуда по моим глазам. Понял… Все в них прочел: что даже фашист, который нас с лейтенантом топтал и овчарами травил, так вот даже этот самый фашист не удумал того, чтоб еще палкой по голове, когда…

…Тяжелые рыдания содрогали все существо бывшего красноармейца, а он плакал, растирая по грязному лицу слезы. И не стыдился их…

– Летеха-танкист говорит мне жалостливо: «Все! Хана мне, Андрюха… Не выдержу, нога… Жар меня доконал…» И все шепчет, шепчет мне, сердешный, запекшимися губами: «Запомни, братан, что эти сволочи с нами делали и эти гады тоже…» Он не шептал, а хрипел, сипел, стонал из последних уж сил, вращая глазами в сторону воровато жующих отработанную пайку.

…Жадно гады жевали. Кабы не свои, чужие – все легче было бы. Не так муторно на душе. А тут…

«Запоминай, Андрюха. Все, все запоминай…» – шепча, плакал лейтенантик и, сорвавшись, больше не вынырнул из ямы поганой. Сгиб мой верный товарищ… Ну а я… – Он как-то сник, уменьшился весь в размере, сглотнул комок, застрявший в его горле, и излишне бодро, ровно стыдясь выплаканных своих слез, продолжал: – А в сумерках, когда я уже чуть было не ополоумел, вытащили они меня… Оттуда… Из этой ямы… Плеснули пару ведер воды. И увидев, что я очухался, так и бросили меня лежать возле энтой ямищи. – Ночной, незваный гость, умудрившийся переплыть в этом месте Днепр, с последними словами заскрипел черными, давно не чищенными зубами, и нервная дрожь прошлась по ямам его ввалившихся щек. Он затих, вновь уйдя в пережитое, нервно теребя руками лохмотья на груди…

Стрельников не мешал ему, не донимал вопросами. Прикрыв глаза рукой, он, казалось, задремал. Да и немудрено было свалиться от усталости за все бессонные ночи. Лишь подрагивали длинные тонкие пальцы с ровной полоской грязи под ногтями. Но он не спал вовсе.

Подперев голову кулаками, Стрельников неотрывно уставился на огонь. Молчание длилось слишком долго. Долго.

16

– Больно уж жалостливо глаголишь, – наконец-то сказал майор. Сказал то, о чем думал непрерывно все это время. Думал упорно, напряженно, взвесив все «за» и «против», силясь подавить в себе эту самую жалость. Но не мог…

Не в силах был сделать это. И как в подтверждение горьким его раздумьям, била, пульсировала тоненькая вена у виска. Но плотно сжав губы и не глядя на примолкшего рассказчика, сказал с расстановкой:

– Все складно у тебя получается, рядовой Савушкин. Очень даже складно.

– Да чего уж там… Рассказал без утайки, все как было и как есть. А это уже твое дело, командир, куда меня… К особисту или на распыл… – дерзко и с вызовом, глядя прямо в глаза майору, прохрипел устало ночной гость.

Странная его фигура, вся поджавшись, как пружина, говорила командиру дивизиона: «Вот он я какой! Весь пред тобой, как на ладони! Смотри, смотри… И делай, что хочешь. Как велит тебе совесть».

– Не мучайся, майор… – ровным, осевшим голосом, как-то отрешенно и безнадежно сказал он. – Пострадаешь ненароком из-за меня. Веди смело к особисту, и весь сказ. Все едино. Один конец…

И словно решив, что со всеми недомолвками, а главное с неприятными и такими мучительными для обоих вопросами:

– Надо же что-то делать! И делать немедленно, безотлагательно! – Раз и навсегда покончено, только безвольно махнул рукой.

– Все, и кончим на этом, майор…

Наверное, впервые за всю войну Савушкин улыбнулся, радуясь – гора с плеч долой! – тому, что больше он не вернется к этим треклятым воспоминаниям о лагере, выворачивающим наизнанку всю его исстрадавшуюся и истерзанную душу, воспоминаниям, которые, подобно лютому зверю, алчно гложут, гложут и рвут на части его больное сердце.

Но за этих три долгих года войны разучился бывший детдомовец улыбаться. Улыбка… не то ее жалкое подобие тронула его уста. Да и не до улыбок, когда слишком много горя и ненависти вокруг тебя. Одним словом, вышло совсем не то…

Стрельников вытянул к печурке ноги и, раздвинув их циркулем, хлопал себя по боку в поисках запропастившейся пачки «Беломора». И найдя ее, нахмурил свои брови, уставившись на осклабившегося в жалкой улыбке ночного гостя. Стараясь выглядеть как можно строже, обронил, дунув в мундштук «беломорины»:

– А ты не скалься, не скалься, Савушкин!..

Вскочив с насиженного места, нервно зашагал по пятачку у огня, стремительно меряя малюсенькое пространство легкой широкой поступью…

17

– А ты не скалься, не скалься, твою мать! – выругался майор, шумно подвигая поближе к боку раскаленной докрасна печурки своей длиннющей ногой пустой снарядный ящик.

Отблески огня оранжевыми бликами загуляли по стенам блиндажа, антрацитно засверкали на новеньких, щегольских сапогах комдива.

– Дай еще закурить, командир… – сипло произнес сидящий чуть ли не в обнимку с печуркой в странных лохмотьях. Не сводя с офицера умоляющих глаз, он жадно сглотнул слюну, видя, как Стрельников глубоко затянулся сладким дымом «беломорины». От нетерпения незнакомец качнулся в сторону, кадык заходил по его грязной, до черноты, шее, сухим обрубком торчащей из немыслимого одеяния.

Заскрипела на все лады, хлопнула входная дверь. Откинув брезентовый полог, стараясь не поскользнуться на размочаленном дереве ступенек, боком к ним спустился пожилой связной майора.

Подобрав полы аккуратно заштопанной во многих местах старенькой шинели, ладно сидящей на его худеньком, жилистом теле, Игнатов все так же бочком продвинулся поближе к огню, бережно держа перед собой котелок.

– Корми его тут… – пробурчал Степаныч, недовольно уставясь на лужу, растекавшуюся безобразным пятном по земляному полу вокруг ящика, на котором сидел странный гость. Продолжая бурчать что-то нечленораздельное, перемежая недовольство со вздохами, Степаныч искоса, осуждающе, поглядывал на командира дивизиона, протянувшего папиросу в грязную трясущуюся руку с обломанными ногтями.

И то ли от лютого холода, волнами дрожи пробегающего по изможденному телу, то ли от насупленного взгляда Степаныча, откровенно недовольного щедростью майора, странный человек обронил в грязь под собой такую бесценную для него папироску.

Беззвучно чертыхнувшись, принялся трясущимися пальцами выковыривать ее из жидкой каши возле босых ног.

– На, держи! – Видя, как тщетны попытки бывшего пленного извлечь с поверхности бурого месива драгоценное курево, Стрельников, хмуро сдвинув к переносице брови, наклонился, протягивая бесценную пачку.

…Сунув мундштук папиросы в уголок обветренного рта и еще не веря привалившему счастью, он с наслаждением жевал его мелкими черными зубами. Жадно затянулся, щурясь на безжалостное пламя огня, когда Стрельников, тряхнув своим золотистым чубом, цвиркнул пару раз «катюшей», дав ему прикурить. Простуженные легкие дали о себе знать. И незнакомец, поперхнувшись раз-другой, зашелся в страшном кашле, вбивая острый костлявый кулак в лохмотья на груди. А другой рукой судорожно сжимал раскуренную папиросу.

Слезы серыми ручейками скатились к заросшему густой щетиной подбородку. Он уставился на офицера непонимающими, будто остекленевшими глазами, словно впервые видел его. Тяжело и прерывисто дыша, обладатель лохмотьев оттер пятерней слезящиеся глаза и, уже окончательно придя в себя, жадно припал к тлеющей «беломорине».

Степаныч по-прежнему негодующе сопел, бросая на него косые взгляды. И было непонятно: или он сочувствует незнакомцу, одолевшему вспять на бревне студеный неприветливый Днепр, или раздосадован за те неудобства, которые связаны с появлением ночного нежелательного гостя.

В этой тишине – кап-кап-кап-кап-ап-ап-ап-пп-пп – капала неугомонная капель с притолка да свистели простуженные легкие незнакомца.

18

– Степаныч! – позвал Игнатова Стрельников, бросив в ненасытное пламя, бушевавшее в печурке, окурок папиросы. – Передай Зазуле, чтоб как сменится с поста, немед… – Но не досказал… Грохоча измазанными в глине сапожищами, в теплую сырость блиндажа ввалился здоровенный батареец. Вот и он! – долго жить будет…

Стряхнув крупинки дождя, покрывшие мокрой накидкой облезлый ворс шинели, испачканной все той же глиной, Зазуля небрежно бросил правую руку к виску, где лихо, набекрень, сидела новенькая пилотка:

– Та-а-аа-и…щ майор, … – ааа-шему приказанию…

– Вольно, садись! – прервал его доклад молодой комдив.

– Узнаешь крестника? – Стрельников кивнул в сторону незнакомца, вплотную придвинувшегося к невыносимо-жаркому чреву железной печурки.

…Молчали. Разговор не клеился. Дипломатично покашливали, ждали, когда первым подаст голос командир дивизиона.

Стрельников вновь тряхнул своим пшеничным, в россыпи мелких колечек, чубом, ровно прогоняя прочь от себя все тягостные думы, и пристально уставился на пригнувшего плечи здоровяка-солдата. Переводя испытующий взгляд с ночного гостя на протянувшего поближе к огню зазябшие ладони Зазулю, процедил мрачно, сквозь зубы:

– Ну и дивизион мне, бляха, достался!..

Краем глаза уловив недоумение одессита и враз настороженно-притихшего, озадаченного Степаныча, приподнявшегося со своего места в углу, промолвил, сокрушенно качая головой:

– Один, блин, с ума со своими лошадьми сходит. А ежели обхождение с его клячами не царское… (майор замысловато матюгнулся), то враз «винтарь»[4] лапает, затвором клацает. Другой…

Он взглянул на Зазулю и на секунду осекся, вспомнив неприятное, случившееся не так давно в их дивизионе… А тот продолжал нахохлившимся коршуном восседать на ящике у огня, потирая свои огромные, как лопата, красные лапищи.

– Другой… – смело заключил майор, вперившись взглядом немигающих глаз в нахмуренного и раздосадованного еще вчерашнего штрафника. – Языкастый больно… Сиди, сиди, не обижайся, как красна девица! Ишь ты, какой обидчивый!..

И видя, как Зазуля закусил нижнюю губу, сдерживал свой гнев, бросил напоследок усталым и явно миролюбивым голосом, радуясь, будто впервые увиденной, причудливо-затейливой пляске пламени:

– Ладно, замнем… Не место и не время прошлое ворошить… Да и кто старое помянет…

Замолчали. Потрескивали уютно, совсем по-домашнему, дровишки в заунывно гудящей старенькой печурке. Хорошо, просто здорово!.. И не верилось, что там, в двух метрах, за порогом блиндажа их поджидала неразлучная подруга война и скрытый за густой пеленой дождя свинцовый и пасмурный Днепр. И в этой недолгой тишине – кап-ап-кап-ап – все капали и капали капли на сухую утоптанную твердь…

– А голова, братья-славяне, у меня одна, между прочим… – прервав затянувшуюся паузу, невесело ухмыльнулся Стрельников. Тряхнув золотом волос, сказал, как выдохнул, притихшим батарейцам, тайком, исподлобья, стрелявших одними глазами на незнакомца. – И особист, курва… Не терпится ему…

Майор не досказал. И лишь украдкой глянув в сторону печурки, где, притихнув, сидел ночной гость, обронил в безмолвную, дремотную тишину:

– …Он, гнида тыловая, по этой самой головушке истосковался.

Заерзал, закряхтел на своем месте пожилой солдат, укутывая поплотнее колени полами шинели. Зазуля с последней фразой комдива удивленно крякнул. И лишь тот, кто доставил в эту промозглую ночь столько хлопот, настороженно, не двигаясь, прирос к краю пустого снарядного ящика.

– Вот что, отец, – обратился комдив к связному. – Иди-ка буди начштаба. Не придется ему сегодня выспаться…

«Обещал человеку… Он уже какую ночь без сна, глаза не сомкнет… И теперь вот…»

Поторопил замешкавшегося Степаныча:

– Иди, иди, отец, поскорее за ним… Не томи душу… – И обращаясь ко всем сразу, немного повеселев, подытожил: – Придет Сергачев, будем военный совет держать, как Кутузов в Филях. – А затем окончательно огорошил Зазулю, озорно, по-мальчишески, подмигнув ему: – Выше голову, артиллерия! Семь бед – один ответ!.. Как там говорится: «Чему быть, того не миновать…» Ну что ж, живы будем – не помрем!..

19

– Поверить-то я тебе могу. Могу, Савушкин… – Майор жестом остановил ночного гостя, порывавшегося уже не раз и не два за все это время раскрыть рот, чтобы задать всего один-единственный вопрос. Вопрос, который расставит все точки над «и». Но разгоряченный собственным монологом командир дивизиона каждый раз привычным жестом отсекал все попытки Савушкина.


  • Страницы:
    1, 2, 3