Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сладкие весенние баккуроты - Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория

ModernLib.Net / Историческая проза / Юрий Вяземский / Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Юрий Вяземский
Жанр: Историческая проза
Серия: Сладкие весенние баккуроты

 

 


– Мой товарищ прекрасно рассуждал о том, что красота должна быть мужественной. Но, слушая его, я подумал: еще мальчиком я оказался на войне и видел вокруг себя много мужественных людей. Мужественным был мой отец, Марк Понтий Пилат. И он был прекрасен в своем мужестве. Но когда он и его доблестные конники отрубали нашим врагам головы, ноги или руки, когда сами они корчились от боли, которую им причиняли их собственные раны, разве в этом величайшем солдатском мужестве заключалась та красота, которую мы ищем и которую пытаемся описать? И разве женщина, слабая, нежная, немужественная, которая боится за своего возлюбленного мужа, трепещет за своего ребенка, разве в этой любви и в этом страхе она не красивее, не прекраснее всех этих мужественных воинов, которые обрекают ее на ужасы и страдания?

Тут я перешел ко второму декламатору и продолжал:

– О том, как красота учит нас справедливости, возвышенно и убедительно говорил мой второй товарищ. Но я вдруг подумал: справедливость требует, чтобы преступники подвергались наказанию. Повинуясь справедливости и нашим законам, мы отправляем воров и убийц в тюрьмы и самых злостных и неисправимых средь них предаем смертной казни. Но разве тюрьмы прекрасны? Разве казни имеют отношение к красоте?

– По-моему, достаточно. Хватит, Луций! – услышал я испуганный голос своего учителя Манция. И тут же прозвучал гневный окрик Вардия:

– Не мешать! Не сметь его прерывать! Пусть продолжает!

И я, перейдя к первому декламатору, сказал:

– Нам говорят: красота дарит радость и счастье… Да, часто радуешься и наслаждаешься, когда любуешься живописным пейзажем, или прекрасной статуей, или прелестной девушкой и красивым юношей. Но, положа руку на сердце, иногда эта красота, природная или искусственная, доставляет не радость, а причиняет грусть и сожаление. Порой – необъяснимо. А подчас начинаешь размышлять и понимаешь, что живописную местность ты скоро покинешь, прекрасная статуя не тебе принадлежит и ты такую никогда не сможешь приобрести; прелесть девушки с годами померкнет, и юноша с годами утратит свою красоту. Ибо красота неповторима, преходяща, мимолетна.

Я замолчал и впервые огляделся вокруг. Одноклассники смотрели на меня, затаив дыхание. Манций предостерегающе качал головой.

Тогда я повернулся лицом к Вардию и увидел, что глаза у него сверкают; губы пребывают в движении, то складываясь как бы для поцелуя, то оттягиваясь на щеки; руки лежат на скамье по обе стороны от тела, и толстые круглые пальчики нервно барабанят по дереву.

Кажется, возбудил. Сейчас попробую возбудить еще больше, – подумал я и сказал:

– Контроверсия закончилась. Вы ждете от меня свасории?

Я замолчал, ожидая, что кто-нибудь ответит на мой вопрос. Но все молчали.

И тогда я облегченно вздохнул и радостно воскликнул:

– Спасибо, что не ждете! Потому что свасории не будет! Потому что, в отличие от моих товарищей, я не только не могу убеждать вас в достоинствах красоты, но, честно говоря, плохо понимаю, о чем у нас идет речь. Что такое красота? Из чего она состоит? Как ее описать? Я не знаю.

Я задавал этот вопрос, я спрашивал о красоте у других людей. И все они мне ее описывали по-разному. Кузнец говорил одно, воин – другое, судья – третье; влюбленный описывал свою возлюбленную, мать – своего ребенка. И все они живописали то, что их больше всего привлекает и чем они прежде всего дорожат. Но влекут их разные вещи. А красота, как мне кажется, не может быть множественной. Как не может быть множественной и разноликой справедливость. Как не должен быть разноречивым закон.

Так, может статься, само влечение, или притяжение, или стремление людей к любимому и ценному для них возможно считать красотой? Но, во-первых, мнится мне, красота не может быть влечением. Ибо она – нечто конечное, она – не путь, а цель пути. А во-вторых, влечения у людей тоже разные. Меня, например, с детства притягивал мой отец, и всё в нем мне казалось красивым и прекрасным… Но теперь он погиб, и люди объявили его «предателем отечества»…

Я замолчал, рассчитывая, что сейчас последуют реплики, в первую очередь – от Манция. И Манций не заставил себя ждать, возразив у меня за спиной:

– Тут нет никакой логики, Луций.

Я уцепился за это замечание и радостно воскликнул:

– Вот именно – логики нет! Потому что люди, когда говорят о красоте, имеют в виду красоту эгоистическую, разрозненную, неполноценную и неистинную. А истинную красоту чувствуют, слышат и созерцают только боги! И только им дано определить и описать всеобщую и конечную красоту!.. А люди…

Тут я снова замолчал. И дождался, когда из глубины зала Вардий возбужденно и будто рассерженно спросил:

– А люди что?

– Люди, – тихим, но убежденным голосом отвечал я, пристально глядя на Вардия, – люди должны помнить две, нет, три вещи. Первое. Настоящую красоту знают и созерцают только боги, которые ее создали и которые ею обладают. Второе. Люди, если они не хотят превратиться в двуногих животных, должны всю свою жизнь стремиться к этой божественной красоте и в юности постараться лишь почувствовать ее отблески, в зрелости – начать различать ее контуры, в старости, как учат нас мудрые люди… Впрочем, я не знаю, как надо вести себя в старости, потому что я еще очень юный и бесчувственный человек.

Третье, наконец. Путь к истинной красоте возможен лишь через то, что я называл влечением или притяжением. Но самое правильное слово для этого движения к божественно-прекрасному, пожалуй, «любовь». Любовь! Лучшего слова люди пока не придумали. И думаю, никогда не придумают!

Примерно такую речь я тогда произнес. И сразу признаюсь тебе, Луций: речь эта была, в сущности, так себе. Потому что природным красноречием я никогда не обладал и в пятнадцать с половиной лет только лишь начал делать первые самостоятельные шаги в изучении теории и практики красноречия. Но, как ты, конечно же, догадался, к этому своему выступлению я тщательно подготовился. Первым делом вспомнил, как ты наставлял меня в наши детские годы в Кордубе: твои «фигуры мысли», твои «фигуры речи», твою манеру говорить и даже твои жесты. Затем припомнил свои упражнения с Рыбаком: главным образом его рассуждения о «притяжении» и мои собственные ощущения от радуги над озером и бабочек в солнечном луче, от притягательно-великолепного цветка, царственно-фиолетового у основания бутона и нежно-голубого, почти белого на кончиках лепестков (см. «Детство Понтия Пилата», глава 12, XIII и глава 13, VI).

Далее, в городской библиотеке я разыскал руководство по риторике и тщательно проштудировал все эти «задержания», «разъяснения», «обозрения», «предуведомления», а также «анафоры», «эпифоры», «симплоки», «гомеоптотоны» и «исоколоны» и тому подобные приемы. Но решил не загромождать ими свое выступление, чтобы не исчезло впечатление импровизации. Зато заранее заготовил различные, что называется, красивости типа: «мнится мне», «подчас», «прелесть померкнет», «красота преходяща» и так далее.

Я не сомневался, что буду говорить перед Вардием. И если бы он меня не вызвал, поверь, я бы нашел способ высунуться и выступить.

XII. Я кончил говорить, пристально глядя на Вардия. А тот, когда я замолчал, перестал барабанить пальцами по скамейке, усмехнулся, быстро сложил пухлые ручки на груди и словно обмер, прищуренным взглядом упершись, как мне показалось, в Манция.

– Иди на место, Луций, – тихо велел учитель.

Я пошел в сторону Вардия.

Он дождался, пока я дойду до скамьи и сяду рядом с ним. А потом радостно воскликнул:

– Ну, ты плут, Манций!

Учитель молчал.

– Ты злостный плут, старина! – продолжал Гней Эдий. – Ты специально подготовил этого «юного и бесчувственного», припрятал его, так сказать, на закуску, чтобы я, желая застать тебя врасплох, сам от тебя эту закуску потребовал, и вот он – кушайте на здоровье, якобы без всякой подготовки, хотите – свасорию, хотите – контраверсию, смотрите, как наш замечательный учитель обучает даже тех, кто сидит у него в дальнем углу!

– Клянусь тебе! Я его не готовил! – испуганно вскричал Манций. – Он вообще не должен был сегодня присутствовать! Вчера он сказался больным…

– Ну да, ну да, – светился прищуренными глазами Вардий. – Занемог несчастный певец божественной красоты… Ты что, Платона давал им читать?

– Какого Платона? – еще сильнее испугался Манций.

– Того самого. Греческого. Сократова ученика… Перестань прикидываться!

– Они греческий только два года учат! – отбивался Манций. – Они не могут читать Платона! Они там ничего не поймут. Клянусь тебе гением Августа!..

Вардий вскочил на ноги и сурово прервал учителя:

– Ну нет, великого Августа мы оставим в покое! Тем более – его божественного гения!

А дальше, Луций, вот что было:

Ученики повскакали со скамей и замерли навытяжку. А Вардий по очереди обошел всех трех декламаторов и с каждым о чем-то ласково и доверительно шептался. И первого юношу под конец погладил по голове, второго – ущипнул за щеку, а третьего на всем протяжении разговора держал то за одно ухо, то за другое. Похоже, он всех хвалил, потому как лица у моих одноклассников краснели от смущения и сияли от удовольствия.

Потом, пожелав всем собравшимся в портике здоровья и успехов в учебе, Вардий направился к выходу. Проходя мимо меня, схватил за руку и повлек за собой.

– Проводишь меня, – велел он.

Мы вышли в сад. И Вардий, не выпуская моей руки, говорил, на меня не глядя:

– Тебе надо хорошо выучить греческий. Я дам распоряжение. Будешь индивидуально заниматься с Пахомием. Лучшего грека у нас не найдешь. Это первое. Второе. Манций тебя не многому может научить. Но ты все-таки ходи к нему на занятия, чтобы не вызвать ненужных вопросов. И третье – главное! Завтра после полудня навести меня. Разберем твою свасорию. Манцию скажешь, что я тебя вызвал… На виллу приходи, а не в дом на форуме! Понял?.. Любой в городе знает, где я живу. Не заблудишься.

Вардий выпустил мою руку и, так и не взглянув на меня, вышел за ограду.


XIII. На следующий день я пришел к нему на виллу. Я полагал, мы будем разбирать с Гнеем Эдием мое выступление.

Но он вместо этого повел меня на аллею и, восходя по ней, прочел мне целый трактат, или поэму, о странствиях Венеры (см. Приложение 1).

Свасория третья

Фатум

Вторая наша встреча состоялась через несколько дней после первой.

Гней Эдий Вардий вновь повел меня на аллею, которая от восточных ворот поднималась к главному дому и вдоль которой были сооружены различные «станции»-памятники. Но в этот раз мы не восходили по аллее, а пребывали возле пруда, с двух сторон обрамленного плакучими ивами и отороченного зарослями камыша.

Увенчанный миртовыми листьями Гней Эдий принялся мне рассказывать. И начал так:

I. – Имя этого человека известно каждому мало-мальски образованному римлянину. Но я буду называть его Пелигном. Потому что по роду своему он был пелигн – представитель маленького народца, принадлежащего сабелльскому племени.

II. – Родился он в год гибели консулов Гирция и Пансы, во второй половине марта, в тринадцатый день до апрельских календ.

Город, в котором он появился на свет, именуется Сульмоном и расположен в живописной долине, окаймленной горными вершинами, покрытыми снегом.

Город родной мой – Сульмон, водой студеной обильный,

Он в девяноста всего милях от Рима лежит.

Род его издавна принадлежал к всадническому сословию. Семья, в которой он родился, не была знатной, но была состоятельной и уважаемой.

В этой семье мальчик рос, как обычно растут дети. И до пятилетнего возраста в его жизни не было ничего, достойного упоминания.

Так мне рассказывал Вардий и продолжал:

III. – Через несколько дней после того, как маленькому Пелигну исполнилось пять лет, ему было видение.

В усадьбе, в которой он жил, была аллея из старых деревьев, кроны которых, соединяясь, затеняли дорогу, а корни, сплетаясь, цепляли за ноги.

Прогуливаясь под вечер по этой аллее, мальчик зацепился ногой за корень и упал. А когда снова поднялся на ноги, в конце аллеи в розовых лучах зари увидел море.

Из моря выходила девочка, совершенно нагая. Заметив глядевшего на нее мальчика, она ничуть не смутилась, словно брату или старому знакомому улыбнулась Пелигну и попросила подать ей тунику, рукой указав на то место, где лежало ее одеяние.

Туника была алой. По словам Пелигна, он никогда не видел такого благородного и вместе с тем скромного оттенка красного цвета.

Он поднял тунику, зажмурившись, вошел в воду и протянул тунику в направлении девочки. Он почувствовал, как алое одеяние выскользнуло (он употребил слово «вытекло») из его рук.

А когда снова открыл глаза, увидел, что юная купальщица уже облеклась в тунику, подпоясалась серебристым поясом, которого он ей не подавал. Она уже на берегу стоит. И она теперь не маленькая девочка, а девушка лет тринадцати. И она грациозна, как лань, и прекрасна, как только что раскрывшийся цветок розы. Сердце мальчика сперва сжалось, а потом затрепетало так сильно, что вместе с сердцем, по его признанию, стали трепетать все жилки и все сосудики его тела.

А девушка в алой тунике велела ему выйти из воды и попросила подать ей плащ.

Пелигн испуганно выполнил ее указание.

Плащ оказался на том же месте, где до этого лежала одна алая туника. Он был белым и шелковым, но, по свидетельству Пелигна, намного нежнее и невесомее тех шелковых одеяний, которые ныне привозят из Китая.

Прекрасная девушка накинула на себя этот плащ и еще не успела красиво расположить на нем складки, как из девушки превратилась в женщину лет двадцати пяти, царственную осанкой, нежную каждым движением и призывно-грациозную взором, который она устремила на мальчика, оправляя свой белый покров.

Пелигну же почудилось, что сердце его уже не трепещет, что оно вспыхнуло радостным огнем, и огонь этот, бросившись в голову, затуманил ему глаза каким-то пронизывающе синим дымом, а на спине у него, от идущего от сердца жара, словно прорезываются и, потрескивая, раскрываются и наполняются ветром крылья…

Прости меня за эти вычурные слова и физиологические подробности. Но я стараюсь как можно точнее передать описания самого Пелигна…

Он мне потом признался, что лишь два раза в жизни испытывал такое душное, такое неуемное, такое возносящее над миром блаженство…

А царственная женщина тем временем повзрослела еще лет на десять. И рядом с ней вдруг оказались три старухи: одна – совершенно слепая, другая – одноглазая, а третья – с двумя глазами, но с длинным черным зубом, который торчал у нее из нижней челюсти, прижимая верхнюю губу.

Две старухи, первая и вторая, взяли величественную женщину и повлекли ее во мрак аллеи. А третья, с зубом, встала поперек дороги, разведя в стороны жилистые руки, будто собиралась преградить путь или этими растопыренными руками хотела что-то поймать и бросить в сторону мальчика.

И тотчас словно обрезало крылья у Пелигна. А в животе, там, где у нас желудок, зародился плач… Пелигн настаивал, что плач этот именно в животе у него первоначально возник, щемящий и тоскливый, и лишь затем горько запершило в горле, сухо и колюче защекотало в носу и мокро и сладостно брызнуло из глаз.

Когда же мальчик перестал плакать, две старухи с прекрасной женщиной уже скрылись в аллее, третья старуха будто растворилась во влажном тумане. А на руках у Пелигна, которыми он вытирал слезы, освобождая взор, на руках у него оказались две нити: алая и белая. И нити эти он никак не мог снять, потому что они словно приклеились к его ладоням. И чем настойчивее он их отдирал, тем глубже они уходили под кожу. И скоро алая нить исчезла в левой руке, а белая – в правой. И, как потом утверждал Пелигн, алая нить со временем просочилась к нему в сердце и навеки связала его. А белая попала в голову и заставила по-новому взирать на жизнь и видеть мир не таким, каким он видел его до этого.

IV. – С той поры Пелигна будто подменили, – продолжал Вардий. – В мальчика словно вселился бог или некий демон.

Помнишь, в прошлый раз я тебе рассказывал? На первой станции, на острове Кифера, Венера сошлась с Протагоном и родила от него амура Фатума. Того, что похож на влажный туман в ночи (см. Приложение 1, IV—V). Я говорил, что нет у Фатума ни лука, ни стрел, ни факела. Но нити у него есть, влажные, властные, пронизывающие мироздание – нити изначальной любви, всезнающей и всемогущей.

Вот этими своими нитями амур Фатум и связал мальчика Пелигна, на всю жизнь связал.

Образ девочки-девушки-женщины отныне преследовал Пелигна. Он часто являлся мальчику во сне и требовал, чтобы тот искал встречи, а с кем и где, никогда не объяснял. Порой наяву, в звонком от птичьего гомона утреннем тумане или в тихих вечерних сумерках, непременно вдалеке, на перекрестке дорог, или в конце длинной аллеи, или на берегу реки Пелигн угадывал бело-алый женский силуэт; но, стоило ему сделать хотя бы несколько шагов в том направлении, фигура исчезала. И в отсутствие сна и сумеречных видений, при ярком полуденном солнце или в дождливую погоду образ этот, не видимый ни глазу, ни даже воображению, постоянно владел сердцем мальчика, в нем поселившись, властвовал над ним, заставлял везде искать следов, блуждать в поисках, мечтательно задумываться, поминутно ожидать встречи…

Так мне рассказывал Вардий и продолжал:

V. – Ты спросишь: кто же явился ему в конце аллеи на берегу моря? Я сам трижды спрашивал об этом Пелигна. И трижды он мне по-разному отвечал. В первый раз признался, что, судя по многим признакам, это была сама богиня Венера. Во второй раз стал утверждать, что Венера уже давно смертным не является, а посылает к ним своих служанок, и, стало быть, то была одна из мойр, которая последовательно приняла образ девочки, девушки и женщины, а под конец, как он выразился, «растроилась» в привычных людям женских демонов судьбы. В третий же раз в ответ на мой вопрос Пелигн грустно усмехнулся и сказал: «В тот год, когда мне было видение, ты помнишь, кто тогда родился в Риме?.. Вот она мне и явилась! Как детское предчувствие, как отроческое предсказание, как юношеское предупреждение о сладостном блаженстве, о дерзком подвиге, о горькой муке»…

Но имя этому видению Пелигн уже тогда, в детстве, придумал.

Отец его в школу не отдал, а нанял ему домашнего учителя, из греков. С этим учителем Пелигн быстро освоил греческий язык и уже в девять лет увлекся александрийской и, в особенности, древней греческой лирической поэзией. Любимыми его поэтами были тогда Сапфо и Алкей. Но учитель выше остальных ставил Пиндара и заставлял его читать и заучивать наизусть.

У поэта Пиндара была возлюбленная, тоже поэтесса, которую Пиндар всю жизнь любил и с которой всю жизнь состязался. Звали ее Коринна.

Пелигну это имя приглянулось. И ту девушку-женщину, которая явилась ему в детстве, он иногда называл Коринной.

Так мне рассказывал Эдий Вардий. А в заключение добавил:

– В Сульмоне я был лишь однажды. Я, разумеется, знал до этого, а тут воочию убедился, что в Сульмоне нет никакого моря. Но своим дальним концом аллея в усадьбе Пелигна упиралась в искусственный пруд. По берегам этого пруда росли камыши и две плакучие ивы…

– Вот как теперь у меня, – сказал Гней Эдий Вардий и картинно простер руку в сторону пруда, ив и камышей.

Свасория четвертая

Надо, Луций, надо..

Я сейчас подумал:

Стоит ли вспоминать о «Пелигне»? Ведь я ни разу с ним не встречался, никогда даже издали не видел его.

I. Но, видишь ли, Луций, человек он был, безусловно, выдающийся. И если не в истории Рима, то по крайней мере в памяти поколения наших отцов оставил яркий, противоречивый и множественный след.

Думаю, можно вспомнить, ибо все мои учителя – точнее, те люди, которых вместе с тобой и с Рыбаком я почитаю за главных учителей своих, – все они: и Вардий, и Педон, и Корнелий Север, и даже могущественный Элий Сеян – часто вспоминали о Пелигне и в беседах со мной о нем рассуждали. И каждый из них, за исключением Сеяна, объявлял себя самым близким, самым доверенным, самым преданным и самым понимающим другом этого загадочного для меня человека. И каждый рисовал его портрет, причем эти различные портреты так сильно отличались друг от друга, что, казалось, о разных людях идет речь, совершенно непохожих!

Полагаю, стоит вспомнить об этом Пелигне, как величал его Вардий, или Амике, как прозвал его Педон, или Диссиденте, как иногда именовал его Корнелий Север, или Великом Поэте, как однажды назвал его Луций Элий Сеян. Ибо Вардий, как я понимаю, приблизил меня к себе прежде всего потому, что я с терпеливым интересом внимал его пространным повествованиям о Пелигне. Альбинован Педон взял меня под свое покровительство, убедившись в том, что я готов уверовать в Амика, Истинного Философа, великого пифагорейца. В Риме свою первоначальную карьеру я сделал в том числе потому, что много разных подробностей знал об этом человеке, а также о людях, которые с ним были близки или претендовали на близость. С Сеяном главным образом мы лишь о поэзии и Пелигне говорили, а приказы и задания я получал, как правило, от его подчиненных… Выходит, что всякий раз, когда Фортуна улыбалась мне, она улыбалась мне влюбленным лицом Пелигна, загадочным ликом Амика, призывной усмешкой Поэта.

Считаю, надо вспомнить о нем. Потому что, положа руку на сердце, впервые в Рим я попал… да, если хочешь, в рассказах Вардия и вместе с Пелигном! И эти мои воображаемые путешествия по Городу, знакомство с его обитателями, изучение столичных нравов, исследование обычаев и правил поведения – видишь ли, Луций, они меня заранее подготовили к моему собственному прибытию в Рим и в каком-то смысле были содержательнее и познавательнее моих личных впечатлений и наблюдений.

Уверен, необходимо вспомнить, Луций. Потому что вот ведь уже полдня, отложив важные дела, не допуская к себе никаких посетителей, я, префект Иудеи, Луций Понтий Пилат, год за годом, событие за событием, шаг за шагом вспоминаю свое детство, всё более убеждаясь в том, что корни моей судьбы там и что, пожалуй, не смогу я точно и критически оценить создавшееся положение, если, как учил меня Рыбак, не перепросмотрю (см. «Детство Понтия Пилата», глава 14, IV) то, что когда-то, давным-давно, случилось со мной, в меня было посеяно, произросло в моей душе и целенаправило дух мой навстречу улыбкам Фортуны и гневу ее. Все мы, Луций, родом из детства. Но точно так же и Рим, который нас окружает, где бы мы ни были, властвует над нами, казнит нас и милует, теперешний Рим великого Тиберия, коварного Сеяна, мудрого и осторожного Сенеки, который на время спрятался от беды в далеком Египте, – этот Рим корнями своими уходит в правление божественного Августа, в зарождение принципата, в эпоху великих поэтов. И те люди, которые этот первоначальный имперский Рим не потрудятся вспомнить, поленятся изучить, не примут на вооружение для оценки Рима сегодняшнего, рано или поздно за свою лень и недальновидность будут наказаны. Не только снаружи, но изнутри! То есть снаружи – крахом карьеры, ссылкой и, может быть, смертью. А изнутри – полным непониманием, за что тебя наказали.

Я, Луций, не желаю и боюсь такого исхода. А потому продолжу вспоминать и «перепросматривать».

II. И вот еще:

Этого Пелигна я пока не буду называть его истинным именем. Во-первых, потому что Вардий мне его так и не пожелал открыть, хотя давал сочинения, на которых было начертано его прославленное имя.

А во-вторых, насколько мне известно, многочтимый отец твой, Луций Анней Сенека Ритор, когда мы учились в Кордубе, был с ним в близких отношениях, навещал его в Риме и приглашал посетить Испанию. Так что ты легко догадаешься, о ком идет речь… Если уже не догадался.

Если я убедил тебя своей свасорией, то будь здоров, Луций. А если не убедил… Тем более будь здоров!

Я же, с твоего позволения, продолжу.

Свасория пятая

Фанет

I. Когда мы в третий раз встретились с Вардием, я предположил, что теперь его лекция состоится на «второй станции» в восходящей аллее. Однако мои предположения оправдались лишь наполовину.

Гней Эдий, вновь увенчав себе голову миртом (у него этот мирт, киферский и кипрский, судя по всему, был заготовлен в больших количествах), – увенчав себя, он и вправду привел меня к шершавому камню, на котором было нацарапано желтое светило с лучами и какое-то не то растение, не то насекомое (см. Приложение 1, VI). Возле этого, с позволения сказать, памятника мы некоторое время молча стояли. Вардий беззвучно шевелил губами, словно внутри себя творил молитву или читал стихи. А я созерцал изображение, гадая, что это: гладиолус или стрекоза, лилия или бабочка?

Но, так и не произнеся вслух ни слова, Вардий увел меня из аллеи, привел в дом и через первый перистиль с колоннами из белого мрамора провел в экседру. От перистиля она была отгорожена не занавесями, а стеной с дверью. Занавеси были с противоположной стороны экседры. И когда, войдя в нее и меня за собой пригласив, Вардий подошел к занавесям и раздвинул их, я увидел перед собой широкий проем, за которым был небольшой садик, с трех сторон огороженный невысокой, густо увитой плющом стеной. Не было в этом садике ни обычных цветочных куртин, ни фонтана, ни статуй, ни грота из камней, ни даже беседки. Была лишь лужайка с изумительно зеленой, почти изумрудной травой. И на этой лужайке на некотором расстоянии друг друга произрастали деревья, невысокие, но самым причудливым образом подстриженные. Три деревца, как мне показалось, имели форму латинских букв – P, O и N. Три других были похожи на насекомых: одно – на бабочку, другое – на цикаду, третье – на большую пчелу или осу. Формы же трех оставшихся деревьев – их было общим числом девять – отдаленно напоминали женские фигуры, облаченные в длинные одеяния, с накидками на головах.

Воистину, скажу тебе, Луций, произведения искусства. Ибо надо же было так искусно подобрать деревья, так изобретательно их подстригать и так кропотливо поддерживать их форму, чтобы непроизвольно и свободолюбиво растущее дерево превратить в женскую фигуру, или в пчелу, или, тем более, в букву «О» (на ножке, разумеется, на ножке).

Усадив меня в удобное мягкое кресло лицом к саду и в таком же кресле расположившись рядом со мной, Гней Эдий принялся мне рассказывать и повествовать.

И я, чтобы в воспоминаниях своих не прерывать его рассказа, сразу же сообщу тебе, что в некоторые моменты его повествования в саду возникали женские фигуры, задрапированные с ног до головы, так что ни лица, ни рук, ни ног разглядеть было невозможно. Первый раз фигура медленно и плавно прошествовала-проплыла через сад от правой стены к левой, в темно-зеленом одеянии, незаметно словно родившись из плюща и с противоположной стороны так же незаметно в нем умерев. В другой раз женщина или девушка в желтых одеждах возникла возле дерева, имевшего форму бабочки, и принялась его поливать из серебряного кувшина. В третий раз в салатового цвета облачении подошла к дереву, напоминавшему женскую фигуру, и, обнимая деревцо, принялась его как бы подстригать или подрезать со всех сторон, хотя ни ножа, ни ножниц в ее руках я не разглядел. И также не заметил, когда она вдруг исчезла (дерево ведь тоже было почти салатовым по цвету).

Не знаю, разные то были женщины или одна и та же, переодевавшаяся в перерывах между появлениями. Не знаю, сами по себе они (или она) действовали, или им было предписано выступать перед нами, словно танцовщицам в пантомиме. Я ни тогда, ни после Вардия об этом не спросил, а он, со своей стороны, не дал мне разъяснений.

Он как бы не замечал этих женщин и, когда они возникали в саду, будто нарочно закрывал глаза, не прерывая своего повествования.

Гней Эдий Вардий мне так рассказывал:

II. – Пелигну едва исполнилось шестнадцать лет, когда его вместе с братом, Сервием, привезли в Рим. Их отец, Апий, вознамерился дать сыновьям столичное образование.

Рано отдали нас в обученье; отцовской заботой

К лучшим в Риме стали ходить наставникам мы.

В то время – а это был третий год единоличного правления великого Августа – на смену старой риторической школе, в которой воспитывали будущих государственных мужей, пришла школа декламационная, в которой обучались отпрыски самых различных семейств, столичных и провинциальных, от родовитых сенаторов до богатых вольноотпущенников.

Лучшей декламационной школой была «школа Фуска и Латрона»; она так именовалась, потому что главными учителями в этой школе были малоазийский грек Амбракий Фуск (его чаще называют Аррелием или Аврелием, но это неправильно) и римский испанец Порций Латрон. Фуск предпочитал говорить на греческом языке и прославился своим искусством изысканных описаний пейзажей, обстановки и обстоятельств действия. Латрон говорил на прекрасной латыни и уже тогда прослыл мастером психологических мотивировок и остроумных сентенций.

Помимо Фуска и Латрона школу часто посещали и в ней декламировали, обучали и наставляли Альбуций Сил и Юний Галлион Старший – известнейшие ораторы того времени. У Юния Галлиона в школе Фуска и Латрона учился родной сын – Юний Галлион Младший. Сюда же пристроил своего единственного сыночка, Корнелия, злоречивый Кассий Север, оратор не менее блистательный.

Что там Галлионы и Северы! Со второго года с нами вместе стал обучаться риторике и декламации Юл Антоний, сын триумвира Марка Антония, ближайшего соратника Юлия Цезаря и грозного и непримиримого противника Октавиана. Великий Август, разгромив Марка Антония с его Клеопатрой, осиротевшего Юла, однако, принял в свою семью, воспитывал его, как родного, взяв ему в домашние учителя знаменитого Луция Крассиция из Тарента, по прозвищу Пасикл. Когда же этот Пасикл-Крассиций вдруг закрыл школу, отказался от всех своих учеников и устремился изучать философию к Квинту Секстию, Юла Антония, по совету Мецената, отправили продолжать образование к Фуску и Латрону. Он вместе с нами теперь упражнялся в свасориях и контраверсиях. И, ясное дело, ближайший соратник Августа, роскошный и сиятельный Гай Цильний Меценат нередко наведывался к нам школу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7