Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Денис Давыдов (Историческая хроника)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Задонский Николай Алексеевич / Денис Давыдов (Историческая хроника) - Чтение (стр. 39)
Автор: Задонский Николай Алексеевич
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


* * *

В начале октября, благополучно завершив смелый рейд, отряд Дениса Давыдова возвращался в Джелал-Оглу. Офицеры и солдаты находились в приподнятом настроении. Опасности были позади, ожидался длительный, заслуженный отдых, возможно и награды, а к тому же в Гумрах интенданты вволю снабдили отряд провиантом и вином.

На привалах не умолкали песни и острые шутки, кипели жаркие споры, начисто вытаптывались полянки вокруг костров неутомимыми плясунами.

Только в палатке начальника стояла печальная тишина. Денис Васильевич лежал на походной узкой кровати и, прислушиваясь к доносившемуся веселому гомону голосов, предавался воспоминаниям. Совсем как будто недавно он был молод и вот так же, как они сейчас, наслаждался прелестями походной жизни. И как памятны ему незабвенные, навек очаровавшие душу бивуачные огни под суровыми финскими небесами, и на балканской земле, и в дремучих лесах Смоленщины! Как привольно тогда жилось, как сладко дышалось! А теперь его жизнь осложнена и возрастом, и постоянными думами о семье, и беспокойным ожиданием какой-нибудь новой царской подлости. А тут еще и в самом деле начал прихварывать, схватил где-то лихорадку. Нет, видно по всему, что он стал полусолдатом и служба для него тягостна.

Неожиданно на губах Дениса Васильевича появилась улыбка. Полусолдат! Вот слово, достаточно точно определяющее его состояние! Рука непроизвольно потянулась к бумаге и перу. В голове рождались и зрели поэтические строки:

Нет, братцы, нет: полусолдат

Тот, у кого есть печь с лежанкой,

Жена, полдюжины ребят,

Да щи, да чарка с запеканкой!

Вы видели: я не боюсь

Ни пуль, ни дротика куртинца;

Лечу стремглав, не дуя в ус,

На нож и шашку кабардинца.

Все так! Но прекратился бой,

Холмы усыпались огнями,

И хохот обуял толпой,

И клики вторятся горами,

И все кипит, и все гремит;

А я, меж вами одинокий,

Немою грустию убит,

Душой и мыслию далеко.

Я не внимаю стуку чаш

И спорам вкруг солдатской каши;

Улыбки нет на хохот ваш,

Нет взгляда на проказы ваши!

Таков ли был я в век златой

На буйной Висле, на Балкане,

На Эльбе, на войне родной,

На льдах Торнео, на Секване?

Бывало, слово: друг, явись!

И уж Денис с коня слезает;

Лишь чашей стукнут – и Денис

Как тут – и чашу осушает…

Стихи оживили, подняли настроение. Денис Васильевич встал с кровати, накинул бурку и, опираясь на палку, вышел из палатки. Была изумительная лунная ночь. Лагерь давно затих. Где-то невдалеке, в горных теснинах, бились о камни быстрые воды Аракса. Откуда-то из долин доносился пряный запах южных цветов и трав. Восточная часть неба начинала светлеть. Горы вырисовывались все отчетливей, и угадывался уже среди них хмурый Алагёз, прикрытый легким кружевным туманом.

И весь этот роскошный кавказский пейзаж становился теперь как бы частицей его жизни и тоже требовал поэтического воплощения.

Аракс шумит, Аракс шумит,

Араксу вторит ключ нагорный,

И Алагёз, нахмурясь, спит,

И тонет в влаге дол узорный;

И веет с пурпурных садов

Зефир восточным ароматом,

И сквозь сребристых облаков

Луна плывет над Араратом…

Долго неподвижно стоял Денис Васильевич, созерцая восхищенными глазами эту картину, и губы его шептали слова благоговейно, как молитву. Он переставал быть солдатом, но продолжал оставаться поэтом.

* * *

В Джелал-Оглу пришлось провести еще два томительных месяца. Ермолов приказал немедленно завершить начатое ранее строительство укреплений и каменных казарм. Гассан-хан, собрав новые силы, мог в конце концов совершить внезапное нападение, чтоб отомстить за позор своего поражения.

В декабре все работы были окончены. Передав командование отрядом Муравьеву, Денис Васильевич спешит в Тифлис. Первым встречает его там и обнимает Грибоедов. Первая новость, сообщенная Александром Сергеевичем, радует сердечно.

– Вы слышали?.. Государь возвратил из деревенской ссылки Пушкина!

– Вот это славно! Вспомнили наконец-то! Где же теперь наш чародей обитает?

– Среди московских своих друзей и поклонников. Наслаждается свободой и собирается печатать недавно законченную трагедию «Борис Годунов»… Мне пишут, что пиеса сия превосходит все, созданное им доселе!

Они говорят о достоинстве пушкинских стихов, о великом значении литературы, о равнодушии высшего света к людям с дарованием, о многом другом. И говорят вполне откровенно.

Денис Васильевич интересуется:

– Ну, а что же ты ничего не скажешь о своих отношениях с Алексеем Петровичем?

Грибоедов передергивает плечами, с напускным равнодушием произносит:

– Пока все как будто обстоит по-старому… Жаловаться мне не на что!

Грибоедов лукавит. Вчера он писал Степану Бегичеву совсем другое.

«Милый друг мой! Плохое мое житье здесь. На войну не попал: потому что и Алексей Петрович туда не попал. А теперь другого рода война. Два старшие генерала ссорятся, с подчиненных перья летят. С Алексеем Петровичем у меня род прохлаждения прежней дружбы. Денис Васильевич этого не знает; я не намерен вообще давать это замечать, и ты держи про себя…»

Денис Васильевич все же замечает. Грибоедов уклоняется от разговора на щепетильную тему, следовательно, что-то произошло. Вероятно, Ермолов не смог скрыть известной настороженности, о которой сам говорил… Впрочем, может быть, все еще обойдется!

Вскоре, однако, он с грустью убеждается, что возобновление старых дружеских отношений Ермолова с Грибоедовым совершенно невозможно. Алексей Петрович угрюм и зол больше прежнего. Паскевич продолжает под него подкапываться. Он собрал вокруг себя ермоловских недругов, которые, выслуживаясь перед царским фаворитом, лжесвидетельствуют и стряпают бесчисленные доносы на проконсула Кавказа. Дело доходит до того, что негодяи, с молчаливого согласия Паскевича, сочиняют подложное письмо, якобы писанное Аббас-мирзою, обвиняющим Ермолова в нарушении мира и возлагающим на него ответственность за возникновение войны.

Алексей Петрович, поведав брату Денису про эти вражеские козни, заключает мрачно:

– По всему видно, что последние недели служу… Придется отставку просить, иначе, чего доброго, господин Паскевич распорядится какого-нибудь черкеса с кинжалом ко мне подослать…

Денис Васильевич невольно вздрагивает и пытается возразить:

– Мне думается, почтеннейший брат, вы слишком преувеличиваете…

Ермолов, расхаживавший привычно по кабинету, останавливается, резко перебивает:

– Ничуть! Я же для Паскевича не только соперник, коего не терпится убрать с дороги, но и лицо, во всех отношениях неугодное царю, следственно, опасаться нечего… И черкес, поражающий в спину жестокосердного проконсула, – картинка весьма соблазнительная! Хе-хе-хе!

Короткий, желчный ермоловский смешок скребет сердце. Денис Васильевич молчит. Ермолов, передохнув, продолжает с еще большим раздражением:

– А подлости у господина Паскевича на десятерых хватит, не сомневайся! Говоришь с ним – словно в грязи барахтаешься! Рожа его гнусная омерзительна! И всех тех я презираю, кои у него бывать не брезгают. Вот, знаю, спросишь ты о Грибоедове… Нет, грешить не буду, никакого предательства за ним не замечал, и хочется иной раз даже приласкать его по-прежнему, да как вспомнишь, что Паскевич ему родня… Ну, право, всякое доброе слово к гортани прилипает! Кончено, кончено, навеки ушло былое…

Ермолов, тяжело дыша, опускается в кресло, вытирает платком шею, затем неожиданно круто ломает разговор:

– О миракском деле и о смелой твоей экспедиции я не преминул донести государю… Был бы на твоем месте придворный шаркун или Паскевичев любимчик, вышел бы ему, конечно, и чин и крест, ну, а тебе, брат Денис, придется довольствоваться одним объявленным высочайшим благоволением…

– Ничего иного, скажу по совести, я и не ожидал, – вздыхает Денис Васильевич. – Да и бог с ними, с чинами и крестами! Мне лишь бы под начальство Паскевича не попасть!

– Да, я сам об этом не забываю, – отзывается Ермолов. – И ныне решаюсь на свою ответственность отпустить тебя к семейству. Что скажешь?

– Покорно благодарю, почтеннейший брат! Мне лучшего награждения не нужно! Смотрите, однако ж, как бы высшего начальства нам не рассердить. Война-то еще продолжается.

– Напишем, что отпуск дан для излечения твоих недугов, о коих я и главный штаб поставил в известность и господину Паскевичу сказывал!.. На войне ты побывал, усердие показал, а в болезнях не мы, а бог волен! Доводы, брат Денис, крепкие! Езжай домой, целуй за меня своих… А там будет видно, как дальше поступать…

Ермолов глядит на него чуть прищуренными проницательными глазами и смеется:

– Смотри только, чтоб господь в милосердии своем не облегчил тебя в болезнях прежде времени!..

<p>VI</p>

Новый, 1827 год встречал Денис Васильевич в семейном кругу. И намеревался всю зиму провести дома на правах больного, чтоб не возбуждать ненужных толков, но, конечно, не вытерпел, спустя несколько дней помчался с визитом к московским приятелям. В голове их колонны, как он выражался, первым стоял Вяземский, с которым не виделся почти год.

Вяземские перебрались недавно в собственный двухэтажный дом, находившийся в Чернышевском переулке. Денис Васильевич приехал сюда днем. Вяземского не было, он с утра отправился куда-то по делам, обещав возвратиться к обеду. Принимала наверху Вера Федоровна. Она появилась оживленная, сияющая и после обычных приветствий с таинственным видом сказала по-французски:

– Пойдемте со мною. Я покажу вам нечто весьма любопытное.

– Безбожно так интриговать, княгиня, – пошутил Денис Васильевич.

– О, я уверена, то, что вам откроется, стоит нескольких минут загадочной неизвестности…

По маленькой домашней лестнице они спустились вниз. Там размещались спальные и детские комнаты. Около одной из них Вера Федоровна остановилась, приложила маленькую ручку к губам, делая знак соблюдать тишину, и осторожно приоткрыла дверь.

Посреди комнаты, освещенной неяркими лучами зимнего солнца, прямо на ковре, рядом с толстеньким семилетним Павлушей Вяземским сидел, приподняв фалды парадного фрака и поджав под себя ноги, Александр Сергеевич Пушкин. Мальчик и поэт с увлечением во что-то играли и беспрерывно спорили. В руках у них были карточки, обычно оставляемые посетителями во время праздничных визитов.

Павлуша, сделав ход, горячо доказывал:

– А мой Жихарев вашего Снегирева бьет… Жихарев прокурор, а ваш Снегирев археолог… На карточке так и написано!

– Позволь, дружок мой, – возражал Пушкин. – Снегирев профессор, а к тому же цензор.. Жихарев не может запретить мне стихи печатать, а Снегирев может!

– А Жихарев может в тюрьму посадить и Снегирева и вас…

– Гм… Пожалуй, ты прав! Это он может! – смеется Пушкин и, в свою очередь, выбрасывает карточку. – Ну, а чем, посмотрим, ты моего графа Виельгорского крыть будешь?

Павлуша опять что-то говорит. Пушкин раскатисто и заразительно хохочет. Разгадав, чем забавляется Пушкин, Денис Васильевич тоже едва сдерживается от смеха.

Вера Федоровна шепчет:

– Какая у Александра удивительная непосредственность…

Денис Васильевич переступил порог. Пушкина ошеломило его появление, он даже выпустил невольно из рук карточки, потом с мальчишеской живостью вскочил с ковра, кинулся в раскрытые объятия.

– Вот неожиданность! А мы с Петром Андреевичем только вчера тебя вспоминали… Когда же с Кавказа? Войну-то с персианами не закончили? Что Ермолов? Что Грибоедов? А где Раевский-младший?

Пушкин тормошил, забрасывал вопросами. Денис Васильевич держал его руки в своих и улыбался. Пушкин! Все такой же горячий, нетерпеливый, милый, влюбленный в жизнь и жадный до всего земного Пушкин! Словно не было позади долгих скитаний и ссылки, острых столкновений с правительством, горьких раздумий и мучительных переживаний.

– Подожди-ка, Александр… Дай сначала разглядеть тебя… Шесть лет не виделись; шутка ли?

– Да, шесть лет, – повторил со вздохом Пушкин. – Годы бегут, а с ними улетают и страсти и воображение! Шесть лет… Помнишь, как веселились мы у Базиля в Каменке?

Вера Федоровна, бросив беспокойный взгляд на прислушивавшегося к разговору сына, предложила.,

– Пройдите в гостиную, господа… А меня извините… Павлуше пора заниматься уроками!

Мальчик недовольно на нее покосился, затем неожиданно вставил:

– А я Пушкина все-таки обыграл, мама! Моего Урусова ему крыть нечем было!

– Не хвались, друг мой Павел, – сказал Пушкин, ласково поглаживая кудрявую головенку маленького своего партнера, – в следующий раз и на твоего Урусова козырь найдется!

– А какие же это преимущества обнаружены им у промотавшегося князька Урусова? – поинтересовался Денис Васильевич, поднимаясь наверх вместе с Пушкиным.

– Три дочери и все красавицы, – весело пояснил Пушкин. – Довод, согласись, неотразимый!

– Допустим… Но тебе не кажется, что подобные занятия с мальчишкой… как это теперь говорят… не педагогичны?

– У меня свой взгляд на эти вещи, мой милый. Позволительно все, что возбуждает здоровый смех. Суть нашей игры не в разжигании страстей, а в остроумных определениях и доказательствах.

Гостиная Вяземских была очень уютна. Паркетный пол устлан пушистым ковром. Стены украшены дорогими картинами и гравюрами. Мебель из красного дерева, отделанная бронзой и обитая малиновым штофом, мягка, покойна. Все располагало здесь к душевным беседам, интимным признаниям.

Они говорили о многом. Денис Васильевич поведал и о положении на Кавказе, и о своих семейных и служебных делах, и о своих опасениях. Пушкин о том, как был привезен он фельдъегерем из деревни в Москву и в дорожном, покрытом грязью платье, усталый, небритый доставлен прямо в Кремлевский дворец.

– Меня ввели в кабинет. Государь поднялся навстречу, сказал: «Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты тем, что возвращен?» Я отвечал как следовало. Потом он спросил: «Пушкин, принял бы ты участие в бунте четырнадцатого декабря, если б был в Петербурге?» Я не стал изворачиваться, ответил чистосердечно: «Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем». Царям, видимо, льстит иной раз такая откровенность, он произнес милостиво: «Довольно ты шалил, надеюсь, теперь будешь благоразумен, и мы более ссориться не станем. Присылай ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором».

Выслушав этот рассказ, Денис Васильевич заметил:

– Ну, если так… чего же лучше? Случай небывалый! Тебе повезло на этот раз, Александр Сергеевич! Поздравляю!

Пушкин грустно покачал головой.

– Милый, ты ошибаешься так же, как я сам ошибся! Царь освободил меня от цензуры, однако ж, когда высшее начальство узнало, что я читал знакомым «Бориса Годунова», мне, весьма, правда, учтиво, вымыли голову. А шеф жандармов Бенкендорф изволил напомнить, что я обязан даже каждую написанную мною безделицу прежде всего представлять ему… Я боюсь, что меня задушит царская опека!

– Ты же, надеюсь, не собираешься впредь противоборствовать правительству?

– Это будет зависеть от правительства, а не от меня… Гонимый шесть лет сряду, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю и подсвистывал ему до самого гроба. Теперь началось новое царствование. Я возвращен из ссылки и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости, но… меня уже начинает многое раздражать… Голубые жандармские мундиры слишком часто мелькают перед глазами, я не могу избавиться от ощущения какого-то ужасного гнета.

– Я понимаю, – отозвался со вздохом Денис Васильевич, – это неизгладимые следы событий четырнадцатого декабря и жестокой расправы над мятежниками.

– Да, да, тебе тоже, наверное, не дают покоя мысли о близких, запрятанных заживо в каторжные норы, – проговорил Пушкин сразу изменившимся, глуховатым голосом. – А сколько осталось осиротевших семей, сколько безнадежно разбитых отчаянием сердец? Вспомним Раевских…

Пушкин склонил голову и замолк. Продолжать было тяжело, да и не нужно. Денису Васильевичу лучше, чем ему, известны бедствия, обрушившиеся на дорогую обоим семью. Сыновья генерала, освобожденные из-под ареста, были под надзором. В деревенской ссылке безвыездно жили Орловы. В каторге зять Волконский и Поджио с Лихаревым, мужья племянниц. А совсем недавно уехала к мужу в Сибирь любимица отца Мария.

– Я находился среди лиц, собравшихся проводить в далекий путь Марию Николаевну, – тихо и медленно произносит наконец Пушкин. – Перед отъездом ее вынудили подписать чудовищно жестокие условия, придуманные императором. Ее заставили отказаться от своего ребенка, лишили права возвратиться в Россию, она потеряла звание и состояние… И все же она уехала!

Пушкин опять затих, задумался. Большие ясные глаза затеплились нежностью. Образ Марии давно занимал воображение поэта. Он познакомился с нею летом 1820 года, когда ездил с Раевскими на Кавказ и в Крым. В то время Мария была еще подростком, но уже тогда он угадал в ней такие душевные качества, каких более ни в ком не находил. Потом они встречались в Киеве, в Одессе. И сколько раз, бывало, там, на юге, и позднее в деревенской глуши вставала перед ним пленительная, смуглая, резвая и умная девушка!

Все думы сердца к ней летят,

О ней в изгнании тоскую…

И вот этот последний, прощальный вечер… В домашнем театральном зале княгини Зинаиды Волконской, родственницы Марии по мужу, собрались лучшие певцы и музыканты. Мария, бледная, похудевшая, сидит в гостиной, у дверей в зал, напряженно слушая рыдающие звуки скрипки.

– Еще, еще! – шепчет она. – Подумайте только, я никогда больше не услышу музыки!

В больших темных глазах сверкают слезинки. Пушкин, наклонившись, берет ее руку, подносит к губам.

– Я перееду через Урал, поеду дальше и явлюсь к вам просить пристанища в Нерчинских рудниках…

Сердце его переполнено любовью и восхищением, и лишь величие ее подвига сдерживает готовые сорваться с языка признания. О, этого вечера он никогда не забудет!

Денис Давыдов знал только об отъезде Марии Волконской в Сибирь, а на прощальном вечере не присутствовал и о переживаниях Пушкина, вероятно, не догадывался Но Марию он помнил с детских лет, и твердость ее характера и самоотверженность казались ему вполне естественными. Ведь она дочь Раевского!

Денис Давыдов с юных лет был своим в семье Раевских; благотворное нравственное влияние этой семьи он ощущал всю жизнь. И все, что связывалось с Раевским, принималось им близко к сердцу. Пушкин любил Раевских не меньше, он сам некогда писал брату, что провел в семье Раевских счастливейшие минуты своей жизни. И эта, почти родственная, привязанность к Раевским не только скрепляла дружбу Пушкина с Денисом Давыдовым, но и накладывала на нее отпечаток особой теплоты и сердечности.

Раевские! Это была большая, интересная для обоих тема, которая никак не исчерпывалась самоотверженным поступком Марии.

Денис Васильевич, сидя в кресле и покуривая трубку, рассказывает:

– Я виделся с Николаем Николаевичем незадолго до отъезда на Кавказ. Сердечные горести быстро его состарили. Он почти не слышит, с трудом передвигается. Зато какая изумительная, свойственная героям древности твердость духа.

– Я таким и представлял себе Николая Николаевича в несчастье, – добавляет задумчиво Пушкин. – И как бы мне хотелось, милый Денис, чтобы ты, всегда столь красноречиво повествующий о Раевском, взялся когда-нибудь хотя бы за очерк о нем…

– Нет, душа моя, я об этом сам думал, но, во-первых, вспомнил, что это собственность Михайлы Орлова, а во-вторых, оробел, зная скудность своего дарования…

– Ну, ну, не надевай на себя маску скромности, мой милый! Михайла Федорович, вероятно, мог бы превосходно написать военные страницы жизни Раевского, а я имею в виду иное. Меня привлекают более душевные качества Николая Николаевича. Я люблю в нем человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного, попечительного друга, человека без предрассудков, с сильным характером и чувствительного…

– Словом, тебе не нравится жалкое обыкновение наших биографов представлять деятелей военных только на коне, в дыму битв и с гласом повелительным! Вполне разделяю твой взгляд и тем не менее остаюсь при своем мнении, что изобразить Раевского таким, каким и ты и я желаем, мне не под силу… Для такого предприятия нужны люди, владеющие пером искуснее меня!

Вскоре появился Вяземский. Он привез с собой Баратынского. Позднее подъехали Четвертинские и Федор Толстой. Тишина, стоявшая в доме, сменилась шумными возгласами, смехом. И сразу установилась та полная непринужденности атмосфера, которая обычно господствовала у Вяземских.

В столовой, куда все перешли, общее веселое оживление усилилось. Свечи в бронзовых канделябрах, поставленных на стол, были зажжены. Заискрился хрусталь. Запенилось в бокалах золотистое шампанское. Зазвучали тосты. Плелась, словно кружево, легкая светская болтовня, и ничем серьезным отягощать ее никому не хотелось.

Пушкин, садясь за стол, так и объявил:

– A demain les affaires serieusesXIX. – Затем, обведя всех сияющими глазами, добавил по-русски: – Хочется глупостей!

Пушкин был неистощим на выдумки, шутки и каламбуры. Другие от него не отставали. Вяземский всегда имел в запасе десятки любопытных анекдотов. Денис Васильевич в словесных стычках никому не уступал. Умели пошутить и Баратынский и Федор Толстой. Приподнятое настроение было кому и чем поддержать! И все же…

Началось с того, что в конце обеда кто-то заговорил о недавно основанном журнале «Московский вестник». И сразу возник спор. Пушкин обещал редактору Погодину полную поддержку и постоянное сотрудничество. Баратынский тоже. Но Вяземский решительно противился. Он оставался верен журналу «Московский телеграф», который издавался старым его приятелем Николаем Полевым.

– Ей-богу, мне грустно от твоего упрямства, – упрекал Пушкин Вяземского. – Так никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут! Нам нужно, пойми ты это, ангел мой, соединиться, завладеть хотя бы одним журналом и царствовать самовластно и единовластно!

– Так почему же нам не соединиться в журнале Полевого? – возражал Вяземский. – Чем Полевой как издатель хуже Погодина?

– А тем, что издателю полагается знать грамматику русскую и писать со смыслом, а этого, согласись, Полевой не умеет! Как же мы доверим ему издание журнала, освященного нашими именами?

– Доводы белыми нитками шиты, Александр… Полевой издатель старый, опытный и необидчивый, а последним качеством нам отнюдь пренебрегать, не следует! У меня в памяти такой случай… Лет двадцать тому назад не потрафил чем-то один московский издатель Юрию Александровичу Нелединскому, тот разгорячился и собственноручно изволил сего издателя наказать… Дело в общем заурядное! Но другой-то издатель, пожалуй, оскорблением посчитал бы прикосновение к его личности, в суд бы жаловаться побежал, а этот был необидчив. И своим клиентам встречу с автором так расписывал: «Ну, надо признаться, вспыльчив господин Нелединский! Приходит на днях ко мне и ни с того ни с сего начинает меня ругать и позорить; я молчу, жду, что дальше будет. А он, наругавшись вдоволь, кинулся на меня, стал тузить и таскать за бороду. Я опять молчу, ожидаю: что дальше будет? Наконец плюнул он мне в лицо и ушел, хлопнув дверью, не объяснив даже, в чем дело. Я все молчу и жду, не воротится ли он для объяснения. Нет, не возвратился… Так и остался я, господа, ни при чем!»

Все рассмеялись. Денис Васильевич заметил:

– Нет, шутки в сторону, душа Вяземский, а я готов согласиться с Пушкиным, что нам надо действовать сообща и завладеть каким-нибудь журналом… А того лучше тебе самому или Пушкину взяться за издание. Я готов быть вам помощником. Жуковский, Баратынский, Дельвиг, все лучшие литераторы поддержат, а с таким ополчением, я уверен, мы все журналы затопчем в грязь! Право, господа, подумайте-ка!

Баратынский, соглашаясь, кивнул головой.

– Мысль занятная! Я говорил недавно с Языковым, он тоже намекал на желательность своего журнала… и, конечно, будет с нами!

– В тюрьме он будет, а не с нами, – неожиданно с мрачным видом пробасил Толстой. – Вы разве не слышали, какими его стихами наводнена вся страна?

И, не дожидаясь ответа, прочитал:

Рылеев умер как злодей,

О, вспомяни о нем, Россия,

Когда восстанешь от цепей

И силы двинешь громовые

На самовластие царей!

В столовой все затихло. Странная неловкость овладела всеми. Дело было не в том, что стихи отличались поразительной смелостью, их уже многие знали, а в том, что слишком резко и беспощадно напоминали они о недавних ужасах царской расправы над декабристами.

Пушкин медленно поднялся. Его нельзя было узнать. На побледневшем, странно замкнувшемся лице никаких следов недавних дурачеств. Голосом тихим, чуть сдавленным, он произнес:

– Не будем лукавить, господа. Происшедших несчастных событий предать забвению невозможно… Да и нельзя стремиться к этому, ибо повешенные повешены, а каторга ста двадцати друзей, братьев, товарищей ужасна! Они лишены всего, чем мы пользуемся. Можем ли мы лишать их нашей любви и дружества?

Он дотронулся до лба, словно желая что-то припомнить, и, слегка вздохнув, продолжил:

– Я навестил на днях Александру Григорьевну Муравьеву, жену Никиты, нашего арзамасца Адельстана… Она, как и княгиня Волконская, отправилась к мужу в Сибирь… И я передал с ней свое послание к ним…

Пушкин сделал короткую паузу и голосом звонким и вдохновенным начал:

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра,

Надежда в мрачном подземелье,

Разбудит бодрость и веселье,

Придет желанная пора:

Любовь и дружество до вас

Дойдут сквозь мрачные затворы,

Как в ваши каторжные норы,

Доходит мой свободный глас.

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут – и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

Пушкинское послание весьма чувствительно затронуло Дениса Васильевича. Трогательны были прекрасные, согретые сердечным жаром стихи, благородно мужество поэта, посылавшего эти стихи на каторгу друзьям. Послание порадует несчастных, нравственно их ободрит.

Денис Васильевич всей душою был с теми, кто осуждал жестокие меры правительства против декабристов и желал облегчения их участи. А вместе с тем в происшедшем восстании он видел только бесплодную, а потому казавшуюся ненужной попытку изменить самодержавный строй. Собственно говоря, он и прежде думал, что ничего из этого не выйдет. Сам некогда писал Киселеву, что самовластье, словно чудовищный домовой, навалилось на Россию, и стряхнуть его усилиями отдельных лиц невозможно, необходимо, чтоб вся страна привстала разом. Россия не привстала. Домовой продолжал душить ее.

Но находились люди – их было, правда, немного в дворянской среде, – которые рассуждали иначе, придавали неудавшемуся восстанию большое значение, верили в правоту затеянного дела и в конечную его победу. Еще в прошлом году, по дороге в Тифлис, подобное мнение высказывал Грибоедов. А теперь оно более отчетливо утверждалось в пушкинских стихах:

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье…

Денис Васильевич понимал, что эти строки вызваны не простым желанием сказать приятное осужденным, а являются плодом глубоких размышлений умницы Пушкина. И долго потом строки эти не выходили из головы, они волновали, заставляли снова и снова возвращаться к осмысливанию того, что представлялось недавно достаточно осмысленным. Это было нелегко, а порой мучительно, ибо противоречивые мысли, как всегда, плохо склеивались, а отмахнуться от них он был не в состоянии.

<p>VII</p>

А между тем императору доложили, что Денис Давыдов пребывает не на Кавказе, а в Москве. Император, не скрывая раздражения, отозвался так:

– Ермолов нарочно устроил это своевольство, чтоб досадить мне… Впрочем, хорош и Давыдов с хваленой своей партизанской храбростью!

Дениса Васильевича о царском неудовольствии уведомили. Он встревожился не на шутку.

«Недавно дошла до меня весть неприятная, – писал он Закревскому, – будто бы свыше мною недовольны, зачем я отпущен Алексеем Петровичем и зачем я сим отпуском воспользовался. Неужто это правда? Я не могу этому поверить! Я болен и очень болен с самого моего прибытия к отряду, которым я командовал…»

Письма о болезни были посланы и другим столичным приятелям. Пусть при каждом удобном случае разъясняют, что заставило его воспользоваться отпуском!

Но спустя несколько дней надежда на спасительную «болезнь» рухнула.,

Виноват был он сам. Не показывайся никуда из дому, если болен! А он не проявил необходимой осторожности. Стояла оттепель, он выезжал на дрожках к близким, это не укрылось от любопытных глаз. По московским клубам и салонам пошла гулять эпиграмма:

Когда кипит с врагами бой,

И росс вновь лавры пожинает,

Усатый, грозный наш герой

В Москве на дрожках разъезжает.

Ядовитые эти стишки сочинил грузинский князек Шаликов, издатель «Дамского журнала». Обстоятельство само по себе более чем странное. Шаликов был старым знакомым. Держался он всегда почтительно, даже с некоторой робостью, и не раз свидетельствовал о своем уважении в слащавых до приторности мадригалах. Года четыре назад Шаликов написал к портрету Дениса Давыдова такие строки:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50