Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Разгон

ModernLib.Net / Отечественная проза / Загребельный Павел Архипович / Разгон - Чтение (стр. 29)
Автор: Загребельный Павел Архипович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      На фронт Карналь пошел, так и не сказав Зиньке о своем чувстве. Добровольно пойти защищать Родину смелости хватило, а сказать девушке, что любит ее, не отважился. Такие странные душевные измерения у человека. А Зинька? Догадывалась? Может быть. Но разве он один был такой? Зинька ведь была тогда старшей пионервожатой в школе, за ней ухаживали люди с положением. Школьникам же суждены были полыханье щек и застенчивость.
      Когда в сорок пятом Карналь приехал из госпиталя к отцу, ему рассказали про Зиньку. Немногословно, как привыкли в Озерах.
      В сорок первом помогала эвакуировать колхозный скот. Но где-то в, степях фашистские мотоциклисты перехватили стадо, коров перестреляли, людей разогнали. Зинька ударилась было к фронту, но не пробилась. Пришлось вернуться в родное село, но и тут не сложила рук: услышала, что в Кременчуге из концлагеря можно вызволять красноармейцев, дав коменданту выкуп. Собрала, что могла, бросилась туда, пробралась до самого лагеря, увидела тысячи умирающих людей, услышала страшные в своем страдании голоса: "Доченька! Сестричка! Деточка! Спаси! Освободи! Забери!" Она взяла какого-то полумертвого парня, всего в ранах, обескровленного, уже и не молил, не мог вымолвить ни слова, только болью светились его синие глаза, такие синие, что за сердце хватали. Зинька привезла его домой, не вняв вздохам, стонам и открытым угрозам своего хитрого отца, стала лечить и выхаживать. Он был пулеметчиком, родом с Тамбовщины, Лебедев, но Зинька сказала, что для удобства его здесь будут называть Лебедь, по крайней мере пока не поднимется на ноги. Что было тогда между ними, никто не знал, ибо времена настали - не до чужих тайн. Можно было допустить, что и Зинька, и ее пулеметчик попытаются разыскать партизан, орудовавших где-то у Днепра и в степях. Но как только зима оголила тальники в плавнях и деревья в степных буераках, командира районного партизанского отряда Александра Карналя, выданного предателем, поймали фашисты и после пыток и издевательств расстреляли в Потягайловском карьере. Потом в тот карьер возили еще много партизан. Кто уцелел, пробился к линии фронта. Казалось, край безнадежно отдан оккупантам, и вот тогда Зинька вместе с Лебедевым исчезла из Озер и не появлялась до самого освобождения, хотя все знали, что она где-то здесь, может, на хуторах, может, в каком-нибудь из окрестных сел, может, с Лебедевым, а может, и еще с кем. Зинькино присутствие не только угадывалось - оно стало волей, приказом. Какие-то дети, не таясь (да и от кого должны были прятаться дети?), приходили днем то к одному, то к другому, выбирая, правда, прежних активистов, колхозных бригадиров, звеньевых, и каждому вручали коротенькую записочку: "На время оккупации вы назначаетесь бригадиром колхоза. Председатель колхоза З.". Записочку получил и Андрий Карналь, которого выгнали из кулацкой хаты и чуть не расстреляли, найдя в мякине спрятанный Одаркой Харитоновной большой портрет Сталина. Таинственный председатель З. сообщал, что их довоенный колхоз становится бригадой в колхозе "За победу", а он, Карналь, назначается бригадиром. Странный тот колхоз охватил чуть ли не половину района! Бригадирам поступило распоряжение сохранять весь инвентарь, не раздавать колхозную землю в индивидуальное пользование, обрабатывать землю сообща, как было и до войны, но скрывая это и от оккупантов, которым покажется более удобным сдирать хлеб и мясо с больших хозяйств. Затем поступило уже и не письменное, а устное, таинственно неуловимое, незадокументированное, следовательно, распоряжение о том, что все планы госпоставок должны быть выполнены сполна и зерно, принадлежащее государству, должно быть спрятано до прихода Советской Армии. Известно же, что никто так не умеет прятать хлеб, как крестьянин. Он останется голодный сам, голодными будут его дети, но что голод для людей, которые рождаются и живут под стихиями, сызмалу приучаются делать все, работают упорно, ожесточенно всю жизнь - так, что в кровать ложатся лишь для того, чтобы умереть. Не наживают богатства, никогда не жаждут его, довольствуются всегда наименьшим, может, поэтому не пугаются и в труднейшие времена, и любят свою землю даже тогда, когда она становится нещедрой для них, и никогда никому не отдадут ее, даже если понадобится заплатить своею жизнью. Чем ниже уровень жизни, тем больший патриотизм у человека - так хочется думать, глядя на крестьян. Сытые и жирные не могут считаться патриотами - они охотно уступают эту высокую честь бедным. А эти бедные, умирающие, пытаемые, расстреливаемые, сжигаемые, уничтожаемые, упорно и неуклонно бились всюду, где стояли, с врагом, проявляли героизм открытый, но применяли и хитрость, перед которой бессильной становилась любая злая сила.
      Фашисты, кажется, так и не поняли, почему в Озерах им за всю оккупацию не удалось вырвать у крестьян хотя бы крошку того хлеба, что красовался в полях, заманчиво шелестел под высокими степными звездами, наполнял золотыми ароматами беспредельные просторы, вызывая головокружение у испокон века несытых, лакомых до чужого захватчиков. Загадочно-угрожающий колхоз не дал фашистам почти ничего ни в первое лето, ни во второе. Его хлеб должен был стать хлебом победы, с этой мыслью его кто-то "организовывал" - так порой самая простая мысль может неожиданно материализоваться и стать грозным оружием даже там, где, казалось бы, умерли все надежды и угасли все проявления силы. Кому принадлежала эта дерзкая мысль - Зиньке или Лебедеву так, кажется, никто и не узнал, потому что после освобождения села Лебедев сразу пошел на фронт, а Зиньку забрали в район организовывать комсомолию.
      Карналь, приехав из далекой Туркмении, попал на Зинькину свадьбу. Лебедев вернулся в Озера с фронта, был весь в ранах, привез с войны орден Славы и две медали "За отвагу". Выходило, что он как бы завоевал Зиньку, чего Карналь сделать не сумел. На свадьбе, пока Лебедев браво вызванивал медалями и обнимал размякшую от любви Зиньку, Петро, хоть и с безнадежным опозданием, рассказал о своих еще довоенных затаенных чувствах и с горя впервые в жизни напился, отчего открылись его раны, и он тогда даже опоздал к началу занятий в университете. "В коханнi серця не половинь, одне життя, життя - одне..."
      5
      "Озера, 20/XI-1954 г.
      Дорогой сынок Петрик, дорогая невестка Айгюль!
      Сегодня уже 13 дней, как состоялись Октябрьские праздники, на которые я получил от вас поздравления с Октябрьской революцией, на которой я кровь проливал во время свержения царского ига, а моих товарищей много и много погибло, и осталось старых большевиков мизерная частица.
      Как праздновалось? Мне было хорошо. Я на праздник никуда не пошел, а пошел к родной маме, а твоей бабусе, Петрик, она выплакалась хорошенько, и я возле нее, и повспоминали нас всех, а особенно дядьку Сашка, расстрелянного фашистами, и тебя, Петрик, боровшегося с фашистами и испытавшего от них столько горя и страданий.
      Дома у нас трудненько, чуть-чуть я коровенку не сбыл, у нас уже много коров попродавали из-за бескормицы, но я задержал, а тут после праздников в колхозе стали выдавать на трудодни кукурузные будылья прямо на корню, в степи. Мне дали сорок соток. Одарка Харитоновна, хотя и старенькая уж, три дня рубила, а я на работе и по хозяйству; нарубила целую арбу, и привезли домой, а тут много колхозников не имеют скота и свои будылья продают, так мы еще и подкупили. На Октябрьские праздники мне выдали в дополнительную оплату телушку Зорьку, и теперь Одарка Харитоновна тешится с нею, как с малым ребенком. Свинку мы поставили на откорм, потому как сегодня в колхозе насчитали по двести грамм на трудодень кукурузы, и мне на десять месяцев достается 193 килограмма в кочанах, так что свинку к Новому году откормим.
      Теперь какая у меня работа? Работаю фуражиром. Работа нетяжелая, пошел, выдал колхозникам арбу соломы, поподгребал и сиди себе, теперь кормов и грамма никто не может взять без бумаги. Сейчас у нас в Озерах из-за стихии в колхозе на зимовку всего животноводства оставляют по плану коров и нетелей и волов 450 штук, а остальные 750 голов реализуют, коней оставляют только 40 штук, а остальных 143 убивают в день по три лошади и варят свиньям. Свиней оставляют 250 штук, а остальных 910 реализуют. Так же и с птицей. Вот такое положение у нас сложилось с кормами.
      Теперь относительно климата. У нас сейчас дожди через каждый день, тепло, скотину пасут, подножного корма много, озимый хлеб небывалый, жита такие, что в стрелку пошли, так что приходится косить или пускать на них скот. В колхозе ждем зимы, работу кончили, у меня свободное время, можно бы почитать, ведь ночи такие длинные. Я когда бывал у вас в Одессе, то удивился, что у вас так много книг, и просил у Айгюль, так она дала мне книжку, называется "Журбины"; и я перечитал ее тогда, а тебе, Петрик, и не сказал, потому что там про старого какого-то деда рабочего, а я еще дедом быть не хочу, еще с молодыми потягаюсь. Теперь вчера вечером, 19 ноября, приехал к Карналям мой племянник, сын покойной тети Поли Женько из Казахстана, привез с собой торбу денег, а на себе - торбу грязи. Это он был там добровольно два месяца и рассказывает, что там очень хорошо было, но такой уж худой, только глаза блестят, он там грузил хлеб на машины и с машин, одну пшеницу, и два месяца не переодевался и не мылся, потому что воды нету, только для питья и еды, да для машин, привез полный чемодан белья и одежи, а на себе порвал трое штанов и грязный оттуда ехал поездом десять дней. Так что вчера нагрели кипятку, и ошпарили "паразитов" на нашем "казакстане", и немного пробрали его за то, что он не пошел в Карналей и такой засвиняченный там позорился среди людей и нашу фамилию позорил.
      Теперь посылаю вам горячий привет и желаем самого лучшего в вашей жизни.
      С уважением остаюсь я, твой батько, целую крепко
      Андрий Карналь".
      Прошлое, переставая быть тайной, теряет все свои чары, и часто появляется искушение откинуть его, как изношенную одежду. Да и такое ли уж оно прошлое, когда ему лишь двадцать лет? Отец как бы в попытке спасти сына от увлечения несущественным, как он считал, в письмах своих был предельно деловым и точным. Не было в его письмах сказаний, легенд, сказок, таинственной подпочвы крестьянского бытия, в котором целые поколения черпали поэзию единения с ветрами, солнцем, землей, звездами, Вселенной. Легенды и сказания принадлежали миру женскому, сказки оставались с дедами, уже ушедшими из жизни. Малый Петько никогда не слыхал от отца ни одной сказки, только дед длинными зимними ночами, лежа с внуком на горячем поду печи, на который бабушка Марфа накладывала куски хозяйственного мыла (высушенное, оно не так быстро смыливалось), быстро и неразборчиво бубнил ему сказку за сказкой, без передышки, без объяснений, без названий, сплетая все в какой-то бесконечный фантастический эпос, в котором слова терялись так же, как в дедушкиных молитвах перед иконами. И если сам бог ничего не разбирал в его бормотании, то Петько и подавно вынужден был довольствоваться одним звучанием дедушкиного голоса и впоследствии понял, что, наверное, в сказках важно прежде всего и не содержание, а настроение, они как музыка, как все сто тысяч украинских песен, сплетенных в кольцо восторгов, очарований, страхов и надежд. Может, потому отцово поколение входило в жизнь без сказок и сыновей своих вело за собой с бодрой песней: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью..." Не становилась ли слишком одномерной и скучной жизнь без сказки? Карналь не мог бы ответить с уверенностью, сказки оставались для него в какой-то прекрасной, но недостижимой дали, когда же слышал, что рядом с ним живут люди, которые избрали себе специальностью складывание новых сказок, то удивлялся безмерно. Разве может существовать подделка под сказку? Поэтому всегда отдавал преимущество людям, создающим самое жизнь, и жизнь такой плотности, что равняется она иногда полям сжатия в звездных системах, где фантастические силы энергии вытесняют из себя даже материю.
      "Озера, 21 марта 1974 г.
      Дорогой сын Петрик!
      Прежде всего сообщаю, что мы до настоящего времени живы и здоровы, чего и тебе желаем. И грустим поныне по нашей незабвенной невесточке Айгюль, и плачем, как вспомним, что такая молодая и знаменитая женщина ушла с этого света, до сих пор не верится, что она погибла. Дед Гнат одно говорит, мол, умирает только тот, кто не хочет жить, а кто хочет жить, тот живет дальше. Деду Гнату уже сто лет, а бабке Параске девяносто семь, и оба живы, и Васько, их сын, твой товарищ, секретарем территориальной парторганизации у нас, ему уже больше, чем тебе, Петрик, он на два года старше.
      Дома у нас все в порядке, я работаю на прежнем месте, в амбаре, готовимся к весеннему севу, очищаем посев-материал и завозим со станции, готовимся дать второй миллиард пудов хлеба для нашей страны, как дали прошлый год. Погода у нас уже второй месяц стоит сырая, большая грязь, прямо по пояс, тракторами так поразбили дороги, что никакие машины не пройдут.
      Теперь опишу вам, как третьего марта отметили мой день рождения, это восемьдесят лет, я уже в селе после деда Гната, бабы Параски и старой Трофимовны самый старший, а еще работаю на постоянной работе, то есть триста шестьдесят пять дней на год каждый день иду на работу без выходных, без болезней и передышек. В этот день у нас собралось в 12 часов восемьдесят душ, голова колхоза Зинька Лебедь с мужем и голова сельсовета Карпо Дудка, и приехал секретарь райкома партии и голова райисполкома, и все с женами, и была музыка, баян, скрипка, бубен, пить и есть было тоже, пива 55 бутылок, горилки 45 бутылок, вина шампанского 5 и коньяку 18 бутылок, да еще была у меня канистра спирта, но его никто не пил, так что остался весь целый. Получил я 91 телеграмму к дню рождения, но все брали твою телеграмму, Петрик, и ее читали, потому что все другие телеграммы только "поздравляем с днем рождения", и все, а у тебя очень интересно для всех написано, и все в одно говорили: вот у нас родился академик, и это ты воспитал, дед Андрий, нашего советского академика, и я аж заплакал от радости, что хорошо живем, а уже старый, восемьдесят лет, и мачехе твоей уже восемьдесят четыре, но еще будем жить.
      Пиши мне, Петрик, как там внучка моя Людочка со своим мужем, может, летом приедете в гости. Сегодня у нас снежок выпал, дороги немного подморозило, может, понемногу наладится.
      Пока до свидания, остаемся ваши родные, крепко целуем, обнимаем - твой
      отец Андрий Карналь и Одарка Харитоновна".
      Расстояние между двумя отцовыми письмами - двадцать лет. Чем они были заполнены? Можно ответить одним словом: перемены. Заботы народа, который не позволяет себе ни передышки, ни расслабления. Поэтому перемены всегда к лучшему, потому и забывается все недоделанное, все неоплаченные долги, собственные и чужие. Отцовы письма как бы всегда напоминали Карналю, что не следует забывать о своем происхождении, он, как ни был занят, все больше погружаясь в беспредельность проблем, которые возрастали, модно выражаясь, по экспоненте, иногда невольно уже и не уходил мыслью в прошлое, а как бы проваливался в пропасть воспоминаний, чтобы удовлетворить исконное человеческое стремление поглядеть на себя со стороны, определить масштабы перемен собственных. И всякий раз убеждался: видишь вокруг множество людей, но не себя самого. Себя все же выдумываешь, так же, как и собственный голос, которого почти никогда не слышишь и не узнаешь, когда звучит он, к примеру, по радио. От этого неумения увидеть себя самого порой рождается ощущение бессилия. Ты только такой, как есть сегодня, а не такой, каким был и когда-то будешь. Ты похож на время, отмериваемое часами: часы показывают только эту минуту, и ничего больше - ни назад, ни вперед. Люди, от природы не наделенные силой превышать самих себя, охотно подчиняются автоматизму времени; и тогда воцаряется настроение жить только нынешней минутой, плыть по течению, полагаться лишь на собственные усилия, забывая о корнях, не заглядывая на вершины. Тогда думать о жизни своей страшно, потому что схватываешь лишь концовку, лишь ближайшее, все предыдущее тонет в целых океанах событий, которые ты и не берешься вообразить, ни перечесть, и такой человек как будто и не жил, а лишь присутствует нынче при развязке собственной жизни. Все уже произошло будто за пределами его опыта: любовь, ненависть, мужество, страдания, измены, дружба, выдержка. И не понимают такие люди, что, возвращаясь к самому себе, жаждешь снова сравняться с собой в минуты наивысших взлетов и чувствуешь всякий раз, как это мучительно трудно, а то и вообще невозможно. Так идешь вперед, вечно возвращаясь назад, отбегая, чтобы разогнаться, как маленький мальчик, чтобы перепрыгнуть лужицу, или чемпион мира, который, прежде чем осуществить прыжок за отметину мирового рекорда, отходит назад, для разбега.
      Есть ли у нас история, корни, обладаем ли мы богатствами многовековыми и неохватными - или только примитивная электронность, машинная оголенность, безжалостная функциональность, где умирают все мечты, где нет воспоминаний, передышек? Твое происхождение, твоя история, история твоего народа как бы подпирают тебя, умножают твои силы, ты приобретаешь многомерность, тебе кажется, будто жизнь твоя не ограничивается скромными измерениями, которые разрешают законы природы, - ведь ты овладел еще и законами истории, и вот уже тебе тысяча и десять тысяч лет, а впереди - беспредельность и неограниченность. И горько становится, когда, оглядываясь назад, замечаешь нерадивость и пренебрежение опытом народа даже на примере небольшого твоего мирка детства. Кто-то же бился в тринадцатом столетии с татарами на Химкиной горе, раз там и теперь еще стоят Татарские могилы, кто-то не пускал татарских всадников в плавни пасти коней, а может, не пускал и на Киев ведь Батый шел на золотой город русичей вдоль Днепра? Кто? Ни имени, ни воспоминания. Да что тринадцатый век? Даже те порубленные махновцами возле Олейнички красные бойцы - кто они, как их имена, каково происхождение, откуда они? Никто не знает, все смыто весенними днепровскими водами, все проросло травой, разносится ветрами, только безымянные следы, как те глубоченные, точно на лунной поверхности, метровой глубины колеи в плавнях посреди тальника, что были выбиты советскими танками, шедшими в сорок третьем на Куцеволовскую переправу. А кто шел, кто пал, чьи могилы разбросаны в степи, позарастали после войны буйной пшеницей, а потом, распаханные равнодушными тракторами, и совсем исчезли так же, как залитые танковые неизгладимые следы в плавнях водами Днепродзержинского моря? Теперь даже юные озерянские следопыты не установят имен, кроме тех немногих, которые уже во время войны погибли в самом селе и были похоронены там с упоминанием, кто они и откуда, и теперь перенесены на новое кладбище, на которое в День Победы приезжают их родные с Волги, Урала, Сибири, с Кавказа и стоят, печалясь, у красных обелисков, вокруг которых зелено струятся прекрасные просторы степи.
      Все, что живет с человеком, принадлежит ему. И те гуси, которые спасли когда-то Рим; и краковский трубач, который известил о приближении татарского войска и погиб от вражеской стрелы в горло, падал, захлебываясь кровью, и трубил, трубил и не упал - падает уже семьсот лет и никогда не упадет; и та отважная девушка, которая похитила у татарских жен зернышко мальвы, чтобы украсить ею фасады всех хат Украины; и Александр Невский, что и доныне смотрит, как ломается под псами-рыцарями лед на Чудском озере; и днепропетровский парень Саша Матросов, закрывший грудью амбразуру фашистского дзота; и молодогвардейцы - дети, которые своим героизмом превзошли даже взрослых борцов. Разве все это можно забыть? И разве не странны те люди, которые время от времени поднимают разговор о том, что не нужно-де нам ни скифов, ни муромцев, ни казаков, ни участников восстаний, а только и знают, что почаще заглядывать в подойник, чтобы установить, сколько дала корова молока, или караулить курицу, пока она снесет яйцо.
      Не забыть Карналю никого и ничего. Ни лейтенанта Ковалева, с которым стоял в окопе, когда вдруг с пришепетыванием прилетела фашистская мина и взрывом свалила обоих. Ковалев упал, накрыл его своим телом, когда же Карналь, окровавленный и оглушенный, освободился, удивляясь, почему не шевелится Ковалев, то с ужасом увидел, что у него миной снесло голову. Не забыть однокурсника Васю Юбкина, у которого всегда нестерпимо болели перебитые в танке ноги, и он матерился от этой боли в самые неподходящие моменты: перед девушками, перед преподавательницей, перед строгими экзаменаторами. Не забыть сирот из колхозного патроната и послевоенных вдов. Всех помнить будешь, не перешагнешь, не перепрыгнешь ни через год, ни через день, ни через час!
      Если бы попытался перечислить или хотя бы определить в общих чертах те перемены, что умещались в двадцатилетнем промежутке между двумя отцовыми письмами (промежуток, надо сказать, наполненный и другими письмами отца, в которых умело и мудро определено главное, что произошло в его мире), то, наверное, не хватило бы самой объемной памяти ни одной из созданных им вычислительных машин. Одно мог сказать наверное: никто не сидел сложа руки, ибо время летит одинаково неудержимо для всех и затягивает нас в свое движение и ритм даже тогда, когда кажется нам, будто мы сами создаем то время.
      Карналь летал в стратосфере между материками, спускался под воду на атомоходе, присутствовал при старте космических ракет, на Байконуре, ходил по царским палатам в Московском Кремле, видел тайгу, пустыню, океаны и Гималаи, поднимался на пирамиду Хеопса по темной стометровой штольне и спускался в угольную шахту с крутопадающими пластами по еще более крутой и длинной штольне, слушал работу миллионокиловаттной турбины и пытался расслышать, как растет под землей слабый побег пшеницы, выступал перед пионерами, перед государственными комиссиями, с кремлевской трибуны и с трибуны ООН. Достаточно? Он был трижды в Стокгольме, четыре раза в Хельсинки, шесть раз в Париже и Белграде, сто раз в Москве, двенадцать раз в Будапеште, пять раз в Праге, дважды в Пекине (дважды!), шестнадцать раз в Нью-Йорке (шестнадцать!), трижды в Дели, в Бонне, Берлине, Токио, Амстердаме, Лондоне, Копенгагене, Риме. Перечень можно еще продолжить, но надо ли? Изменилась ли от всего этого в Карнале хоть жилка? Если что и изменилось, то разве что под действием законов природы, под влиянием лет, то есть, откровенно говоря, старости. Всегда молоды только стюардессы в самолетах, в которых ты летишь над миром. Жизнь или полет?
      Человек становится великим тогда, когда он лучше других понимает нужды своего времени, пока он направляет все общественные силы на осуществление этих потребностей, за ним все идут, охотно предлагают свои силы, помогают действовать для всеобщего добра. Но бывает, что такой человек на этом не останавливается и начинает осуществлять уже свои собственные планы, которые ему, вполне вероятно, кажутся и мудрыми, и грандиозными, но, к превеликому сожалению, не базируются на истинном положении вещей. К примеру, кто станет отрицать, что кукуруза - прекрасный злак? Или что горох - чрезвычайно полезное растение? Но попробуйте засеять кукурузой и горохом всю нашу страну от Кушки до Мурманска - что получится? Всегда находятся люди, которые подпрыгивают при каждом случае: ах, как это прекрасно! Ах, как грандиозно! Ах, какая мудрость! Но народ никогда долго не сможет жить в разлуке с истиной. Он никому не позволит злоупотреблять его терпением. Неминуемые перемены, этот закономерный результат усилий целого народа, устраняют с дороги все.
      История творится не на безлюдных просторах. Единственное место исторического действия - это жизнь каждого отдельного человека, человеческие судьбы, жизнь не дает возможности пребывать в роли наблюдателя. Государственная дисциплина предусматривает уважение к людям, наделенным на то или иное время властью, но законы хозяйственной жизни, к сожалению, не всегда совпадают с требованиями морали, даже самой высокой. Рано или поздно должен был вступить в действие закон, сформулированный когда-то Пронченко: все будут сняты или умрут. Но между тем сам Пронченко, не соглашаясь с некоторыми почти бессмысленными замыслами одного из государственных мужей, вернулся на работу по научной специальности. Карналь ездил к Пронченко в гости, не имел намерения отказываться от знакомства с этим прекрасным человеком только потому, что у того изменилась, и не к лучшему, должность, они ездили по городу, Пронченко рассказывал академику (Карналь уже был академиком на то время, недопустимо молодым академиком, следует заметить!), что бы ему хотелось еще сделать в жизни, однако сделано уже было и так немало, - и ни единого слова ни о государственном муже, ни о их немного странной и внешне почти непрослеживаемой дружбе. Пронченко не спешил благодарить Карналя за верность, тот не носился со своим благородством. Ибо разве же не так должны вести себя все честные люди?
      Кучмиенко в те годы вспомнил свой давнишний опыт - в соответственную минуту торчать перед глазами - и вновь очутился на трибунах. Было впечатление, что он и спит на трибуне. Записывался на выступление всюду и записывался первым, чтобы перед ним не провели ту всемогущественную черту, которая кое-кому закрывает рот даже и тогда, когда он может сказать что-то стоящее. Правда, Кучмиенко использовал трибуны только местного значения. Выше его не пустили. Опять же нашлись мудрые люди, - если посмотреть, то во все времена в таких людях нет недостатка. Суть всех выступлений Кучмиенко сводилась у одному и тому же: вот есть солидные научные, а то и научно-производственные учреждения. Кто их возглавляет? Те или иные люди. А если присмотреться к тем людям, то что мы увидим? Мы увидим, что их поставили другие люди. Работники. Ответственные, можно сказать откровенно. Теперь встает вопрос, где те работники сегодня? Удержались они на своих высоких должностях или государственная мудрость распорядилась переставить их несколько ниже? Кто захочет, тот убедится. Как сказал поэт: "Иных уж нет, а те далече". Истина неопровержимая. Однако поставленные теми снятыми продолжают возглавлять, остаются на своих должностях безосновательно, незаконно, противоестественно. Какой вывод? Заменить их людьми более достойными, по-настоящему идейными, преданными делу, проверенными на деле.
      Ни одного имени, а все понятно. Все сводилось к обыкновеннейшему примитивно-логичному треугольнику: Пронченко - Карналь - Кучмиенко. Пронченко поставил Карналя, теперь Пронченко снят, следовательно, надо снять и Карналя, а вместо него - третий угол - Кучмиенко. Довольно с него неизвестности и возмутительной недооценки! Он готов наконец возглавить! Что? Карналь академик, а есть еще немало докторов наук? Ну и что? Он охотно возглавит и докторов, и академиков! Разве важны образования и звания? Главное - идейность! Однажды Кучмиенко получил записку. Спрашивали, бывают ли идейные дураки. Кучмиенко неосторожно прочитал записку и, потрясая листочком, сказал: "Счастье, что этот человек не подписался под таким провокационным вопросом!" Зал загремел от хохота, похоронив Кучмиенко под его могучими обвалами.
      Когда Пронченко вернулся в столицу, они встретились с Карналем опять же не так, как это водится между друзьями, не за столом, не в мирной беседе, исполненной воспоминаний, вздохов, сожалений и подбадриваний. Снова был звонок, снова неожиданный, снова Карналь узнал, что Пронченко уже несколько дней в столице, хотя семья еще в Приднепровске, живет пока в гостинице, но уже есть рабочее место, кабинет, телефоны, обычная обстановка и, что всего главнее, масса нерешенных проблем, которых с каждым мгновением становится все больше и больше. Но и не ради этого позвонил Карналю Пронченко.
      - Угадай, - сказал он с доброй таинственностью в голосе, - угадай, кто тут у меня сидит.
      - По-моему, это невозможно, - ответил Карналь. - Либо кто-то из сорока пяти миллионов жителей Украины, либо кто-то из двухсот пятидесяти миллионов советских граждан, либо, если брать глобальные масштабы, один из трех с половиной миллиардов жителей земного шара. Этих вариантов не сможет рассчитать никакая электронная машина.
      - А еще кибернетик! - засмеялся Пронченко. - Коли так, придется тебе приехать ко мне. По телефону больше ничего не скажу.
      - Приехать? А куда?
      Карналь ехал не столько для того, чтобы увидеть неведомого гостя, сколько самого Пронченко. Сожалел, что не обладает умением бурно высказывать свою радость. А как он действительно счастлив, что снова обретает высокую радость общения с этим человеком, рядом с которым нельзя мыслить мелочно, неинтересно, приземленно, который сам горел и зажигал тебя, который светился такой чистотой и честностью, что как бы просвечивал и тебя самого, сам умел увлекаться и поддерживал это умение и способность к увлечениям и в тебе. А что за человек без увлечений?
      Помощник у Пронченко был новый. Скуластый, проворный, с умными внимательными глазами, с приветливой, несколько несмелой улыбкой, он сразу узнал Карналя, хотя вряд ли видел его когда-нибудь, не стал по обычаю помощников пугать и предупреждать, чтобы не задерживался и не отнимал много времени, а как бы даже обрадованно сказал: "Прекрасно, что вы так скоро приехали, Петр Андреевич!"
      Карналь переступил порог хорошо знакомого ему кабинета, простого, скромного, со столом для заседаний, портретом Ленина над столом, еще были там кресла для посетителей, селектор и телефоны на специальном столике, ковровая дорожка на полу - больше ничего.
      Пронченко уже шел навстречу, но шел не один - рядом с ним была женщина, которую Карналю не надо было и узнавать, так как видел ее каждый год, приезжая в гости к отцу. Зинька. Председатель колхоза "Днипро". Ничего в ней от бывшей Зиньки, так же, как ничего не осталось в нем от бывшего чувства к ней. Разве что глубоко теплилась искорка чего-то горестного, затерянного под напластованием лет. Зинька изменилась почти до неузнаваемости. Когда-то она носила с собой запах школы, тот вечный запах кислородного голодания, точно у подводников. А теперь несла с собой ароматы степи, молодой озими, густых ветров, крупных дождевых капель, щедрот земных и небесных и сама была точно воплощение щедрости - пышная, полногубая, большеглазая, голосистая. На импортном темно-синем костюме красиво выделялись ордена, и Карналь успел подумать, что Зиньке, или, как ее теперь зовут, Зинаиде Федоровне, ордена идут, они как бы созданы для такой вот украинской красоты.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48