Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мужицкий сфинкс

ModernLib.Net / Классическая проза / Зенкевич Михаил Александрович / Мужицкий сфинкс - Чтение (стр. 12)
Автор: Зенкевич Михаил Александрович
Жанр: Классическая проза

 

 


Кругом щетинится жнивом ровное поле, и только под самым носом аэроплана зеленеет болотце, в котором мы по счастью не увязли. Невдалеке на телеге стоит мужик с вилами, сзади за ним по пожне стелются кучки разбросанного навоза.

Комаров подошел к нему и о чем-то спросил. Мужик в ответ замахал рукой и показал на лес.

— Что случилось? — высунулась из дверцы Эльга.

— Ничего. Пустяки. Сейчас опять поднимемся, — успокоил Комаров и вместе с бортмехаником заносит и откатывает аэроплан от болотца.

Чернобородый, в оспинах мужик лет сорока подходит к нам. Он даже захватил с собой вилы — второпях от удивления, а может быть, и предусмотрительно на всякий случай: кто знает, какие люди слетели к нему на пожню.

— Небось, дядя, не унесем тебя на небо к Илье-пророку, — шутит Комаров и показывает мужику, как надо взяться за руки, чтобы помочь пустить пропеллер.

Мужик, убедившись, что бояться нечего, решительно втыкает железный трезубец в землю.

— Контакт! — кричит швед-механик.

— Так... так... — широко улыбается мужик и загребает мою руку в свою измазанную навозом шершавую ладонь.

Отлакированный дождем пропеллер завертелся вентилятором, и мотор оглушительно взорвался. Мужик отскочил в сторону, бортмеханик и я торопливо влезли в кабинку.

XLI Прошение сумасшедшего

Когда мы вылезли из кабинки, Эльга больно ущипнула меня за руку и прокричала под ухом:

— Ни слова по-русски... Запомните... Мы иностранцы, шведы... Говорите по-немецки... Вы ведь жили в Берлине... Только не проговоритесь...

Что означало ее предупреждение, я понял только потом, увидев вечернюю газету.

На аэродроме нас встретили несколько военных. Один из них, высокий, седоусый, с малиновыми ромбами, разговаривал по-французски с Эльгой. Подкативший на такси кинооператор вертел ручку аппарата. Потом в автомобиле по Тверской мы проехали в Гранд-отель.

Весь этот сутолочный восемнадцатичасовой московский день отпечатлелся у меня в мозгу каким-то сумасшедшим киномонтажом. Может быть, причиной этого были бессонная ночь и воздушная качка, а может быть, и то, что мы действительно (как это ни странно) начали с сумасшедшего дома.

— Я хочу поехать на Канатчикову дачу, — объявила за завтраком Эльга. — Вы помните, Матвей Алексеевич, я рассказывала вам про мою подругу... Ее муж, полковник-врангелевец, при наступлении красных спрятался в психиатрической больнице в Симферополе. Его записали душевнобольным под чужой фамилией. Одна из сиделок донесла, и его расстреляли вместе со старшим врачом... Бедняжка Валя умерла от преждевременных родов...

— При чем же тут Канатчикова дача? — удивился Комаров. — Ведь это было в Симферополе, и полковника, как вы сами говорите, расстреляли...

— Да, но я все же хочу удостовериться, нет ли там кого-нибудь из наших...

Комаров, привыкший исполнять все капризы Эльги, не стал возражать, и мы отправились на Канатчикову дачу.

Эльга ломаным русским языком объяснила швейцару, что нам нужно, и прошла к дежурному врачу.

В вестибюле по бокам лестницы висят две картины: Ленин в кепке на булыжной мостовой Красной площади и около копны с лежащей косой — Калинин в голубой рубахе с расстегнутым воротом и бруском за поясом. Перед картинами на деревянных стойках лохматятся две карликовые пальмы. Напротив на стене чернеет доска, похожая на классную, и на ней надпись мелом:

Психиатрическая больница
имени П. П. Кащенко
к ... числу ... мес ... состояло мужч ... женщ ...
прибыло ... выписалось ... скончалось ...

Я запомнил только последнюю, итоговую цифру — 1163 — и странную фамилию дежурного надзирателя: Гарают. Портреты, объявления месткома — все так просто, точно мы находимся в каком-нибудь обычном учреждении.

Скоро вернулась Эльга и сообщила, что осмотр больницы разрешен. В провожатые нам дали молодого врача-психиатра, невысокого брюнета в золотых очках и белом халате. Он провел нас под дождем через двор к одному из двухэтажных кирпичных корпусов, разбросанных среди сырой зелени сада. Надзиратель предупредительно отпер ключом дверь и впустил нас в палату.

— Здесь отделение для паралитиков и шизофреников, — объяснил врач. — Прогрессивный паралич на почве люэса... Шизофрения, или правильней схизофрения, от греческого глагола «схизейн» — расщеплять. Расщепление личности...

Палата обычная, больничная, и больные (если не заглядывать им в глаза и не заговаривать), как будто обычные, в нижнем белье и туфлях бродят и лежат на кроватях. Лица изможденные, дизентерийные, — может, это отсвет залитой дождем зелени из-за затененных деревьями окон. Взгляд или напряженно угрюмый, или идиотский. Вместо речи обрывки бессвязных нелепых фраз. Распростертый на тюфяке длинный худой, заросший бородой мужчина бесстыдно заголился, спустив кальсоны ниже колен, и от него пахнет испражнениями.

Шизофреники лежат под одеялом, согнув ноги и обхватив руками затылок, или застыли в позе роденовского мыслителя. Такое напряжение неразрешимой мысли видел я только на лице задумавшегося Хлебникова. Их черепа — надколотые глиняные кувшины, они несут их бережно на плечах, как данаиды, без конца черпая и выливая в бездонную темноту огненные мучительные мысли. Никто из них не обращает на нас внимания, они всецело заняты своим бесплодным перпетуум-мобиле. Только один голубоглазый юноша, слабоумный Шура, сопровождает нас во время обхода, заговаривает, мычит, размахивает руками и всячески старается услужить.

— Это тихое, благонравное отделение. Сейчас мы перейдем в более буйное, — улыбается врач, проводя нас в следующий корпус.

Такая же палата, только окна разграфлены железными линиями решеток. Больные не лежат, а возбужденно расхаживают, жестикулируют и разговаривают сами с собой. Глаза у них лихорадочные, опьяненные наркозом безумия. Под их взглядом проходишь, как под наведенным дулом револьвера, из пустоты которого каждую секунду может последовать неожиданный взрыв. Мне кажется, что мы вошли в клетку к тиграм, и я невольно держусь ближе к укротителю-психиатру, гипнотизирующему сумасшедших своим белым халатом, ровным спокойным голосом, ласково-покровительственным похлопыванием и испытующим строгим взглядом, падающим из стекол очков холодным душем на воспаленные бритые головы.

Наше появление волнует и привлекает внимание больных. Некоторые принимают нас за какую-то комиссию и, напрягая остатки сознания, бессвязно-отрывочно силятся изложить свои жалобы и просьбу об освобождении.

— Можно спросить, кто вы такие? — обратился ко мне больной с бородкой и в очках, расхаживающий из угла в угол с заложенными за спину руками. У него серьезное интеллигентное лицо, и на минуту мне кажется, что он совершенно нормален.

— И у меня тоже было резиновое пальто... Я — инженер... Гудрон, асфальт... У меня сейчас нет комнаты... я здесь временно... Прошу перевести меня в санаторий... Не перебивайте, пожалуйста...

Из угла с кровати, из-под синего одеяла, кто-то громко закричал петухом. Врач подошел к нему и похлопал по плечу. Лицо больного расплылось в идиотскую довольную улыбку. В полутемном проходе нас встретил похожий на Поприщина небритый сумасшедший в халате.

— Бывший директор Даниловской мануфактуры, — показал на него врач.

Услышав знакомое название, сумасшедший улыбается, кланяется и любезно жмет всем нам руки, приглашая сесть на кровать, вероятно, он думает, что принимает нас у себя в служебном кабинете.

Дверь в отделение для буйных заперта, и в ней проделано крошечное окошечко, как для руки кассира. Здесь уже нет кроватей и тюфяки разбросаны прямо на полу. Двое рослых надзирателей все время держатся около нас и унимают больных, хватая их за руки. Укротитель завел нас в самую опасную из своих клеток.

— Так нельзя бить! — вопит смазливый чернявый подросток. — У меня неврастения, а меня держат. Выломали два ребра... Так и девочки любить не будут (и он игриво подмигнул Эльге).

— Покажи, где тебе выломали ребра...

Больной поднял рубаху и показал здоровую грудную клетку, куда врач потыкал пальцем.

— И все-то ты врешь, братец... Ну, ступай, ступай. На полу лежит длинный худой парень (рубаха на плече у него разорвана в клочья) и бормочет трагическим голосом:

— Я не знаю, кто такой Ленин... Не знаю, кто такая Надежда Константиновна... Я не знаю...

— Что плачешь? Сейчас тебя отправят в ванну, — успокаивает надзиратель бородатого больного, который обмочился и ревет, как маленький мальчик, утирая слезы рукавом.

В полутемных каморках возня, вскрики и бормотанье, но жутко туда заглядывать, и я держусь поближе к двери, где стоит надзиратель с кастетом ключа в кулаке.

Когда мы выходили из палаты, нас нагнал сумасшедший инженер и подал мне клочок бумаги вместо прошения. Вдогонку нам полетело непечатное ругательство «пошли вы на...» и петушиное «ку-ка-реку».

— Вы спрашиваете, как мы с ними ладим? — улыбается психиатр. — Конечно, если бы они могли действовать согласованно, то разнесли бы всю больницу. Но каждый из них психически изолирован, заключен как вы в одиночку и почти не сообщается с другими. А вот здесь помещаются больные с менее опасной формой психических заболеваний, выздоравливающие. Мы даже посылаем их на садовые работы.

Лица у больных более спокойные, осмысленные. Некоторые играют в шахматы, другие собрались выходить на работу и ждут, когда перестанет дождь. Девушка-уборщица, со светлой приглаженной косой, выносит проветривать на лестницу тюфяки.

— Брось... нехорошо так, — останавливает высокий, с открытым приятным лицом юноша своего товарища и отрывает его руку от прорехи.

— Возможно ли полное выздоровление? Да, если психическое заболевание произошло от какого-нибудь неожиданного сильного аффекта, потрясения. Вообще же... Сейчас я покажу вам отделение, где находятся больные на испытании, так сказать, кандидаты в сумасшедшие...

Отдельный красный корпус стоит в стороне от других среди сада. Окна без решеток, и палаты чище, хотя кровати и уставлены почти вплотную. Среди десятков шаркающих туфлями больничных призраков, готовых задвинуть в кремационную печь безумия свое разлагающееся сознание, мне запомнились только некоторые.

...Благодушный, всем довольный инженер-строитель, блондин небольшого роста, в пенсне, недавно еще чертивший планы проектов и угощавший шоколадом надушенных дам в золоченой бархатной ложе Большого театра. Он беспрестанно улыбается, поправляет спадающее с носа пенсне, суетится, старается всем помочь и услужить. У него прогрессивный паралич, неужели и ему придется, как тому полутрупу, деревенеть на тюфяке в своих экскрементах?.. Алкоголик, страдающий манией преследования: два неизвестных с револьверами неотступно следят за ним и хотят пристрелить... Угрюмый больной, похожий на сектанта или толстовца, — он умышленно принижает себя, ходит босиком и напряженно думает о каком-то искуплении, как безумный герой «Красного цветка» у Гаршина... Черный, щетинистый, плосколицый мужчина закрывает глаза руками, всхлипывает и бормочет: «Я покончу с собой... я покончу с собой». Вчера вечером его сняли с пожарной лестницы Большого театра... Молодой эпилептик с дегенеративным арестантским лицом, широко открывая губы, бессмысленно четко отчеканивает окончания слов... Похожая на древнехристианскую подвижницу девушка не ест больше десяти дней и неподвижно лежит на спине, спеленутая простыней, как мумия.

— Ну что же вы, и сегодня не хотите есть? — спрашивает врач, поднимая ее иссохшую костлявую руку. — Тогда придется питать вас искусственно...

Девушка молчит, и по ее пергаментным щекам морщинится блаженная юродивая улыбка.

Рядом через одну кровать мечется и стонет забинтованная благообразная старушка, которая в припадке буйства порезалась оконным стеклом.

— Это безобразие! Почему меня схватили и привезли сюда? Я совершенно нормальна. У меня только пляска святого Витта, — возмущается молодая красивая шатенка. — Я не могу больше... Эта сумасшедшая старуха все время кричит...

На подоконнике у ее изголовья сохнет букет из ромашек и лиловых колокольчиков. Небольшая, изящная, как у ящерицы, голова театрально обмотана тюрбаном... из желтого шелкового платка. Она полусидит на кровати, прикрыв ноги одеялом. Большие светло-карие глаза зовут и умоляют...

Накинув на плечи ризой одеяло, высокая сухопарая больная молится в пустой угол...

Пикантная сероглазая блондинка просит о свидании со своим сожителем, находящемся в мужском отделении, и читает вслух его нежное мелко исписанное письмо. Об этой паре писали в газетах. Она целый год не выходила из комнаты, ее сожитель — инвалид с серебряной трубкой в простреленном горле, — уходя, запирал дверь на ключ. Соседи сообщили об этом в милицию, и ее нашли голой на куче тряпья, под изношенной солдатской шинелью. Среди накопившегося за год мусора на полу валялся окровавленный шприц с морфием.

— Все это раздули газеты... Я выходила по вечерам...

Говорит она вполне разумно, но пальцы ее, держащие папиросу, дрожат, зрачки расширены, точно атропином, и зубы у ней нехорошие, крошащиеся, темные, — наркоманка.

В одной из палат больные занимаются рукоделием. Миловидная молодая девушка истерически хохочет и кокетничает с доктором.

Где граница между здоровым и больным сознанием? Некоторые из больных, встреть я их в другом месте, показались бы мне вполне нормальными. Теперь же, наглядевшись в глаза сумасшедших, я начинаю замечать безумие и в глазах здоровых людей. Какая-то «сумасшедшинка» чудится мне и в пристальном взгляде Эльги. Она попросила разрешения просмотреть поименный список всех больных и, кажется, не нашла среди них никого «из наших».

После обхода сумасшедшего дома я чувствую себя подавленным, унылым — есть что-то заразительное в этом разложении человеческого сознания. Я с облегчением подставляю лоб под бьющую из-под стекла автомобиля свежую струю ветра и последний раз оглядываюсь на этот зеленый оазис безумия среди каменной пустыни города.

Прямо с Канатчиковой дачи мы отправились в Донской монастырь к могиле патриарха Тихона. Монахи давно уже выселены, и монастырские помещения отданы или музею, или под квартиры. Под старыми деревьями на выбитых каменных плитах, ведущих к ступенчатой паперти красного, пышного, в стиле барокко, собора, мальчишки играют в козны. За решетчатым окном сводчатой кельи женщина в синем платье накачивает огненный столбик примуса. В церковь к могиле патриарха нас не пропустили.

— Без билетов нельзя, — объявила бойкая сторожиха в красном платке. — С двенадцати до трех тут музей... понимаете, музей...

Эльга пошла к воротам покупать билеты. Около церкви направо в углу колесом ветряка торчит высокий крест из сложенных лопастей пропеллера над небольшим холмиком из дерна.

— «Летчик Александр Стефанович Рыбко, 23 лет, погиб на Туркестанском фронте 30 октября 1923 года», — прочел вслух Комаров. — Угробился бедняга в песочек. Совсем еще птенец. И рожица довольно симпатичная, смазливая.

С застекленной фотографической карточки, из жестяного побуревшего венка на нас весело смотрел безусый молодой человек с гладко причесанным пробором. Комаров садится на скамейку и закуривает. Синеватый дымок прозрачной струйкой вьется к залатанным жестью лопастям пропеллера, — точно бензинная вспышка готовящегося взлететь мотора.

Вместо спинки у скамейки — замшелый каменный саркофаг соседней могилы. Я с трудом разобрал полустертую надпись: Донского монастыря наместник архимандрит Аркадий, жития его было 72 года...

Заметив Эльгу, Комаров быстро потушил недокуренную папиросу.

— Я купила билеты. Сейчас нас проведут в церковь вместе с экскурсией. Какое безобразие, — возмущается Эльга.

По каменной дорожке среди могил гулко топочут каблуки молодежи. Слышатся шутки и смех.

— Текстильщики, сюда! — звонко, как в лесу на маевке, кричит, приставив рупором руку к губам, высокая с крымским загаром комсомолка в красной повязке.

Эхо ее молодого голоса, отпрянув от толстой церковной стены, теннисным мячом катится по зеленому дерну могил между черных обелисков надгробий к подножью монастырского кремля.

— Ну, куда лезешь? Говорят тебе, без билета нельзя, — останавливает сторожиха у двери забрызганного известкой парня, старающегося протиснуться в церковь вместе с экскурсией...

— Мне только приложиться...

— Приходи после трех. Тогда и прикладывайся...

Я вхожу последним и, как и все, наступаю на две чугунные плиты в каменном полу паперти. Из-под рваного веревочного половика, о который вытирают грязные подошвы, ржавеют литые надписи: Здесь положено тело... Здесь погребено тело...

— Товарищи! — ораторствует молодой человек, руководитель экскурсии. — Я уже говорил вам, что попытка православной церкви в лице патриарха Никона подчинить себе государственную власть, наподобие западной католической церкви, окончилась неудачей. Церковь всецело подчинилась правительству и стала чиновничьей организацией. Патриарх Тихон был последней ставкой контрреволюции. Он пытался бороться с советской властью, противился изъятию церковных ценностей во время голода. Но народные массы за ним не пошли. Здесь, как видите, его могила. Верующие украшают ее цветами, служат панихиды, конечно, в те часы, когда не функционирует музей. Мы им не мешаем — религия отмирает сама собой по мере роста агитации и ликвидации неграмотности...

Могила, направо от входа, в простенке между двумя окнами, кажется от развешенной хвои зеленой кущей. Посредине на возвышении под стеклянным колпаком сырной пасхой стоит белый патриарший клобук с золотым крестиком наверху и крылатой головой херувима. Вокруг — подсвечники со сложенными по три в пучок свечами, белые цветы — хризантемы, гортензии, астры и какие-то золоченые металлические, похожие на древнеегипетские, опахала. На стене — серебряный крест, а в окне — фотографическая карточка благообразного седобородого старичка, с добрыми глазами, в белом патриаршем клобуке.

Сухопарая старушка от свечного прилавка, в очках, перевязанных ниткой, и в белом платке, предупредительно поворачивает выключатель, и среди зелени ярко вспыхивает стосвечовая электрическая лампочка.

— Картузы-то, картузы-то снимите, бесстыдники, — укоряет старушка подростков, вошедших в церковь в кепках.

Звонкие голоса и шаги молодежи гулко отдаются под низкими сводами древней кладбищенской церкви. Точно задорный воробьиный выводок влетел в разбитые стекла и, бойко передравшись, прочирикав, выпорхнул из склепного сумрака на солнечный свет.

Эльга опускается на колени и ставит три свечки. Вместе с ней кладет земной поклон обрызганный известкой парень, просивший сторожиху пропустить его «приложиться», — наверное, сезонник-штукатур, он и в церковь захватил с собой длинную кисть, бережно обернутую на конце бумагой и завязанную бечевкой. Он быстро крестится и часто касается лбом каменных плит, — может, у него в деревне случилось несчастье: пожар, пала лошадь...

Остроносая болтливая старушка показывает Эльге могилу келейника за окном и рассказывает шепотом, как его убили ломившиеся ночью к патриарху грабители.

— После панихиды обязательно пойдите поклониться на его могилку...

Болтовню старушки прерывает вышедший из алтаря служить панихиду священник.

От склепного воздуха мне вдруг делается дурно, и я выхожу наружу. Сажусь на лавочку у могилы летчика и, вспомнив про записку сумасшедшего, вынимаю ее из кармана. Измятый клочок бумаги весь испещрен колонками мелких цифр вроде табель-календаря, но без обозначения месяцев. В конце приписка чернильным лиловым карандашом:

«1) Был Сережа отдал записку Огонек № 10.

2) Ванна лечебная.

3) Баня. 4) Экран №21

5) Приходила мама с Мишей Преображенское кладбище, о домашнем хозяйстве и о моем здоровье.

6) Все папиросы, вся колбаса и 2 яблока по случаю юбилея Сережи».

О чем просил, что хотел сообщить мне сумасшедший инженер этой жалкой своей запиской? Бумажка кажется мне заразной, и я испепеляю ее зажженной спичкой на саркофаге архимандрита.

Могила келейника, соблюдая иерархию и в смерти, скромно прикорнула зеленой ряской дерна к карнизу церковной стены и, вытягиваясь белым деревянным крестом с надписью «Яков Анисимович Полозов», заглядывает сквозь железную решетку окна на пышно декорированную, облепленную зажженными свечами могилу патриарха.

Тут же, рядом с памятником какого-то князя Голицына, чернеет небольшой гранитный обелиск с надписью:

Верному солдату Пролетарской революции павшему от предательских пуль банд Колчака
тов. Д. М. Смирнову
от Замоскворецкого Сов. рабоч. и красноарм. депутатов и Комитета Российск. Коммунистич. Партии Большевиков.

Даже сюда в бестолково, робко жмущееся вокруг церкви овечье стадо могил бичом ударила, заставив их расступиться, разрядившаяся над торчащей неподалеку гигантской антенной молния революционной грозы.

XLII Выпуск плавки

«Берегись крана!»

Безмолвный дружески предостерегающий оклик заводского сторожилы-столба среди лязга и грохота электромагнитного крана над ржавыми насыпями железного лома.

Из круглых отверстий в заслонках мартеновских печей ослепительно сверкает яйцевой выводок новорожденных солнц: глаза ломит от их нестерпимо белого блеска. Рабочие-плавильщики в синих очках наблюдают за ходом плавки. Управляемая цепями завалочная машина с пронзительным воем и лязгом засовывает свой яростный хобот в огненное влагалище печи и оплодотворяет ее новой порцией чугуна — кажется, будто присутствуешь при случке вулканных чудовищ. А вдруг он обожжет меня раскаленным концом или подцепит и швырнет в солнечный горн?

Я смотрю сквозь синее стекло в огнедышащее жерло прирученных, обмазанных глиной вулканов и вдруг вспоминаю, зачем я здесь на металлическом заводе «Серп и Молот» (бывший Гужон). Эльга дала мне опасное поручение: разбросать пачку прокламаций. Что в них написано, я не знаю — я прочел только заглавие «Къ русскимъ рабочимъ!!!» по старой орфографии, с тремя жирными твердыми знаками, с тремя взрывчатыми восклицаниями. Надо поскорей незаметно уничтожить эти прокламации, если их найдут при мне, не помогут никакие объяснения...

За мартеновским цехом — прокатный. Как рыбаки осетров из живорыбных садков, выхватывают рабочие щипцами и ломиками раскаленные болванки и на тележках подкатывают к прокатным станам. Вытягиваясь и сплющиваясь, пролезают болванки сквозь узкие норы ячеек. Двенадцатиметровые огненные удавы скользят по железному полу и, подпрыгивая на валиках, целятся на добычу плоской тупорылой головой. Прокатчики бесстрашно ущемляют их длинными щипцами и, подтащив, всовывают в очко прокатного стана.

Но еще эффектнее прокатка проволоки. Молнийные змеи, извиваясь спиралью, быстро скользят по каналам. Я долго любуюсь, как молодой рабочий в толстовке, парусиновых брюках и серой кепке ловко ловит щипцами выскакивающих огненных змей и пропускает в следующее узкое очко — заводской Георгий Победоносец, поражающий сотни змей за восьмичасовой рабочий день. Что если он промахнется и упущенная змея насквозь прожжет ему каленым укусом голую руку или обмотается вокруг туловища, превратив его в одну из статуй Лаокоона? Из-под крыши спорхнули на пол голуби — какой корм находят они себе среди лома и шлака: крошки от завтрака, или их прикармливают?

В листопрокатной — дьявольская игра. В противогазах от серных испарений прокатчики швыряют и подхватывают листы котельного железа. Один рабочий наступает на них тяжелым башмаком и перегибает надвое. Бело-красные листы тускнеют, становятся малиновыми и с грохотом скачут из заготовочных печей в нагревательные, втягиваясь в валы прокатных станов. Подпольная адская типография, где вместо бумажных накладываются раскаленные добела железные листы, которые потом сброшюруют — склепают в паровые котлы!

Большой деревянный чан квасилки, где в купоросном составе смывается с листов окалина, обдает банными щелочными парами. Бабы, как прачки, складывают железные тугонакрахмаленные сорочки. Раздиральщицы ятаганами кривых ножей раздирают слипшиеся листы, машинные ножницы режут их, как черный картон.

В гвоздильном цехе такой пронзительный скрежет и визг обтачиваемых гвоздей, что нельзя говорить, не слышно голоса, хочется защитить барабанные перепонки ватой, как на аэроплане, — так ревет растерянный по сверлильным ущельям станков металлический Терек. Веялки очистительных барабанов грохочут, очищая гвозди от окалины. Рабочие лопатами, как на току, сгребают серо-серебристые кучки — в обмен на крупитчатое золотое пойдет это острое железное зерно с завода в деревню.

После гвоздильного скрежета приятна мягкая музыка моторов тянульного цеха, где сухой протяжкой растягивают вымытую в травильных чанах, высушенную проволоку. Механическая мастерская... Болтовое отделение... Фасонно-литейная, где устанавливают в ямы глиняные кувшины для розлива стального молока... Мы совершили круг и вернулись к мартеновским, печам. Экскурсия техникума, с которой мне разрешили осмотреть завод, торопится на занятия. Я один остаюсь дожидаться выпуска плавки.

Вверху с грохотом перекатываются краны, грозя разможжить голову болтающимися цепями с вязанками болванок. Прямо к моим ногам, чуть не прожегши ботинок, падает пущенный пращою щипцов раскаленный болт для заклепки ковша. Резкий стальной звон, точно отбивают склянки на судах.

— Выпуск плавки скорей всего будет у номера первого. Вот и номер четвертый звонит, тоже, значит, готово, — объясняет мне вылезший по лесенке из ковша рабочий.

Лицо у него серое, крестьянское, и он похож на обычных деревенских печников-сезонников, которые складывают печи в домах. Он обмазывает глиной ковши и изложницы для плавки и является здесь как бы представителем от земли, которая не только родит металлы, но и помогает человеку приручать их вулканическую ярость. Да и прародительница этого гиганта завода разве не курная карлица, придорожная хибарка молотобоиной кузницы, где куют лошадей и шинуют колеса?

— ...Смотря какой состав. Часов шесть, а то и все восемь. Мастер уж знает, когда готово. Они пробу берут, подсадку делают. Переварится, застыть может. Тогда марган пускают, — растолковывает мне печник процесс плавки. — А желоб затыкают жамотом, доломитом...

Один из кранов подцепил огромный ковш и подвел его под сток желоба мартеновской печи. Двое рабочих, прикрыв желоб листами железа, начали ломами пробивать отверстие. Солнечная струя стали по наклону ринулась в ковш, рассыпая фонтаны бенгальского огня, снегопад искр.

— Не бойтесь, — остановил меня печник. — Искры, как от соломы. Вот когда шлак выльют на сырую землю, тогда может обжечь... Шлак легче, он поверху плавает и остается в ковше. А сталь вытекает снизу. Там такой стакан с дыркой, под штопором...

Нацепив тысячу двести пудов стальной браги, богатырский ковш на цепи осторожно откатывается от желоба, который еще долго сочится подонками плавки. Сталь льется снизу из ковша в горлышко лейки и наполняет уложенные в канаве глиняные изложницы. Розливом руководит канавный мастер, он смотрит сквозь синее стекло, дирижирует плавным взмахом руки передвижением громоздкого крана, показывая машинисту в вагонетке наверху, куда надо подвинуть неповоротливый ковш, и изредка сует в струю длинную палку, загорающуюся на конце серебряными брызгами.

— Лемня пускает, — поясняет печник.

— Какого лемня?

— Алюминий. Металл такой. Чтобы не густо было. В синее стекло ее хорошо видно. Она белая, как молоко...

Налитые стальным удоем бадейки изложниц (из них потом вывалятся болванки) двое рабочих закупоривают сверху крышками. Ковш, протекая тонкой струйкой огня («штопор плохо кроет»), передвигается к следующей лейке и не сразу наводит отверстие стакана на узкое горлышко. Канавный мастер — в легкой синей прозодежде, но скуластое лицо его с торчащими сбоку рыжими стрелками усов распарилось и размокло от банного пота. Сверху, точно с капитанского мостика разгружаемого парохода, наблюдает, облокотясь на перила, бородатый мастер мартеновского цеха, переговариваясь о чем-то с плавильщиком печи номер четвертый. Жарко, несмотря на сквозняк из распахнутых по обе стороны ворот. Опасно долго смотреть на этот солнечный разлив — недаром у одного пожилого плавильщика я заметил под синими стеклами красные, воспаленные веки.

— Точно на солнце смотришь, глазам больно, — говорю я печнику.

— Да, солнце, — ухмыляется он. — Советское солнце!

Ковш с грохотом откатывается в сторону и, медленно перепрокидываясь, выплескивает расплавленный навар шлака, взметнув и рассыпав огненный столб искр, а потом, отцепившись от крана, тяжело брякается на бок на землю.

— Чисто, без козла, — похвалил печник, заглянув в пышущее жаром раскаленное днище. — Козлы такие бывают от шлака. Счищать их трудно. А у меня, видать, сегодня плавки не будет. Запоздал № 1. Сейчас придет вторая смена. У нас тут работа в три смены, и день и ночь без праздников.

Я смотрю на тускнеющую лаву шлака и вдруг, решившись, быстро бросаю в нее пачку прокламаций. Кажется, никто не заметил. А если кто и заметил — не беда: от них не соберешь и пепла. Да и Эльга не узнает, как я выполнил ее поручение. И, распростившись по-приятельски с печником и пожав его руку, обмазанную огнеупорной глиной (той же, что и внутренность разливного для стали ковша), я ухожу с завода «Серп и Молот», оставив свой пропуск у ворот.

Эльга только похвалила меня за удачно выполненное поручение. После обеда мы вышли с ней прогуляться по центру города. Напротив Охотного ряда у обнесенной дощатым забором, обреченной на снос церкви Параскевы Пятницы, около спущенных по проволочным канатам колоколов толчется кучка зевак. На колокольне торчат леса и по доскам помоста расхаживают каменщики. Золотые луковицы куполов вздымаются к небу, точно крона столетнего дерева, над которым уже занесен топор.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15