Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Спиридион

ModernLib.Net / Жорж Санд / Спиридион - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Жорж Санд
Жанр:

 

 


Мне потребен посредник между небесами и мной. Я нуждаюсь в поддержке, в советах, в опоре. Мне нужен человек, который любил бы меня, который ради меня и вместе со мной пекся бы о моем спасении. Мне нужен человек, который молился бы вместе со мной, который вселял бы в меня надежду и сулил мне вечное блаженство. Иначе говоря, я сомневаюсь не в благости Господней, но в чистоте моих собственных намерений. Я боюсь Господа, потому что боюсь самого себя. Воля моя слабеет, отчаяние овладевает мною, я чувствую дыхание смерти, мысли мои мешаются, я перестаю отличать голос неба от голоса ада. Я ищу опору; я скорее соглашусь повиноваться суровому наставнику, который будет карать меня без устали и без жалости, нежели наставнику снисходительному, которому не будет до меня никакого дела.

– Бедный ангел, сбившийся с пути! – сказал отец Алексей, смягчившись. – Огонек любви, вырвавшийся из нимба Господня и обреченный тлеть под пеплом жалкой земной жизни! Слушая рассказ о твоих мучениях, я узнаю в тебе ту божественную искру, которая животворила и меня в юности, до тех пор, пока душа моя не зачерствела, а глаза не перестали различать свет, до тех пор, пока пылающее сердце мое не сдавила ледяная власяница, до тех пор, пока сношения мои с Духом не сделались тягостными и редкими, мучительными и полными недоговоренностей. Эти люди сделают с тобой то же, что сделали со мной. Они поселят в твоем сердце невыносимые сомнения, ребяческие сожаления, глупые страхи. Они нашлют на тебя болезни, преждевременную старость, слабоумие, а когда ты наконец стряхнешь с себя все цепи невежества и лжи, когда почувствуешь себя достаточно просвещенным для того, чтобы порвать пелену суеверий, у тебя уже не хватит на это сил. Чувствительность твоя притупится, взор помутится, руки задрожат, мозг ослабеет от усталости и лени. Ты захочешь поднять глаза к звездам, но отяжелевшая голова твоя бессильно рухнет на грудь; ты захочешь читать, но перед глазами твоими запляшут призраки; ты захочешь предаться воспоминаниям, но истощенная память не предъявит тебе ничего, кроме смутной игры тысячи блеклых огней; ты захочешь погрузиться в размышления, но заснешь, не дойдя до постели. А если во сне тебе явится Дух, речи его будут столь темны, что, пробудившись, ты не сумеешь их объяснить. О бедная жертва! Я сочувствую тебе, но спасти тебя я не в силах.

Произнося эти слова, отец Алексей дрожал, как в лихорадке: от его жаркого дыхания воздух в келье, казалось, делался более разреженным, вид же его обличал такое полное изнеможение, что можно было подумать, будто жить ему осталось всего несколько мгновений.

– Неужели, – сказал я ему, – сочувствие ваше ко мне уже истощилось? да, я был слаб и пуглив; но вы казались мне таким сильным, таким живым; я надеялся, что вам достанет душевного тепла, чтобы простить мне мои заблуждения, забыть их и укрепить меня на верном пути. Душа моя чахнет вместе с вашей; неужели вы не можете, как вчера, сотворить чудо и вдохнуть жизнь в нас обоих?

– Сегодня со мной нет Духа, – отвечал он. – Я печален, я сомневаюсь во всем и даже в тебе. Приходи завтра, быть может, на меня снизойдет озарение.

– Но что же мне делать до завтра?

– Дух силен, Дух добр; быть может, он сам позаботится о тебе. А покамест, дабы смягчить твою горькую участь, я дам тебе совет. Я знаю, отчего монахи так неумолимо жестоки в обращении с тобой. Они ведут себя так со всеми, в ком подозревают прирожденную тягу к справедливости и прямоту суждений. Они со страхом угадывают в тебе человека честного, чувствительного к оскорблениям, сочувствующего страждущим, врага бесчеловечности и низости. Они понимают, что в лице такого человека обретут судью, но не сообщника, и хотят поступить с тобою так же, как поступают со всеми, чья добродетель их пугает, а простодушие смущает. Они хотят превратить тебя в животное, гонениями намереваются заставить тебя забыть разницу между справедливостью и несправедливостью, бесполезными страданиями надеются истребить в тебе все великодушные порывы. Посредством тайных, подлых заговоров, посредством загадок, не имеющих разгадок, и наказаний, не имеющих причины, они желают насильно приучить тебя любить и уважать только самого себя, не искать сочувственников, не верить в родство душ и презирать дружбу. Они хотят, чтобы ты разуверился в милости Господней, чтобы ты разлюбил молитву, научился лгать или предавать твоих братьев во время исповеди, чтобы ты сделался завистлив и лжив, стал клеветником и доносчиком. Они хотят превратить тебя в человека развращенного, тупого и подлого. Они хотят внушить тебе, будто на свете нет ничего лучше невоздержанности и праздности, а для того, чтобы предаваться им в свое удовольствие, надобно все опошлить, все предать, унизить все великие воспоминания, убить все благородные поползновения. Они хотят научить тебя лицемерить и ненавидеть, выжидать и мстить, бояться сильных и истязать слабых. Они осуждают твою душу на смерть за то, что она вскормлена медом, за то, что она кротка и невинна. Одним словом, они хотят сделать из тебя монаха. Вот чего они хотят, сын мой; вот за что они взялись, вот чем занимаются они все сообща, одни по расчету, другие по душевной склонности, лучшие по слабости характера, по природной покорности и трусости.

– Что я слышу? – вскричал я. – Сердце мое содрогается от рассказа о таких беззакониях! Отец Алексей, о отец Алексей! В какую же бездну суждено мне низвергнуться, если рассказ этот правдив! Но быть может, вы ошибаетесь? Быть может, вас ослепляет память о нанесенной вам обиде? Неужели все здешние монахи так черны душой? Если злой демон изгнал из этих проклятых стен людей искренне верующих, милосердных не на словах, а на деле, где же мне искать их?

Говоря так, я ломал руки в отчаянии.

– Напрасно будешь ты искать монастырь, менее погрязший в скверне, монахов, более преданных добродетели; все они одинаковы. На земле более не осталось веры; порок здесь наслаждается безнаказанностью. Твой удел – труд и боль, ибо жить – значит трудиться и страдать.

– Я согласен, согласен! Но я хочу сеять и пожинать урожай. Я хочу трудиться, исполненный веры и надежды; я хочу страдать во имя милосердия. Я покину это отвратительное вместилище пороков; я изорву эти белые одежды, лживый символ чистоты. Я вернусь в мир или удалюсь в пустыню, дабы там, неподвластный соблазну, оплакивать заблуждения рода человеческого…

– Что ж, – сказал отец Алексей, сжав мои руки, – мне мил этот взрыв гнева и этот проблеск мужества. И я мучился подобными сомнениями, и я принимал подобные решения. И я хотел бежать, и я желал жить среди мирян или затвориться в недоступных подземельях; выслушай, однако, советы, какие дал мне Дух в пору моего испытания, и запечатлей их в своей памяти:

«Не говори: я буду жить среди людей и буду лучшим из них, ибо всякая плоть слаба, и дух твой ослабеет среди плотских соблазнов, как ослабел их дух.

Не говори также: я удалюсь в пустыню и буду жить там духом единым, ибо дух человеческий подвержен гордыне, а гордынею дух развращается.

Живи с теми, кто тебя окружает. Остерегайся их козней. Умей быть одиноким среди людей. Умей отворачивать свой взор от их черных дел и смотреть в глубь собственной души; не питай против них злобы, но не вздумай подражать им. Делай добро людям сегодняшним, не отнимая у них ни сердца, ни руки своей. Делай добро людям завтрашним, не затворяя духа своего для света Духа.

Жизнь мирская расслабляет, жизнь пустынническая возбуждает.

Оставьте инструмент под открытым небом, и от непогоды струны его провиснут; спрячьте его в футляр, и от недостатка воздуха струны его порвутся.

Внимая смыслу слов человеческих, ты забудешь Духа и не сможешь его понимать. Но, закрыв свой слух для звуков голоса человеческого, ты забудешь людей и не сможешь их наставлять».

Отец Алексей произносил стихи этой неведомой Библии, заглядывая в книгу, которую я и прежде видел у него в руках; можно было подумать, что он справляется с ее текстом, однако страницы этой книги были белы и пусты.

При виде явления столь удивительного тревоги мои проснулись вновь и я принялся наблюдать за отцом Алексеем с еще большим любопытством. В лице его, однако, ничто не обличало не только смятения, но даже и волнения. Он тихонько закрыл книгу и обратился ко мне совершенно хладнокровно:

– Итак, не вздумай возвращаться в мир, ибо ты слаб, и ветер страстей может погасить факел твоего ума. Если вожделение и тщеславие вонзят в тебя свое жало, ты, возможно, не устоишь. Что до меня, я бежал от мирской жизни, поскольку был силен, а сильного человека страсти доводят до исступления. Обольщения самонадеянности и сластолюбия я бы превозмог, но уступил бы соблазнам честолюбия и ненависти, сделался бы суров, нетерпим, мстителен, горделив, иначе говоря, стал бы эгоистом. И ты, и я, мы оба созданы для жизни монастырской. Человек, услышавший голос Духа, пусть даже голос этот раздался один-единственный раз и прозвучал еле слышно, должен все бросить и пойти за Духом туда, куда он поведет, какими бы бедами это ни грозило. Воротиться он уже не властен, ибо тому, кто однажды презрел радости плоти ради велений духа, назад путь заказан: оскорбленная плоть мстит духу и гонит его в свой черед. Тут разыгрывается в сердце человеческом страшная борьба между плотью и духом; они пожирают друг друга, и человек гибнет, не изведав жизни. Те, кто живет духом, ведут жизнь возвышенную, однако жизнь эта трудна и горька. Не из пустой предосторожности отгораживаются монахи каменными стенами и медными решетками от мирских соблазнов и плотских радостей. Так сильны суетные желания, что их не подавить иначе, как похоронив себя заживо. Впрочем, отрадно при этом видеть подле себя других людей, которые – пусть даже только по видимости – посвятили себя поклонению духу. Мысль об основании религиозных общин – мысль мудрая. Где, однако, те времена, когда монахи любили друг друга по-братски, трудились сообща и милосердно помогали друг другу призывать дух и отвергать грубые подсказки материи? Некогда монастыри служили источниками света, прогресса и величия; но они же сделаются для света, прогресса и величия темной могилой, если хоть кто-то из нас не будет ежедневно вступать в жестокую схватку с невежеством и ложью во имя истины. Станем же сражаться, не жалея сил; станем исполнять свой долг, пусть даже против нас выступят все силы ада, вместе взятые. Если нам отрубят обе руки, ухватимся за борт корабля зубами и спасемся, ибо с нами Дух. Он живет здесь, и горе тому, кто оскверняет его святилище! Сохраним же верность ему и веру в него, ибо лучше бесполезное мученичество, нежели трусливое бегство.

– Вы правы, отец мой, – отвечал я, пораженный его речами. – Уроки ваши – уроки мудрости. Я хочу быть вашим учеником и поступать лишь так, как велите вы. Скажите же, что я должен делать, чтобы сохранить силу и продолжать борьбу за спасение своей души, невзирая на гонения.

– Ты снесешь гонения с легкостью, – отвечал отец Алексей, – если будешь помнить о том, как мало стоит уважение монахов и как мало власти имеют они над нами. Разумеется, если на твоих глазах другую невинную жертву будут мучить так же, как мучают тебя, и несчастный собрат твой будет страдать так же, как страждешь ты, ярость может вспыхнуть в твоем сердце; однако когда дело касается тебя самого, твой долг – улыбаться, и улыбка твоя станет самым лучшим ответом на тщетные усилия твоих врагов. Вдобавок, чем беспечнее будешь ты держаться, тем скорее утихнет их злоба. Их главная цель – притупить твою чувствительность; их помощник в этом деле – боль; ты же призовешь на помощь отвагу и разум. Они грубы; их легко обмануть. Осуши слезы, прими равнодушный вид, не проси об исповеди, не появляйся в церкви, а появившись, будь угрюм и холоден. Когда они увидят тебя таким, они перестанут тебя бояться и, прекратив разыгрывать грязную комедию, сделаются к тебе снисходительны, как бывает снисходителен ленивый учитель к нерадивому ученику. Сделай так, как говорю я, и, ручаюсь, через три дня настоятель объявит тебе, что ты прощен.

Перед тем как проститься с отцом Алексеем, я рассказал ему о незнакомце, которого встретил, выходя из церкви, и спросил, не знает ли он, кто это. Поначалу он слушал меня с большой неохотой и качал головой, как бы желая сказать, что не знает и не желает знать никого из тех, кто стоит во главе ордена; однако после того, как я в подробностях описал облик и наряд незнакомца, в глазах отца Алексея вспыхнул живой интерес и он забросал меня быстрыми, отрывистыми вопросами. Я отвечал так обстоятельно, что образ того, кто, кажется, до сих пор стоит у меня перед глазами и кого мне больше не суждено увидеть, навсегда запечатлелся в моей памяти.

В конце концов отец Алексей схватил меня за руки и голосом нежным и радостным воскликнул:

– Может ли это быть? Может ли это быть? Неужели ты его видел? Значит, он вернулся? Значит, он снова с нами? Он знает твое имя? Он окликнул тебя? Он извлечет стрелу из твоего сердца! Итак, именно тебе, дитя мое, тебе дано было увидеть его!

– Но кто же он, этот незнакомый друг, к которому тотчас повлеклось мое сердце? Познакомьте меня с ним, отец мой, отведите меня к нему, попросите его, чтоб он любил меня так, как я люблю вас и как вы, кажется, любите меня. С какой признательностью обнял бы я того, чей вид исполняет такой радостью вашу душу!

– Не в моей власти пойти к нему, – отвечал отец Алексей. – Он сам волен прийти ко мне, а я могу только ждать. Вероятно, сегодня я увижу его, а затем открою тебе то, что будет мне позволено открыть; до этого же не задавай мне вопросов; ибо мне запрещено говорить о нем, а ты не рассказывай никому того, что рассказал мне.

Я возразил, что незнакомец, сколько я могу судить, не делал тайны из своего появления, и послушник, вытолкнувший меня из церкви, наверняка видел его. Отец Алексей с улыбкой покачал головой.

– Людям, повинующимся велениям плоти, не дано его видеть.

Мучимый любопытством, я тем же вечером снова поднялся к отцу Алексею, но он отказался впустить меня в свою келью.

– Оставь меня одного, – сказал он. – Я нынче печален, я не смогу тебя утешить.

– А ваш друг? – спросил я робко.

– Молчи, – отвечал он тоном, не терпящим возражений, – он не пришел ко мне; он удалился, не повидав меня; быть может, он еще вернется. Не думай об этом. Он не любит, когда о нем говорят. Ступай к себе, а завтра веди себя так, как я сказал.

Я уже собирался уходить, когда он вдруг окликнул меня.

– Анжель, – спросил он, – день нынче был солнечный?

– Да, отец мой, солнце сияло очень ярко, особенно с утра.

– А в ту минуту, когда ты встретил этого человека, оно сияло так же ярко?

– Да, отец мой.

– Славно, славно. Итак, до завтра.

Я последовал совету отца Алексея и назавтра весь день провел у себя в келье. Вечером я спустился в трапезную в тот час, когда там собрался весь капитул, и, набросившись на дымящееся жаркое, стал со звериной жадностью поглощать кусок за куском; затем, вместо того чтобы, как прежде, внимать чтению жития, я уронил голову на стол и притворился, будто меня сморил сон. Тогда остальные послушники, те самые, которые с отвращением отводили глаза, когда я пребывал во власти скорбей и раскаяния, принялись хохотать над моим скотским состоянием, а монахи вторили их грубым шуткам. Три дня я ломал эту комедию, а на третий день к вечеру меня, как и предсказывал отец Алексей, позвали к настоятелю. Я предстал перед ним, приняв вид боязливый и приниженный; я изобразил человека с неловкими манерами, неповоротливым умом, нечистой совестью. Я разыгрывал все это не ради того, чтобы примириться с этими людьми, которых начинал презирать, но чтобы проверить, верно ли описал их нрав отец Алексей. Я убедился в правоте его суждений, ибо настоятель объявил, что меня несправедливо обвинили в проступке, совершенном другим послушником, но теперь все разъяснилось и я оправдан.

Из сострадания к виновному, который покаялся в своем прегрешении, сказал настоятель, он не станет открывать мне имя этого преступника и существо его преступления; затем он объявил, что дозволяет мне присутствовать на молитве в церкви и на занятиях в классе, и настоятельно советовал не таить в сердце ни печали, ни злобы, после чего, внимательно глядя на меня, прибавил:

– Тем не менее, сын мой, вы страдали без вины и имеете право на публичное удовлетворение или усладительную награду. Выбирайте, что вам милее: чтобы те послушники, которые, по нашим сведениям, возвели на вас напраслину, принесли вам извинения в присутствии всей общины или чтобы вас на месяц освободили от обязанности присутствовать на ночной службе?

Желая продолжить поставленный опыт, я выбрал второе, после чего настоятель стал обращаться со мною совсем ласково и по-свойски. Он обнял меня и сказал вошедшему в это мгновение отцу казначею:

– Все улажено, этот юноша не требует за страдания, которые мы невольно ему причинили, ничего, кроме права спокойно спать по ночам в течение месяца; ему необходимо подкрепить силы, истощенные выпавшим на его долю испытанием. Впрочем, он смиренно принимает негласные извинения своих обвинителей и вообще смотрит на все это дело с великой кротостью и похвальной беспечностью.

– В добрый час! – отвечал казначей с грубоватым хохотом и не без развязности потрепал меня по щеке. – Вот такие ребята нам нужны; вот такой мирный и незлобивый характер нам по душе.

Отец Алексей дал мне и другой совет; он велел сказать настоятелю, что я мечтаю заняться изучением естественных наук и потому прошу дозволения сделаться учеником отца Алексея и его помощником в физических и химических опытах.

– Они дозволят тебе это с превеликой охотой, – сказал отец Алексей, – потому что более всего в здешних стенах боятся воодушевления и аскетизма. Все, что может отвлечь ум от истинной его цели и обратить его к вещам материальным, удостаивается поощрения со стороны настоятеля. Он сотню раз предлагал прислать мне помощника, но, подозревая в его избранниках шпионов и предателей, я неизменно находил предлоги для отказа. Однажды мне попытались навязать помощника насильно; я объявил, что, если меня не оставят в покое, если мне не позволят жить в одиночестве, я заброшу науку и перестану заниматься обсерваторией. Они уступили, потому что им некем меня заменить, а между тем монахи обожают выказывать свою ученость и хвастать лабораториями и библиотеками; кроме того, они чувствуют мою энергию и предпочитают, чтобы я растрачивал ее на научные штудии, в которых они ничего не понимают, и не мешался в их монастырские дела; ведь они знают, что в этой борьбе не смогли бы меня сломить. Итак, ступай; скажи им, что получил от меня разрешение проситься мне в помощники. Если они не согласятся сразу, выкажи неудовольствие, напусти на себя мрачный вид; несколько дней подряд побольше молись, постись, вздыхай, выставляй напоказ свое отчаяние и благочестие – чтобы не дать тебе сделаться святым, они постараются сделать из тебя ученого.

Я последовал совету отца Алексея. Против ожиданий, настоятель тотчас же согласился удовлетворить мою просьбу. Больше того, пока я благодарил его, он даже бросил на меня пристальный взгляд, в котором сквозило нечто язвительное, сатирическое; казалось, будто он мысленно потирает руки. В душе его родилась мысль, которую не смогли угадать ни я, ни отец Алексей.

Меня немедленно освободили от большей части обязанностей послушника, дабы я мог посвящать все время учебе, и даже отвели мне крохотную келью рядом с той, где жил отец Алексей; предполагалось, что так нам будет легче вместе наблюдать по ночам звездное небо.

Именно с этих пор я по-настоящему сдружился с отцом Алексеем. С каждым днем я открывал в его душе новые сокровища и с каждым днем любил его все сильнее. Ни у кого на земле не знал я такой кроткой души и такого ангельского терпения, ни от кого не видел такой отеческой заботы. Он принялся учить меня с беспримерным усердием и тщанием. С какой же тревогой убеждался я в хрупкости его здоровья! С какой заботой ухаживал за ним днем и ночью, с каким вниманием ловил движенья его потухших глаз, пытаясь угадать малейшие его желания! Мое появление, кажется, вдохнуло жизнь в его сердце, долгое время не ведавшее человеческих привязанностей и, как он сам говорил, изголодавшееся по любви, ум же его, утомленный одиночеством и уставший сражаться с самим собой, обрадовался собеседнику. Однако чем более крепким и деятельным становился дух отца Алексея, тем слабее делалось тело. Он почти не спал, желудок его переваривал только жидкую пищу, ноги и руки то и дело надолго отнимались. Он ждал смерти спокойно, не испытывая ни страха, ни нетерпения. Что же до меня, то я не мог видеть, как он угасает, без отчаяния, ибо он открыл мне неведомый мир; сердце мое, жадное до любви, купалось в той жизни чувства, в той атмосфере доверительных бесед и сердечных излияний, какую я узнал благодаря этому внезапно обретенному другу.

Все мои первоначальные подозрения относительно расстройства его ума рассеялись без следа. Теперь охватывавшие его приступы загадочного возбуждения казались мне порывами гения; темные речи его делались для меня все более ясными, если же по временам я понимал эти речи не до конца, то винил в этом собственное невежество и жил надеждою на то, что однажды смогу понять их вполне.

Однако блаженство мое не было безоблачным. Несмелую совесть мою грыз червь. Мне казалось, что отец Алексей верит в Бога не так, как велит христианская церковь. В открытый спор мы с ним, впрочем, никогда не вступали, ибо он избегал обсуждения религиозных догматов и говорил со мною только о науке. Казалось, что мы заключили негласное соглашение: он обязался не нападать на католическую религию, я – не вступаться за нее. Если же мне случалось упомянуть в разговоре с отцом Алексеем сложный моральный казус или нерешенную теологическую проблему, он отказывался сообщить мне свое мнение на этот счет.

– В таких делах я не судья, – говорил он. – Ступайте к вашим богословам, они разбираются во всем этом, а я предпочитаю обходить схоластические лабиринты стороной; я служу своему владыке так, как считаю нужным, и не нуждаюсь в духовниках, которые указывали бы мне, что я должен думать и чего не должен; совесть моя чиста, а учиться этой казуистике мне уже поздно.

Больше всего он любил рассуждать о плоти и духе, причем, никогда открыто не объявляя о своих разногласиях с христианской доктриной, трактовал эти темы скорее как философ-метафизик, чем как преданный слуга Римско-католической церкви.

Тревожило меня и еще одно обстоятельство. Заботясь об углублении моих познаний в области естественных наук, отец Алексей учил меня проводить химические опыты, однако благодаря его же урокам я ясно видел, что опыты эти страдают приблизительностью и необязательностью; впрочем, не успевал я начать необходимые манипуляции, как он прерывал меня и отсылал к неведомым мне книгам, в которых, по его уверению, содержались истины самые драгоценные. Я открывал названную им страницу и читал ему вслух часы напролет. Тем временем он мерил шагами комнату, с воодушевлением поднимал глаза к небу, поглаживал высокий лоб и то и дело восклицал: «Славно! Славно!» Очень скоро я убедился, что книги эти содержали не строгие и точные научные выкладки, но страницы, вдохновленные дерзкой философией и странной моралью. Читая их из уважения к отцу Алексею, я втайне надеялся, что он прервет меня; однако, видя, что он не собирается этого делать, я начинал опасаться за свою веру и, отложив книгу, спрашивал:

– Не кажется ли вам, отец мой, что книги, которые мы читаем, наполнены ересями, не думаете ли вы, что сочинения эти, при всей их красоте, противны нашей священной религии?

Слыша эти слова, отец Алексей внезапно останавливался, с подавленным видом забирал у меня книгу и, швырнув ее на стол, говорил:

– Не знаю! не знаю, дитя мое; я всего лишь больное, ограниченное создание; я не вправе судить о таких вещах; я читаю эти книги, не объявляя их ни хорошими, ни дурными. Не знаю! Ничего не знаю! Вернемся к нашим трудам!

И мы оба в молчании брались за работу; я не смел углубляться в свои мысли, он – делиться со мной своими.

Более всего раздражала меня его привычка постоянно ссылаться на откровения некоего всемогущего Духа, о котором я не мог составить ясного понятия. Отец Алексей употреблял слово «Дух» в самом широком и смутном значении. Порой он, казалось, именовал Духом Бога, сотворившего мир и вдохнувшего в него жизнь; порой подразумевал под Духом всего-навсего некоего домашнего гения, с которым вступал, подобного Сократу, в тайные сношения. Меня сношения эти приводили в такой ужас, что лишали сна; смежив очи, я вверял себя покровительству своего ангела-хранителя и шепотом заклинал бесов всякий раз, когда перед моим внутренним взором начинали мелькать сонные видения. В эти минуты дух мой делался так немощен, что я испытывал острое желание исповедоваться во всем отцу Эжезипу; не делал я этого только из любви к отцу Алексею, ибо боялся погубить его своими признаниями, как бы осторожны и сдержанны они ни были. Впрочем, с двуми привычками, более всего пугавшими меня, наставник мой скоро простился. Во-первых, заснув в книгой в руках, он по пробуждении уже не пересказывал мне суждения, которые, по его уверению, прочел в этой книге. Во-вторых, он больше не доставал ту тетрадь с чистыми страницами, к которой прежде так любил обращаться, делая вид, будто читает по ней. Я счел, что странные эти обыкновения объяснялись временным расстройством его ума, которое ныне прекратилось и о котором сам он забыл. Боясь огорчить его, я остерегался напоминать об этих эпизодах. Если физическое состояние отца Алексея становилось все хуже и хуже, ум его, казалось, вполне окреп; наставник мой больше не грезил; он мыслил.

Нимало не заботясь о своем здоровье, он презирал любые диеты. Я потерял всякую надежду на его выздоровление. Он отвергал все мои просьбы подумать о себе и, обнаруживая христианскую – чтобы не сказать мусульманскую – покорность судьбе, говорил, что участь его предрешена. Все же, когда однажды я бросился к его ногам и со слезами стал умолять его показаться прославленному врачу, который в это время находился в окрестностях монастыря, он с грустной снисходительностью уступил моим настояниям.

– Ты этого хочешь, – сказал он, – и напрасно. К чему все это? Что может сделать один человек для другого? Ненадолго укрепить физическую оболочку, на несколько лишних дней удержать в теле животную силу! Дух повинуется лишь силе Духа, а Дух, властвующий надо мной, никогда не покорится слову врача, человека из плоти и крови! Когда пробьет мой час, искру моей души сможет разжечь вновь лишь тот огонь, из которого она родилась. Что станешь ты делать с мужчиной, впавшим в детство, старцем, потерявшим разум, телом, лишившимся души?

Тем не менее он согласился принять врача. Тот удивился, найдя человека еще не старого (отцу Алексею было лет шестьдесят, не больше) и обладающего от природы столь крепким телосложением, в состоянии крайнего истощения. Врач счел, что умственные труды подточили физическое здоровье человека, нисколько не заботившегося о своем теле; форма, в которую он облек свой приговор, поразила меня.

– Отец мой, – обратился он к отцу Алексею, – нож изрезал ножны.

– Одним жалким вместилищем меньше, одним больше, какая разница? – с улыбкой отвечал мой наставник. – Главное ведь в том, что лезвие вечно и никому не под силу его уничтожить!

– Да, – согласился доктор, – однако, лишенное защиты, лезвие может заржаветь.

– Если лезвие с зазубринами, пользоваться им все равно нельзя; пусть ржавеет, – сказал отец Алексей. – Чтобы пустить в дело, его надобно переплавить.

Видя, что я единственный, кого всерьез тревожит судьба отца Алексея, доктор отвел меня в сторону и принялся расспрашивать в подробностях об образе жизни больного. Узнав о его нескончаемых ученых занятиях и беспрестанном возбуждении его ума, он произнес, обращаясь к самому себе:

– Очевидно, что печь перегрелась; надежды мало, возвышенный огонь все истребил; единственное, что осталось, – попытаться хотя бы немного угасить этот пламень.

Он велел мне в точности следовать его предписаниям, а после попросил у больного разрешения поцеловать его: за то недолгое время, что врач провел у постели отца Алексея, тот успел покорить его сердце. Это проявление сочувствия к моему наставнику растрогало и опечалило меня; поцелуй слишком походил на прощальный. Доктор намеревался возвратиться в наши края лишь через несколько месяцев.

Средства, им прописанные, вначале оказали действие поистине чудесное. Добрый мой наставник окреп и встал на ноги; пищеварение его улучшилось, по ночам он спал спокойным сном. Но радовался я недолго, ибо чем лучше становилось физическое состояние отца Алексея, тем хуже чувствовал он себя в отношении моральном. Он впал в меланхолию, меланхолия сменилась печалью, печаль – оцепенением, оцепенение – расстройством ума. Затем разные эти фазы стали сменять одна другую по нескольку раз в день, что окончательно расшатало деятельность всего организма. Отец Алексей вновь стал предаваться грезам и размышлять о химерах. Откуда-то вновь явилась ненавистная мне проклятая книга с чистыми страницам, причем он не только читал по ней, но и ежедневно, вооружившись пером, которое он и не думал обмакивать в чернила, покрывал ее страницы невидимыми буквами. Казалось, что глубочайшая тоска и тайное беспокойство грызут его измученную душу и лишают ее равновесия. Впрочем, ко мне он, несмотря ни на что, относился с прежней добротой, с прежней нежностью; как я ни противился, он пытался продолжать наши занятия, однако не проходило и нескольких минут, как он погружался в сон, а затем, проснувшись так же внезапно, хватал меня за руку и говорил:

– Но ведь ты видел его, в самом деле видел? Неужели ты видел его всего один-единственный раз?

– Добрый мой учитель! – отвечал я. – Как хотел бы я привести к вам этого друга, который так дорог вашему сердцу! Присутствие его смягчило бы ваши страдания и оживотворило вашу душу.

Слыша эти слова, он просыпался окончательно и обрывал меня:

– Молчи, несчастный! Молчи! Как смеешь ты говорить об этом? Ты что же, хочешь, чтобы он никогда больше не вернулся и я умер, не повидав его?

Я не смел ни о чем его спрашивать; любопытству не было больше места в моем сердце. Там безраздельно царило сострадание, к которому порой примешивался смутный страх.

Однажды усталость сморила меня и я заснул раньше обычного. Сон мой был глубок и крепок. Мне снился прекрасный незнакомец, разлука с которым так сильно печалила моего наставника.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4