Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Спиридион

ModernLib.Net / Жорж Санд / Спиридион - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Жорж Санд
Жанр:

 

 


Он приблизился к моей постели и, склонившись надо мной, прошептал: «Не говорите ему, что я здесь, иначе этот упрямый старец непременно постарается меня увидеть, а я хочу прийти к нему не прежде его смертного часа». В ответ я принялся объяснять, как ждет отец Алексей его прихода, я умолял незнакомца навестить моего наставника, чьи душевные муки достойны сострадания. На этом месте я проснулся и сел на постели; ум мой был так потрясен этим сном, что, дабы убедиться, что незнакомец мне пригрезился, мне пришлось открыть глаза и вытянуть руки. Юноша этот, исполненный красоты и кротости, являлся мне трижды. Голос его звучал у меня в ушах, подобно отдаленным звукам лиры, а исходившее от него благоухание напоминало аромат лилий на утренней заре. Трижды я молил его предстать перед моим наставником; трижды просыпался и обнаруживал, что все происходящее – только сон. На третий раз, однако, меня вернул к реальности взволнованный голос отца Алексея; он звал меня. Я бросился к нему в келью; он сидел на кровати, и как ни тускло светил ночник, но я различил всклокоченную бороду и сверкающие глаза учителя и понял, что он вне себя от возбуждения.

– Вы видели его! – вскричал он громким и грубым голосом, какого я никогда от него не слышал. – Вы видели его, а мне об этом не сказали! он говорил с вами, а вы меня не позвали! он покинул вас, а вы не послали его ко мне! Какую же змею пригрел я на своей груди! Вы украли у меня друга! отняли учителя! вы предали, подло обманули, убили меня!

Он упал навзничь на постель и на несколько минут лишился чувств. Я подумал, что он кончается, и принялся растирать ему виски той жидкостью, к которой он обычно прибегал, чувствуя приближение обморока. Я пытался согреть ему ноги полами моей сутаны, а руки – моим дыханием. Однако его дыхания я не слышал, а пальцы его оледенели, словно их сковал могильный холод. Я начинал уже терять надежду, когда он пришел в себя, медленно приподнялся и, уткнувшись лбом мне в плечо, произнес с несказанной кротостью:

– Анжель, зачем ты здесь в такой час? Неужели ты думаешь, что я совсем плох? Бедное дитя, как сильно ты тревожишься за меня, как сильно устаешь, ходя за мной.

Мне не хотелось рассказывать ему о том, что произошло; еще меньше хотелось мне расспрашивать его о причинах непостижимого совпадения наших грез; я боялся, как бы он снова не начал бредить. Кажется, все, что случилось до обморока, полностью изгладилось из его памяти. Он велел мне возвратиться в мою келью, я повиновался, но продолжал прислушиваться к тому, что происходит за стеной; отец Алексей спал, но дышал с трудом; по временам из груди его вырывался хрип, похожий на отдаленный шум прибоя. Наконец я решил, что ему полегчало, и забылся сном, но не прошло и нескольких минут, как меня разбудил мощный голос, очень мало походивший на голос отца Алексея.

– Нет, ты никогда не знал меня, никогда меня не понимал, – говорил этот суровый голос, – сотню раз я являлся тебе, а у тебя ни разу не достало мужества предаться в мою власть; впрочем, чего и ждать от монаха, кроме колебаний, трусости и софизмов?

– Но я любил тебя! – жалобно, еле слышно отвечал голос отца Алексея. – Ты знаешь, что я молил тебя, искал тебя; я употребил все силы моей души на то, чтобы постичь смысл твоих притч; я преклонял пред тобою колени; я бросил иудейскую веру, я оставил бога евреев и язычников корчиться в муках на окровавленном кресте и не проронил над ним ни слезинки, не обратил к нему ни единой молитвы.

– Кто же велел тебе поступать так? – продолжил голос. – Невежественный монах, бездушный философ! Мученик, не ведающий ни энтузиазма, ни веры! Разве приказывал я тебе когда-нибудь презирать назарянина?

– Нет, ты никогда не удостаивал меня объяснениями, никогда не соглашался озарить своим светом того, кто стал бы ради тебя поклоняться любым кумирам. Ты ведь знаешь! ты знаешь! стоило тебе захотеть, и я разодрал бы сутану и препоясался ратным оружием. Голос мой звучал бы повсюду; огнем и мечом проповедовал бы я твое Евангелие во всех странах света; я перевернул бы жизнь народов повсюду, от севера до юга, от восхода до заката, и заставил бы весь род человеческий поклоняться тебе. Я имел бы волю, имел бы власть; тебе довольно было сказать только одно слово: «Иди!», довольно было вложить факел в мою руку и двинуться впереди меня путеводной звездой; ради тебя я остановил бы волны морские, сдвинул бы с места горы. Отчего же ты не захотел этого! Ты обрел бы алтари, а я – жизнь; ты был бы богом, а я – твоим пророком!

– Да, да, – отвечал незнакомый голос, – гордости и честолюбия тебе не занимать; ободри я тебя, ты и сам согласился бы стать богом.

– О владыка! Не презирай меня, не смейся надо мной! Подобные склонности дремали в моей души, но я истребил их. Ты осудил мои дерзкие мечты, мою безрассудную смелость, и я принес в жертву тебе все мои грезы. Ты сказал мне, что насилие не способно править миром, что Дух чуждается потоков крови и бряцанья оружием. Ты сказал мне, что искать Дух надобно в сумраке и уединении, в тишине и сосредоточении. Ты сказал мне, что искать его надобно в ученых занятиях, в самоотречении, в жизни смиренной и безвестной, в бессонных ночах и глубоких размышлениях, в неустанной работе души. Ты сказал мне, что искать его надобно в недрах земли, в книжной пыли, в могиле, кишащей червями; я искал его повсюду, но не смог найти, и вот теперь я умираю, мучимый сомнениями, снедаемый ужасом перед бездной!..

– Замолчи, подлый богохульник! – перебил громовой голос. – Сожаления твои рождены твоей жаждой славы, отчаяние твое – плод твоей гордыни. Спесивый червь, не желающий сойти в могилу, не выведав секрета всемогущего Господа! Да разве есть дело неумолимому прошлому и незнаемому будущему до безвестного монаха, который жил во лжи и умер в невежестве? Разве страшен верховному уму ропот ничтожного бенедиктинца? Разве поколеблется бесконечное могущество высшего судии оттого, что монастырский астроном не сумел измерить его, вооружившись компасом и подзорной трубой?

Безжалостный хохот раздался в келье отца Алексея, наставник же мой ответил жалобным стоном. Я слушал этот диалог, пребывая во власти тревоги и ужаса. Стоя босиком на каменном полу, прильнув к полуоткрытой двери, затаив дыхание, я пытался увидеть грозного незнакомца, беседовавшего с моим учителем, однако лампа погасла, а взор мой мутился от ужаса и ничего не различал во тьме. Впрочем, сострадание придало мне мужества; я вошел в келью отца Алексея, с помощью фосфорной спички зажег лампу и подошел к постели больного. В комнате были только мы двое; ни малейший шум, ни малейший беспорядок не обличали стремительного исчезновения страшного гостя. Собравшись с силами, я попытался помочь моему учителю, чье отчаяние разрывало мне сердце. Он сидел на постели, согнувшись пополам, как если бы исполинская рука переломила ему позвоночник и, уткнув лицо в дрожащие колени и стуча зубами, рыдал в голос; потоки слез текли по его седой бороде. Я опустился на колени рядом с его кроватью, я заплакал вместе с ним и принялся утешать его так ласково, как мог бы утешить сын; тронутый моим сочувствием, он на несколько мгновений очнулся и, бросившись мне на грудь, повторил несколько раз:

– Я умираю! Умираю без надежды! Умираю, не изведав земной жизни и не ведая, суждена ли мне жизнь вечная!

– Отец мой, возлюбленный мой наставник, – говорил я ему, – не знаю, какие горестные видения смущают мой и ваш сон, не знаю, кто этот призрак, явившийся к нам нынче ночью, дабы искушать и грозить, но кем бы он ни был – посланником Бога живого, который внушает нам спасительный страх, или духом тьмы, который истребляет в нас веру в милосердие Господне и осуждает нас на адские муки, – молю вас, положите конец этим видениям, вернитесь в лоно святой матери Церкви. Изгоните демонов, кои вас осаждают, либо завоюйте благорасположение ангелов, кои вас посещают, а для того причаститесь святых таинств и дозвольте мне вознести молитву в вашем присутствии…

– Оставь, оставь меня, любезный Анжель, – отвечал он, мягко отстраняя меня, – не изнуряй мой ум ребяческими уговорами. Оставь меня одного, не нарушай больше ни своего, ни моего сна пустыми страхами. Все это только сон; теперь мне гораздо лучше; слезы смягчили мои страдания, слезы – все равно что дождь после грозы, они несут освобождение. Тебя не должно удивлять то, что я произношу во сне. Чуя близость смерти, душа пытается разорвать узы материи и тоскует страшно и странно; однако говорят, что в последнее мгновение Дух укрепляет и возвышает ее.

Наутро я получил приказание явиться к настоятелю. Я спустился к нему в комнату; мне сказали, что он занят, и велели подождать по соседству, в зале для собраний капитула. Залу эту я видел второй раз в жизни и воспользовался случаем осмотреть ее; облик ее показался мне величественным и суровым. Впрочем, в ту минуту все это занимало меня лишь в очень малой степени; ночные впечатления угнетали мою душу, смущали и страшили мою совесть и, главное, наполняли мое сердце тревогой за возлюбленного наставника, страдавшего и духовно, и телесно. Тревожил меня и грядущий разговор с настоятелем; ведь с тех пор, как я сделался учеником Алексея, я, хотя сам постоянно и упрекал себя за это, непростительно пренебрегал исполнением религиозного долга.

Тем не менее, обводя меланхолическим взором залу, где я очутился, и пытаясь на время забыть о своих печалях и страхах, я был поражен красотой этих древних сводов, силой и дерзостью, какую обнаружил их творец и о какой могут только мечтать архитекторы наших дней. Парусы свода, покрытые каменной вязью, смыкались в вышине, а под ними висели портреты прославленных членов ордена. Эта череда картин в роскошных рамах, эта галерея важных людей в черном имела вид внушительный и мрачный. Шли последние дни осени. Солнечные лучи, проникавшие сквозь высокие окна, озаряли бледно-золотистым светом суровые лица этих почтенных покойников, а заодно расцвечивали и массивную позолоту рам, почерневшую от времени. В монастырских дворах и садах стояла глубокая тишина, и только эхо моих шагов раздавалось под гулкими сводами.

Вдруг мне послышались еще чьи-то шаги, причем человек этот шагал так твердо и величаво, что я принял его за настоятеля. Я обернулся, чтобы поздороваться, но никого не увидел и решил, что ошибся. Я вновь двинулся вперед и вновь услышал чужие шаги, хотя находился в зале капитула в полном одиночестве. Когда это повторилось в третий раз, давешние страхи вновь проснулись в моей душе и я уже совсем собрался бежать из залы, однако необходимость дождаться настоятеля остановила меня, и я попытался преодолеть приступ малодушия, убеждая себя в том, что причина моих грез в истощении тела и ума. Чтобы прийти в себя, я опустился на скамью напротив картины, висевшей в самом центре. Она изображала основателя нашего ордена, святого Бенедикта. Я надеялся, что вид этого прекрасного полотна прогонит мучившие меня видения, однако, присмотревшись, я нашел в бледном, страдальческом и вдохновенном лице великого святого разительное сходство с незнакомцем, с которым столкнулся однажды утром на пороге церкви. Я встал, снова сел, подошел поближе, отошел подальше, и чем внимательнее я смотрел, тем больше убеждался в том, что вижу те же самые черты, то же самое выражение лица; вся разница заключалась в том, что спутанные волосы святого были откинуты назад и открывали лоб, а черты обличали более зрелый возраст. Кроме того, святой на портрете был бос и одет в одну лишь черную сутану. Открытие мое привело меня в восхищение и преисполнило гордости. Мне радостно было думать, что мне явился наш святой покровитель и что дух его бережет меня. Вдобавок я с восторгом подумал, что, следовательно, отец Алексей находится на верном пути и что он тоже святой, раз сам святой Бенедикт является ему и то осыпает его благодетельными упреками, то ободряет нежными похвалами.

Я сделал шаг вперед, желая преклонить колени перед священным изображением; тут мне в очередной раз послышалось, что кто-то идет за мною следом, и я опять обернулся, но опять никого не увидел. Однако в это мгновение взор мой упал на картину, висевшую напротив портрета святого Бенедикта; каково же было мое удивление, когда я обнаружил на ней человека с тем же кротким и серьезным выражением, с теми же прекрасными волнистыми волосами, какие были у незнакомца, явившегося мне на пороге церкви! Человек, изображенный на этом втором портрете, еще сильнее походил на мое видение. Он стоял точно в такой же позе, в какой видел его я. Он был одет в тот же плащ и те же ботинки, талию его перетягивал тот же пояс. Большие, немного впалые голубые глаза, окаймленные ровными дугами бровей, смотрели вниз задумчиво и проницательно. Полотно было так прекрасно, что я счел его творением того же художника, который создал портрет святого Бенедикта, человек же, на нем изображенный, был прекрасен до такой степени, что все мои подозрения на его счет рассеялись и уступили место бесконечному счастью, которое подарила мне новая встреча пускай не с ним самим, а с его изображением. Нарисован он был с книгой в руке; много книг лежало и у его ног. Те, что валялись на земле, он попирал ногами равнодушно и презрительно, зато на ту, которую он держал в руке, смотрел с величайшим почтением, словно повторяя слова, начертанные на ее переплете: «Hic est veritas!»[3]

В то время как я с восторгом любовался его обликом, твердя себе, что человек, чей портрет висит в этих стенах, не может не быть особой, достойной почтения, дверь в глубине зала отворилась и отец казначей, человек в высшей степени разговорчивый, пришел помочь мне скоротать время до прихода настоятеля.

– Вас, я вижу, привели в восторг здешние картины, – сказал он. – Наш святой Бенедикт, как говорят, настоящий шедевр. Иные любители даже приписывали его кисти Ван Дейка; однако он создан уже после смерти этого художника. Скорее всего нашего святого Бенедикта написал один из учеников Ван Дейка, в совершенстве усвоивший его манеру. В датах ошибки быть не может: Петр Эброний появился здесь около тысяча шестьсот девяностого года, а в это время Ван Дейка уже не было в живых; между тем, как вы, должно быть, заметили, святой Бенедикт писан с Петра Эброния, которому в ту пору было немногим больше тридцати.

– Да кто же такой этот Петр Эброний? – спросил я.

– Как! Неужели вы не знаете? Это тот, кого здесь именуют аббатом Спиридионом; именно этот почтенный священнослужитель основал нашу общину. Как видите, – сказал отец казначей, указывая на портрет моего незнакомца, – он был одним из красивейших людей своего времени, так что живописцу трудно отыскать более подходящую модель для изображения святого.

– Значит, он умер? – воскликнул я, забывшись.

– В тысяча шестьсот девяносто восьмом году или около того, – подтвердил казначей, – примерно сто лет назад. Как видите, на портрете он держит в руках одну книгу и попирает ногами многие другие. Говорят, что та, которая у него в руках, – это «Четвертое предостережение, к протестантам обращенное», писанное Боссюэ, а остальные – богомерзкие книги Лютера и его последователей. В этом изображении усматривают намек на свершившееся незадолго до того обращение Петра Эброния и его переход в истинную веру, которой он служил не за страх, а за совесть, ибо постригся в монахи, а все свое состояние отдал на строительство нашей святой обители.

– В самом деле, – сказал я, – мне доводилось слышать, что основатель нашего монастыря был человек в высшей степени достойный и что он жил и умер в святости.

Казначей с улыбкой покачал головой.

– Вести правильную жизнь нетрудно; правильно встретить смерть – куда труднее! Если монах с головой уходит в научные изыскания, это до добра не доводит. Ум возбуждается, гордыня подчас кружит самые светлые головы, и люди обнаруживают, что им наскучило верить одним и тем же истинам. Тогда они пускаются на поиски истин поновее и очень скоро сбиваются с пути. Дьяволу это на руку; порой под видом прекрасной философии, вдохновленной небесами, он подсовывает вам плоды чудовищных заблуждений, от которых оказывается очень трудно отречься в последний, решающий час. Люди сведущие говорили мне по секрету, что под конец жизни аббат Спиридион, хотя и продолжал вести жизнь аскетическую и святую, чересчур пристратился к чтению дурных книг, которые изучал якобы для того, чтобы более убедительно их опровергнуть, и вот мало-помалу яд заблуждения проник в его ум. Слывя образцовым монахом, втайне он, кажется, впал в ересь куда более чудовищную, чем та, адептом которой он был в юности. Чудовищные сочинения иудея Спинозы и адские доктрины философов той же школы превратили аббата Спиридиона в пантеиста, иначе говоря, в безбожника. Да, мой возлюбленный сын, учтите это, и да не заведет вас никогда любовь к науке – в сущности, не что иное, как пустое любопытство, – в такие страшные дебри! Говорят, что в последние годы жизни Эброний наплодил бесчисленное множество гнусных писаний. К счастью, на смертном одре он раскаялся и сжег их своей собственной рукой, дабы в дальнейшем яд их не погубил простецов, которые стали бы их читать. Умер он по видимости в мире с Господом, и те, кто знал его только издали и принимал за святого, были удивлены отсутствием чудес на его могиле. Люди же прямые и судившие о нем более справедливо, воздерживались объявить вслух о своих сомнениях относительно его загробной участи. Были, между прочим, и такие, кто полагал, будто он доходил до занятий колдовством, а у смертного его одра явился сам дьявол. Впрочем, наверное тут ничего сказать нельзя, а потому было бы неосторожно и даже опасно рассуждать на эту тему. Упокой Господь его душу! Он щедро помогал неимущим и основал наш монастырь, а потому за гробом ему, возможно, даровано было прощение; в знак этой надежды и висит здесь его портрет.

Наш разговор был прерван появлением настоятеля. Казначей, прижав руки к груди, поклонился до земли и оставил нас вдвоем.

Настоятель смерил меня глазами и сухо потребовал у меня отчета о моих долгих бдениях в обществе отца Алексея и о тех голосах, которые слышатся каждую ночь из его кельи. Я попытался списать все на болезнь моего наставника, однако настоятель сказал, что особа, достойная доверия, поднималась перед рассветом на башню, дабы завести монастырские часы, и слышала доносившиеся из наших келий угрозы, крики и проклятия.

– Надеюсь, – прибавил настоятель, – что вы ответите мне просто и прямо; любой проступок можно простить, если виновный признает свою вину и раскается в ней, если же вы не сумеете дать мне удовлетворительные объяснения добровольно, вас принудят к этому посредством самым суровых наказаний.

– Преподобный отец, – отвечал я, – не знаю, в чем могут подозревать меня при этих обстоятельствах. Отец Алексей в самом деле всю ночь разговаривал громко и даже с превеликим возбуждением; однако разговор этот был не что иное, как следствие лихорадки и бреда. Что до меня, я плакал, не в силах спокойно видеть его мучений; он же, когда приходил в себя, обращал к Богу жаркие молитвы. Я молился вместе с ним, вторя его словам и чувствам.

– Придумано складно, – презрительным тоном заметил настоятель, – любопытно, однако, узнать, что вы скажете о ярком свете, который озарил вдруг ваши кельи и весь купол, а также и о пламени, которое вырвалось сверху из башни и рассеялось в небесах, оставив ужасный запах серы? Какое объяснение приищете вы всему этому?

– Не постигаю, преподобный отец, – отвечал я, – отчего человеку дозволено сидеть ночью у постели больного и молиться за него, но не дозволено зажечь лампу с помощью фосфора и серы? Возможно, я был недостаточно осторожен при употреблении этой смеси, и оттого неприятный запах распространился по всему дому; осмелюсь утверждать, однако, что запах этот не несет с собою никакой опасности; ни при каких условиях фосфорная спичка не может стать причиною пожара. Умоляю вас, преподобный отец, простите мне мою неосторожность, в которой виноват только я один.

Настоятель устремил на меня пристальный взгляд, словно желая узнать, как далеко может зайти мое бесстыдство, затем поднял глаза к небу, всем своим видом выражая величайшее негодование, и вышел, не удостоив меня ни единым словом.

Оставшись один, я, томимый страхом не за себя, но за отца Алексея, над которым, судя по всему, нависла гроза, невольно обратил взор на портрет Эброния и молитвенно сложил руки, охваченный неодолимым порывом любви и надежды. В эту минуту солнце озарило лицо основателя монастыря, и мне показалось, что голова его, а затем рука и все туловище отделились от полотна и наклонились вперед. Волосы его пришли в движение, глаза сверкнули и устремили на меня взгляд совершенно живой. Тут сердце мое забилось с удвоенной силой, в ушах зашумело, в глазах помутилось, и, чувствуя, что отвага моя на исходе, я поспешно удалился.

Печаль и тревога овладели мною. Потому ли, что ненависть и клевета выдали те поступки отца Алексея, которые мне казались сомнительными, за несомненные преступления, потому ли, что я, как и он, стал жертвою духа зла, и очевидцы, достойные доверия, заметили в его поведении нечто более предосудительное, чем замечал я, но я предчувствовал, что несчастный мой наставник станет жертвой гонений и последние минуты его жизни, и без того столь мучительные, будут омрачены упреками и обвинениями. Я предпочел бы скрыть от него наш разговор с настоятелем, однако не видел иного способа отвести от него сгущавшиеся над ним тучи, кроме как уговорить его возвратиться в лоно Церкви.

Мой рассказ и мои мольбы он выслушал с полным безразличием, а когда я замолчал, сказал:

– Не тревожься; Дух с нами, а люди из плоти бессильны нам повредить. Дух суров, Дух требователен, Дух разгневан; но он на нашей стороне. И если даже на нас обрушатся кары, если даже наши тела – твое, юное и нежное, и мое, старое и готовое к смерти, – заключат в сырую и мрачную темницу, Дух поднимется к нам из недр земли, как он опускается к нам сейчас вместе с лучами солнца. Не бойся, сын мой; там, где веет Дух, там царят свет, тепло и жизнь.

Я хотел расспросить его подробнее, но он знаком показал, что нуждается в покое, и, усевшись в кресло, погрузился в размышления; безволосый его череп и глаза, устремленные в землю, были исполнены беспримерного величия и покоя. В душе его жила неведомая добродетель, которая подавляла все мои подозрения и заглушала все мои страхи. Я любил его сильнее, чем сын любит отца. Его страдания были моими, и если бы Господь проклял его, я, несмотря на всю свою богобоязненность, пожелал бы себе той же участи. До этой минуты меня мучили сомнения, однако ощущение грозившей отцу Алексею опасности придало мне силы; отныне я больше не колебался. Мне предстояло сделать выбор между голосом собственной совести и воплем его тоски; сознаюсь, выбор этот я сделал, движимый чувствами сугубо человеческими. Если ему не суждено спастись в загробной жизни, думал я, пусть же он, по крайней мере, мирно окончит жизнь земную, а если за это желание я буду наказан, что ж – да свершится воля Господня!..

Под вечер, когда он тихо дремал, а я молился у его постели, дверь внезапно отворилась и перед мной предстало чудовище. Испуг мой был так силен, что я не мог вымолвить ни единого слова, не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Волосы мои стали дыбом, а глаза были прикованы к ужасному видению; я смотрел на него не отрываясь, как смотрит птица на змею. Учитель мой спал, а отвратительное чудовище замерло у подножья его постели. Я зажмурился, чтобы не видеть этого страшного гостя и чтобы призвать на помощь силу своего разума. Когда я открыл глаза, чудовище оставалось на прежнем месте. Тогда я попытался закричать, однако, как я ни старался, из груди моей вырвался лишь глухой хрип, который, однако, разбудил моего наставника. Он увидел чудовище, но, не выказав ни отвращения, ни ужаса, произнес с легким удивлением:

– Ну-ну!

– Ты звал меня; я пришел, – произнес призрак.

Учитель мой пожал плечами и, повернувшись ко мне, спросил:

– Тебе страшно? Ты считаешь, что это дух, дьявол? Нет-нет, разуверься, духи не принимают такой формы, а будь они так бессмысленно уродливы, они не имели бы возможности являться людям. Разум человеческий пребывает под охраной духа мудрости. Это вовсе не призрак, это человек из плоти и крови.

С этими словами он встал, подошел к чудовищу и, железной рукой схватив его за горло, приказал:

– А теперь снимите маску и не воображайте, будто этот гнусный маскарад способен меня испугать.

Призрак упал на колени, Алексей сорвал с него маску, и я узнал послушника по имени Доминик – того самого, что некогда выгнал меня из церкви.

– Возьми лампу! – велел мне Алексей громким и твердым голосом; глаза его светились издевательской веселостью. – Иди вперед; мне надо вывести этих негодяев на чистую воду. Ну, ступай же! Не мешкай! Неужели ты трусливее зайца?

Я все еще не мог прийти в себя, и руки у меня дрожали так сильно, что с трудом удерживали лампу.

– Открой дверь, – властно приказал мне мой наставник.

Я повиновался; однако, увидев, как он тащит за собою по полу, словно мешок с ветошью, несчастного Доминика, я пришел в ужас; дело в том, что в припадке ярости отец Алексей не знал удержу, и я боялся, как бы он не сбросил мнимого демона со страшной высоты.

– Пощадите, отец мой, пощадите его! – взмолился я, вставая между отцом Алексеем и нашим непрошеным гостем. – Неужели вы запятнаете руки кровью?

Отец Алексей пожал плечами и сказал:

– Ты глуп! Раз ты не хочешь идти передо мной, иди следом!

По-прежнему таща за собою послушника, который вообще-то был человеком крепкого сложения, однако теперь, казалось, повиновался некоей сверхчеловеческой силе, отец Алексей покинул балкон, опоясывающий купол собора, и быстро пошел вниз по лестнице. Тут страхи мои немного рассеялись, и я последовал за ним. Внизу меж тем собралось немало монахов; по всей вероятности, они ожидали рассказа о признаниях, которые мнимому демону удалось вырвать у моего учителя, однако, услышав ужасный шум и увидев сцену, сильно отличавшуюся от той, какую они надеялись увидеть, монахи натянули капюшоны и скрылись во тьме. Впрочем, мы успели рассмотреть их одеяния и убедились, что в большинстве своем это были послушники. Ни один из монахов не участвовал в этом кощунственном фарсе, однако, как мы узнали позже, задуман он был настоятелем и его присными.

Алексей тем временем продолжал столь же быстрым шагом спускаться вниз, таща своего пленника за собой. Тот порой делал попытки освободиться, однако учитель мой исполинской рукой сдавливал ему горло и швырял обратно на ступени лестницы. Пальцы Алексея покраснели от крови, а у Доминика глаза вылезали из орбит. Я по-прежнему шел за ними следом, и таким манером мы добрались до самого низа лестницы, ведшей во внутренние монастырские галереи. В этом месте издавна висел большой колокол, в который звонили только в тех случаях, когда умирал кто-то из монахов, и который поэтому носил название articulo mortis[4]. Держа одной рукой поверженного им демона, Алексей другой схватился за веревку колокола и стал звонить с такой силой, что разбудил всех обитателей монастыря. Тотчас повсюду стали открываться двери, отовсюду стал слышен шум шагов. Монахи, послушники, слуги – все сбежались на звук колокола, и вскоре монастырский двор наполнился народом. Эти перепуганные, смятенные люди, освещенные одним только мерцающим светом моей лампы, напоминали обитателей долины Иосафатовой, которые пробудились от смертного сна при звуках трубы, возвестившей начало Страшного суда. Тщетно собравшиеся спрашивали отца Алексея о причине этого трезвона, тщетно пытались вырвать из его рук несчастного Доминика: наставник мой, движимый, казалось, сверхъестественной силой, продолжал звонить, подавляя толпу и гулом колокола, и звуком своего громового голоса.

– Мне недостает еще кое-кого, – повторял он, – когда этот недостающий появится, я все объясню, покорюсь всему, но пока он не придет, как пришли все остальные, я не перестану звонить.

Наконец самым последним к нам присоединился настоятель; только после этого отец Алексей выпустил из рук колокольную веревку. Впрочем, он по-прежнему попирал ногами отвратительное чудовище, и облик его в эту минуту был исполнен такой красоты и мощи, глаза сверкали так победоносно, что на память приходил архангел Михаил, поражающий дракона. Все смотрели на него, затаив дыхание и словно оцепенев. И вот среди этой могильной тишины старец возвысил голос и обратился к настоятелю:

– Взгляните, отец мой, что здесь творится! Вместо того чтобы дать мне спокойно встретить свой смертный час, насельники этой святой обители, именующие себя моими братьями, омрачают мои последние минуты подлым любопытством и низким обманом. Они подсылают ко мне вот этого негодяя по имени Доминик! (С этими словами он поднял голову послушника достаточно высоко, дабы все присутствующие могли убедиться, что это именно он.) Они подсылают его, напялив на него эту омерзительную маску, велят ему подойти к моей постели и прокричать мне в ухо отвратительные угрозы, которые призваны пробудить меня от сна – быть может, последнего сна в моей земной жизни! На что они надеялись? На то, что им удастся запугать меня, поразить мой ослабевший ум ужасным видением и вырвать у меня постыдные слова и чудовищные признания? Если бы они и впрямь имели дело с человеком слабого ума, если бы адское видение и впрямь убило меня, не давши мне времени прийти в себя и прочесть молитву, если бы по этой причине душа моя отправилась в ад – кто, скажите мне, был бы в этом виноват? Я обращаюсь к вам, люди здравомыслящие и благонамеренные, к вам, собравшимся здесь в этот час, я тревожусь не за себя, ибо моя жизнь кончена, я тревожусь за вас, ибо ваша жизнь еще впереди и я хочу, чтобы вы могли испить свою чашу в спокойствии; именно ради этого я прошу вас вместе со мной потребовать справедливого суда у нашего духовного отца, который стоит теперь перед нами, и у

Отца Небесного, который выше нас. Справедливого суда, отец мой! Я жду, я требую справедливого суда!

Тут все люди благожелательные и прямодушные закричали хором, вторя отцу Алексею: «Справедливого суда! Мы требуем справедливого суда!»

Настоятель взирал на эту сцену с лицом совершенно непроницаемым. Впрочем, он казался бледнее обычного. Несколько минут он молчал, и только легкое подрагивание бровей выдавало владевшее им волнение. Наконец он произнес:

– Сын мой Алексей, прости этого человека.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4