Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№3) - Бремя власти

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Бремя власти - Чтение (стр. 7)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Почему-то сразу почуяв, не по свитку даже — обиходные послания писали на бересте всюду, — а по лицу, по растерянной поспешности дьякона, что речь идет о новгородском посольстве, Феогност, не отпуская креста, принял одною рукой грамотку с процарапанными по ней крупными и неровными строками послания! «Ко твоему святеишеству… неволею задержаны есьмы, по слову великого князя Гедимина… како попечалуешь по нас в таковыя нашея нужи… Олфоромеи Остафьев, сын тысяцкого, псал…»

Феогност стиснул грамоту так, что хрупкая береста треснула. Мгновением захотелось швырнуть в кого-то крестом, зажатым в руке, что-то бить, ломать и яростно топтать ногами… Да! Церковь не вмешивает себя в дела земные, но почто князь-язычник вступает в дела церкви и позорит его, митрополита, пред всею епархией?! Что он, сей грубый литвин, не возможет понять, яко сам разрывает тело церкви православной и неволею толкает к отделению от митрополии и Новгород Великий, и Русь Владимирскую? Что так править немочно и нельзя! Непристойно! Или понимает? Или и тут латиняне руку придожили? И кто, и что же тогда здесь он, митрополит русский: полновластный глава церкви божией или игралище князя, детский погремок в руце Гедиминовой, а такожде католиков, его окруживших?! Сегодня Гедимин схватил владыку новогородского, едущего на поставление к нему, и требует от задержанных бояр, дабы Новгород принял служилым князем его, Гедиминова, сына Наримонта (об этом было сказано в грамоте), угрожая посадить в железа всех послов с владыкою во главе, а завтра он восхощет удержать любого из залесских епископов и потребовать взамен вокняжения в Суздале или Смоленске?! Язычник всегда останет язычником, пути духовные ему неведомы, и ничто, кроме прямого грубого насилия, не может измыслить таковой в делах земных! Вот на какой основе, вот на каком «камне», скорее схожем с хлябью морскою, воздвиг он, Феогност, престол русской православной митрополии! Како возможно полагать тут прочным что бы то ни было?! Сегодня Гедимину угодно одно и он, зарясь на Новгород, не придумал ничего более разумного, чем захватить поезд владыки, а завтра ему станет выгодно иное и он примет католическое крещение, дабы завладеть Польшей и землями Ливонского Ордена! А послезавтра умрет сам и те же латиняне поворотят все инако, погубив и саму Литву, а не токмо православных христиан в Великом княжестве литовском! (Феогност сам не знал в этот миг, сколь недалек он от истины.) Нет, лучше московский князь со своим смешным храмоздательством — от того, по крайней мере, останет нечто, твердо созижденное, и, по крайней мере, вера православная в его земле нерушима суть!

Он уже овладел собой. Надел крест, разгладил порванную грамотку, отпустил служек, дьякону велел достать писало и вощаницы. Следовало немедля сочинить послание Гедимину и — ободрительное — новогородским послам.

Впрочем, бушевал Феогност, по-видимому, напрасно. Что-то было промеж Нова Города и Литвы, отчего задержанные новогородцы легко согласились на переговоры с Гедимином и, как выяснилось уже много спустя, не нарушили неволею заключенного договора.

Дело в конце концов устроилось. Великий Новгород обещал принять Наримонта на пригороды: Ладогу, Ореховец, Корельский городок и корельскую землю, а также на половину Копорья в отчину и в дедину, ему и детям боранил бы Новгород от свейской грозы; и затем, уже к середине августа, отпущенное Гедимином посольство прибыло наконец во Владимир.

Другое приходилось решать теперь Феогносту, и решать не отлагая. Из Пскова, отправленный князем Александром Михалычем со плесковичи, а также поддержанный Гедимином и прочими литовскими князьями, ехал ставиться в епископы игумен Арсений. Сим поставлением учреждалась особая псковская епископия, неподвластная новогородской.

На церковное отделение Пскова от Великого Новгорода Феогност сразу по приезде из Константинополя никогда бы не согласился. Позже, замыслив сесть во Владимире, он, возможно, и рукоположил бы нового епископа для Пскова, по согласию с патриархией, разумеется. Теперь же, начав понимать, что происходит тут, на Волыни, и в самом Литовском княжестве, Феогност задумался сугубо. Было ясно, что новая епископия во Пскове нужна не только плесковичам, коих он не так давно из Нова Города отлучал от церкви, и, конечно, менее всего изгнанному тверскому князю. Сиди Александр Михалыч в Твери, сам бы, пожалуй, тому воспротивился! Надобно сие преже всего Гедимину. И ежели он, Феогност, воспротивится поставлению Арсения — на Волыни ему не усидеть. А ежели не воспротивится?

Вечерело. Окончив дневные труды, свершив трапезу и отпустив служек, Феогност вышел в сад. Пахло свежестью, пахло ночными цветами, пахло чуть влажною землей. Будут добрые яблоки в этом году, быть может, будет и виноград! Уезжать отселе так не хотелось! Но все его труды рухнут и на ничто ся обратят, ежели он склонит слух к земному и отринет должное своему сану! Он много, очень много уже знал о плесковичах. Знал о нестроениях в службе сугубых, как-то: крестили они обливанием, а не погружением, не делая разницы между тем и иным видом таинства, не было в Плескове правильного номоканона, ни уставов литургии Иоанна Златоустого и Василия Великого, ни синодика, ни требника утвержденных. Святых тайн приобщали по окончании обедни, после отпуска. Даже и при освящении церквей допускали неподобное: антиминсы резали начетверо и давали в церковь одну четвертую долю… И все сие проистекало от своеволия прихожан, которые выбирали священнослужителей на вечевых сходбищах своих. Отселе и злоупотребления саном, и в службе упущения, и ереси. Возможет ли свой епископ (опять-таки избранный вечевым сходом!) исправить зло или, напротив, усугубит различия сии и тем приведет церковь псковскую к отпадению от православия и, паче того, к поглощению ее латинами? Почему сам Гедимин не примет православного крещения и не крестит землю свою в греческую веру?!

Феогност уселся на скамью, пригорбился, не замечая легкой прохлады, рассеянно растер пальцами лист смородины и, ощутив терпкий, запах листа, уронил зеленый комочек себе под ноги, сцепил пальцы и замер. Нет, веры в Гедимина у него не было! Лукав и зол сый, и не прилепо имати веры ему! А тогда?

Ночь опускалась на землю. Теплая влажная ночь, украшенная россыпями серебряных и золотых звезд. А он все сидел, подрагивая в своем легком облачении, не чуя сырости обильно политого в навечерии сада, безотчетно вдыхая густой аромат зреющих плодов земных, и думал, постепенно с горечью отрешаясь от благоденственного уюта своего, и все же не мог отринуть его до конца, не мог решить, как должен поступить днесь, в таковыя святительския нужи.

ГЛАВА 17

Назавтра встречали новгородских послов. Феогност слышал в отодвинутые окна конский топ, гомон и ржание, громкие веселые голоса челяди, твердый рассыпчатый говор «новогородчев» и не мог выйти, не мог собратися с духом, дабы встретить гостей, как подобало.

К нему уже заглядывали. Долее тянуть стало немочно. Он встал, перекрестил себя; вдруг и нежданно, глубоко, от души, произнес по-гречески старинные врачующие душу слова: «В руце твои предаю дух свой!» Вышел в приемный покой. Те уже ждали. Осанистый благообразный старец, Кузьма Твердиславль, знакомец еще по Новгороду, — его первого приметил Феогност в толпе гостей и слуг митрополичьих, — и второй, молодой, высокий и статный. Видимо, он и есть Варфоломей Остафьев, сын тысяцкого! — догадался Феогност. Василия Калику он сперва не узрел. Уже когда те двое с поклонами расступились, вышел из-за них третий, невысокий ростом, сухощавый, улыбчивый, с удивительно живыми, какими-то разом и детскими и мудрыми глазами, в легкой бороде и сам весь легкий, подбористый, точно странник, осененный благодатию. Вышел — и незримо отодвинул всех прочих посторонь. И голос был у него такой же, под стать облику, не старый и не юный, а — как вода — веселый голос, и речь стремительная, складно-простая. И что-то сказал: про дорогу, труды, красоту земную, осельную, и стало хорошо, просто стало. И страхи ночные кончились. Не знал еще, что решит, но уже понял: что бы ни решилось теперь, все будет на добро!

Был молебен. Была долгая многолюдная трапеза. И вот настало то, чего Феогност начал уже вновь страшиться, — они наконец остались одни. Он и Василий Калика. Весь напрягшись, Феогност ожидал, что тот с первых же слов заговорит о Литве и плесковичах. Но Василий мягко и как-то незаметно, не нарочито совсем, стал сказывать о Новом Городе, о волости Новогородской, о землях полуночных, о мореходцах (он произносил ноновогородски: «мореходчи»), о чудесах далеких морей, и говорил так легко и складно, что Феогност невольно заслушался, забыв на малый час все то сложно-грозное и неразрешимое, что вступило в митрополичьи палаты вместе с этим легким ясноглазым пришельцем.

Пока Феогност безотчетно отмечал в речи гостя незнакомые ему или непонятные речения: «шивера», «поветерь», «шута», «наволоки», «луды», «корги», — Василий Калика незаметно и легко перешел к тому, иному, чего так боялся Феогност.

— …Намучатца так-то, наголодают, нахолодают, уж токо тем и живы — паки с прибытком на родиму сторону придтить! Хоша наши неревляна: тута ему свой конеч, улиця, братство, дом родной — таково хорошо! Без дома-родины всяк людин яко лист сухой вихорем гоним по лику земли! Пото и которы и ссоры промеж нас — кажен свое! И у плесковиць и у нас, дак како рещи? Приобижены от суда, от продаж… А все надо и обчу пользу блюсти! Мы вот великого князя московского посадили на стол — тоже и кормы, и дани по обычаю. Нельзя инако: един язык, едина Русь! Како ся согласить? И где пределы, где рубежи, кои прилепо указати власти судной? А мыслю: как Господь уж разделил языци по разрушении столпа Вавилонска, так тому и быть! Цего Господь постановил, не людям пересуживать! Языци-то разны по лику земли! У немець ино, чем у нас, и не можно с има вместях устроить, другие они, по-иному живут! Нашему подай тута работу, а тута пир — широко, а тому — чтобы все до последней векши счесть и во всем свой строй и наряд поставити. Русич от того наряда загинет, захиреет, а и немець — как пойдет с нашима в гульбу, тут ему и конець! Уж и не прочнутьце ему, и то потерят, цто преже нажил. Другояко живут, другояко гуляют — все другояко! И погодье в ихней земли иное, нету мразов таких, зим прежестоких. А фряги там, латины: у их и вовсе солнце, тепло, винограды обительны, яко же и в грецкой земли! Ты вот тута поселилсе, где тепло таково! Несладко тебе показалось в низовской-то стороны? Иная она, другояка! Ну, тебе, отче, надобно все одно выбирать по уму, не по сердцу — один дак! И поставлен главою над народом русским, дак уж как все, так и ты… А что промеж нас и плесковицей, дак тако мыслю: свои дерутця, токо ся тешат! А уж с Литвою нам навряд сговорить! Может, и тако повернет, что примет она веру нашу и на ся поворотит, дак и то сказать: ин язык, ина молвь… Али уж русины тута возобладають! Не ведаю того! Не пригляделси ешчо… А и у вас, в грецкой земли, како ся туркам поддати альбо латинам? Сохранит ся черква православная? Како решишь, отче, а, по моему розуменью, не нать нама со плесковици врозь быти! Беда кака от немець накатит, иное цто, да и латинам повада немалая! Цегой-то Гедимин мыслит о себе? Вишь, по миру нас изымал, требоват сына всадить! Дак ладно, согласили. А токо будет ле боронити от немець? Почто согласили? А он, Гедимин, с немци зело немирен, дак нам с того прибыток! Но и то рещи: како повернет? Боюся, да ить мочно принять, мочно и проводить, у нас так! Великой князь-от у нас володимерской, не литовской! Конецьно, свою выгоду блюдем, не без того! И кончи-то в Нове Городи промеж себя не мирны! Ну, а Гедимину веры давать во всем не след. Может, ишчо захоцет и всю русскую землю под латинов склонити! А там и ляхи, и свеи, и орденьски немци… А не можно, не можно нам с има! Ни по цему не можно — ни по душе, ни по жизни, ни по земле своей. Все инако есть и пребудет! Помысли, владыко, о сем да на меня, грешного, не посетуй, не зазри. Я ить в простоте рець молвил, ино слово коли и не так, и в обиду пришло, то мимо слуха, мимо сердця пушшай!

Еще не додумав до конца будущего решения своего, Феогност постарался обставить поставленье Калики яко возможно торжественнее. Прибыли пять епископов, пять владык здешней Руси: Григорий Полоцкий, Афанасий Володимерский, Федор Галичский, Марко Перемышлевский, Иоанн Холмский. Феогност уже назначил торжественное рукоположение в городском храме, когда прибыло посольство плесковичей с Арсением, требуя рукоположить последнего особым епископом Плескову.

Феогност все еще колебался, но поставленья Арсения слишком уж добивался Гедимин, а среди бояр Александра Михалыча, прибывших вкупе с плесковичами, оказался немчин, Дуск, тотчас заговоривший о воссоединении церквей, в чем Феогност неволею углядел угрозу латинской ереси. И все приняло вид древлего византийского спора — спора императоров с патриархами, в коем решение дел церковных все же принадлежало патриарху, а не цесарю и не синклитикам.

Он принял бояр Александровых, Игнатия Бороздина с Александром Морхининым, и немчина Дуска, принял плесковичей, долго жаловавшихся на притеснения со стороны новгородского архиепископа. Им отмолвил, что, как бы ни решилось дело о поставлении Арсения, с новым владыкою, Василием, он сведет их в любовь, да отложат они все взаимные нелюбия.

С Дуском Феогност говорил холодно, чувствуя едва ли не кожею правоту слов Василия Калики: все было иное и неслиянное — взгляд, навычай; сам способ мыслить — и тот был чужой, противный греческому уму. Русичи — те изначала казались ему гораздо ближе и понятнее.

С Игнатием Бороздиным и Александром Морхининым Феогност, уже освободясь от Дуска, имел долгую беседу с глазу на глаз, и эти двое чуть было не переубедили митрополита. Во всяком случае, заставили помыслить о поставлении Арсения с иной стороны.

Бояре сидели на лавке за прибором. Митрополит угощал гостей медом и пурпурным греческим вином. В мисах лежали закуски: медовые коржи, вишенье, грецкие и волошские орехи, желтые палочки дорогого сахара, вяленые винные ягоды и сушеный виноград. Игнатий Бороздин почти не притрагивался к закускам. Александр, тот время от времени протягивал руку в палевом шелковом рукаве, схваченном серебряным наручем сканого дела, брал винную ягоду, клал в рот, задумчиво разжевывая, и слушал, уставя взор в столешницу, что и как говорит Игнатий, согласно кивал головой, иногда взглядывал сумрачно на Феогноста, временем добавляя что-нибудь и свое к словам сотоварища.

— Тверские князи по древлему праву русския земли суть великие князи!

— строго рек Бороздин. — По лествичному праву и по приговору всей земли Михайло Ярославич, батюшка нашего князя, святой, убиенный в Орде от проклятого Кавгадыя и от Юрия Московского, получил владимирский стол, и паки сын его старейший, Дмитрий, и паки Александр Михалыч, коего согнали со стола силою, но отнюдь не по праву, и не лишен посему великокняжеского достоинства своего!

— Так, так! — подал голос Александр Морхинин. — Чего хан думает и делает — одно, а по правде ежели, дак Александр Михалыч и о сю пору князь великой!

— Плесковичи нашего князя приняли яко великого, и Тверь ждет, — продолжал Игнатий Бороздин, — како ся повернет ище в Орде? А только и Данилыч может не усидеть на столе владимирском! А тогда Литва да мы в одночасье и татар, бесермен клятых, погоним вон из Руси! Ныне же надобно нам ся утвердить на плесковском рубеже, пото и Арсения привели, отче! Не посетуй, что токмо о делах княжеских глаголю, без их ить и церковь божия не устоит!

«Тверь или Москва? Тверь или Москва? — думал меж тем Феогност. Ежели Тверь вкупе с Литвою… Но ведь Узбек дал-таки охранную грамоту владыке сарайскому! И почто этот немчин Дуск с ними? Прост тверской князь, ох и прост! Но, может, в простоте-то и правда? А латиняне? А Гедимин, не принимающий православия? И что ся створит, ежели католики одолеют на Руси, с церковью православной? Да и на столе володимерском сидит-таки пока князь Иван (или… пока сидит?) Где, на чьей стороне сила, которую надлежит поддержать ему, митрополиту русскому? А он должен поддержать именно сильного. Это Феогност, византийский грек, весь строй мыслей и чувств коего создан был эпохою умирания великой империи, знал слишком хорошо.

Отпустив бояр, Феогност задумался сугубо. Кто из них прав? И что должен содеять он днесь, дабы не возмутить ни тех, ни этих? Мысли его всё шли и шли по кругу: Москва, Тверь, Новгород, Псков, Гедимин и снова Москва… И в последнем, литовском, звене этой цепочки чуял он все более и более тревожно незримую угрозу православию. Ежели бы Гедимин принял святую греческую веру! Сего, однако, не произошло и уже не произойдет. А посему, посему… Разумнее было… да, разумнее было проявить твердость, сослатися на старину, на обычай. (Ведь ежели одолеет Тверь, им же самим не станет люб особый псковский епископ!) А Гедимину… Гедимину повестить, что и ему не стоит выделять плесковичей в особую епархию, дабы не попала она впоследствии под власть орденских немцев. А буде примет Новгород сына Гедиминова на стол, тогда ведь и Плесков пойдет под руку ему, поелику оба града суть одна архиепископия. И далекий князь Иван будет премного удоволен (дани с московских волостей поступали исправно, здесь же, в Литве, отнюдь не торопились наделять митрополита землями со крестьяны). Нет! Паки и паки рассудив, Арсения рукополагать не след! Не след потакать язычнику Гедимину! И он должен побывать в Орде. Получить новый ярлык и своими глазами узреть всесильного Узбека, повелителя Руси Владимирской и врага Гедиминова…

Еще через день, двадцать пятого августа, облаченный в цареградский саккос, в митре с алмазом в навершии, с синклитом из пяти епископов и с целым хором иереев, дьяконов, иподьяконов и певчих, среди толпы лучших гражан Владимира — бояр, гостей торговых, кметей, княжеских слуг, в присутствии обоих посольств, Господина Нова Города и Плескова, под оглушающий глас хора, в жарком мерцании сотен свечей в паникадилах и хоросах на расстеленном парчовом подножии, возложением рук на главу коленопреклоненного пред ним Василия Калики Феогност возвел того в сан архиепископа Господина Великого Нова Города. И тут же, в соборе, переждав гласы певчих и движение прихожан, торжественно отказал в поставлении Арсению, игумену плесковскому: «Зане не достоит розрушити прежебывшая, но яко от отец и праотец заповедано, такоже пусть и впредь пребудет Плесков в руце архиепископов Господина Великого Новгорода!»


Новгородская летопись сообщала впоследствии, что в тот день, когда Феогност рукополагал Василия Калику, во Владимире-Волынском «явися звезда светла над церковью и стоя весь день, светяся».

ГЛАВА 18

Из Владимира выехали первого сентября, на память Симеона Столпника. Добираться решили (да и Феогност посоветовал так) кружным путем: сперва на Киев, оттоле к Чернигову и Дебрянску, а уже от Брянска на Лопасню и через Москву, Тверь и Торжок — к Нову Городу. Боялись грозы Гедиминовой. Как оказалось вскоре, боялись недаром. Литовский князь не мог простить неудачи с Арсением.

Ночи полыхали зарницами. Новогородцы с невольною завистью смотрели на плотные золотые ряды бабок сжатого хлеба на полях, на высокие суслоны ржи и пшеницы, приговаривали:

— Богатая земля!

Василий Калика любопытно выглядывал из возка, ясными быстрыми глазами озирал окрестные Палестины. Велика Русь! И всего-то в ней хватает! И поля хлебородные, и сады благодатные, и винограды обительны, и овощь многоразличная, и звери, и птицы! Елени по нынешним местам, коих нету в волости Новогородской, зайцы так и скачут из-под ног, есть и волки, и лисы, и рыси, и медведи, и лоси, и дрофы, и гуси, и утицы — всего еси исполнена земля! Теперь, пережив и плен Гедиминов, и торжество поставления, в чаяньи грядущих дел и забот, Василий попросту отдыхал душою, любовался окрест сущею землей, легко заговаривал со встречными селянами. Весело тарахтел возок, весело шли кони, веселы были и слуги и ездовые, чая, что уже ушли от опасной беды.

Ночевали в поле. Василию Калике постелили в открытом возке. Притащили гору снопов необмолоченного хлеба из ближнего суслона, укрыли попонами. Мешанный дух созревших колосьев, конского пота от попон, остывающей пыли, прохлады и вянущих трав обнял, закружил, уводя в сон. Ярко горел костер, с треском выметывая беспокойные языки пламени в черно-голубую тьму. Искры золотою метелью, кружась и затухая, летели ввысь, к мерцающим голубыми огнями звездам, и не могли долететь, сникали, исчезая во тьме.

Василий Калика был ныне без меры счастлив душою. В такие вот миги, когда бесконечно струилась дорога и неведомое, чудесно-далекое манило и марило где-то там, впереди, и возможно становилось отрешитися от суедневных дел и страстей, в такие миги и снисходило к нему счастье, счастье странника на путях господних. Он и был странником, «каликою», новый владыка новогородский! Его и любили все как прохожего, путника, за незаботную простоту, за любовь к ближнему, не отягощенную никоим своекорыстием, любили как птицу небесную, ю же поставил нам в пример Иисус Христос, сын божий!

А ведь был Калика и быстр, и без тягости мудр, и деловит, и настойчив, и легок, и саном высоким не зря и не впусте облачен! Но ему и при этом ничто не стоило, взяв посох, пойти по Руси из веси в весь, кормясь подаянием, утешая страждущих духом и радуясь благодати божией, разлитой окрест. Чуден мир! И велик! Коликою благодатью одарил человека Господь!

Ездовые варили остатнее хлебово. В котле булькало, донося сытный дух до возка. Кто-то шел с хворостом, большие тени двигались в трепещущем пламени. Прямо на земле, под возами, завернувшись в попоны, дремали отужинавшие кмети… Где-то есть Индей-земля, и в ней чудеса неведомые, зверь инорог, птица феникс, что живет тыщу лет и воскресает из пламени огня, и нагие мудрецы-рахманы, и храмы чудесные… Как бы сладко было дойти и туда — через горы и царствы, пустыни и реки — и озреть все тамо сущее, и беседовать с теми мудрецами-рахманами, яко же и Александр Македонский! Струи гаснущих искр сливались со звездами; небо плыло, кружась и мерцая. Вот сорвалась и пролетела куда-то спелая звезда, — не подумал, не замыслил ничего, а чего и желать? Скоро воротит домой, учнет вновь строить стены, мирить бояр, уговаривать вятших и меньших, утишать плесковичей и князя великого, а пока, едучи, и отдохнуть мочно, и порадовати всему сущему! Полна благодати земля и жизнь земная!

Он задремывал. Звезды плыли уже не в отверстом окне возка, а где-то над самою головою, ласковые, теплые, и говорили, шептали что-то. А он плыл, задевая за звезды, за их мохнатые, словно примороженные еловые ветви, лучи, и даже больно ударился раз, другой о звезду… Его уже толкали нешуточно. Василий прочнулся, весь еще в кружении серебряных светил. Над ним склонился Олфоромей и сильно тряс за плечо:

— Вставай, владыко, садись на коня! Беда! Гонют по нас!

Сильно потерев виски и щеки ладонями, чтобы проснуться, Василий Калика выбрался из возка. Гомонили сбившиеся в кучу кмети, в дымном свете догорающего костра маячил взмыленный конь и над ним — горбоносое горячее лицо, разбойные глаза, светлые космы из-под бараньей шапки. Завидя Калику, гонец из-под расстегнутой, шитой узором и отделанной резною кожею свиты достал грамотку, протянул с коня:

— Батька митрополит тебе, владыко, шлет!

Весело крутя головой, он зачастил в толпу:

— А я ить издалека вас узрел! Костер во-она отколе видать! Ну, мыслю, они! Некому боле! Даве-то баяли мне, что вы проходили, так уж по следу скачу! Двух коней запалил! — хвастливо прибавил посланец. Ему, боярскому сыну на службе у митрополита, нынешнее поручение было особенно по сердцу: и скачка, и удаль, и опасность, коею можно станет похвастать после всего.

Василий еще только разворачивал грамотку, когда подошел Кузьма Твердиславль, повторил строго:

— Беда! Гедимин кметей послал на переймы. Женуть по нас! Ратных, литвы, с триста душ, бают!

Феогност в грамотке писал о том же. Великий князь литовский послал за ними погоню, хочет перенять владычный поезд и увести в полон. Василий поднял очи, еще не понимая. Спросил:

— Почто ныне-то?

Олфоромей Остафьев, вступив в круг огня, изъяснил почти грубо:

— Почто? Эх, владыко! С Арсеньем, вишь, не вышло у него, дак теперича засадит тя где ни то в Литве и станет твоим именем Новый Город под себя склонять! А ты и жив будешь, а не возможешь противу, что тогда? При живом-то владыке ить и нового нам не поставят!

— Свое хоцет взеть, не мытьем, дак катаньем! — подхватил кто-то из ездовых.

Василий окончательно проснулся. Озрелся с тревогою. Везде уже шевелились, свертывали стан, снимали шатры, торочили коней.

Горбоносый волынец, испив прямо с коня горячего взвару, покивал, попрощался, рассыпая улыбки и подмигивая, прокричал:

— Не горюй, браты!

Поднял коня на дыбы, поворотил лихо и ударил в ночь, в темень, только сухой топот копыт, замирая, прошумел вдалеке.

Бояре, посовещавши, приступили к Василию. Начал Кузьма:

— Олфоромей вот советует митрополичьи возы, с еговыми ездовыми, послать дорогою, пущай их и ловят! А самим — верхами — уклонити к Цернигову зараз! Выдержишь ле, владыко?

Василий покивал согласно.

— А не то люльку о дву конь сделам? — подхватил Олфоромей Остафьев.

— Не нать, Олфоромеюшко! — возразил Василий и поглядел весело: — Уходить нать, дак и подержусь!

Он взобрался в седло подведенной ему кобылы, поерзал, усаживаясь плотней. Ночь уже засинела, поля приодел туман. Делились, перекладывая что подороже — казну и серебро — в торока поводных коней, прощались.

Ратьслав, митрополичий протодьякон, что провожал новгородский обоз, уже сидел на коне. Ему Феогност отписал особо, и протодьякон с двумя слугами готовился ныне довести новогородского владыку укромным путем до Чернигова.

Кмети опружили котел воды в костер, с шипением взмыло облако серого пара, остро пахнуло сырым горячим угольем, словно на пожаре, и тотчас холодная передрассветная тьма обняла, охватила все: и возы, и коней, и всадников. В темноте кто-то принял повод Васильева коня, кто-то окликал, пересчитывая, людей; уже заскрипели оси возов, а верховые, один по одному, потянулись в сторону по темному полю, мимо темных суслонов хлеба, темными острыми очерками промаячив на синеющем небосклоне, уже порозовевшем с краю и отступающем от земли. Спустились в лог, в струю холодного тумана и теплого понизу, нагретого за день воздуха из-под кустов, один за другим пропадая в плотно сгустившейся белой и уже начинающей незримо клубиться мгле.

Ехали до рассвета, петляя по кустам. Солнце уже встало светлым столбом и вот показалось, брызнуло, разогнав туман, зажегши алмазами росу, осветив и согрев всадников, выезжавших вереницею на угор. Здесь, остоявши, посовещались и вновь уклонили, теперь к пойме небольшой речушки. Поймою, хоронясь по-за берегами, ехали, не останавливая, до полудни. Тут только остановили передохнуть и покормить коней. Кмети жевали хлеб. Оседланные кони, мотая головами, засовывали морды по уши в торбы с овсом, хрупали, переминаясь, позвякивая отпущенными удилами. Василий с облегчением — не навык ездить верхом, так и размяло всего! — уселся в приготовленное ему из войлочной толстины место, выпил квасу, от хлеба отказался — есть не хотелось совсем. С удовольствием чуял, как издрогнувшее за ночь, а потом взопревшее на жаре тело ласково сушит теплый ветерок. В изножии пологого холма стояли юные березки, листву коих кое-где уже ярко окропила близкая осень. Божий мир был чуден по-прежнему!

Задержались они только у Днепра. Не было перевозу; пока искали лодьи, пока плавились — упустили время и, верно, дали знатьё о себе. Уже в виду Чернигова их нагнал киевский князек Федор, Гедиминов подручник, с баскаком и пятьюдесятью человек дружины из татар.

К владычному поезду за Днепром пристали купцы-новогородцы, стан был многолюден, и Кузьма с Олфоромеем порешили не даватися татарам. Стали в западинке на холме. Нашлись лопаты, кто и саблей, кто и ножом — обрыли стан, загородились кольями, дерном. Князек, возможно, и от себя деял разбой, литвы не было с ним. Татары подъезжали с ругательствами, коверкая русскую речь, требовали датися в полон. Олфоромей в кольчатой рубахе и шишаке подымал лук, грозил, сам загораживаясь щитом от стрел татарских. Купцы перепали; слуги, у кого не было оружия, лежали ничью, укрыв головы толстинами. Двух-трех ранило. Василий Калика сидел, сцепив пальцы рук, и молча молил Господа. За себя он не боялся. Худо будет не ему — Нову Городу. За Новый Город и молил он всевышнего, молча шевеля губами.

Сидели так, орали, грозились с той и другой стороны до вечера. Новгородские кмети кричали неподобное. Татары и сам князь не оставались в долгу. Будь поболе оружия да народ побойчее, Олфоромей с Кузьмою, может, и ударили на татар, но с купцами, что лежали за товарами, уложив на землю лошадей, да с челядью владычною много не навоюешь! Из утра к Федору подошла помочь. Дело принимало дурной оборот. За ночь новогородцы углубили ров, попрятали погоднее людей, да что толку! Тута не перезимуешь! Да и пожди тово боле — литва подойдет! Ратьслав взялся вести переговоры. Вышел, высоко подняв крест. Две-три стрелы пропели у него над головою. Воротился протодьякон через час, довольный. Князь Федор за окуп обещал отпустить поезд владыки домовь. Подумавши, — было боязно: а ну как и серебро возьмет, и не выпустит! — все же, кряхтя, собрали кошель гривен-новогородок. Татары, покричав, отошли. Ратьслав с Олфоромеем и двумя кметями понесли серебро.

Киевский князек встретил их сидя на раскладном стольце, уставя руки в боки. Долго сверлил глазами того и другого, долго толковал, ломаясь и величаяся перед ними. Баскак глядел остро и тоже словно их обоих на рынке куплял. Когда Федор, нагло глядючи в глаза Олфоромею, сказал, что заберет того и другого с собой, татарин покрутил башкою:

— Не надо! Серебро бери! Их выпускай! Пайцза у них!

Федор зачванился, еще поспорив с баскаком. Олфоромея отпустил, Ратьслава же оставил у себя пленником. Ратьслав тихо шепнул вздумавшему было возмутиться Олфоромею:

— Оставь! Себе на беду деет!

Возвращаясь, Олфоромей все ждал в спину татарской стрелы… Обошлось, слава Богу! Уже был готов и сам лечь, и в полон датися, лишь бы доправить в Новый Город владыку живого и невереженого!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27