Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Инженю

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Инженю - Чтение (стр. 13)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


Инженю с ее молодой, робко округлившейся грудью, с ее скромной осанкой и чистосердечной улыбкой очень украшало полотняное прямое платье, совсем простое, без отделки, служившее ей выходным туалетом. Великолепие ткани этого платья дополнялось изяществом покроя, и, сколь бы скромным ни был наряд девушки, Ретифу, мы вынуждены повторить это, требовалась немалая доля мужества, чтобы прогуливаться по Парижу в своем потертом сюртуке рядом с Инженю, такой свежей и такой прелестной в ее новом узком платье.

В то мгновение, когда мы вошли в столовую, Ретиф, взяв в свои руки бразды разговора, рассказывал девицам Ревельон назидательные истории, перемежая их гастрономическими набегами на остатки полностью разгромленного десерта, который, наверное, до этого сохранял безупречный боевой порядок, — ибо метр Ретиф де ла Бретон обладал могучим аппетитом и его язык нисколько не мешал зубам.

Ревельон, кого назидательные истории Ретифа де ла Бретона интересовали не столь сильно, как его дочерей (наверное, потому, что он более глубоко, чем они, знал о нравственности рассказчика, и это знание во многом лишало истории Ретифа их назидательности), в конце ужина решил завести с гостем разговор о политике.

— Вот вы, философ, мой дорогой Ретиф, — начал он тем насмешливым тоном, каким люди денежные и деловые обращаются к людям мечтательным и мыслящим, — объясните мне, покуда бисквиты перевариваются, почему мы во Франции с каждым днем утрачиваем национальное чувство.

Это вступление напугало дам, и они, взглянув на мужчин, дабы убедиться, что разговору будет придан совсем новый поворот, встали и, взяв с собой Инженю, собрались отправиться в сад, чтобы предаться каким-нибудь веселым играм.

— Не уходи, Инженю, — попросил Ретиф, тоже поднимаясь из-за стола и отряхивая крошки последнего съеденного им бисквита, усыпавшие полы его длинного верного сюртука.

— Да, отец, слушаюсь, — ответила девушка.

— Прекрасно! — воскликнул Ретиф, счастливый тем, что его слушают, как бывают счастливы все отцы, верящие, будто они управляют своими дочерьми, хотя те вертят ими, как хотят.

Потом, повернувшись к хозяину, он сказал:

— Прелестное дитя, не правда ли, господин Ревельон? Оно — утешение моих старческих лет, опора моих последних дней, — дарует мне чистые радости отцовства!

И Ретиф де ла Бретон блаженно воздел глаза к небу.

— Вы должны быть чертовски рады! — воскликнул Ревельон с лукавым добродушием, свойственным нашим буржуа.

— Но почему же, друг мой? — спросил Ретиф де ла Бретон.

— Да потому, господин Фоблас, что, если верить тем, кто за вами шпионит, вам приписывают, по меньшей мере, сотню детей! — ответил Ревельон.

Роман Луве де Кувре, который недавно появился и был тогда в большой моде, стал для Ревельона отправной точкой шутливого сравнения.

— Руссо в своей «Исповеди» поведал о себе всю правду, — сказал Ретиф, явно смущенный тем уколом, что нанес ему торговец обоями. — Почему бы мне не подражать ему, если и не талантом, то хотя бы мужеством?

Четыре слова «если и не талантом» были произнесены с такой интонацией, что сама музыка, эта великая лгунья, претендующая на выражение всех чувств, не смогла бы передать ее.

— Хорошо, — сказал Ревельон, — если у вас, в самом деле, сто таких детей, как Инженю, то это милое семейство, и я предлагаю вам марать как можно больше бумаги, чтобы их прокормить.

Ревельон несколько следовал тому предрассудку — кстати, он еще довольно распространен в газетах наших дней, предпочитающих г-на Леклера г-ну Эжену Сю, — будто чистая бумага ценнее бумаги исписанной.

Этот вопрос решать не нам, несмотря на наше глубокое восхищение листами чистой бумаги.

— В конце концов, поскольку нельзя вечно рожать детей, — заметил Ревельон, — и, кстати, между нами говоря, вы уже не в том возрасте, чтобы пренебрегать другими занятиями, что вы сейчас поделываете, мой дорогой «Ночной наблюдатель»?

Под этим названием Ретиф тогда публиковал некое подобие дневника, дополняющего «Картины Парижа» Мерсье; два друга поделили между собой часовой циферблат: Мерсье выбрал себе день, а Ретиф де ла Бретон — ночь.

— Что поделываю? — переспросил Ретиф, откинувшись на спинку стула.

— Да.

— Составляю план книги, способной просто-напросто взбудоражить Париж.

— Ха-ха! — громко рассмеялся Ревельон. — Взбудоражить Париж?! Это дело нелегкое!

— А вот и нет, мой дорогой друг, — возразил Ретиф де ла Бретон с тем провидческим даром, что присущ только поэтам, — может быть, это легче, нежели вы думаете…

— Но как быть с солдатами французской гвардии? С городской стражей? С немецкими полками? С гвардейцами короля? С господином де Бироном и господином де Безанвалем? Послушайте, мой дорогой Ретиф, послушайте меня: не будоражьте Париж.

То ли из осторожности, то ли из презрения автор «Порнографа» ничего не ответил на этот призыв, но, давая ответ на ранее заданный Ревельоном вопрос, продолжал:

— Только что вы спрашивали меня, почему мы во Франции с каждым днем утрачиваем наш патриотизм?

— Ну, конечно! — воскликнул Ревельон. — Пожалуйста, объясните мне.

— Дело в том, что француз всегда гордился своими правителями, — ответил Ретиф, — в них он вкладывал свою гордость и свою веру. Так было с того дня, когда француз поднял на щит Фарамонда. Француз был велик с Карлом Великим, с Гуго Капетом, с Людовиком Святым, он был велик с Филиппом Августом, Франциском Первым, Генрихом Четвертым, Людовиком Четырнадцатым! Правда, от Фарамонда до Людовика Шестнадцатого большая дистанция, господин Ревельон.

— Однако этот бедный Людовик Шестнадцатый — порядочный человек, — с улыбкой заметил торговец обоями.

Ретиф так сильно пожал плечами, что его сюртук едва не лопнул по швам.

— Порядочный человек! Порядочный человек! — проворчал он. — Вы прекрасно понимаете, что сами ответили на вопрос, который поставили передо мной. Если французы говорят о своем правителе, что он великий человек, они проявляют патриотизм; если они называют его порядочным человеком, они уже не патриоты.

— Чертов Ретиф! — воскликнул обойщик, хохоча во все горло. — Вечно он найдет словечко, чтобы пошутить!

Ревельон ошибался: Ретиф вовсе не шутил и говорил он это вовсе не для того, чтобы развеселить кого-либо.

Поэтому он, помрачнев и нахмурив брови, продолжал:

— Но если я не стану говорить о том, кого называют королем, и перейду к второстепенным правителям, скажите-ка мне, неужели вы будете относиться к ним с уважением?

— Ну, если уж вы заговорили об этом, дорогой господин Ретиф, то вы чертовски правы! — согласился Ревельон.

— Ответьте мне, кем был д'Эгийон?

— О, с д'Эгийоном покончило правосудие.

— А Мопу?

— Ха-ха-ха!

— Вы смеетесь?

— Право же, да.

— Отлично! Эти смехотворные министры — орлы по сравнению с бриенами и ламуаньонами.

— Ха-ха! Вы правы! Но вы знаете, что их отправляют в отставку и господин Неккер возвращается к делам.

— Мы очутились между Сциллой и Харибдой, господин Ревельон! Между Сциллой и Харибдой.

— Да, верно, между двумя ненасытными утробами с песьими головами, — согласился почтенный фабрикант, показав на одно из живописных панно, где были изображены вместе со всеми украшавшими их атрибутами Харибда, похититель быков, и Сцилла, соперница Цирцеи.

Потом, вернувшись к высказанной Ретифом мысли, он, потянувшись, сказал:

— Все-таки верно, что во Франции больше не существует патриотизма с тех пор, как мы имеем нынешних правителей… Скажите на милость, ведь я никогда раньше над этим не задумывался.

— Вас это удивляет? — спросил Ретиф, довольный и собой, и понятливостью Ревельона.

— Конечно! Даже очень!

— Но, мой дорогой друг, это произведенное на вас впечатление…

— Оно велико, — перебил его обойщик, — поистине, очень велико.

— Пусть так… Оно ведь не только историческое или нравственное?

— Нет! Нет!

— Значит, оно личное?

— Да, признаться, это так!

— В чем же оно касается вас? Объясните.

— В том, что меня предполагают сделать выборщиком от Парижа. Если меня назначат…

Ревельон почесал ухо.

— И что будет, если вас назначат? — поинтересовался Ретиф.

— Так вот, если меня назначат, мне придется говорить, написать речь, изложить свое кредо; гибель национального духа во Франции — прекрасная тема для выступления, и ваши соображения о том, как его восстановить, мне бесконечно понравились, так что я ими воспользуюсь.

— Ох, черт! — вздохнул Ретиф.

— Что с вами, дорогой мой друг?

— Ничего, ничего.

— Но нет, вы вздохнули.

— Ничего, повторяю; ну разве что одна мелочь.

— И все-таки?

— Мне придется отказаться от этих соображений и найти новую тему.

— Тему чего? — спросил Ревельон.

— Брошюры.

— Вот как!

— Да, я обдумал брошюру по этому поводу, и, как я уже вам говорил, вынашиваю доводы, способные взбудоражить Париж; но раз вы берете именно эту тему…

— То что?

— Ничего, буду искать другую.

— Не надо, — запротестовал Ревельон, — я вовсе не намерен причинять вам вред!

— Полноте! Это пустяки! — воскликнул Ретиф, запахивая полу сюртука. — Я и написал-то всего пару листков.

— Постойте! Постойте! Черт возьми, может быть, найдется возможность… — почесывая в затылке, воскликнул обойщик.

— Какая возможность, дорогой господин Ревельон?

— Если бы вы пожелали…

Ревельон замолчал, многозначительно глядя на Ретифа де ла Бретона.

— Если бы я пожелал? — повторил Ретиф.

— Если бы вы захотели, ваш труд не был бы потерян, и это тем лучше, что он будет выгоден для меня.

— Вот что! — воскликнул Ретиф, который все прекрасно понимал, но прикидывался недогадливым. — Объясните же мне вашу мысль, дорогой друг.

— Так вот, вы сделаете эту брошюру, — сказал Ревельон, опустив рукав своего прекрасного костюма на грязный рукав сюртука Ретифа, — и она будет столь же замечательной, как все, что вы пишете…

— Благодарю, — склонил голову Ретиф.

— К тому же она несколько пополнит ваш скудный кошелек, — хихикнув, продолжил фабрикант.

Ретиф поднял голову.

— Конечно, она ничего не прибавит к вашей славе — это невозможно! Ретиф снова поклонился и сказал:

— Вы правы. Но брошюра доставит удовольствие моему другу Мерсье, а я очень хочу ему понравиться, ведь он пишет такие прелестные статьи обо мне в своих «Картинах Парижа».

— В конце концов, дорогой господин Ретиф, — продолжал свои уговоры Ревельон, становясь все более ласковым, — вы наверстаете упущенное, тогда как я…

— Что вы?

— Не смогу легко найти такую тему, чтобы обратиться к моим избирателям.

— О да, это верно, — согласился Ретиф.

— Поэтому я предлагаю вам… — продолжал Ревельон. Ретиф насторожился.

— … подготовить брошюру так, словно вы писали бы ее от своего имени, то есть сделать набросок, и, когда он будет готов, уступить его мне; я просто заменю публику, которая будет ее читать, и — право слово! — скуплю весь тираж, избавляя вас от типографских расходов! Подходит ли вам это? — прибавил Ревельон, улыбаясь своей самой очаровательной улыбкой.

— Есть одна трудность, — сказал Ретиф.

— Неужели?

— Вы не знаете, как я творю.

— Не знаю. Разве вы, дорогой господин Ретиф, творите иначе, чем другие писатели? Творите совсем по-другому, нежели творили господин Руссо, господин Вольтер, и не так, как творят господин д'Аламбер или господин Дидро?

— Боже мой, конечно!

— Так как же вы творите?

— Я творю вручную, то есть я одновременно и поэт, и наборщик, и печатник; вместо пера я беру верстатку, вместо того чтобы писать буквы, образующие слова, и строчки рукописи, я сразу же пользуюсь типографскими литерами — короче говоря, я сочиняю, печатая, и поэтому печать мне ничего не стоит, поскольку я сам печатник; таким образом моя мысль сразу же отливается в свинец… Это как в притче о Минерве, вышедшей в полном облачении из головы Юпитера.

— В шлеме и с копьем? — спросил торговец обоями. — Ее на моем потолке нарисовал Сенар, милый парень.

— Не считайте, что я отказываю вам из-за этого, — сказал Ретиф.

— Значит, вы согласны?

— Я с удовольствием сделаю вам этот маленький подарок, дорогой мой Ревельон; но, учтите, брошюра будет составлена прямо на наборных досках…

— Прекрасно, — перебил его Ревельон, который в желании присвоить себе мысли Ретифа де ла Бретона больше не видел в этом препятствия, — отлично, мы напечатаем один экземпляр здесь: у меня стоят станки для печатания обоев, а в чистой бумаге у вас недостатка не будет.

— Однако… — снова пытался возражать Ретиф.

— Скажите, наконец, что вы согласны, — прервал его обойщик, — это все, что мне нужно. Я получу мою речь… Надеюсь, дорогой друг, она будет не слишком длинной?.. И побольше фраз о греческих республиках: в предместье это производит сильное впечатление. Теперь поговорим о делах: скажите, дорогой друг, положа руку на сердце, сколько, по-вашему, я буду вам должен?

— О нет, нет! — воскликнул Ретиф. — Не будем об этом говорить.

— Разумеется, мы будем об этом говорить, ведь дела есть дела.

— Никогда, умоляю вас.

— Вы ставите меня в страшно неловкое положение, друг мой.

— Почему я не могу сделать это ради вас, с кем знаком двадцать лет?

— Вы оказываете мне честь, дорогой господин Ретиф; но я не приму условий, какие вы мне предлагаете или, вернее, не предлагаете: священник живет с алтаря.

— Ну нет! — возразил Ретиф де ла Бретон. — В ремесле писателя есть свои бескорыстные стороны.

Он сопроводил эту сентенцию тяжелым вздохом, который испортил впечатление от его щедрости, и трагическим жестом, от которого затрещал по швам его сюртук.

Ревельон остановил своего друга.

— Послушайте, — сказал он, — я торгуюсь: такова моя профессия, и я богат именно потому, что усвоил эту славную привычку торговаться; но я никогда ничего не возьму даром. Если вы попросите у меня дать вам одну гравюру бесплатно, я вам откажу: услуга за услугу, дорогой мой друг. За вашу исписанную бумагу я сперва заплачу вам сто франков звонкой монетой, потом дам обои для вашей спальни или кабинета и, наконец, прелестное шелковое платье для Инженю.

Ревельон так свыкся с неприглядным видом Ретифа, что даже не предложил ему новый сюртук.

— По рукам! — восторженно воскликнул Ретиф. — Значит, сначала сто ливров, потом обои для моего кабинета и еще шелковое платье для Инженю… Надеюсь, обои с фигурами?

— Грации и Времена года вам подходят? Великолепные ню!

— Черт возьми! — ответил Ретиф де ла Бретон, сгоравший от желания иметь у себя в кабинете Граций и Времена года. — По-моему, обои, что вы мне предлагаете, для Инженю несколько откровенны!

— Полноте! — сказал Ревельон, обиженно вытянув губы. — Немножко непристоен у нас лишь этот плут, олицетворяющий Осень, очень красивый молодой мужчина; но мы прикроем его виноградными ветвями. Юноша, олицетворяющий Весну, благодаря гирлянде выглядит вполне пристойно, ну а фигура Лета со своим серпом тоже может смотреться.

— Гм! — хмыкнул Ретиф. — Серпом, говорите… Это надо посмотреть.

— К тому же, дорогой мой, не будешь же держать дочерей в табакерке, — продолжал Ревельон. — Разве в один прекрасный день вы не выдадите Инженю замуж?

— Хотелось бы как можно быстрее, мой дорогой господин Ревельон; у меня даже есть соображения насчет приданого.

— А-а! Поэтому мы и говорим о ста ливрах, что я вручу вам в обмен на брошюру…

Ретиф встрепенулся.

— Не спорьте, это сделка! За брошюру я вам дам сто ливров, прелестное шелковое платье для Инженю… Им займется госпожа Ревельон, она знает в этом толк. Наконец, обои с Грациями и Временами года я могу прислать вам, когда захотите; только я запамятовал ваш адрес, дорогой господин Ретиф.

— Улица Бернардинцев, близ Телячьей площади.

— Прекрасно… Но когда я получу рукопись?

— Через два дня.

— Вы гений! — воскликнул Ревельон, с восторгом глядя на Ретифа и потирая руки. — Всего через два дня! Эта речь сделает меня выборщиком, а может быть, депутатом!

— Значит, мы обо всем договорились, — сказал Ретиф. — Но, скажите, дорогой господин Ревельон, который час?

— Пробило восемь.

— Уже восемь! Надо спешить, пусть скорее позовут Инженю.

— Так рано… Что вас гонит?

— Время, черт возьми!

— Полноте! Позвольте ей полчасика поиграть в саду с моими дочерьми… Вот, вы слышите их?

И Ревельон с отеческой улыбкой распахнул дверь в сад, откуда слышался щебет чистых, веселых голосов: девушки, взявшись за руки, кружились в танце и пели.

Погода стояла теплая; гвоздики и розы наполняли благоуханием воздух в саду; Ретиф с грустью высунул поседевшую голову в открытую дверь и смотрел на беззаботных девушек: их белеющие тени кружились в легкой сумеречной дымке.

Эти очаровательные видения пробудили в Ретифе воспоминания о его юности, воспоминания тем более острые, что они, конечно, были совсем не целомудренные; ибо из-под шпалеры, увитой листьями и виноградными гроздьями, можно было бы заметить, что его глаза горят тем блеском, который испугал бы девушек даже более смелых, чем наша светлая и чистая Инженю.

Прекрасное дитя, внезапно оторванное от своих забав грубым голосом г-на Ревельона, позвавшего девушку, и более робким голосом Ретифа, стряхнувшего с себя греховные мечты, попрощалось с подружками, нежно их расцеловав.

Потом Инженю набросила на слегка приоткрытые, повлажневшие плечи короткую полотняную накидку под стать своему платью и, все еще возбужденная задорным танцем, поклонилась г-же Ревельон, улыбнувшейся ей в ответ, и г-ну Ревельону, отечески поцеловавшему ее в лоб; затем она положила круглую, все еще дрожавшую ручку на потертый рукав отцовского сюртука.

Старшие еще много раз обращались друг к другу со словами прощания, а девушки переглядывались; оба отца напомнили друг другу о своих взаимных обещаниях; после этого г-н Ревельон оказал Ретифу небывалую честь, лично проводив его до входных ворот.

Здесь почтенный негоциант был встречен поклонами группы рабочих с его собственной фабрики, которые о чем-то оживленно беседовали, но замолчали, расступившись, едва они увидели хозяина.

Ревельон с достоинством ответил на приветствие рабочих — оно было слишком униженным, а потому казалось притворным, — затем поднял глаза, чтобы взглянуть на небо, которое в южной стороне окрасилось каким-то странным цветом, похожим на зарево пожара, в последний раз дружески кивнул своему приятелю Ретифу и вернулся в дом.

XXI. ОТЕЦ И ДОЧЬ

По дороге писатель, обдумывающий те выгоды, какие принес ему проведенный у Ревельона вечер, идя под руку с Инженю, не переставал наблюдать за всем, что происходило вокруг.

Его удивили озабоченные, даже испуганные лица рабочих Ревельона.

Обычно после работы парижские рабочие беседуют или спят, если только не отправляются развлечься в театр или кабачок.

Если они беседуют, то с той неторопливой беспечностью, что свидетельствует о дневной усталости и всегда составляет отличительную черту парижанина, когда он со всеми своими способностями чувствовать и жить замыкается в себе, вместо того чтобы думать и действовать.

Эта инстинктивная животная способность составляет преимущество тех великолепных организмов, которые называют пролетариями Парижа, натур, столь же хорошо приспособленных для отдыха, сколь и для действия; парижские пролетарии издавна срывали все козни власти, считавшей их готовыми действовать, когда те желали отдыхать, и готовыми отдыхать, когда тем приходила охота действовать.

Для каждого истинного парижанина поведение прохожих или зевак говорит о столь многом, что он всегда безошибочно угадывает их намерения, стоит ему лишь увидеть, как, останавливаясь на перекрестках, они оглядываются по сторонам или как-то совершенно по-особому задерживаются в людных местах.

Поэтому Ретиф понял, увидев встревоженных и переполошившихся в своих муравейниках рабочих, что их занимает какое-то событие, и событие немаловажное.

Но его воображение было вынуждено смириться перед невероятным. Да и что, черт возьми, могло случиться в этом городе Париже! Взрыв недовольства? Пустяк! В течение ста лет ничего другого и не происходит!

Вот почему Ретиф быстро забыл о тех мыслях, что вызвало у него оживление среди рабочих, и он, чтобы как-то заинтересовать Инженю, стал говорить ей о морали и о назидательном примере своего друга.

— Какой прекрасный дом у господина Ревельона! — воскликнул он. — Не правда ли, Инженю?

— Конечно, папочка.

— Прекрасный дом, созданный благодаря честному труду!

— И удаче, — добавила Инженю. — Ведь многие трудятся, но им везет меньше.

— М-да, — хмыкнул Ретиф.

— Например, вы, — продолжала Инженю, — работаете по двенадцать часов в день, вы талантливы…

— Договаривай, договаривай…

— Но у вас, папочка, нет такого прекрасного дома, как у господина Ревельона.

— Верно, — закашлявшись, согласился Ретиф, — но у меня есть другое.

— Что же?

— Настоящее сокровище! — ответил Ретиф.

— Сокровище? — воскликнула Инженю с простодушным любопытством, достойным ее имени. — О, но почему же вы им не пользуетесь, отец?

— Милое дитя, это сокровище принадлежит только мне, и если я не могу разделить его ни с кем, то никто и не может отнять его у меня.

— Что же это…

— Прежде всего — это чистая совесть… Инженю недовольно поморщилась.

— Что с тобой?

— Ничего, отец. Я просто переступила сточную канаву.

— Я повторяю тебе, что чистая совесть бесценна!

— Отец, разве каждый человек не владеет этим сокровищем?

— О дитя!

Совершенно ясно, что Инженю не читала «Совращенной поселянки».

— Ты обратила внимание на рабочих у ворот Ревельона? — спросил Ретиф, переводя разговор на другую тему. — Вот идут двое, очень на них похожие.

— Может быть, вы и правы, — сказала Инженю, отходя в сторону, чтобы дать пройти или, вернее, в большой спешке пробежать троим мужчинам, направлявшимся в сторону набережных.

— Честные рабочие! — продолжал Ретиф. — Они спешат к своему ужину после тяжелого дневного труда, устремляются к нему таким же быстрым, торопливым шагом, как устремляемся к удовольствиям мы. Эти создания достойны уважения, не правда ли, Инженю?

— Конечно, отец.

— Может ли быть судьба более счастливая, чем судьба хозяйки, которая летом поджидает их на пороге дома, а зимой у очага? Струится свежий воздух, или в очаге пылает сухая виноградная лоза; в доме слышны крики новорожденного и пение кастрюли, в которой варится семейный ужин. Тем временем приходит рабочий — его с нетерпением ждут, он счастлив, он протягивает руки к детям и жене, принимает и расточает чистосердечные ласки, хотя они кажутся ему несколько затянувшимися, ибо у него разыгрался аппетит. На столе уже дымится ужин; дети рассаживаются вокруг вкусно пахнущей кастрюли, стучат табуретками, садясь теснее друг к другу, а мать, устроившая всю эту радость, улыбается и забывает о себе в созерцании сего мирного счастья… И подобная картина повторяется каждый день!

— Постойте! — промолвила Инженю (она, наверное, менее пасторального писателя наслаждалась этим идиллическим нравоучением, слишком прилизанным, чтобы быть по-настоящему убедительным). — По-моему, я слышу какой-то странный шум. А вы слышите, отец?

— Где?

— Вон там.

И она показала рукой в сторону мостов. Ретиф прислушался.

— Ничего не слышу, — сказал он. — Разве это не шум карет?

— О нет, отец, совсем нет: это похоже на гул множества голосов.

— Так, голоса… Почему голоса? Да еще во множестве? Будь осторожнее, Инженю, не впадай в преувеличения, которые портят все добрые свойства человеческой натуры.

— Мне показалось, будто я слышу…

— Когда кажется, нельзя ничего утверждать с уверенностью.

— Я ничего и не утверждаю, отец.

— Поэтому я и говорил тебе, дитя мое, что счастье бедняков относительно больше счастья богачей.

— Неужели? — удивилась Инженю.

— Да, ибо оно состоит из небольшой суммы материального счастья, к которой прибавляется неисчислимая сумма нравственных наслаждений… Ах, ты разглядываешь прекрасных лошадей, везущих фаэтон этой красивой дамы?

— Да, отец.

— Вспомни, дитя мое, слова женевца Руссо…

— Какие, отец?

— «Жена угольщика достойна большего уважения, чем любовница принца».

— Быть уважаемой не означает быть счастливой, отец.

— Хм! Инженю, разве возможно счастье без уважения? Я вот мечтаю для тебя лишь об одном.

— О чем же, отец?

— Чтобы какой-нибудь рабочий, добрый, с благородными мозолистыми ладонями, просил у меня твоей изящной, нежной руки.

— И вы отдадите ему мою руку?

— Немедленно.

— Но тогда чем же станет для вас то счастье, которое всего несколько минут назад вы так проникновенно описывали? Кто разведет огонь в очаге? Кто заставит петь кастрюлю? Кто приготовит вам суп? Кто будет протягивать вам руки всякий раз, когда вы возвращаетесь от книготорговцев, не получив денег?.. Вы прекрасно понимаете, что, если у вас не будет меня, вы принесете в жертву ваше собственное счастье счастью другого!

— И твоего тоже! Разве не в этом долг отца?

— Нет, вы не принесете себя в жертву моему счастью. Ведь я не буду счастлива, — живо возразила Инженю.

Справедливость этих слов так сильно поразила Ретифа, что он остановился, чтобы посмотреть в глаза девушке; но первое его впечатление уже сменилось другим: Инженю очень внимательно оглядывалась по сторонам, и это начало беспокоить Ретифа.

К счастью для девушки, старый аргус наблюдал за всем вокруг во всеоружии своей опытности; со стороны набережных снова послышался шум, заставив насторожиться и Ретифа, и его дочь.

— Теперь и я слышу! — воскликнул он. — Да, оттуда доносятся голоса, множество возбужденных голосов.

И Ретиф свернул направо.

— Отец, мы же идем не туда.

— Да, мы идем на шум, — ответил Ретиф. — Там, без сомнения, готовится глава для моего «Ночного наблюдателя».

XXII. БЕСПОРЯДКИ

Двигаясь прямо в ту сторону, откуда доносился шум, Ретиф и Инженю вышли на набережную, и ничего неясного в этом гуле больше не осталось ни для них, ни для других.

— Это на площади Генриха Четвертого или на площади Дофина! — вскричал Ретиф. — Пошли, Инженю, пошли скорее! Промедлив, мы уже ничего не увидим.

— Идемте, отец! — ответила слегка запыхавшаяся девушка, но, тем не менее, прибавила шагу.

Они вышли на угол набережной Морфондю.

На Новом мосту собралась большая толпа: все зеваки, держась на расстоянии от костра, на котором жгли чучело, хором вторили пению смутьянов, танцующих на площади Дофина.

Нечто завораживающее было в этом зрелище: масса лиц, озаренных отблесками яркого пламени! Люди, высунувшиеся изо всех окон! Блеск множества горящих свечей! Тени, пляшущие на стенах домов, залитых красноватым светом!

Ретиф, любитель живописного, не смог сдержать радостного возгласа. Инженю чувствовала, что ее довольно сильно теснят со всех сторон, и ей было очень трудно удерживать свою накидку и подол платья — одним словом, девушку слишком отвлекала толпа, не дававшая ей покоя, чтобы уделить зрелищу все то внимание, какое оно заслуживало.

Ретиф, осведомившись у одного из стоявших рядом о причине, заставившей собраться здесь столько людей, наряду со всеми рукоплескал торжеству экономических и реформаторских идей, которые благодаря сожжению этого чучела озарят своим сиянием Францию.

Но в ту минуту, когда он неистово хлопал в ладоши, делая замечания, достойные его философии, напротив него в толпе произошла какая-то большая перестановка, отбросив на группу людей, среди которых находился и Ретиф, самых остервенелых из тех, кто сжигал г-на де Бриена.

Это случилось потому, что над головами толпы появились шапки конных солдат городской стражи и гривы лошадей: двигаясь резвым шагом, они трясли всадников.

— Стража! Стража! — закричали тысячи перепуганных голосов.

— Подумаешь, стража! — отвечали им хвастуны, привыкшие с детских лет презирать эту службу, охраняющую общественное спокойствие.

Но часть зрителей упрямо оставалась на месте, несмотря на усилия самых робких, пытавшихся бежать.

Во главе стражи шел или, точнее, ехал верхом ее командир шевалье Дюбуа, бесстрашный, но вместе с тем терпеливый солдат, один из тех замечательных образчиков жандармских офицеров, мягких, но, подобно своим лошадям, сохраняющих непоколебимую твердость посреди парижских беспорядков.

Однако в тот вечер шевалье Дюбуа получил строгие приказы и не хотел допустить, чтобы публично сжигали чучела архиепископа и хранителя печатей под носом у бронзового Генриха IV, который, наверное, посмеивался над этим в бороду.

Поэтому он быстро собрал небольшой отряд конных стражников и прибыл на место мятежа в самый разгар волнений.

В его отряд входило около ста пятидесяти солдат; он приказал им пробиться в центр площади Дофина, к еще пылающему костру, служившему мятежникам прикрытием.

Сначала появление Дюбуа было встречено выкриками, скорее насмешливыми, чем оскорбительными.

Он подъехал к смутьянам и приказал им разойтись.

Они ответили громким хохотом и свистом.

Дюбуа прибавил, что, если они будут оказывать сопротивление, он атакует их.

В ответ на угрозы мятежники стали бросать камни и размахивать палками.

Повернувшись к солдатам, Дюбуа тотчас скомандовал им идти вперед, но не стрелять.

Всадники пустили коней рысью; потом, освободив небольшое пространство — из-за возникшей паники толпа несколько поредела, — они перешли на галоп, и зеваки, сбивая друг друга с ног, бросились врассыпную.

В парижских бунтах на самом деле неизменно участвуют две отличающиеся друг от друга фигуры: мятежник, выходящий на первый план, чтобы затевать беспорядки, и зевака, за чьей спиной мятежник прячется, когда дело завязалось.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48