Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мадам Лафарг

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Мадам Лафарг - Чтение (стр. 11)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


Итак, мужества вам, невинная или виноватая Мария! Любите тех, кто любит вас, и поместите меня среди любящих. Если вы не можете забыть тех, кто причинил вам зло, учитесь понемногу их прощать, и рано или поздно вы перестанете их ненавидеть. Любовь возносит нас на небо, ненависть помещает в ад.

– Кого вы оплакиваете? – спросили святую Терезу.

– Сатану, – ответила она.

– Почему вы оплакиваете Сатану?

– Он разучился любить.

Любите, Мария! Любите всех – свидетелей, которые свидетельствовали против вас. Судей, которые вас осудили. Злых, которые радовались вашему несчастью. Тюремщиков, которые вас мучили. Лицемерных монахинь, которые под видом смиренности отнимают у вас ваши платья и хотят облачить в тюремную одежду.

Чем больше будет любви в вашем сердце, чем совершеннее будет ваша любовь, тем ближе вы – виноватая – окажетесь к милосердию, невинности и совершенству!

Александр Дюма».


Мы прочитали письмо узницы. А теперь посмотрим, что же было в рукописи, которую сопровождало ее письмо.

Воспоминания и размышления узницы

Италия

Италия! Ты окружила свои чудные берега морской синевой!

Италия! Ты увенчала свою главу гордой белизной альпийских снегов!

Страна вулканов, край роз, приветствую тебя, Италия, и плачу, как только подумаю о тебе.

Небо твое сияет звездами, твои ветра благоухают и одним дуновением уносят печаль.

Сокровищница красот – даров твоей природы, сокровищница талантов – даров твоих детей!

Твоя гармония, твои услады и даже вздохи только для счастливых!

Я несчастна, и я никогда больше не увижу тебя.

(1844)

Вилье-Элон

Ангел-хранитель моего детства! По вечерам я молилась тебе и звала тебя к своей колыбели, прилети и теперь, мой добрый ангел, я снова зову тебя! Прилети, навести без меня места, где когда-то меня любили.

Смотрятся ли по-прежнему липы в пруд? Плавают ли по-прежнему золотые кувшинки в закатных водах? По-прежнему хранит ли добрый ангел на блаженном берегу играющих детей?

Ты видишь узловатые ветки боярышника, он первым начинает цвести по весне? Милый боярышник… я дотягивалась до цветущих кистей благодаря сильным рукам моего отца, он поднимал меня, и я рвала цветы, чтобы принести букет и поздравить с днем рождения дедушку.

Видишь ли ты розы, любимые моей матерью? Тополя, посаженные в день, когда я родилась? Стоит ли орешник повдоль деревенской дороги, любуется ли его сень торжественными процессиями в честь девы Марии? Пощадило ли время смиренную готическую церковь? Алтарь в ней из камня, распятие из черного дерева. Украшает ли кто-то вместо меня дарохранительницу розами и васильками?

Добрый ангел, видишь ли ты за завесой ив могилу среди цветов? Там спят мои мертвые, столь горько мною оплаканные… Их доброта пережила их, бедняки приходят к ним, и моя душа улетает из изгнания, чтобы за них помолиться.

Я иду туда же, куда слетит и лист, подхваченный ветром. Куда прольется туча, несомая бурей. Жизнь моя – скорбь, я мертва даже для надежды и никогда не вернусь туда, где оставила сердце.

Добрый ангел, вырасти розы на могилах моих отцов, одари благоуханием цветы, что растут там у всех под ногами! Сделай так, чтобы плакала я одна, чтобы слезы текли у меня вместо слез дорогих и близких, а они пусть будут счастливы там, где меня любили!

Скорбь

Да не будет этого с вами, все проходящие путем!

Взгляните и посмотрите,

Есть ли болезнь, как моя болезнь,

Какая постигла меня,

Какую послал мне Господь?

Плач Иеремии, I, 12.


Господи! Увидь мою скорбь! Слезами я омываю юные дни моей жизни. Ничего не жду поутру, и, когда после тяготы дня подступает печаль вечера, мне снова нечего ждать.

Младенчество мое было счастливым, я была любимым ребенком. Девушкой я была окружена уважением, мужчины кланялись, когда я проходила. Но отца моего похитила смерть, я поцеловала его в последний раз, и, заледенев, улыбка больше не распустилась у меня на лице.

Горе сиротам! Всем чужие на этой земле, они не утратили умения любить, но их любить некому. Они напоминают живым о мертвых, счастливым о несчастных, и счастливые спешат отправить их в мирскую битву, не снабдив даже защитой благословения.

Горе сиротам! Над их жалкой жизнью, которой никто не покровительствует, которую никто не оберегает, быстро собираются черные тучи. Едва начав жить, я уже плакала над своей жизнью. Еще не узнав любви, я уже надела траур по счастью.

Все, кто был мне дорог, отвернулись от меня, замкнулись в брезгливом презрении. Я зову их, они называют меня проклятой, потому что кричу я из бездны. Но, Господь, знаешь, что я не променяла одежды невинности на золотой пояс греха.

Господи! Враги меня оскорбляют. Торжествуя победу, они не слышат укоров и смеются над моими слезами. Господи! Поторопи день, когда восторжествует справедливость. Господи! Стань отцом сироте! Господи! Снизойди и будь судьей для обиженной!


(Вторая годовщина)

Полночь 15 июля 1845


Дыхание ночи навевает людям сны и окропляет цветы росою. В лесу сонно бормочет ручей. Среди сиреневых веток поет соловей, и, слыша его страстную серенаду розе, надежда улыбается, сожаление плачет.

Луна скользит между туч и роняет на луга опалы. Эхо отвечает вздохом на подхваченный им вздох. Ум обостряется в ночной тишине, сердце жарче любит, душа горячее молится, и ангелы собирают и несут Господу лучшие наши мысли, самые чистые молитвы, самую целомудренную любовь.

Я люблю ночь, люблю благоухающее дыхание ветра и доверяю ему нести мои слезы мертвым и печаль далеким.

Я люблю ночь: люблю ее смутный сумрак, отделяющий один горький день от другого горького дня.

Дружба

Друг забывает, сколько отдал,

но помнит, сколько получил.

Февраль 1847

Солнце, повелитель счастья и света, слепит человеческие глаза.

Звезды, нежные дети одиночества и ночи, притягивают людские глаза к небу.

Солнце – любовь, которая дает жизнь.

Звезды – друзья, помогающие нам идти к смерти.

В юности я тянулась к счастью и жила надеждой.

Теперь я верю только в горе и забвение. Время развеяло мираж моей мечты. О звезда! Моя святая дружба, теперь я люблю только тебя. От луча твоей улыбки у меня высыхали слезы.

Но улыбка погасла.

Одно сердце выстояло ради меня, одно выстояло против ненависти, и было мне защитой.

Я вслушиваюсь – ненависть жива, но сердце больше не бьется.

А А. Г.

Дитя, вы спрашиваете, почему я прижалась лицом к железным прутьям, куда устремилась мыслями в час, когда день истаивает в ночном сумраке, природа засыпает и «Ангелус» поет хвалу святой Деве Марии?

Мыслями я сейчас далеко от земли. Я разучилась надеяться, не живу и сожалениями. Я умерла для земли и воскресаю, только страдая, плача, молясь, понемногу прощая злых, и Господь любит меня и благословляет мое горе.

Я не хочу ненавидеть. Любовь – гармония, испытывая ее, наши души трепещут, слыша святое Господне имя. Любовь нам закон и воздаяние, в ней сила мученика, в ней венец невинности.

Юная душа, вы меня любите, так соберитесь с силами и будьте счастливы! Моя молитва оберегает вас, мои думы благословляют. Уповайте на счастье! Но если суждено, чтобы и ваши глаза плакали, – вспомните: на земле мы – изгнанники, и чем круче тропа, тем вернее она ведет нас к горней родине.

Жизнь – испытание, мы живем, чтобы умереть. Не придавайте большого значения жизни. И если с приходом вечера я прижимаюсь лицом к прутьям тюремной решетки, не плачьте: сердце мое невинно, на небе сияют звезды, и справедливый Господь поможет восторжествовать невинности.

Смерть

2 ноября 1848

Счастливые, смерть оклеветали вы. Испугавшись освобождения, вы пытаетесь уничтожить деву могил. Вы одеваете ее в гробовой саван. Вы говорите: крылья ее черны, взгляд ужасен – он убивает наши радости!

Ложь. Клевета. Смерть – отдохновение, покой, награда, она – путь на Небеса, где все наши слезы сосчитаны. Смерть – добрый ангел, врачующий от жизни все страждущие души, все разбитые сердца.

Часто с приходом ночи, когда счастливые матери с любовью улыбаются своим детям, я, не узнавшая материнства, зову тебя, смерть! – и плачу. Где мои крылья? Я бы улетела к тебе!

Ты не пугаешь меня. Навести изгнанницу, прошепчи мне на ухо обетования горнего мира, доверь свои тайны, расскажи о гармонии, – приди, я буду тебя слушать. Скажи, как поступаешь ты с нашей нитью жизни? Разрубаешь мечом? Сжигаешь дуновением? Поцелуем?

Смерть, жалишь ты только нечистых совестью. Оставляешь без надежды кощунственников. Ужас для злых, приют для обиженных, ты перечисляешь Господу все проступки и ведешь на Небеса только веру и чистоту.


Прочитав рукопись узницы, можете ли вы поверить, что сердце, питающие подобные чувства, способно замыслить убийство при помощи яда? Неужели и теперь вы верите, что рука, написавшая эти строки, способна подмешать отраву, подкрепив ее улыбкой и поцелуем?

Да неужели?

Тогда почему же Господь не покарал лицемерку в тот миг, когда она призвала его в свидетельство своей невиновности?

21

Спустя несколько дней после отправки письма Марии Каппель, собственно, единственного, которое я ей написал, от нее пришло второе послание[145]:


«Дорогой Дюма,

Еще одно письмо, и больше я писать не буду.

Вы верите, что я преступница, – еще одно горе прибавилось к множеству других.

Вы предлагаете исхлопотать для меня помилование. Слово «помилование» жестоко, но что поделать? Я столько выстрадала, что готова перенести и этот позор. Позор – одежда страдальцев.

Но поспешите, мой друг. Помилование может опоздать.

Господня тьма брезжит зарей. После зим Господних приходит весна. Когда в руках Его жезл, скалу пробивает ключ. Когда взгляд Его проницает тьму гробовой пещеры, Лазарь встает из гроба и возвращается к жизни[146]. Господь творит справедливость, ибо Он – господин времени. Господь милует, ибо Он владыка вечности. Но люди, люди, на что у них есть силы? Что может их милость, чего стоит милосердие? Они скоры на осуждение, но слишком поздно приходят с помощью. Когда человек, облеченный полномочиями судьи, обрекает своего брата на страдания и смерть, страдание и смерть ему повинуются. Когда он возвращает жизнь и свободу, цепи падают, но отчаяние и безумие успели раньше его, и миловать некого.

Послушайте меня, я хочу вам что-то рассказать.

Этим утром я услышала скрип петель – скрипели тюремные ворота, которые не открывались с тех пор, как я вошла сюда: они открылись передо мной и закрылись позади меня. Я прижалась лицом к прутьям решетки и увидела: во двор въехала карета – пустая, вышел сторож, закрыл в ней шторы и опустил подножку.

В тот же миг звон колокольчика позвал монахинь в приемную. Непривычные хождения по коридору, чужие голоса, приказы – их отдавали, передавали, обсуждали, – все отзывалось эхом в моей обычно молчаливой камере и будило во мне любопытство.

Я отправила мою охранницу узнать, что происходит. В учреждениях, где молчание вменено в правило, хоть никто ничего не говорит, но все всё знают, вот и я очень скоро узнала, что карета прислана за м-ль Грувель, ее освободили от срока заключения и отправляют в психиатрическую больницу профессора Реша[147].

Окно комнатушки моей тюремщицы хоть и выше на три этажа окна камеры м-ль Грувель, но находится как раз напротив – их разделяет лишь воздух, исчерканный по весне быстрыми ласточками, наполненный зимой чириканьем воробьев. Уперевшись локтями в подоконник, я часами смотрела на сумрачную стену с окнами передо мной – вечную для меня загадку. За одним из окон находилась женщина, которую я хотела бы утешить, но она уже не чувствовала тяжести своих оков. Я плакала о ней, но она не нуждалась в сочувствии. Я обращалась к ее рассудку, но заглядывала в бездну.

Я помню, как однажды ночью сторожевой обход поднял тревогу. Я подбежала к окну. В камере м-ль Грувель загорелся пожар, и при свете языков пламени я увидела несчастную – бледная, недвижимая, стояла она, позволяя огню лизать свои ноги. Она походила на античную дриаду, стихия напала на нее, превращает во что-то иное, но в перехваченном горле нет силы для крика о помощи, в голове нет понимания происходящего и того, что нужно сделать, чтобы спастись.

В другой раз во время грозы я заметила ее на террасе: она стояла босая, с голыми плечами, судорожно скрестив на груди руки, длинные волосы ее трепал ветер, вспыхивала молния, и она поворачивала к ней голову. Она словно бы вглядывалась в ночь, пытаясь найти себя, но не понимала, где она, волновалась, но не знала, о чем. Но вот руки ее заметались, ударяя в пустоту, – она бросала вызов грозе, пронзительные крики бросали проклятие потемкам. Эхо подхватило ее голос, и она побежала, напуганная собственными криками.

Поверьте мне, дорогой Дюма, что люди, пережившие лишь неизбежные жизненные несчастья, плакавшие на похоронах, которых, конечно же, так страшились до этого, но которые выпадают на долю каждого, – одним словом, счастливые люди никогда не поймут того властного сострадания, что может соединить двух незнакомых людей, связанных священным родством муки.

И для меня, и для м-ль Грувель слезы были соком, питающим жизнь. Лишали нас жизни одни и те же цепи. Одни и те же засовы запирали наши камеры-гробы. Солнечный луч, ласково проскользнувший в полдень сквозь мою решетку, в три часа играл на ее стекле. Осенний ветер смешивал дым ее очага с дымом моего. Мы вместе слушали стонущий визгливый скрип флюгеров с черными вымпелами под общей крышей. Даже природа была с нами заодно.

Я не была знакома с м-ль Грувель, мой интерес к ней объяснялся нашим одинаковым с ней положением и страданиями. О ее прошлом я знала очень мало, о ее судебном процессе не хотела знать ничего. По тому немногому, что мне было известно, я поняла, что ее мужество питает другой источник, нежели мое. Я чувствовала, что у нас совершенно разные характеры и противоположные взгляды.

Но какое это имеет значение?

Мы оплакиваем Шарлотту Корде, мученичество стало ей искуплением и лаврами. Несущая смерть, она устрашает. Принимающая смерть, она внушает уважение. В час торжества она героиня язычников. В час казни она мученица.

Я уже не могла написать м-ль Грувель несколько дружеских слов, но я просила мою тюремщицу осведомляться о ее здоровье как можно чаще и сообщать мне. Увы! Состояние ее ухудшалось с каждым днем, и ни единого звука уже не доносилось из ее камеры, будто она и в самом деле стала могилой.

Я расспросила о ней г-на Пурше, и он сообщил мне все, что знал. Ни в малейшей степени не сочувствуя взглядам м-ль Грувель, добрейший доктор предложил ей свою дружбу, дабы она пользовалась его услугами и помощью. Его рука в последний раз сжала ее руку. Его познания долгое время оспаривали ее разум у надвигающегося хаоса. И когда несчастная позабыла всех, казалось, что его она признает своим другом.

Вы должны, дорогой Александр, знать м-ль Грувель, вы разделяете ее образ мыслей, вы принимали участие во всех мятежах, в которых принимали участие ее друзья. Г-н Пурше помогал ей, и для вас должно быть интересно все, что он говорил. Я передам его рассказ.

В день, когда м-ль Грувель переступила порог тюрьмы, она была сильной и доверчивой. Свои цепи она несла, как воин – оружие. С мужеством спартанки принимала она свои страдания.

В тот день вокруг нее было множество друзей: ее политические соратники носили траур по ее свободе и плакали о ней, тогда как она не снисходила до слез.

И в последующие дни друзья не покидали ее: на их глазах еще не высохли слезы, на ее губах не погасла улыбка.

Но прошло еще сколько-то времени, и друзья перестали ее навещать. Житейские заботы, государственная служба разлучили их с дорогами, что ведут к безнадежности и пустоте.

Забытая всеми друзьями, чью преданность зажгло единомыслие и погасил эгоизм, м-ль Грувель сохранила возле себя одного или двух сердечных людей, чьи мысли целиком зависели от чувств. Они могли утешать ее в несчастье, но не были в силах исцелить от мучений, которые причиняли ей разочарование и покинутость.

Прошел почти год, и с ее губ не сорвалось ни единого слова. Никто не видел, чтобы она улыбнулась. Никто не видел, чтобы она расплакалась. Стоя перед закрытым окном или сидя у погасшего очага, она с испугом отстранялась от всех, кто хотел к ней приблизиться. Только истощение принуждало ее поесть, только усталость принуждала прилечь.

Прошло еще два года, и она сошла с ума.

Сегодня м-ль Грувель освободили от наказания и вместо тюрьмы ее отвезут в психиатрическую больницу.

Вы не боитесь, дорогой Дюма, что, придя ко мне с освобождением, вы найдете меня в состоянии м-ль Грувель?

Но, кажется, я не рассказала вам, в каком состоянии она находилась.

Окно в комнате моей тюремщицы завесили зеленым полотном, и я спряталась за ним, чтобы стать невидимкой и наблюдать.

Ставни на окнах м-ль Грувель были закрыты. Вдруг два воробья, которые чистили перышки на окне бедной узницы, вспорхнули и торопливо перелетели на соседнюю крышу. Ставни дрогнули, с треском распахнулись, и я получила возможность заглянуть в комнату вместе со свежим воздухом и великим днем освобождения.

Увы! Бедная комната была так темна, что свет с трудом проникал через эту темноту. На потолке висела, покачиваясь, паутина, влетевший ветер поднимал изо всех углов тучи пыли и, казалось, выдувал солнечные лучи, как только они туда проникали. Тощий матрас лежал возле очага. Сырые неровные стены с впадинами и вздутиями были оклеены когда-то зелеными обоями, которые висели теперь лохмотьями. Находилось там только необходимое, но зато ничего не находилось на месте, царил там хаос безумия. Треснувший кувшин для воды стоял в камине; жаровня и табуретка заняли почетное место на комоде, поднос с тарелками – посередине всклокоченной постели, а дырявая тапочка – в умывальном тазу.

Снующие туда-сюда монахини – они собирали м-ль Грувель в дорогу – мешали мне видеть хозяйку камеры. Наконец я разглядела и ее – она стояла в углу, прижавшись к стене, – еще более неподвижная и отсутствующая, чем когда я видела ее на террасе. Она холодно и отчужденно смотрела на солнечный луч, новый и нежеланный гость в потемках ее комнаты, и ни единой крупицы радости нельзя было сыскать в ее одеревенелом лице.

Благодаря моему великолепному лорнету я словно бы прикасалась взглядом к возникшему передо мной призраку м-ль Грувель, и порой мне казалось, что холод ее сердца проникает в мое.

М-ль Грувель – высокого роста с правильными чертами лица, правда, несколько резкими и мужеподобными, была бы красавицей, если бы горе не сделало ее лицо совершенно бессмысленным. От ее лица теперь осталась маска, и на эту неодушевленную маску желтым пятном лег свет. Лоб ее, за которым пряталась пустота, избороздили глубокие морщины, а потускнелые глаза были сродни тем мертвым водам, что таят под собой бездны, как слезы таят или выдают опустелое сердце.

Пока длились приготовления к отъезду, та, которую эти хлопоты должны были воскресить для жизни, все глубже погружалась в сумрак, с которым давно сжилась. Вынесли последний сверток, и охранница подошла к ней… М-ль Грувель, закинув голову назад, посмотрела на нее с невыразимым ужасом и судорожно вцепилась в стену. Секунду спустя она вновь застыла в неподвижности, и я могла рассмотреть, в чем она одета. Платье, изящного покроя, когда-то розовое, теперь вылиняло и превратилось в рубище, сквозь дыру на рукаве торчал худой острый с растрескавшейся кожей локоть. Великолепные белокурые волосы, которые она когда-то укладывала короной вокруг головы, теперь, грязные и спутанные, лежали по плечам, спускались на грудь. Сквозь разодранные домашние туфли виднелись голые пальцы, касаясь ледяного каменного пола. Охранница стояла рядом, держа в руках новое платье и туфли, она пыталась заставить больную переодеться, но только теряла время в бесплодных усилиях.

Яростный звон колокольчика послужил сигналом к выходу, охранница подошла к несчастной, накинула ей на плечи шаль и хотела увести с собой бедную м-ль Грувель. Послышался душераздирающий крик, и лорнет выпал у меня из рук.

Да и что еще я могла увидеть, дорогой Дюма? Я знаю, чего стоят отпущенные нам законом дни; знаю, как поздно приходят людская жалость и справедливость… Я знаю, что остается от человеческого существа, когда оно больше не подобие Божие… Так что еще я могла бы узнать?[148].

Рассказ мой, дорогой Дюма, не литература, не упражнение в стиле, не драма, я писала не для того, чтобы спросить у вас, могу ли я писать? – как спрашивала в первом письме. Я сообщила вам это, чтобы сказать: вот что я видела, и мне страшно.

Мария».

22

В предыдущей главе я обещал рассказать все, что знаю о несчастной м-ль Грувель, потерявшей рассудок. Подумать только! – чтобы вывести несчастную на свободу, пришлось применить силу…

Я знал Лору Грувель и ее брата в 1831-1838 годах, познакомился с ними на наших республиканских собраниях[149]. Она была самой экзальтированной, во время восстания самой отважной.

Грувелю во времена, когда я их знал, было тридцать два года, его сестре двадцать пять.

Во внешности Грувеля не было ничего привлекающего внимания – одет всегда очень просто, мягкие черты лица, редкие светлые волосы. Правда, на голове он носил черную повязку, пряча под ней шрам от раны.

Сестра тоже была блондинкой с пышными прекрасными волосами, голубые глаза с белесыми ресницами альбиноски придавали ее лицу выражение удивительной нежности, зато необыкновенно твердыми были четко обрисованные рот и подбородок.

У нее в комнате висел ее портрет – великолепный, – сделанный мадам Мериме, художницей и женой художника, известного своей прекрасной картиной «Невинность и змея»[150], матерью Проспера Мериме, нашего самого яркого и значительного прозаика, автора «Театра Клары Гасуль», «Этрусской вазы», «Коломбы», «Венеры Ильской» и еще двадцати первоклассного качества романов[151].

Матерью Лоры Грувель была мадемуазель Дарсе, сестра, как мне кажется, нашего знаменитого химика Дарсе, и кузиной того самого несчастного Дарсе, который сгорел при нефтяном взрыве[152].

Отцом Лоры и ее брата был Филипп Антуан Грувель, литератор и политический деятель, который впервые опубликовал письма мадам де Севинье не только к дочери, но и к друзьям[153] и в 1789 году встал на сторону революции.

В августе 1892 года Филипп Грувель стал секретарем временного исполнительного комитета, и ему пришлось 19 января 1793 года зачитывать приговор, который обрекал Людовика XVI на смерть.

Несмотря на самую искреннюю преданность Грувеля республике, его не оставила равнодушным судьба несчастного. Он прочитал приговор дрожащим, тихим голосом[154] и вышел из тюрьмы очень взволнованный.

Впоследствии он был отправлен в качестве посланника в Данию. В 1800 году его призвали в Законодательный Корпус, там он заседал до 1802 года, затем удалился в Варенн[155]. Он подвергался жестоким нападкам за свою деятельность в 1793 году, они довели его до отчаяния, и в 1806 году он скончался.

В юности он работал клерком в нотариальной конторе, но патрон выставил его за дверь из-за того, что он писал стихи.

Лора Грувель со страстью занималась политикой, она была среди нас во время восстания, которое началось после похорон генерала Ламарка. На следующий день она ухаживала за ранеными.

Во время холеры она вела себя героически.

После казни Пенэна и Море она явилась за их телами, чтобы похоронить, и благоговейно выполнила взятую на себя обязанность.

Она была замешана в так называемом заговоре Нейи, но полиция ее не потревожила. Арестована и осуждена она была следующим образом.

8 декабря 1837 года из Лондона в Булонь прибыло пассажирское судно.

Шел проливной дождь. Один из пассажиров чуть ли не бегом пробежал мимо таможенника по фамилии Поше. Пробегая, он уронил папку, таможенник подобрал ее, окликнул пассажира, побежал за ним, но не догнал, – пассажир исчез. После того, как папка месяц пролежала в таможне и никто не обратился за ней, ее открыли и нашли там письмо за подписью Стинглера, в котором сообщалось о заговоре против правительства.

Папку изучили с особо пристальным вниманием. Кроме письма там лежал листок бумаги, исписанный по-немецки, а также блокнот с длинными колонками цифр, которые не заканчивались никаким итогом и вообще не были похожи на подсчеты. В письме содержались следующие слова: «Материальная часть находится в Париже. Чертеж я везу с собой».

Два часа спустя Стинглера арестовали, он оказался не кем иным, как Юбером. Потерянная папка принадлежала ему.

Юбер был немедленно препровожден в тюрьму предварительного заключения Булони. Вскоре пришел приказ отправить его в Париж. Перед отправкой жандармы обыскали Юбера и нашли у него в шляпе зашитый чертеж адской машины, которую называли машиной Фиеско, и создал ее швейцарский механик по фамилии Штойбле.

Последовала волна массовых арестов, после чего начался судебный процесс, посвященный покушению на жизнь короля.

В ходе этого процесса Лора Грувель и предстала перед судом в мае 1838 года[156].

Защищал ее Эммануэль Араго.

Вот что пишет об этом процессе Луи Блан в своей «Истории десяти лет»:

«Расследование потребовало большое количество заседаний, во время которых происходило немало бурных сцен. Обвиняемые говорили энергично, вели себя гордо, держались с большим достоинством. Преступные намерения, которые им вменяли в вину, они без колебаний отрицали, одни отрицали с остроумием, другие с запальчивостью. Но на скамье подсудимых сидел и еще один человек по фамилии Валентен, он низко обманул доверие остальных и стал их доносчиком. На показаниях этого человека, известного своей лживостью, и строилось обвинение. Можно было заметить, и это заметили, что большинство свидетелей обвинения были люди с дурной репутацией, скомпрометировавшие себя неблаговидными поступками. Прения проходили бурно и приводили публику в большое возбуждение. Луи Юбер высказывал свои убеждения взвешенно и со страстью. Штойбле, понимавший только немецкий язык и не говоривший по-французски, вел себя на суде очень умно. Что касается м-ль Лоры Грувель, то в ней высокий политический пафос слился с беспредельной жертвенностью. У нее был ум отважной республиканки и душа сестры милосердия. Кто как не она украшала могилу Алибо? Во время эпидемии холеры она работала в больнице, ухаживала за больными, утешала умирающих и при этом сама избежала смертельно опасной болезни. Под напором тяжких обвинений она сохранила душевный покой и исповедовала свой символ веры с уверенностью, лишенной всякой аффектации.

На последнем судебном заседании председатель спросил м-ль Грувель, имеет ли она что-нибудь сказать в свою защиту? Она поднялась и сказала:

«Если я беру слово, господа судьи, то только для того, чтобы засвидетельствовать публично благодарность тому, кто с таким мужеством – она указала на Юбера – обнаружил перед всеми, какова была моя жизнь и мои самые задушевные чаяния.

Сердце мое полно восхищения и признательности. Не забудьте, что именно ему и вашему добросовестному обсуждению всех обстоятельств я буду обязана свободой… больше, чем свободой… жизнью моей матери».

Голос ее прервался от волнения, но она овладела собой и продолжала, указав на г-на Бильяра:

«Благодарю я другого достойного друга, он не покидал меня ни на секунду с момента моего ареста и не оставил меня сейчас, в миг последнего испытания».

Потом она повернулась в сторону Валентена, он сидел, сгорбившись, опустив глаза в землю, и казался раздавленным угрызениями совести.

«И еще, поскольку я уважаю людей, я хочу утешить совесть, которая, полагаю, терзается угрызениями и нуждается в утешении. Валентен! Юбер, де Воклэн и я, мы прощаем ваше недостойное поведение. Если вы будете несчастны, больны, всеми оставлены, вспомните, что я существую на свете».

Впечатление, произведенное речью м-ль Грувель, не изгладилось и тогда, когда был зачитан приговор. Во время обсуждения заключенные не присутствовали в зале, их ввели, чтобы огласить им приговор. Юбер с полным спокойствием выслушал, что его признали виновным в организации заговора, составленного в целях изменить или уничтожить форму существующего правления. Но когда он услышал, что осуждена и м-ль Грувель, то в отчаянии вскрикнул и в руке у него блеснул кинжал, который он прятал до этого. Торопясь помешать ему покончить с собой, жандармы тут же кинулись к нему. Завязалась борьба, раздался крик: «К оружию!» Все вскочили на ноги. Свалка, паника, перевернутые скамьи, судейский стол, вопли перепуганных женщин. Штойбле, потеряв сознание, рухнул на руки жандармов.

Никогда еще в суде присяжных не видали ничего подобного. Юбер, в ярости отбиваясь от схвативших его жандармов, кричал с неистовым напором:

«Эта женщина невинна! Ничтожества! Вы обвинили саму добродетель! Судьи-французы! Позор вам, позор!»

Его наконец уволокли, хоть и не без труда, и председатель сумел дочитать приговор, признав виновными в заговоре против – нет, не короля, – но существующего правительства м-ль Грувель, Штойбле, Анна и Винсента Жиро. Последнего приговорили к трем годам заключения, остальных к пяти. Юбера обвинили в «заговоре и подготовке акта уничтожения» и приговорили к депортации.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18