Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Могикане Парижа (№1) - Парижские могикане. Том 1

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Парижские могикане. Том 1 - Чтение (стр. 34)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения
Серия: Могикане Парижа

 

 


Он обернулся к г-ну Пилуа и спросил, как давно занемог г-н Жерар, как развивалась болезнь, чем она была вызвана.

Старый доктор рассказал о том, как г-н Жерар бросился в пруд, спасая тонувшего ребенка, и о роковых последствиях этого поступка для самого спасителя; он ответил на все вопросы коллеги, а когда кончил, насмешливо спросил:

— Ну, и что скажете?

— Честь имею поблагодарить вас, сударь, за то, что вы любезно ответили на мои вопросы: теперь я знаю то, что хотел узнать.

— Что же вы знаете?

— Знаю, чем болен господин Жерар, — отвечал Людовик.

— Тут много мудрости не надо, я же с самого начала сказал, что у него гастрит.

— Да, но в этом-то вопросе наши с вами мнения и расходятся!

— Что вы хотите сказать?

— Не угодно ли вам будет перейти в соседнюю комнату, уважаемый коллега? Мне кажется, мы утомляем больного.

— О! Не уходите, сударь, Небом заклинаю вас! — собрав все свои силы, проговорил г-н Жерар.

— Не волнуйтесь, дружище, — сказал г-н Пилуа, полагая, что просьба относится к нему. — Я обещал вас не оставить и сдержу слово.

И оба доктора приготовились выйти. На пороге они встретили сиделку.

— Вот что, голубушка, — обратился к ней Людовик, — мы вернемся через пять минут; пока нас не будет, больному ничего не давать, что бы он ни попросил.

Марианна обернулась к г-ну Пилуа, спрашивая взглядом, должна ли она исполнять предписание незнакомца.

— Ну, раз господин утверждает, что вылечит больного… — заметил тот.

Он ожидал, что Людовик запротестует, но, к величайшему его изумлению, тот не произнес ни слова, он лишь отступил в сторону, пропуская г-на Пилуа вперед с почтительностью, какую младший по возрасту обязан проявлять к старшему.

LXXVIII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЛЮДОВИК БЕРЕТ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ НА СЕБЯ

Врачи остановились в передней.

Один словно олицетворял собой косность, другой — все новое в медицине того времени.

— Не угодно ли вам теперь сказать, мой юный друг, зачем вы меня сюда привели? — спросил г-н Пилуа.

— Прежде всего, чтобы не утомлять больного научным спором, — отвечал Людовик.

— Ну и что! Это уже мертвец!

— Если вы так полагаете, это еще одна причина, чтобы он нас не слышал.

— Уж не думаете ли вы, что мужчины нашего поколения — такие же нервные барышни, как нынешняя молодежь?! — воскликнул бывший военный врач. — Я был на войне, ассистировал Ларрею, когда он ампутировал ноги храброму Монтебелло; мы несколько минут обсуждали, проводить операцию или не мучить его перед смертью. Думаете, мы совещались тайком от раненого? Нет, сударь. Он принял участие в обсуждении, словно это касалось не его; я и сейчас слышу его слова: «Режьте, черт подери, режьте!», произнесенные также твердо, как на поле боя он приказывал солдатам: «Вперед!»

— Возможно, сударь, — возразил Людовик, — когда оперируешь во время боя, когда вокруг десятки тысяч раненых, бывает не до тонкостей, из-за которых вы наградили наше поколение прозвищем «нервные барышни»; но сейчас мы с вами не на войне; господин Жерар не маршал Франции, как «храбрый Монтебелло», господин Жерар подавлен, очень, как мне показалось, боится смерти, и в его случае воспаленное воображение может сыграть роковую роль скорее, чем сам недуг.

— Вот, кстати, о недуге: вы говорили, сударь, что не согласны со мной?

— Нет.

— Каково же ваше мнение?

— Я считаю, сударь, что вы ошибаетесь, пытаясь вылечить больного от гастрита.

— Как ошибаюсь?!

— Повторяю, вы не правы, полагая, что у господина Жерара гастрит.

— Я не полагаю, сударь, я утверждаю!

— А я считаю, что он болен не гастритом.

— Так вы предполагаете, сударь?..

— Я, как и вы, сударь, не предполагаю, а утверждаю!

— Вы утверждаете, что господин Жерар…

— Имею честь в третий раз заметить вам, что это не гастрит.

— Что же у него такое, если не этот чертов гастрит?! — вскричал ошеломленный хирург.

— Всего-навсего воспаление легких, сударь, — холодно промолвил Людовик.

— Воспаление легких? И вы называете это воспалением легких?

— И ничем иным!

— Может, вы станете утверждать, что его вылечите?

— Этого, сударь, я утверждать не берусь, но попробую ему помочь.

— Могу я полюбопытствовать, какое всесильное средство вы намерены употребить?

— Об этом я подумаю, дорогой коллега, если только вы мне позволите.

— Как?! И вы еще спрашиваете, позволю ли я спасти моего лучшего друга?

— Я прошу у вас разрешения лечить вашего больного.

— Я согласен, сто раз, тысячу раз согласен! Дай Бог, чтобы это помогло! Но, если вам угодно знать мое мнение, я сомневаюсь, что бедняга увидит рассвет.

— Значит, я попытаюсь проделать невозможное, — отвечал Людовик по-прежнему вежливо и почтительно человеку, превосходившему его если не знаниями, то летами.

— Невозможное! Это вы верно сказали! — сказал старший хирург, принимая вежливость Людовика за сомнение.

— Теперь расскажите, что вы до сих пор делали, досточтимый коллега! — попросил Людовик скорее для виду.

— Я дважды пускал кровь, ставил пиявки на живот и прописал больному строгую диету.

На губах Людовика мелькнула улыбка, выражавшая скорее сочувствие больному, чем насмешку, которую, должно быть, вызывала в Людовике эта панацея тех лет: пиявки и диета (ее можно назвать пиявкой для желудка).

Два доктора еще продолжали обсуждения, когда в переднюю ванврского филантропа ворвались несколько крестьян: им не терпелось увидеть чудо, которое должно было произойти благодаря появлению молодого врача.

— Ну что, ему лучше? — закричали они наперебой. — Вы его спасли?

Старый хирург, которого каждый вечер встречали подобными вопросами, когда он выходил от честнейшего господина Жерара, решил, что спрашивают его.

И он пообещал: «Мы сделаем все возможное, не беспокойтесь, друзья!»

Но увы! Изменчива морская волна, еще изменчивее женщина, однако в тысячу раз изменчивее толпа.

И тот самый человек, что громче всех уговаривал Людовика зайти к деревенскому благодетелю, довольно грубо возразил:

— Мы не вас спрашиваем!

Тогда, вероятно, достойному г-ну Пилуа, который помогал нашему знаменитому другу Ларрею ампутировать ноги храброму Монтебелло, пришла в голову та же мысль о неблагодарной толпе, что и нам, только минутой позже. Он насупил брови и вознаградил свое самолюбие: про себя кощунственно пожелал юному бахвалу потерпеть сокрушительную неудачу, чтобы разделить с ним впоследствии все то презрение, которое собравшиеся выплеснули на старого хирурга.

Другой крестьянин обратился прямо к Людовику:

— Ну что, как вы его нашли? Правда, что он очень плох?

— Правда, что нет никакой надежды, сударь? — спросил третий.

— Правда, что ему не выздороветь, сударь? — прибавил четвертый.

— Друзья мои! — отозвался Людовик. — Пока больной жив, надо верить, и не только в искусство доктора, но и в природу. А господин Жерар, слава Богу, еще жив!

Толпа дружно крикнула «ура!».

— Стало быть, вы его спасете? — спросили сразу несколько человек.

— Я приложу все силы, — пообещал Людовик.

— О, спасите его, спасите, сударь! — послышалось со всех сторон.

На шум из-за двери выглянула Марианна.

— Что там происходит? — спросил у нее больной, которого вся эта суматоха до крайности утомляла. — Я бы хотел умереть в тишине.

— Ах, сударь, кажется, о смерти можно позабыть, — заметила славная женщина.

— Как позабыть?

И его глаза, совсем было потухшие, вдруг сверкнули.

— Да, сударь, молодой доктор сказал крестьянам, что, может быть, спасет вас.

— А, «может быть»… — разочарованно протянул г-н Жерар, роняя голову на подушку. — В любом случае, Марианна, не отпускайте его! Во имя Неба, пусть останется!

Это напряжение отняло у него последние силы; он замер

в неподвижности, только дыхание со свистом рвалось из его груди.

— Господа! Господа! — позвала сиделка. — Господину Жерару плохо. Кажется, отходит!

Людовик торопливо вернулся в комнату, взял больного за руку, пощупал пульс.

— Ничего, это обморок: больной переволновался! — сказал Людовик. — Сударь, возьмите себя в руки.

Больной вздохнул.

Марианна из последних сил сдерживала натиск толпы, рвущейся в комнату.

— Надеюсь, сударь, вы не ограничитесь тем, что пожелаете больному взять себя в руки, — ядовито заметил старый доктор, обращаясь к молодому коллеге, — а назначите ему какое-нибудь лечение?

— Подайте бумагу, перо и чернила, — обратился Людовик к сиделке, — я напишу рецепт.

Все наперегонки бросились искать то, о чем просил молодой врач.

Слова «может быть» вновь лишили больного возродившейся было надежды; он метался на кровати, умоляюще сложив руки и этим красноречивым жестом выражая только одну просьбу: «Именем Господа Бога заклинаю — дайте мне умереть спокойно!»

Но никто не обращал внимания на его мольбу, все хотели ли во что бы то ни стало его спасти.

Людовик поискал взглядом, где бы ему присесть, чтобы выписать рецепт. Но вся мебель была уставлена разного рода склянками, кувшинами, стаканами, тарелками, блюдцами. 5 Видя замешательство доктора, крестьяне предлагали подставить кто спину, кто колено.

Людовик выбрал чью-то спину и пристроился к ней с бумагой и пером.

— Пошлите за этим поскорее! — приказал он сиделке.

Не успел он договорить, как несколько человек потянулись к нему за рецептом, споря, кому достанется радость быть полезным г-ну Жерару.

Наконец какой-то хромой завладел драгоценной бумагой и поспешно заковылял к выходу.

— Сударыня! — обратился Людовик к сиделке. — Каждые полчаса будете давать господину Жерару по пол-ложки микстуры, которую сейчас принесут, слышите? Не больше, не реже и не чаще, чем по пол-ложки в полчаса, — только в этом его спасение.

— Каждые полчаса по пол-ложки, — повторила сиделка.

— Да, да, очень хорошо!.. Мне же немедленно нужно отправляться в Париж.

Больной тяжело вздохнул: ему казалось, что его жизнь уходит вместе с доктором.

Людовик услышал этот вздох, заменяющий отчаявшемуся человеку самую горячую молитву.

— Я должен возвратиться в Париж, — повторил доктор. — Но через три часа я снова здесь буду, чтобы понаблюдать за действием микстуры.

— И вы уверены, — проворчал старый хирург, — что ваша микстура его спасет?

— «Уверен» — не совсем то слово, дорогой коллега. Вы знаете лучше, чем кто бы то ни было, что человек не может быть уверен ни в чем, однако…

Людовик еще раз посмотрел на умирающего.

— … однако я надеюсь, — закончил он.

Эти слова снова вызвали в толпе всеобщее ликование. Больной собрался с силами и, приподнявшись на постели, выговорил:

— Три часа… Постарайтесь, сударь, не опаздывать!

— Обещаю, сударь!

— Я буду считать минуты, — сказал больной, отирая со лба испарину, казавшуюся предсмертной.

Выходя, Людовик с поклоном пропустил старого хирурга вперед, давая понять толпе, что относится к нему с почтением как к старому и более заслуженному доктору.

Как Людовик и сказал, он пошел по парижской дороге; но теперь он готов был сесть в кабриолет, в фиакр, в любую повозку — лишь бы успеть поскорее вернуться.

Хирург потащился вслед за ним, затаив злобу и стиснув зубы.

Людовик счел, что не станет нарушать молчания первым, даже ради того, чтобы еще раз проститься.

Они несомненно так молча и разошлись бы, но в этот момент хромой, возвращавшийся из аптеки, предстал перед соперниками словно нарочно для того, чтобы развязать им языки.

Хромой показал Людовику микстуру.

— Это та, сударь? — спросил он.

— Да, друг мой, — взглянув на склянку, отвечал Людовик, — и передай сиделке, чтобы она в точности исполняла мое предписание.

Эта встреча послужила г-ну Пилуа поводом для возобновления разговора.

— Вы, может быть, думаете, дорогой коллега, я не знаю, что в этом пузырьке? — спросил он.

— Зачем я стал бы вас обижать, сударь? — удивился Людовик.

— Вы ему прописали рвотное.

— Да, это действительно рвотное.

— Черт побери! — с издевкой вскричал г-н Пилуа. — Естественно, вы должны были дать ему рвотное, раз полагаете, что у него воспаление легких!

— Сударь! — холодно проговорил Людовик. — Я с таким почтением отношусь к вашим познаниям и вашему опыту, что желал бы ошибиться, если бы это не значило желать смерти больного.

С этими словами Людовик, не видя вдали ни фиакра, ни кабриолета, зашагал через поле по тропинке, которая должна была привести его в Париж скорее, чем если бы он продолжал путь по большой дороге.

А старый хирург, которому не терпелось узнать, какое действие окажет микстура на его умирающего друга, вернулся в Ванвр. Два с половиной часа спустя после ухода Людовика он был у постели больного, который на этот раз с неприязнью следил за тем, как врач усаживается в кресло.

Такое усердие старого доктора удивило крестьян. Еще больше удивилась сиделка: она привыкла подолгу ждать г-на Пилуа, когда его приглашали к больным, и теперь не могла не изумиться, увидев, что он пришел без вызова. Однако отставной военный хирург даже не потрудился объяснить причину своего неожиданного прихода.

Он стал приставать к г-ну Жерару с расспросами, но тот от недоверия или от слабости отказался ему отвечать.

Тогда хирург обернулся к сиделке и спросил:

— Что нового, дорогая Марианна?

— Ах, сударь, — отвечала славная женщина, — понемногу все идет на лад!

— Вы ему давали эту пресловутую микстуру?

— Да, сударь.

— Какое она оказала действие?

— Плохое, плохое действие, дорогой господин Пилуа.

— Что же произошло? — спросил старый хирург, мысленно потирая руки.

— Его стошнило, сударь.

— Я так и думал! К счастью, не я отвечаю за последствия, и если он умрет, я ни при чем!

— Это верно, — подтвердила сиделка. — Но ведь вы от него отказались: вы предсказывали ему смерть!

— Черт подери! — воскликнул военный хирург Великой армии. — Так всегда делается. Ведь если больной умрет, что иногда случается, врачу скажут: «Он умер, вы этого не предвидели!»А так честь медицины спасена!

— Ну, конечно, — поддакнула Марианна, — а если больной выживет, слава доктора только возрастет.

Так, в сетованиях старого хирурга и медико-философских замечаниях сиделки прошло полчаса.

Тут вернулся Людовик.

Он вошел в ту самую минуту, как больной принял лекарство, от которого его почти тотчас стошнило, и г-н Пилуа, не жалея своего лучшего друга (наука — что Сатурн: готова пожрать собственных детей!), при виде страдальческого лица г-на Жерара заметил:

— Он точно умрет!

Людовик слышал его слова. Но, оставив их без внимания, он подошел прямо к больному, осмотрел его, пощупал пульс.

Прошла минута. За это недолгое время славный молодой человек пережил огромное волнение, не имевшее ничего общего с беспокойством старого хирурга. Людовик поднял голову.

Господин Пилуа, сиделка, умирающий с жадностью наблюдали за выражением его лица: на лице Людовика выразилось полное удовлетворение.

— Все хорошо! — сказал он.

— То есть как хорошо? — растерялся г-н Пилуа.

— Пульс ровный.

— И вы поэтому решили, что все хорошо?

— Разумеется.

— Так знайте, несчастный: его стошнило!

— Это правда? — спросил Людовик, глядя на Марианну.

— Вы сами видите, что он обречен! — не унимался г-н Пилуа.

— Напротив, если его стошнило, можно считать, что он спасен! — спокойно проговорил Людовик.

— Вы отвечаете за жизнь моего лучшего друга? — сердитым тоном продолжал г-н Пилуа.

— Да, сударь, отвечаю головой! — ответил Людовик. Старый хирург взялся за шляпу и вышел с видом алгебраиста, которому доказывают, что дважды два — пять.

Людовик выписал другой рецепт и вручил его сиделке.

— Сударыня! — сказал он. — Я взял ответственность на себя! Вы знаете, что это означает на языке медицины? Мои предписания должны выполняться буквально; если никто не будет вмешиваться, можно считать, что господин Жерар спасен!

Больной радостно вскрикнул, схватил молодого человека за руку и, прежде чем доктор успел ему помешать, припал к его руке губами.

Но почти тотчас его черты исказились, на лице был написан смертельный ужас.

— Монах! Монах! — прохрипел он и повалился на подушки.

LXXIX. ЧЕЛОВЕК С НАКЛАДНЫМ НОСОМ

Мы досказали все истории, составляющие пролог этой книги, и, за исключением Петруса, Лидии и Регины, читатель теперь знаком почти со всеми персонажами, призванными сыграть главные роли в нашей драме.

Различные истории, только что нами рассказанные, могли поначалу показаться разрозненными, однако они наконец собраны в единое целое. Нити, на первый взгляд расходившиеся в разные стороны и не связанные между собой, мало-помалу, следуя за развитием сюжета, сплелись под нашей рукой в полотно, напитанное слезами, а порой и обагренное кровью; это полотно — канва, то светлая, то мрачная, которой мы постарались придать значительные размеры: того требует та серьезная задача, что мы перед собой поставили, взявшись описать все слои французского общества в период Реставрации — от сияющих высот до мрачных глубин.

Пусть читатель наберется мужества и отважно следует за нами в неведомую страну, куда мы отваживаемся вступить; пусть никого не пугают невидимые дали — несмотря на крутые повороты или неровности пути, мы придем к цели.

Мы надеемся, что, когда станет ясной мораль этого произведения, читатели перестанут замечать трудности дороги: цель будет оправдывать средства.

Каждый из наших персонажей — ив этом читатели могут быть совершенно уверены — не просто плод воображения, условное лицо, созданное по нашей прихоти лишь для того, чтобы каким-нибудь более или менее ловким способом заставить публику смеяться или плакать. Нет! Каждый герой, написанный с натуры, представляет собой идею, является воплощением добродетели или порока, слабости или страсти. И эти пороки, эти добродетели, эти страсти и слабости будут воспроизводить общество в целом, точно так же как каждый из наших героев в отдельности представляет собой одного из членов этого общества.

В театральной пьесе, как, впрочем, и в романе, существуют два способа изображения людей и событий, два противоположных метода, ведущие к одной цели: один называется синтезом, другой — анализом. С помощью синтеза автор подводит зрителя или читателя к выводу, двигаясь от частностей к общему; при анализе автор отталкивается от общего и постепенно подходит к частностям.

Повторяем, цель при этом одна, но при синтезе движение происходит по восходящей, а при анализе — сверху вниз. Анализ расчленяет понятие или событие — синтез его восстанавливает; анализ низводит целое до отдельных частей — синтез собирает отдельные части в единое целое.

Да позволено нам будет по необходимости или даже по собственной прихоти — раз уж у нас есть выбор — прибегать то к одному, то к другому способу изображения.

После того как Корнель написал тридцать трагедий, он в предисловии к «Никомеду» попросил позволения ввести в тридцать первую хотя бы немного комического. Написав для наших читателей то ли семьсот, то ли восемьсот томов, мы решили поступить как автор «Сида»: просим у читателей позволения написать несколько книг для нашего собственного удовольствия.

После этой оговорки давайте вновь вернемся к нашему повествованию.

Мы оставили Людовика и Петруса в ту минуту, как они расстались на пороге кабачка: Людовик поехал провожать Шант-Лила (и мы с вами видели последствия появления молодого врача в Ба-Мёдоне), а Петрус поспешил на условленный сеанс.

Давайте теперь займемся Петрусом, ведь мы сказали о нем всего несколько слов, на мгновение представив его читателям в начале нашей драмы.

Хорошо бы читателю, прежде чем мы перейдем к новой части этой книги, которая будет иметь к Петрусу самое непосредственное отношение, познакомиться с ним поближе.

Это был очень красивый молодой человек, обладавший врожденным изяществом и утонченностью, которым могли бы позавидовать самые изящные и утонченные из модных молодых людей. Но он, так сказать, стыдился собственных аристократических манер, доставшихся ему по воле случая. Он испытывал отвращение к пустому самомнению представителей «золотой молодежи», так непохожих на молодых людей, умевших обходиться без посторонней помощи и всем в жизни обязанных себе. Петрус глубоко презирал этих молодых бездельников, испытывал к ним непреодолимое отвращение, не хотел иметь с ними ничего общего и потому изо всех сил старался скрыть собственное изящество и утонченность.

Под маской напускной небрежности он прятал истинное свое лицо, приписывал себе недостатки, которых у него не было, лишь бы никто не разглядел достоинств, которыми он обладал. Как сказал ему Жан Робер в последний день масленицы, Петрус хотел казаться скептиком, повесой, пресыщенным человеком, лишь бы никто не заметил, как он добр и простодушен.

На самом деле этот двадцатипятилетний молодой человек был честен, скромен, впечатлителен, восторжен — короче говоря, истинный художник.

Однако именно ему пришла мысль устроить все это представление с переодеванием и поужинать в сомнительном заведении.

Как ему могла явиться такая идея?

Если вам угодно поближе познакомиться с характером Петруса, позвольте нам о нем рассказать.

Утром все того же последнего дня масленицы, после прогулки по городу, Петрус вернулся домой очень озабоченным.

В чем была причина?

Это станет ясно чуть позже; пока мы можем только сказать, что Петрус возвратился с озабоченным видом. Увы, всем случается переживать подобное состояние, даже лучшим из лучших; бывают дни, которые ни на что не годятся. Для Петруса как раз начался один из несчастливых дней.

Жан Робер предложил молодому художнику прочитать акт из свой новой трагедии, но Петрус послал Жана Робера ко всем чертям. Людовик хотел было дать ему слабительное, однако художник послал Людовика еще дальше.

Это беззаботное сердце было очень взволновано, этот прелестный ум что-то тяготило; двое друзей не могли понять, в чем дело.

В ответ на все их расспросы о том, что его опечалило, Петрус пристально на них посмотрел и сказал:

— Опечалило? Да вы с ума сошли!

Такой ответ обеспокоил Людовика и Жана Робера.

Они продолжали настаивать, но тщетно.

Всякий раз как они возвращались к этому разговору, Петрус замыкался, уходил в самые дальние уголки своей мастерской, словно стараясь избежать всякого общения с ними.

В одну из таких минут, доведенный до крайности, он объявил друзьям, что, если они не перестанут его донимать, он распахнет окно, выпрыгнет с третьего этажа и посмотрит, станут ли они и тогда его преследовать.

Людовик протянул было руку, на сей раз не для того, чтобы дать ему слабительное, а собираясь пустить кровь — ему показалось, что у друга началось воспаление мозга; в ответ на это Петрус распахнул окно и поклялся, что, если друзья сделают еще хоть один шаг, он приведет свою угрозу в исполнение.

Потом, как истинный бретонец из Сен-Мало, с детства привыкший бегать по корабельным реям, карабкаться по стеньгам, он подался всем корпусом вперед, незаметно ухватившись за балконную перекладину.

Друзьям почудилось, что он в самом деле бросился вниз, и они закричали от ужаса.

Но в ответ раздался гомерический хохот; зная, в каком расположении духа находится Петрус, друзья отреагировали на этот смех по-разному: Жан Робер встревожился, Людовик оторопел.

— Да что такое? — в один голос воскликнули молодые люди.

— А то, — отозвался Петрус, — что я вижу перед собой прекрасную модель для карикатуры Шарле или лучший персонаж для Поля де Кока, какие когда-либо доводилось наблюдать человеку в течение счастливых и безумных суток, называемых последним днем масленицы!

— Ну-ка, посмотрим! — проговорили двое друзей, подходя к окну.

— Посмотрите, посмотрите, я не жадный! — пошутил Петрус.

Людовик и Жан Робер высунулись из окна.

Хотя мастерская Петруса находилась, как мы уже сказали, на Западной улице, окнами она выходила на площадь Обсерватории. Эта самая площадь и служила сценой для героя, достойного, по выражению Петруса, карандаша Шарле или пера Поля де Кока. Один вид этого человека неожиданно развеселил молодого художника.

Героем такого романа или моделью для такой карикатуры был человек во всем черном, скорее маленький, чем высокий, скорее толстый, нежели худой. Незнакомец в печальном одиночестве прогуливался с тростью в руке по аллее Обсерватории.

Со спины толстый коротышка не представлял собой ничего особенно комичного.

— Что, черт возьми, смешного ты нашел в этом господине? — спросил Жан Робер у Петруса.

— Мне кажется, он такой же как все, — прибавил Людовик, — пожалуй, у него чуть подергивается правая нога — и только.

— Этот человек отнюдь не такой как все! Тут вы ошибаетесь! — возразил Петрус. — И вот вам доказательство: я бы хотел быть таким, как он.

— В чем же ты ему завидуешь? — спросил Жан Робер. — Если мы можем тебе предложить то, что у него есть, и если это продается, я сейчас же побегу к нему и куплю это для тебя!

— Что у него есть особенного, спрашиваешь? Скажу… Прежде всего, он один, у него нет двух друзей, которые ему докучали бы, как вы надоедаете мне. А это уже кое-что! Кроме того, я скучаю, а он развлекается.

— Как развлекается? — спросил Людовик. — Он весел как утопленник!

— Этот человек развлекается? — переспросил в свою очередь Жан Робер.

— До колик!

— Честное слово, что-то я, во всяком случае, этого не замечаю, — возразил Людовик.

— А я вам говорю, что про себя этот человек хохочет во все горло, и я вам сейчас докажу, что я прав… Хотите?

— Да! — выпалили оба друга.

— Хорошо. Приготовьтесь ко всему, — предупредил Петрус.

Сложив ладони рупором, он крикнул:

— Эй, сударь! Вы, вы… тот, что гуляет внизу!.. Сударь! Господин был на улице один, он понял, что обращение может относиться только к нему, и обернулся.

Все три наших героя не могли удержаться от такого же хохота, который сотрясал Петруса за несколько минут до этого.

Гуляющий посмотрел на них с важным видом; ему можно было дать от сорока до пятидесяти лет; на лице у него было что-то вроде маски: накладной картонный нос в три-четыре дюйма длиной.

— Чем могу служить, сударь? — спросил незнакомец замогильным голосом.

— Ничем, сударь, — отвечал Петрус, — абсолютно ничем! Мы уже увидели то, что хотели увидеть.

Он обернулся к друзьям и спросил:

— Что вы на это скажете?

— Готов признать, — ответил Жан Робер, — что этот господин со спины выглядит вполне степенным, а спереди на него невозможно смотреть без смеха.

— Я предложу Академии наук, — подхватил Людовик, — учредить премию за самый точный диагноз заболевания, которым страдает человек, гуляющий в черных панталонах, черном рединготе, круглой шляпе и с накладным носом.

— И тебе будет причитаться приз, премия, поощрение за это открытие? — презрительно бросил Петрус.

— Слушай внимательно! — воскликнул Жан Робер, обращаясь к Людовику. — Петрус сегодня не прочь поиграть в отгадки: он сам тебе сейчас скажет, что это такое.

— Ручаюсь, что он этого не сделает! — воскликнул Людовик.

— Возможно, Петрус видит в этом человеке нечто большее, чем накладной нос.

— А если бы у него были накладные волосы, куда бы это привело нашего Петруса?

— Туда же, куда Христофора Колумба привело увлечение парусниками, а Ньютона — упавшее яблоко. Или, например, куда привела Франклина молния, угодившая в воздушного змея! К открытию истины! — проговорил Петрус с напускным воодушевлением (эта манера речи, придававшая комический оттенок любому разговору, была характерна для того времени).

— Послушай, — сказал Жан Робер, — какой-то философ сказал, что любой человек, который открыл что-то новое и хранит это в тайне от всех, — плохой гражданин. Так о какой истине ты собирался нам поведать, Петрус?

Художник находился в состоянии нервного возбуждения, а в такие минуты выговориться — значит почувствовать облегчение; Петрус не заставил себя упрашивать и взял слово.

— Несчастные вы слепцы! — воскликнул он. — Под накладным носом этого человека — вся его жизнь.

— Давай, давай, Петрус! — ободрил его Людовик.

— Ладно! Я расскажу вам историю этого человека.

— Тише! — сказал Жан Робер.

— У этого господина есть жена, которую он не выносит, и его образ жизни так же для него нестерпим, как жена. Он слышал от соседей, что его дети — не от него; привратник провожает его издевательской ухмылкой, а встречает печальной улыбкой; у него один-единственный друг, и это именно тот, в ком все видят его врага! Эта клевета имеет под собой основание, или, если хотите, это не клевета. Он это знает, у него есть тому бесспорные доказательства. Но он продолжает дружески пожимать руку своему другу — или недругу, как вам будет угодно. Каждый вечер он играет с ним в домино; раз в неделю он приглашает его на ужин; он доверяет ему сопровождать жену на премьеры. Он называет его «дружище», «дорогой мой», «старик»! Наконец, он употребляет самые нежные эпитеты, чтобы доказать ему свою дружбу, но в душе он его ненавидит, презирает, проклинает! Он бы с удовольствием съел его сердце, как Габриель де Вержи съела сердце своего любовника Рауля! Почему же он притворяется, почему так ласков с женой и любовником? Потому что этот господин — мудрец, Сократ и мирный буржуа, который хочет одного: спокойствия в своем доме. И он понимает, что не достиг бы желаемого, если бы раскрывал рот или не закрывал глаза.

— Ах, дорогой Петрус! Несомненно у этого человека есть свои радости, — заметил Жан Робер, еще больше разжигая лихорадочное красноречие друга, — среди этой Сахары, зовущейся браком, он уж наверное отыскал какой-нибудь оазис, какой-нибудь прохладный источник, куда приходит в условленные часы, где освежается тайком, и это придает ему сил перед тем, как он снова пускается в путь по обжигающему песку семейной пустыни.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43