Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лучшая на свете прогулка. Пешком по Парижу

ModernLib.Net / Публицистика / Джон Бакстер / Лучшая на свете прогулка. Пешком по Парижу - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Джон Бакстер
Жанр: Публицистика

 

 


Кромешная снежная мгла утаивала ответ.

– Где-то по дороге в Ришбур. Жуткая пробка.

– Все уже приехали. Мы накрываем на стол. Как нам быть?

– Если мы хотим ужинать до полуночи, гусей надо ставить в духовку… – я посмотрел на часы. Шесть часов. – Прямо сейчас.

– Я не могу приготовить двух гусей!

– Это не так уж сложно. Остальные тебе помогут.

Произнося это, я понимал всю абсурдность моих слов. Мои новые родственники могли бы и воду подпалить.

– Если надо, я буду руководить по телефону.

Замявшись, Мари-До поинтересовалась:

– А у них до сих пор внутри… эта начинка?

(В одном из комиксов про Чудных Чубатых

Чокнутых Братьев у Гилберта Шелтона есть эпизод, где самый туповатый из трех – Толстяк Фредди – жарит гуся.

– Отличный гусь получился, – нахваливают братья. – Чем ты его начинил?

– Да не пришлось начинять, – отвечает Фредди, – он не был пуст с самого начала.)

– Их уже выпотрошили. Слово даю.

– Ну, хорошо, – говорит она. – Пойду возьму листок бумаги.

– Это еще зачем?

– Записать рецепт.

И впервые за этот день меня по-настоящему охватило беспокойство.

У тех, кто не умеет готовить, есть трогательная вера в кулинарные книги. Они полагают, что, если у вас под рукой имеется рецепт, остальное – вопрос буквального следования инструкциям. Но кулинарная книга – это что-то из серии пособия по сексу: если оно вам нужно, у вас явно с этим проблемы.

– Тебе рецепт ни к чему, – я пытался найти правильные слова, которые вселят в нее уверенность. – Они уже готовы – только в духовку поставить.

– Точно?

Я прямо кожей ощущал ее недоверие.

– Зажги духовки, нафаршируй гусей, положи в разные духовки, закрой дверцы.

– Но…

– Больше ничего не нужно, я обещаю.

– Ну, а как же быть с картошкой?..

– Повари ее минут десять и положи в гусиный жир, под саму тушку. Элементарно.

– А может, лучше все-таки подождать?..

Это чтобы мы сели за стол в два часа ночи?

– Даже не думай. Здесь промах исключен по определению. Просто делай, как я сказал. Позвони, если будут проблемы. Но их не будет.

Я положил телефон в карман.

Кто-нибудь знает хорошую действенную молитву?


Конечно, в конце концов все получилось. Мы добрались до Ришбура как раз ко времени, когда гусей пора было вынимать из духовки. Есть и более надежные способы поруководить приготовлением ужина, чем по телефону, который вот-вот сядет, из мертвой пробки на шоссе, заметаемом метелью, но наш успех был доказательством того, что это все-таки возможно. Нам повезло: птицы оказались такие жирные, что сами себя же и смазывали, и их не надо было ни поливать, ни переворачивать. Картошка в стекшем вниз жиру зажарилась просто идеально. Мы вынули гусей и дали им слегка остыть перед тем, как их резать. Поставили разогреть в духовке гратен из моркови и шпината. Стол был уже сервирован тарелками для фуа-гра и вазочками с луковым конфитюром и с клюквенным соусом, еще одним новшеством американского происхождения, которому удалось преодолеть стену предубеждения по отношению к иностранным блюдам; а также тарелками для устриц от Pepin, которые уже открывал Жан-Мари. Вкус французов к компромиссу и импровизации очень помог нам в тот вечер.

6. Чистый Голливуд

Больше всего на свете Леонард Мид любил выйти в тишину, что туманным ноябрьским вечером, часам к восьми, окутывает город, и – руки в карманы – шагать сквозь тишину по неровному асфальту тротуаров, стараясь не наступить на проросшую из трещин траву.

Рэй Брэдбери“Пешеход”[8]

Душный автомобиль, глубокая ночь, снежная пурга – все это не слишком спо собствовало непринужденной бесе де. Даже радио замолчало, сигнал TSF 89.9 джазовой волны сбоил и метался на пределе своих диапазонных возможностей, но мы вскоре устали от случайных всплесков Майлса и Колтрейна и выключили его с концами. Оставалось лишь погрузиться в собственные мысли.

Быть может, это было следствием нашей вынужденной неподвижности, но я задумался о прогулках.

Когда я приехал в Париж, у меня и мысли не возникало, что можно пойти погулять. Два года жизни в Лос-Анджелесе приучили меня к тому, что идти куда-либо пешком – не то что необычно, но просто-таки неестественно, даже незаконно.

До этого я жил в Англии, в сугубо английской деревушке Ист-Бергхолт, где прогулки были самым обычным делом. По воскресеньям мы с другом пересекали поля за нашим коттеджем, ступали на дорожку за прудом, у которого Джон Констебль написал свою “Телегу с сеном”, а затем шли вдоль реки Стур в деревушку Дедхэм, где находился паб под названием The Sun. Спустя годы я услышалв документальном фильме Би-би-си, что этот маршрут “последние триста лет является неотъемлемым и важным элементом познания духа Англии”. Какой конфуз. Надо было быть повнимательнее.

Гулял я и в другие дни. Неспешно доходил до центра нашей деревушки, где магазин все-в-одном служил еще и рынком, и почтой. На обратном пути, неся пакет с продуктами, заглядывал в один из пабов пропустить кружку пива или же срезал дорогу, идя через поле, чтобы навестить иллюстратора и прозаика Джеймса Брум-Линна, которому не нужен был особый предлог, чтобы отвлечься от работы. Он как раз закончил последнюю обложку для двенадцатитомной серии романов Энтони Пауэлла “Танец под музыку времени”, и сказывалась некоторая приятная, но все же усталость.

Иногда я садился на автобус до ближайшего большого города, Колчестера, или до вокзала в Мэннинг-три, а оттуда – на поезд в Лондон. Там я встречался со своим литературным агентом или писал рецензию на какую-нибудь книгу или фильм для BBC. Я полагал, что в Калифорнии жизнь потечет примерно в том же русле.

Я ошибался.

Короткий рассказ Рэя Брэдбери “Пешеход” 1951 года должен был служить мне предостережением. Действие происходит в Лос-Анджелесе будущего, где никто не ходит пешком, и уж тем более по ночам. Все стараются побыстрее юркнуть в дом и захлопнуть за собой дверь – не столько из страха, сколько по инерции. Один человек пренебрегает этим обычаем. Проходя мимо домов с закрытыми ставнями, он размышляет о том, что за ними происходит: “он оглядывал дома и домики с темными окнами – казалось, идешь по кладбищу, и лишь изредка, точно светлячки, мерцают за окнами слабые, дрожащие отблески”. В одну из ночей его останавливает робот-полицейский. Механический голос спрашивает:


– Что вы делаете на улице?

– Гуляю, – сказал Леонард Мид.

– Гуляете? Просто гуляете?

– Да, сэр.

– Где? Зачем?

– Дышу воздухом. И смотрю.


Улицы Лос-Анджелеса без единого пешехода


Его ответы звучат как приговор. Кто как не сумасшедший станет прогуливаться просто удовольствия ради? Его забирают, чтобы сдать в Психиатрический центр по исследованию атавистических наклонностей.

Ветеран-авеню, где я жил в Лос-Анджелесе, – это длинный тихий проспект, застроенный невысокими домами, который упирается в кампус Калифорнийского университета. Рядом с университетом находится район магазинов, кинотеатров, церквей и рынков, который местные называют Вествуд-Виллидж, то есть деревня Вествуд. А деревня – она и есть деревня, будь то Лос-Анджелес или Саффолк. По расстоянию прогулка до магазина в Ист-Бергхолте и Вест-Виллидж была одинаковой.

Я проверил разок осенью, сразу после приезда.

Это было жутковато. Приятного мало.

В Ист-Бергхолте, особенно в его окрестностях, дома были разбросаны, иногда один от другого отделяла широкая полоса леса. Неудивительно, что английская деревня – такая популярная декорация для историй о таинственных преступлениях. И при всем при том, гуляя, я непременно встречал либо другого путника, либо мужчину, подстригающего изгородь, и, даже не будучи знакомы друг с другом, мы всегда обменивались кивком или приветствием.

Но здесь, в Лос-Анджелесе, на улице, вдоль которой тянулись дома на несколько квартир, каждая из которых, скорее всего, имела хозяина, я не встречал ни души. Хуже того, я чувствовал, что мало кто вообще ступал на этот тротуар в течение года. У входных дверей, которые я почти и не видел открытыми, возвышались груды проспектов из супермаркетов и меню китайских ресторанов, пожелтевшие и скукожившиеся от палящего солнца и дождей. Сорняки пробивались между плитами, присыпанными слоем песка, как могилы фараонов. Оглядываясь, я видел четкие следы своих ботинок. На ухоженных лужайках около клумб стояли аккуратные таблички. В Англии на них было бы написано Begonia acerifolia и Paeonia abchasica. Здесь они гласили: ОСТОРОЖНО! ОХРАНЯЕТСЯ СПЕЦСИГНАЛИЗАЦИЕЙ.

В ту первую прогулку я дошел до Вествуда пешком, но вернулся на автобусе, так что, когда вскоре после этого британский сценарист Трой Кеннеди-Мартин объявил, что “навсегда покидает этот треклятый город”, и предложил мне купить у него машину, я согласился не раздумывая. Мне как cineaste[9], было особенно интересно водить автомобиль, принадлежавший человеку, который написал сценарий одного из главных фильмов про погони – “Итальянскую работу”[10] и придумал эту гонку на “мини-купере” по Турину. Но более всего я жаждал поскорее забыть о лос-анджелесских тротуарах, избавиться от этого кошмара и перестать быть пешеходом.

Ну, а поскольку речь о Голливуде, на переговоры ушло времени больше, чем на римейк “Унесенных ветром”. И все же в конце концов Трой выехал из квартиры и последнюю неделю провел у знакомого продюсера. Билет он купил на ранний рейс до Нью-Йорка, а оттуда – до Лондона, и ему, само собой, был необходим автомобиль, чтобы добраться до аэропорта. Мы договорились, что я возьму такси до дома его приятеля, а оттуда довезу Троя на машине, после чего она уже останется в моем распоряжении.

В Лос-Анджелесе, где чуть не у каждого имеется автомобиль, вызов такси – дело довольно странное, особенно в четыре утра. Водитель, везший меня сквозь бархатный сумрак, так и не открыл пластиковое пуленепробиваемое окошко, отделяющее его от пассажиров, и время от времени настороженно поглядывал на меня в зеркало заднего вида. Когда мы остановились у дома, который Трой указал в адресе, фары высветили внушительный вход и большие чугунные ворота. За ними ко входу вела дорожка из гравия. Очевидно, хозяин был из продюсеров, которые умеют делать деньги. Либо изображал такового, используя свои кредитные карточки на всю катушку, которая в Калифорнии чудесным образом никогда не разматывается до конца. Как значилось на одном рекламном билборде на бульваре Сансет, с их карточкой вы могли ПОЙТИ В КИНО – ИЛИ ЕГО СНЯТЬ.

Подъездная дорожка отделяла главный вход от гостевого домика, где остановился Трой. “Подождем здесь, – сказал я водителю. – Мой друг должен вот-вот выйти”.

Он заглушил мотор, но оставил фары включенными. Тишину нарушало лишь постукивание остывающего двигателя.

Спустя несколько секунд дверь главного дома распахнулась, и на пороге появился Трой. В руках он держал несессер и полотенце, больше у него и на нем ничего не было. В клубах пара, красный, как рак, он поскакал через дорожку, щурясь на свет фар, остановился и махнул рукой, давая понять, что будет буквально через минуту.

Если хоть секунду подумать, стало бы понятно, что у человека сломался душ и он воспользовался хозяйской ванной, но водитель обошелся без этой секунды. “Пятьдесят баксов!” – рявкнул он срывающимся в панику голосом.

Я едва успел просунуть деньги в окошко, как дверцы машины разблокировались, мгновение – и я уже в полнейшем одиночестве наблюдаю, как габаритные огни таят в темноте.

Это был мой личный чисто голливудский эпизод – момент, когда новоприбывший прощается со своей прежней сущностью и рождается заново в качестве персонажа одного общего сценария, который представляет собой жизнь в Лос-Анджелесе. Те, кто это испытал, обмениваются подобными историями не хуже любителей порассказать о случаях на войне. Ричард Рейнер, автор книг “Небоскреб” и “Лос-Анджелес без карты”, приехал из Лондона в 1992 году, в самый разгар массовых беспорядков[11] в связи с делом Родни Кинга, и тут же ему позвонил Билл Бафорд, редактор журнала “Гранта”.

– Немедленно отправляйся туда, – приказал он. – Мне нужен репортаж из первых рук.

Глядя, как в телевизоре разъяренная толпа грабит и поджигает, Райнер поинтересовался:

– Ты хочешь, чтобы меня убили?

Не задумываясь, Бафорд ответил:

– Чтобы убили, не хочу. Но вот ранение было бы очень кстати.

Стоя в темноте, вдыхая запах жженой резины, смешанный с приторным ароматом цветущего жасмина, я тоже ощущал странную смесь приятного возбуждения и страха.

Для подобных ситуаций есть расхожая фраза, которая зачастую сопровождается удрученным покачиванием головы. Мысленно я тоже произнес ее.

Ну, только в Лос-Анджелесе…

7. На месте Хемингуэя

Я отправлялся гулять по набережным, когда кончал писать или когда мне нужно было подумать. Мне легче думалось, когда я гулял, или был чем-то занят, или наблюдал, как другие занимаются делом, в котором знают толк.

Эрнест Хемингуэй“Праздник, который всегда с тобой”[12]

После терапии отвращения, проведенной Лос-Анджелесом, моему парижскому врачу пришлось снова ставить меня на ноги.

– У вас хоть какая-то физическая нагрузка есть? – спросила она.

Я перестал застегивать рубашку и продемонстрировал ей руки.

– Я усиленно грызу ногти.

Она уставилась на меня поверх очков. Насчет посмеяться эти французы не очень, а уж Одиль, моя врач, совсем не по этой части. Любопытно, что во французском языке нет эквивалента выражению “врачебный такт”. В списке медицинских приоритетов задача успокоить и приободрить пациента занимает место где-то после проблемы выбора занавесок для гостиной.

– Для вашего возраста здоровье у вас неплохое, – признала она. – Но вам необходимы какие-то подвижные игры.

– Ненавижу игры.

Нахлынули воспоминания об обязательных занятиях спортом в школе, когда я предавался мечтам в дальней части поля, пока шли бесконечные матчи по крикету или регби. Не слишком предавался, поскольку, как в любом виде спорта, бездействие сменялось волнами лихорадочной активности. Годы спустя, когда Майкл Герр в своих воспоминаниях о Вьетнаме, собранных в книгу “Репортажи”, написал, что подобные перепады весьма типичны для войны, я осознал скрытую подоплеку школьных игр. Фраза герцога Веллингтона, что “битва при Ватерлоо была выиграна на спортивных полях Итона”, уже не звучала таким уж преувеличением.

– Тогда запишитесь в club sportif, – предложила Одиль.

– Еще того хуже!

Club sportif – так французы именовали спортивный клуб. Опыт моих знакомых показал, что это не выход. Пока Адам Гопник работал на “Нью-Йоркер” в Париже, он разок рискнул. Многие тренажеры не были смонтированы, а из тех, что уже стояли, работали отнюдь не все. Клуб не предлагал полотенца, хотя эта услуга была, как объяснили на ресепшн, “предусмотрена”: так здесь обозначали то, что, по всей вероятности, могло иметь место в неком туманном будущем. И все же ему был сделан приветственный подарок, полностью соответствовавший парижским представлениям о здоровье, – пакетик шоколадных трюфелей.

Переведя бой на поле противника, я спросил:

– А вы занимаетесь спортом?

Одиль и глазом не моргнула.

– Мой вес не менялся с тех пор, как я окончила колледж. Как, впрочем, и мое давление. Но если бы у меня были такие результаты обследования… – она постучала ногтем по экрану компьютера, – возможно, я бы подумала о марафоне.

В качестве компромисса, вместо того чтобы сесть на автобус, я отправился домой пешком, через улицы Гей-Люссака и Суффло. Впервые за долгое время я внимательнее присмотрелся к проходившим мимо парижанам. Стройные и подтянутые, ни грамма лишнего веса, они энергично вышагивали, излучая здоровье, подкрепленное круассанами, фуа-гра, картошкой фри, красным вином и сыром.

Как им это удается?

Я окинул мысленным взором экспатов-англосаксов, оценивая их физическое состояние. Бледные, вялые, сутулые, как правило, в плохой форме – все мы были сомнительной рекламой интеллектуальной жизни. То, что некоторые наши предшественники тоже, мягко скажем, не блистали отменной физической формой, служило плохим утешением: Гертруда Стайн страдала полнотой, чему немало способствовали кулинарные таланты ее компаньонки Элис Токлас; Скотт и Зельда Фицджеральд были неизменно подшофе; Генри Миллер, если и утомлял себя упражнениями, то только в горизонтальном положении – в постели с проституткой; ну, и ушлый Джеймс Джойс в придачу, который перемещался по городу исключительно на такси и всегда за чужой счет.

И вот эдаким противовесом всей ленивой компании на сцене появляется Хемингуэй.

В 1920-х, еще живя на площади Контрэскарп, он частенько ходил по этому переулку; я так и слышу легкий, но уверенный шаг боксера, который настигает меня: кулаки сжаты, он поигрывает мускулами, тяжело дышит, он вспотел, но не утратил сил после километровой прогулки – может, подумывает о пиве с картофельным салатом в брассери Lipp.

Он обгоняет меня, оставляя за собой запах кожи и пота. Я наблюдаю, как он удаляется, хлястик старомодного твидового пиджака натягивается на напряженных мускулах, блокнот торчит из правого кармана, в голове проплывают картины плещущейся в водах Мичигана форели и песка, смешанного с кровью, на арене для быков. Я слышу, как он произносит с издевкой – так в “Фиесте” подначивал Джейка Барнса Билл Гортон: “Ты экспатриант. Ты оторвался от родной почвы. Ты становишься манерным. Европейские лжеидолы погубят тебя. Пьянство сведет тебя в могилу. Ты помешался на женщинах. Ты ничего не делаешь, все твое время уходит на разговоры. Ты экспатриант, ясно? Ты шатаешься по кафе”[13].

Вот он уже скрылся из виду, пересек улицу Сен-Доминик и спускается к фонтану Медичи. По левую руку – зеленое великолепие Люксембургского сада. Дальше – колоннада театра “Одеон”, где он остановится на минуту, чтобы глянуть на прилавки продавцов книг. И наконец, минуя площадь Одеон, по улице Одеон он спустится к маленькой лавочке, где с деревянной вывески смотрело лицо Уилла Шекспира…

Эрнест, подумалось мне, я хочу оказаться на твоем месте.

8. Как важно быть Эрнестом[14]

Он появляется со стороны Сен-Жермен и направляется домой. Оставив за кормой сады, выходит на бульвар Сен-Мишель, держась “Шекспира и компании” по правому борту, а “Друзей книги” Адриенны Монье – по левому. Волна прохожих выносит его к театру, и он сознает, что прошел сквозь врата грез – хотя, что было правдой, а что – мечтой, ни один из двух друзей не взялся бы судить. Да и с чего вдруг? Юному потерянному адвокату в эти великие и полные жизни мгновения довольно было смотреть по сторонам и, ежась от поднимавшегося с реки холода, напоминать себе, что в четверг здесь был Жид, а в понедельник – Джойс.

Арчибальд МаклишЦитата приведена в “Париже 20-х годов” Армана Лану

Каждый житель Парижа так или иначе много гуляет. Особенно это касается тех, кто, как и мы, живет в Шестом из его двадцати округов.

Шестой, или Sixieme – это парижский Гринвич-Виллидж или Сохо. Историко-литературные ассоциации наводняют улицы, нужно ухитриться, чтобы в них не утонуть. Между 1918 и 1935-м, если бы вы стояли на углу улицы Бонапарт и бульвара Сен-Жермен, спиной к кафе Les Deux Magots, то вполне вероятно повстречали бы Скотта и Зельду Фицджеральд, Гертруду Стайн и Элис Б. Токлас, Сальвадора Дали, Пабло Пикассо, Джуну Барнс, Сильвию Бич, Уильяма Фолкнера, Луиса Бунюэля, Ман Рея, Жозефин Бейкер, Джеймса Джойса, э. э. каммингса, Уильяма Карлоса Уильямса и многих других. Теперь это самый дорогой район Парижа. Квадратный метр площади – место, занимаемое одним креслом, – стоит 15 тысяч долларов. Но в 1922 году, как писал в “Эсквайре” Хемингуэй, год жизни здесь с квартирой, едой и выпивкой обходился в тысячу долларов.

Хемингуэй, раненый ветеран, коротко побывал в Париже в 1918-м, затем вернулся в 1921-м в качестве репортера канадских газет, семь лет жил по разным адресам на Левом берегу, писал романы и рассказы, сделавшие ему имя в литературе. Он часто бывал в доме, где теперь живем мы, и в тех же ресторанах, где сегодня едим мы. У нас даже есть несколько общих знакомых. Неудивительно, что Шестой сразу покорил меня.

Как и все, я был пленен “Праздником, который всегда с тобой” – этой картиной богемного рая, населенного компанией обаятельных иностранцев, которых так почитали местные – те немногие, что удостоились упоминания, главным образом бармены и шлюхи. Если почитать мемуары Генри Миллера, “Шекспира и компанию” Сильвии Бич, “Тем летом в Париже” Морли Каллагана или “Воспоминания о Монпарнасе” еще одного канадца, Джона Гласско, вам покажется, что город населяли одни лишь экспатрианты. Между собой Sixieme называли “кварталом”, будто он был обнесен стеной, за которой, как в алжирском районе Касба в фильме “Пепе ле Моко” с Жаном Габеном и в его американском римейке “Алжир” с Чарльзом Бойером, обычные законы не действовали.


Сильвия Бич в магазине “Шекспир и компания”


Большая часть этих воспоминаний была написана лет через тридцать, после Второй мировой войны, а временнaя дистанция сообщает дополнительное обаяние. Глядя назад из нищей, расколотой политическими распрями послевоенной Европы, Сильвия Бич, Миллер и, конечно же, Хемингуэй легко верили, что в те дни солнце светило ярче, собеседники были остроумнее, алкоголь крепче, женщины красивее, город чище и честнее. “Когда наступала весна, – писал Хемингуэй, – пусть даже обманная, не было других забот, кроме одной: найти место, где тебе будет лучше всего. Единственное, что могло испортить день, – это люди, но если удавалось избежать приглашений, день становился безграничным. Люди всегда ограничивали счастье – за исключением очень немногих, которые несли ту же радость, что и сама весна”[15]. Мнение тех “очень немногих” дорогого стоило. Когда Скотт Фицджеральд нехорошо повел себя в антибском доме богатых друзей, Джеральда и Сары Мерфи, его на неделю отлучили от общества. То, что был четко определен срок – так объявляют бойкоты подростки, – само по себе тяжело, но гораздо хуже, что по окончании приговора Фицджеральд опять присоединился к их кружку.

Или взять знаменитую историю “освобождения” Одеона Хемингуэем.

В июле 1944-го союзники еще не заявили права на Париж, оставленный немцами, и французам позволили первым промаршировать по Елисейским Полям под предводительством Шарля де Голля. Писатель Леон Эдель отметил, как печально сказалось шествие по Монпарнасу на знаменитых кафе Le Dome, La Coupole и заколоченной досками La Rotonde: “Сквозь столь живые прежде окна были видны беспорядочно сваленные столы и стулья, ниже, у вокзала Монпарнас в ужасе и глухом отчаянии сдавались немцы, одетые в ярко-зеленую форму. Было так странно, более странно, чем в любом возможном романе, наблюдать в июльских сумерках картину умирающего прошлого”.

Хемингуэй прошел по Монпарнасу и направился прямиком на улицу Одеон. Он надеялся спасти хоть что-то из того Парижа, который он знал перед тем, как уехать в Америку, на Кубу, за славой. Как пишет Бич:

Колонна грузовиков двигалась вверх по улице и остановилась перед моим домом. Я услышала, как низкий голос позвал: “Сильвия!” И все на улице подхватили: “Сильвия!” “Это Хемингуэй! Это Хемингуэй!” – закричала Адриенна. Я метнулась вниз; мы бросились друг к другу, он кружил меня и целовал под одобрительные возгласы прохожих и людей в окнах. Он был одет в военную форму, запачканную грязью и кровью. Раздалась пулеметная очередь. Он попросил у Адриенны мыла, и она отдала ему последний кусок.

Трепетная история, жаль только выдуманная от начала и до конца. Когда я поселился на улице Одеон, наша восьмидесятилетняя соседка снизу, Мадлен Дешо, хорошо помнила тот день, но совсем не так, как описывает его Бич. В 1944 году она, юная девушка, наблюдала за прибывавшими солдатами из своего окна на втором этаже. Хемингуэй не звал Сильвию. Напротив – что вполне разумно, – он окликнул Мадлен, спрашивая, не прячутся ли на крыше немцы. Она сообщила ему, что все они бежали, и к моменту, когда она оказалась на лестнице, в подъезде уже толпились совсем молоденькие операторы и журналисты в грязной с дороги одежде.

По воспоминаниям Мадлен Дешо, Хемингуэй не взбежал по ступеням. Наоборот, Адриенна спустилась к нему, а кого-то послали за Сильвией – с 1937 года, когда у Монье завязался роман с молодым фотографом Жизель Френд, они уже не жили вместе на Одеон. Монье уговаривала Хемингуэя дождаться Бич. Но вместо этого он отвел ее в сторону, к большой выкрашенной зеленой краской батарее, которая по сей день обогревает лестницу.

– Скажи мне только одно, – Мадлен Дешо уловила его шепот. – Сильвия ведь не сотрудничала с немцами, да?

Очень показательный момент. За всей этой внешней бравадой неуверенный юноша в Хемингуэе продолжал бояться того, что могли подумать те “очень немногие”.

9. Бульвардье

Во всех слоях общества найдется немало людей, которые безумно самонадеянно и нещадно злоупотребляя французским языком, аттестуют себя “фланерами”, не имея ни малейшего представления о сути этого искусства, которое мы без колебаний ставим в один ряд с музыкой, танцем и даже математикой.

Луи Юар“Психология фланера” (1841)

В 1860-х годах император Наполеон III, племянник Наполеона Бонапарта, очень опасался революции. Франция пережила век внутренних раздоров, но, как явствовало из опыта других стран, следовало ожидать худшего. Однако революции не случилось. Две мировые войны уберегли Францию от гражданской смуты до самых студенческих волнений 1968 года, которые стыдливо именуются les evenements – событиями. Но генералы Наполеона этого не знали. Узкие улицы и многоквартирные дома сплошь отдавались под склады военной техники. Все настойчивее требовались широкие улицы, которые соединили бы все правительственные учреждения – чтобы при первых сигналах опасности по ним могла свободно передвигаться пехота, кавалерия и даже артиллерия.

Наполеон отдал приказ о переустройстве Парижа. Им занялся Жорж-Эжен Осман – “Барон” Осман, как он предпочитал себя называть, хотя и не имел дворянского происхождения, – который ничего не делал вполсилы. Он проложил свои бульвары через сеть улиц, рассадников болезней и эпидемий, и организовал lEtoile (звезду) – площадь, в которой сходятся двенадцать проспектов. В ее центре возвышается каменный колосс Триумфальной арки – Arc de Triomphe.

Фасады магазинов и крытых галерей не должны были выступать на тротуары. Балконы, тянувшиеся вдоль каждого нового дома, строго ограничивались третьим и седьмым этажами. И главное – ни одно здание не могло быть выше ширины бульвара, на котором оно стояло. Одними лишь этими нововведениями барон организовал императору для военных передвижений удобные магистрали и к тому же гарантировал, что они будут хорошо освещены с утра и до вечера.

Сравнивая карту старого Парижа времен Великой революции с тем, что сделал из него Осман, глядя на кривые узкие улочки, на месте которых появились просторные и широкие бульвары, невозможно не восхищаться логикой и ясностью решений. Разумеется, Осман нажил себе много врагов. Он набил не один карман, включая и свой собственный, на махинациях с муниципальными контрактами. Многие бедняки остались без крыши над головой. Целые районы старого и дешевого жилья были снесены, вместо них были выстроены новые основательные и чистые кварталы, в которых прежние обитатели уже не могли позволить себе квартиру. Но именно он дал людям возможность ходить по улицам. Благодаря тротуарам стало удобнее добираться до нужного места пешком, а не на лошади или в экипаже. Прогулка, бывшая прежде антисанитарной вынужденной необходимостью, превратилась в несомненное удовольствие. И вскоре все более мобильный средний класс хлынул на улицы, обеспечивая спрос на еду, вино, одежду и развлечения. Наполеон уволил Османа в 1870-м – уже было понятно, что революции так и не произошло, а землевладельцы завалили жалобами о сложностях ведения бизнеса при новых ценах. Но Осман дожил до 1891 года и все же увидел, как его творение стало одним из главных украшений Европы.

Те, кто пришел вслед за ним, пытались вписать свое имя в историю города. Но в лучшем случае получались каракули на заборе. В 1960-х президента Жоржа Помпиду посетила идея понаставить в городе многоэтажек. В результате удалось соорудить только одну – башню Монпарнас, единственный в Париже жуткий небоскреб. Даже Франсуа Миттерану хватило совести воздвигнуть свое детище, стеклянную громаду новой национальной библиотеки, на окраине города, в Тобиаке, избавив от необходимости любоваться ею каждого парижского прохожего.

Андре Мальро, министр культуры и при де Голле, и при Помпиду, работал не столь крупными мазками. Вместо того, чтобы лезть в дела городского устройства, он занялся наведением порядка, вернув силу закону, который требовал обязательной чистки всех фасадов по меньшей мере раз в десять лет. Своему преемнику, Эдмону Мишле, он сказал: “Je vous legue un Paris blanc[16]. Если у парижских пешеходов и есть свои герои, то это, безусловно, Осман и Мальро. Когда прах Мальро был с почестями перенесен в Пантеон, его простой деревянный гроб был на день выставлен для публичного прощания, охраняемый одной лишь скульптурой Джакометти LHomme Qui Marche[17] – долговязой фигурой длинноногого человека, целенаправленно шагающего в будущее, эдакого бога охотников до прогулок.


  • Страницы:
    1, 2, 3