Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Отныне и вовек

ModernLib.Net / Историческая проза / Джонс Джеймс / Отныне и вовек - Чтение (стр. 45)
Автор: Джонс Джеймс
Жанр: Историческая проза

 

 


— Нет.

— Конечно, нет. Ты так говоришь, потому что ты католик. Но ведь они могли бы и не выходить на арену Колизея, где их ждала верная смерть, так ведь?

Анджело нахмурился.

— Могли и не выходить. Но так было надо. А кроме того, они не сами себя убивали. Их убивали другие.

— Но они же знали, на что идут. Они принимали смерть по своей воле. Не так?

— Да, но…

— А разве это не самоубийство?

— В общем, в какой-то степени. — Анджело снова нахмурился. — Но у них была на то причина.

— Конечно. Причина была. Они либо были слишком горды, чтобы пойти на попятную, либо рассчитывали заполучить местечко в раю. Думаешь, Блум застрелился только потому, что ему было интересно, что он в этот миг почувствует? Да и какая разница, кто именно спустил курок?

Анджело наморщил лоб:

— Наверно, никакой. Ты все это так вывернул.

— Ну и неужели ты скажешь, что христианские мученики поступали неправильно?

— Конечно, не скажу.

— Тогда получается, что все зависит от обстоятельств — оправданно самоубийство или нет.

— Но христианские мученики были не такие, как Блум. И не такие, как я.

— Разница только в том, что они шли на смерть не в одиночку, а толпами и во имя некоего высшего идеала. А Блум убил себя по сугубо личным причинам, о которых никто никогда не узнает. И ты не можешь говорить, правильно это или неправильно, пока не знаешь, что это за причины. Так что ты поставил вопрос неверно. — Высокий мягко улыбнулся. — Тебе нужно было спросить, действительно ли самоубийство безнравственно.

— Да, точно, — сказал Анджело. — Я это и хотел спросить. Так как, безнравственно?

— Конечно. — Высокий усмехнулся. — Все знают, что безнравственно. Римляне считали, что христианские мученики поступают трусливо и безнравственно. Никто не сомневается, что самоубийство, а тем более массовое, безнравственно. Так утверждает мораль любого человеческого общества. Даже в Японии самоубийство оправдывают, только если человек попал в немилость у правительства. Во всех остальных случаях оно, как и у нас, считается безнравственным. Долго ли продержалось бы любое общественное устройство, если бы при каждом экономическом кризисе безработные маршировали толпами через Вашингтон и Лондон и совершали самоубийства на газоне перед Капитолием? Пара таких маршей — и от рынка рабочей силы ничего бы не осталось.

— Ну, это уж слишком, — сказал Анджело. — Это же просто безумие.

— Конечно, — улыбнулся высокий. — Но пойми, гражданин, именно так и поступали христианские мученики.

— Да, верно, — задумчиво согласился Анджело. — Но тогда было другое время.

— Ты хочешь сказать, людям тогда хотелось жить меньше, чем нам сейчас?

— Наверное. И даже не наверное, а точно. У нас теперь гораздо больше всего такого, ради чего стоит жить.

— Кино. — Высокий говорил очень мягко, почти ласково, но без улыбки. — Автомобили, поезда, автобусы, самолеты, ночные клубы, бары. Спорт, образование, бизнес. Радиоприемники…

— Да, — кивнул Анджело, — правильно. А скоро будет еще и телевидение. У них ничего этого не было.

— Как по-твоему, человек, попавший в нацистский концлагерь, имеет право на самоубийство?

— Еще бы!

— Тогда почему в этом праве отказано служащему любой американской корпорации?

— Но это разные вещи. Его же там не мучают.

— Ты уверен? А почему не может покончить с собой солдат американской армии? Или заключенный в нашей тюрьме? Или вообще любой человек, где бы он ни был, если его мучают? Вот так-то, граждане. Все разглагольствуют о свободе, — казалось, высокий снова опирается на свой личный опыт, на свои, только ему известные познания, — но на самом деле свобода им не нужна. Половине нужна, а половине нет. Им нужна лишь иллюзия свободы, чтобы прикрываться ею от своих жен и деловых партнеров. Такой компромисс их вполне устраивает, и, пока они поддерживают эту иллюзию, им очень легко обходиться без настоящей свободы, которая стоит намного дороже. Одна беда: любой, кто заявляет своим друзьям, что, мол, он человек свободный, вынужден превращать в рабов собственную жену и подчиненных, чтобы поддерживать и навязывать эту иллюзию другим, а жена, чтобы дамы в бридж-клубе считали ее свободной женщиной, обязана командовать прислугой, мужем и отпрысками. Другими словами, все это сводится к противоборству, и победа одной стороны неизбежно влечет за собой поражение другой. В нашем мире на каждого генерала приходится по шесть тысяч рядовых. Поэтому, — он улыбнулся, — я не стал бы никого удерживать от самоубийства. Если бы человек попросил у меня для этого мой пистолет, я бы ему дал. Потому что он либо всерьез принял решение, либо пытается поддержать ту самую иллюзию свободы. Если он это всерьез, мне хочется ему помочь, а если просто пускает пыль в глаза, я хочу, чтобы он знал, что я вижу его игру.

— Можно, конечно, подойти и так. Но это лишь один из вариантов, — сказал Пруит, чувствуя, как мечтательные, потусторонние глаза и безгранично мягкий голос гипнотизируют его, заставляют против воли соглашаться с этим человеком.

— В нашем мире, граждане, — ласково сказал высокий, — свобода существует для человека только в одном варианте. Завоевать свободу человек может, только умерев за нее. А когда он умирает, свобода ему больше ни к чему. В том-то, граждане, и проблема. Просто, как дважды два четыре.

— Это Джек Мэллой, — гордо сказал Анджело, словно знакомил Пруита с самым богатым человеком в мире, своим близким другом магараджей Низамом из Хайдарабада. — У нас тут и не такие разговоры бывают, еще увидишь.

— Я про тебя много слышал, — со странной робостью, скованно сказал Пруит. Он глядел в мягкие, рассеянные глаза неисправимого мечтателя, и ему становилось понятно, почему такой архициник, как Банко, мог вдруг с глуповатой сентиментальностью заявить, что Мэллой в душе большой ребенок.

— Мне про тебя тоже рассказывали, — дружелюбно ответил Мэллой, протягивая ему здоровенную лапищу. — Хочу пожать тебе руку, гражданин. Из всей этой братии ты единственный прислушался к моим советам и сделал как надо, — сказал он, повышая голос.

При этом он даже не повернул головы, но Пруиту показалось, что Мэллой глядит сквозь него на остальных обитателей второго барака, рассевшихся на голом полу и разговаривающих между собой. Мэллой не смотрел на них, но все они, опустив глаза, уставились на свои самокрутки, разговоры оборвались, словно повисли в воздухе.

Джек Мэллой безжалостно позволил звенящей тишине затянуться почти на целую минуту. Потом повернулся к Пруиту, а может быть, почудилось, что повернулся, потому что он и так все это время продолжал на него смотреть, и подмигнул с короткой, адресованной только Пруиту спокойной улыбкой, будто всего лишь выполнял принятый в обществе ритуал, как бизнесмен, дающий званый обед в честь перспективного клиента, чтобы навязать тому выгодную фирме сделку.

— Будь у меня дюжина ребят, — громко сказал Мэллой, — всего дюжина, всего двенадцать человек, которые вели бы себя, как ты, я бы уже через три месяца упрятал падре Томпсона и Толстомордого в психушку. Пожизненно… Конечно, — продолжал он, — вместо них в тот же день назначили бы двух других, ничуть не лучше, и нам пришлось бы начать все сначала, но зато скоро все бы знали, что получить должность в самой суровой гарнизонной тюрьме США — самое суровое наказание. А если вдогонку за Томпсоном и Толстомордым упечь в психушку побольше таких же экземпляров, эту лавочку в конце концов с отчаяния прикроют, а нас распустят по домам.

Как истинный сверхсрочник, Пруит тотчас задумался, что имеет в виду Мэллой, говоря «по домам». Каждый вернется в свою часть или всех отправят на гражданку? Но ему почему-то было неудобно спрашивать.

Джек Мэллой снова замолчал, и барак снова замер в тишине почти на минуту. Никто опять не отозвался на слова Мэллоя, хотя говорил он громко. Было ощущение, что все знают: ему действительно под силу то, о чем он говорит.

Кроме того, Пруит заметил, что здесь, во втором, возникает еще одно ощущение, какого в третьем бараке не было. Он не мог бы описать его точно, но, скорее всего, это было ощущение, что здесь можно сказать вслух все, что угодно, и в полный голос. Приятное ощущение.

— Закуривай, гражданин, — сказал Джек Мэллой уже вполне обычным негромким голосом и протянул ему полную пачку сигарет. Для пристыженно молчавших людей это послужило сигналом: все снова закурили и разговоры возобновились.

— Ого! — смутился Пруит. — Сигареты? Настоящие! Спасибо.

— У меня их полно. Захочешь еще — только скажи, не стесняйся. Если бы этот дуралей, — Мэллой кивнул на Анджело, — послушался меня, как ты, то с его смелостью — а смелости у него хоть отбавляй — он бы уже месяц назад провернул свой план и был бы сейчас на воле.

— Ничего, ничего, — огрызнулся Анджело, беря предложенную сигарету, — еще увидишь. Я все равно его проверну. Я себя знаю, я смогу.

В глазах итальянца снова вспыхнула полубезумная голодная жадность, как случалось всякий раз, когда речь заходила о его великом тайном плане, но сейчас в этих глазах не было знакомой Пруиту по каменоломне маниакальной подозрительности.

— Я просто выжидаю, — хитро улыбнулся Анджело. — А так могу хоть сейчас. Ты за меня не волнуйся.

— Конечно, можешь, — мягко сказал Мэллой. — Не сомневаюсь. Только зря ты меня не слушаешь. Мог бы добиться того же, но гораздо проще. И мучился бы меньше.

— Я тебя и так всегда слушаю, — с жаром заявил Анджело. — И я ведь уже пробовал. И пассивное сопротивление пробовал, и этот трюк в «яме». Не выходит, Джек. Хоть тресни. Ни то, ни другое.

— У него же вышло. — Мэллой кивнул на Пруита. — И то, и другое.

— Я сам не понимаю, как мне удалось, — вставил Пруит.

— Неважно, — сказал Мэллой. — Я тоже не знаю, как это у меня выходит. Главное, гражданин, что ты все-таки сумел.

— У него получается, ну и прекрасно! — с вызовом бросил Анджело. — А у меня — ни фига! Если все равно не выходит, какой смысл пытаться?

— Никакого. — Мэллой говорил все тем же ровным, ласковым тоном. Казалось, даже когда Мэллой повышает голос, он у него все равно звучит так же мягко. — Поэтому я тебе и сказал: больше не пытайся. Но у тебя бы получилось, надо только поверить в свои силы, убедить себя, что не сорвешься от напряжения.

— Объяснил, спасибо, — скривился Анджело. — Много мне это дает! Может быть, Пруит так умеет, а я — нет. Я же тебе говорил, вы с Пруитом похожи. Только у него и получилось. Сколько наших ребят пробовали, и ни у кого не выходило.

— Это еще не значит, что они не могут, — возразил Джек Мэллой. — Голова у всех устроена одинаково. И моя голова ничем не лучше твоей, гражданин.

Это у Мэллоя была такая привычка, как Пруит узнал позже: Мэллой признавал только одно обращение — «гражданин». Рассказывали, он как-то даже майора Томпсона несколько раз назвал гражданином, за что заработал столько же лишних суток в «яме». Пруиту было не совсем понятно, почему себе Мэллой все же позволяет иногда срываться, а всех других убеждает, что так нельзя.

— Не лучше, как же! — Анджело фыркнул. — Будь у меня твоя голова, я бы никогда сюда не загремел, начнем с этого.

— Будь у тебя моя голова… — Мэллой скорбно усмехнулся. Усмешка у него всегда бывала скорбной, и в ней не было ничего общего с той привычной улыбкой, которая почти не меняла выражение его задумчивых, рассеянных глаз. — Будь у тебя моя голова, ты бы загремел сюда гораздо раньше.

— Чистая правда, — ухмыльнулся Анджело с откровенной гордостью за этого высокого сильного человека.

— Так что же это за план такой? — спросил Пруит. — Что за великая тайна? Я уже целую неделю подыхаю от любопытства.

— Пусть он сам тебе расскажет, — мягко ушел от ответа Мэллой.

Вероятно, Пруит инстинктивно адресовал свой вопрос Мэллою, хотя спрашивать надо было Анджело, потому что идея принадлежала ему.

— Это его план, — сказал Мэллой. — Он сам все придумал, и только он имеет право рассказывать.

Мэллой ласково посмотрел на Анджело, и Пруит вдруг подумал, что никогда раньше не видел ни у кого во взгляде столько заботливой нежности. Оно того стоит, взволнованно подумал он, еще как стоит! Чтобы быть здесь, рядом с такими людьми, не жалко отсидеть в «яме» и десять суток!

— Тогда пойдем вон туда. — Глаза у Анджело снова стали хитрыми и недоверчивыми. Он поднялся и пошел в конец барака, где стояли два унитаза.

— Ты можешь рассказывать и здесь, гражданин, — попытался удержать его Мэллой.

— Ну уж нет. — Анджело лукаво усмехнулся. — Не пойдет.

— Пруит еще не отдохнул. Ему бы лучше полежать, — осторожно намекнул Мэллой.

— Тогда подождет, — решительно отрезал Анджело и повернул назад к койке. — Либо там, либо вообще не буду рассказывать. Здесь все услышат.

— Я себя чувствую нормально. — Пруит поднялся с койки и вместе с Мэллоем пошел за итальянцем в конец барака. И только там, когда они с Анджело уселись на крышки унитазов, а Мэллой встал рядом с ними и прислонился к железной раковине, Анджело Маджио наконец-то раскрыл свой великий тайный план, свой грандиозный замысел.

Все остальные в бараке по знаку Банко потихоньку переместились со своими разговорами подальше от них в другой конец прохода, тактично оберегая душевный покой Маджио. Пруит вопросительно посмотрел на Мэллоя, потом быстро перевел взгляд на Анджело.

— Я рассказал только Склянке и Мэллою, — упрямо пояснил Анджело. — Больше не знает никто. Ни одна душа.

Пруит снова посмотрел на Мэллоя. Тот стоял с непроницаемым лицом.

— Что, Джек, разве не так? — забеспокоился Анджело.

— Все так, гражданин, — мягко сказал Мэллой.

— Если кто другой пронюхает, убью, — свирепо объявил итальянец. — Даже если кто из наших. Потому что иначе кто-нибудь обязательно решит попробовать это раньше меня. А тут весь расчет на то, что я буду первый. Потому что во второй раз уже не сработает. Разве не так, Джек? — снова беспокойно спросил он.

— Все так. — Лицо Мэллоя оставалось непроницаемым.

— Ну вот. Суть в том, чтобы… — Но он тут же отвлекся и перебил сам себя: — Я же прав, понимаешь? Джек тоже говорит, я прав. Если хочешь, можешь потом сделать то же самое, только после меня, ладно? Хотя потом я тебе ничего не гарантирую. Но первым должен быть я. Я имею на это право.

— Дело не в этом, — сказал Мэллой. — Если говорить честно, кроме тебя, ни у кого на это смелости не хватит.

— Ой, только не свисти, — окрысился Анджело.

— И не думаю. У ребят не хватит смелости, потому что ни один из них так не рвется отсюда, как ты.

— Не очень-то на это рассчитывай. Лично я рисковать не собираюсь. — Анджело повернулся к Пруиту: — Это ведь такое дело, Пру, ты же меня понимаешь?

— Еще бы.

— Ну и хорошо. Короче, расклад такой: любой, кто отсидит в «яме» двадцать один день подряд, автоматически попадает в психотделение гарнизонной больницы, а потом его увольняют по восьмой статье. Я, правда, не слышал ни про один такой случай, но по закону должно быть так.

— Я слышал, — мягко перебил Джек Мэллой. — Когда я в первый раз сидел, было два таких случая. Почему мне этот план и нравится. Понимаешь, считается, если в тюрьме человек вдруг стал буйным — по-настоящему буйным, то есть даже убить может, — его уже ничто не вылечит. Другими словами, рехнулся окончательно. Чтобы утихомирился, его поначалу сажают на двадцать один день в «яму» (некоторые говорят — на тридцать дней). Если он и после этого не отойдет, стало быть, не симулирует, стало быть, у него и правда мозги набекрень. И тогда его демобилизуют по восьмой статье. При мне было два таких случая. Но те ребята рехнулись на самом деле. А вот этот гражданин, — он кивнул на Анджело, — хочет всех околпачить.

— Правильно, — азартно подтвердил Анджело. — Изображу в каменоломне буйное помешательство и кинусь на охранника.

— А он тебя не пристрелит?

— Может. Но я рискну. Это единственный опасный момент во всем плане. Но я уже продумал. Если бы я рванул из каменоломни в лес — одно дело, а я попру прямо на него, и с кувалдой. Он стрелять не станет, шарахнет меня разок прикладом по башке, и все. Я постараюсь ему поудобнее подставиться. Сам его даже не ударю, понимаешь? Мне главное его слегка напугать.

— Ох и хлебнешь ты за это, — заметил Пруит.

— А как же, — честно согласился Анджело. — Ну и что? Им с этого никакого навара. Ничего нового они все равно не придумают. Максимум, что они могут, — это продержать меня в «яме» дольше обычного. Я лично так считаю. А когда очень долго там сидишь, то вроде как наплевать на них становится. Понимаешь?

— Понимаю.

— Мне есть за что бороться. А терять нечего. Подумаешь, выбьют еще пару зубов! А насчет «ямы», так это меня вообще меньше всего волнует. Да я эти двадцать один день хоть на голове отстою! — Он пренебрежительно щелкнул пальцами, словно отмахиваясь.

Двадцать один день, подавленно думал Пруит, глядя на презрительно махнувшего рукой итальянца, двадцать один, а может, и все тридцать, как сказал Мэллой; двадцать один день на хлебе и воде, двадцать один день в абсолютной тишине, двадцать один день в темноте, как слепой. Три недели, а может быть, и целый месяц в «яме».

— Твой трюк тут не поможет, да? — спросил он Мэллоя. — Даже если человек это умеет, на такой срок, наверно, не растянуть?

— Не знаю, — пожал плечами Мэллой. — Я читал, некоторые отключаются и на дольше. Сам бы я пробовать не стал.

— Я смогу, — заверил их Анджело. — Мне раз плюнуть. И даже без всяких этих фокусов.

— Увольнение будет с лишением всех прав? — спросил Пруит.

— Не знаю, — сказал Анджело. — И честно говоря, меня это не колышет. В подвал «Гимбела» я возвращаться не собираюсь. На черта мне хорошая характеристика? А которые демобилизуются по восьмой статье, тех, Джек говорит, увольняют вообще без аттестации.

— Но не когда прямо из Тюрьмы, — сказал Пруит. — Если увольняют прямиком из тюрьмы, то, как я понимаю, автоматически получаешь волчий билет.

— Не всегда, — мягко сказал Мэллой все с тем же непроницаемым лицом. — Я думаю, это по обстоятельствам. Если убедятся, что не симулирует, могут и не аттестовать.

— Мне объясняли иначе, — возразил Пруит.

— Уволят с лишением прав, это факт. А тогда какая разница, с характеристикой или без? — Анджело натянуто усмехнулся. — Кому оно вообще нужно, это вонючее гражданство в этой вонючей Америке? Я махну в Мексику. Могу даже никуда не уезжать. Теряешь ведь только право голосовать и платить налоги. А на хрен оно сдалось, это право голосовать? В армии же все равно никто не голосует, так какая разница? Да и вообще, голосуешь, не голосуешь — все одно. Кому нужно, те заранее все обтяпывают, скупают голоса и пропихивают на выборах своих людей, а голосуешь ты или нет, это ничего не меняет.

— Тебя никуда не возьмут на работу, — напомнил Пруит.

— Кому она на хрен нужна, эта работа? Всюду одно и то же. Что в «Гимбеле», что в другом месте. Работаешь на крупную компанию, она прибирает к рукам все денежки, а тебе платят ровно столько, чтобы не подох, и, хотя тебя, может, от этой работы воротит, ты всю жизнь вешаешь номерок на один и тот же гвоздик да еще лижешь задницу начальству. Кому это надо? Мне — нет! Мистер Маджио поедет в Мексику. Да-да, — распалился он, — поеду в Мексику, стану там ковбоем или что-нибудь еще соображу.

— Действительно, чего я с тобой спорю? — сказал Пруит. — План твой, ты все рассчитал, так что, какого черта? Действуй, старик. Я «за». На все сто.

— Наверно, думаешь, я сбрендил? — ухмыльнулся Анджело.

— Ни в коем случае. Просто лично я не хотел бы потерять американское гражданство. Все-таки мне Америка, наверно, нравится.

— Мне она тоже нравится, — сказал Анджело. — Я Америку люблю. Не меньше, чем ты или кто другой, и ты это знаешь.

— Знаю.

— И в то же время я ее ненавижу. Ты вот любишь армию. А я армию не люблю. И из-за армии ненавижу Америку. А что вообще она для меня сделала, Америка? Дала право голосовать за людей, которых я не могу выбрать? Подавитесь вы этим правом! Право устроиться на работу, которую я ненавижу? В гробу я видел это право! И после этого мне еще рассказывают, что я гражданин величайшей и самой богатой страны в мире. А когда я не верю, говорят: «Как же так? Ты посмотри хотя бы на Парк-авеню!» Дешевка все это, Самая натуральная дешевка. Равные возможности — ха-ха! Как в тире: пятьдесят центов за выстрел, а если попадешь, приз — гипсовый бюст Вашингтона! Всему есть предел, и терпение у человека не резиновое, как бы сильно он что-то ни любил.

— С этим я согласен, — сказал Пруит.

— Так что с меня хватит. Больше я терпеть не буду. Если, конечно, сумею отсюда выбраться. Я им не Блум, меня они до самоубийства не доведут. И подлипалу им из меня тоже не сделать. Дети эмигрантов читают в учебниках про демократию — замечательно! Только зря им это дают читать, если потом они эту демократию в глаза не видят. Так и до беды недалеко. Поэтому отныне я считаю мой союз с Соединенными Штатами расторгнутым: пока Штаты не выберут время полистать собственные учебники, мне с этой страной не по пути.

Пруит с неприятным чувством вспомнил тоненькую книжонку «Человек без родины», которую так часто читала ему вслух мать. Там рассказывалось, как суровый патриот-судья приговорил одного человека всю жизнь плавать на военном корабле, где никто не имел права упоминать при нем о родной стране. Ему вспомнилось, как каждый раз, когда он слушал эту историю, его переполнял благородный гнев и он даже радовался, что предатель получил по заслугам.

— Вот и все, — закончил Анджело. — Такие, брат, дела.

— Тогда я тем более «за», — сказал Пруит.

— Честно? — тревожно спросил Анджело. — Ты не врешь? Мне это важно. Я тебе потому и рассказал. Пусть, думаю, Пру меня до конца выслушает, а если потом все равно скажет, что он «за» тогда порядок, тогда я прав.

— Я «за», — повторил Пруит.

— Отлично, — кивнул Анджело. — Тогда все. Пошли обратно.

Анджело первым пошел назад, к койкам. Худой, узкоплечий, кривоногий, с болтающимися тонкими как спички руками… Человек новой породы, снова подумал Пруит, глядя на него, представитель новой расы, расы горожан, которым не нужны мускулы, потому что с места на место их переносят не ноги, а поезда метро, взбираться наверх помогают не руки, а лифты, под тяжестью груза напрягаются не спины, а канаты лебедок. Жертва XX века с его высокой культурой, с его прогрессом науки и техники. Отправляйся в Мексику, становись ковбоем! Даже историческое прошлое твоей родины надсмеялось над тобой.

Будь он сыном часовщика, или автомеханика, или водопроводчика, унаследуй он от отца ремесло, которое пришлось бы ему по душе, возможно, в его сердце осталось бы меньше места для этой неуемной любви, этой великой тяги к демократии. Найти бы ему какой-нибудь безопасный способ применить на деле свой талант быть честным и свою веру в демократию, воспитанную в нем недальновидными и глупыми старыми девами, что преподают обществоведение в государственных школах!

Родиться бы ему сыном миллионера. Тогда бы с ним все было в порядке.

Несчастье Анджело Маджио, несчастье серьезное, несчастье опасное, несчастье необъяснимое, несправедливое, непоправимое и страшное, только в том, что Анджело Маджио не родился Колпеппером.

— Про его план знает весь барак, да? — спросил Пруит.

— Здесь ничего не утаишь, — кивнул Мэллой.

— А никто не настучит?

— Нет. Эти — никогда.

— Ты не пытался его отговаривать?

— Нет. — Лицо Мэллоя было по-прежнему бесстрастным.

— Я, как видишь, тоже.

— Иногда отговаривать не стоит. Бессмысленно.

— Пошли назад, — предложил Пруит.

— Пошли.

Анджело сидел на койке Пруита. Пруит снова залез в уютную нору под одеялом. И только тогда Банка-Склянка и остальные начали незаметно переходить из конца барака на прежнее место. Суровые они были ребята во втором, отчаяннейшие из отчаянных. Элита.

Пока после отбоя не погас свет, они, рассевшись на голом полу, или стоя в проходе и прислонясь к железной спинке кровати, или полулежа на затененных вторым ярусом нижних койках, курили махорку, изредка пускали по кругу припасенные ворованные сигареты и говорили, говорили… Ни карт, ни шашек, ни картонных досок «Монополии», ни фишек маджонга — ничего этого здесь не было. Но разговор не замирал ни на минуту, потому что тем для разговора хватало в избытке. Большинство этих людей, прежде чем бросить якорь в армии, успели хотя бы по разу пересечь Штаты из конца в конец. Большинство тех, кто был помоложе, выросли в годы кризиса, и до армии все их образование ограничилось несколькими классами начальной школы в мелких городах и нищих поселках. И все они, все без исключения, в свое время бродяжили. Они работали на бумажных фабриках Северной Каролины, рубили лес в штате Вашингтон, в поисках удачи, быть может, пробовали выращивать огурцы на юге Флориды, добывали уголь в шахтах Индианы, варили сталь в Пенсильвании, нанимались поденщиками на уборку пшеницы в Канзасе и на уборку фруктов в Калифорнии, грузили пароходы в доках Сан-Франциско, Даго, Сиэтла и Нового Орлеана, бурили скважины в Техасе. Эти люди знали, что такое Америка, и все равно любили ее. Поколение, жившее до них, люди той же закалки, пытались переделать эту страну, но потерпели поражение. У этих же, нынешних, не было организации, когда-то сплотившей их отцов и дедов. Эти, нынешние, и не думали создавать никакие организации. Они были совсем другое, новое племя, экономический кризис раскрепостил их, сорвал с места и запустил плыть по течению, и они плыли, сами не зная куда, пока не пришвартовались и армии, этому последнему пункту захода и назначения, где после тщательного отсева попали в гарнизонную тюрьму, а потом, пройдя еще один отсев, оказались здесь, во втором.

В восемь свет погас. Они разбрелись по койкам и лежали молча, пока охранник не прошел с фонариком по проходу. Когда проверка кончилась, они слезли с коек, снова расселись на полу, закурили, и снова начались разговоры; самокрутки от глубоких затяжек рдели яркими огоньками, и на лица падали красноватые отблески. Им, выросшим на махорке, было нипочем курить дерущую горло смесь «Дюк», да и долгие разговоры не были им в тягость: разговаривали они вовсе не для того, чтобы убить время, просто они любили поговорить. У каждого было в запасе столько разных историй из собственной жизни, что все не перескажешь, и, даже если кто-то рассказывал через неделю то же самое по второму разу, история опять воспринималась слушателями как новая, к тому же рассказчик обязательно что-то добавлял и изменял, как писатель, заново переписывающий рассказ от первого лица, так что обычно знакомая история преображалась до неузнаваемости. Для солдата поговорить — самое большое развлечение, потому что позволить себе удовольствие подороже, то есть женщин и выпивку, можно только раз в месяц, в день получки. И уж поговорить они умели. Конечно, как знает каждый, кто побывал в «яме», лучший способ убить время — это спать, но они предпочитали сидеть и рассказывать истории из своей жизни.

Все как много лет назад, когда бродяжил, сонно думал Пруит. Ни женщин, ни виски, ни сигарет, ни денег. Закрой глаза — и ты снова среди бродяг на окраине захолустного городишка, мирно пылящегося под деревьями, на подветренном склоне железнодорожной насыпи, за цистерной, защищающей тебя и ребят от ветра, и ты сидишь с ними у небольшого костра, набив живот роскошной баландой, для которой тебе было поручено спереть морковку, или, может, пару луковиц, или немного картошки. И окружают тебя сейчас те же лица, ты слышишь те же голоса, и говор тот же, знакомый, американский говор.

Американские лица, сонно думал он в том счастливом прозрении мученика, на которое его обрекли его страсть и судьба, американские лица и голоса, худосочные от изнуряющих недугов ненасытной, сластолюбивой, алчной и лживой Америки, но сейчас обретшие силу — силу, рожденную необходимостью и потому единственно подлинную; грубые, крепкие, жесткие лица и голоса, несущие в себе продолжение великой давней американской традиции, лица и голоса лесорубов и трудяг фермеров, которые тоже отчаянно боролись, чтобы выжить. Вот она, твоя армия, Америка, хотелось ему крикнуть сквозь сон, вот она, твоя мощь, которую Ты сама взрастила, не сумев переломить ей хребет, и хочешь Ты того или не хочешь, но очень скоро Тебе придется опереться на эту мощь, как бы это ни било по Твоей гордости. Здесь, во втором. Твоя элита, которую Ты сто раз перебирала по зернышку, просеивала сквозь одно сито, сквозь другое, сквозь третье до тех пор, пока не отлетела вся шелуха, пока не отделился весь сор, пока не отсеялась вся гангренозная гниль, так пугающая писак-социологов, пока не остались только те, кто сидит здесь сейчас, — несокрушимые, суровые, закаленнейшие из закаленных, способные не только постоять за себя, но и восторжествовать над всем миром жестокой силы.

Возблагодари же своих многочисленных богов, Америка, за то, что у тебя есть тюрьмы. И моли этих богов, усердно моли их, чтобы они не научили тебя обходиться без тюрем — пусть сначала научат обходиться без войн.

И он, Роберт Э.Ли Пруит, Харлан, штат Кентукки, — один из них, один из тех, кто верен старой американской традиции голодного люда, он здесь, где не увидишь ни одной сытой морды заплывшего жиром страхового агента, ставшего символом американской традиции нового времени.

Ты не мог бы стать одним из них, если бы не прошел через то же, что и они, и впервые за очень долгое время Пруит почувствовал, засыпая, что он снова среди своих, что здесь ему не надо ничего никому объяснять, потому что у каждого здесь такое же, как у него, нелепое и непоколебимое представление о чести, которое ему никогда в себе не изжить.

И конечно, оно того стоило, еще как стоило! Ради этого он, если надо, с радостью проделал бы все сначала, с той самой минуты, когда проглотил в столовке первый кусок и от страха даже не почувствовал его вкуса.

Бедняга Блум, сонно подумал он, вот ведь бедняга.



Лишь позже, когда все остальные наконец уснули, а его перестало клонить в сон, он начал думать про Альму Шмидт, хотя почти было поверил, что уже забыл ее. Он даже пытался снова применить систему Мэллоя и сосредоточиться на черной точке, но позорно капитулировал и еще долго не спал и думал об Альме.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63