Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Отныне и вовек

ModernLib.Net / Историческая проза / Джонс Джеймс / Отныне и вовек - Чтение (стр. 50)
Автор: Джонс Джеймс
Жанр: Историческая проза

 

 


Он умер на следующий день около двенадцати. «Смерть, — говорилось в официальном заключении, — наступила в результате обширных кровоизлияний в мозг и повреждений внутренних органов, вызванных, по всей вероятности, падением с грузовика, ехавшего на большой скорости».

Только когда Банко умер, Пруит рассказал Мэллою про свой план. Он все обдумал, еще когда Банко был жив, но Мэллою рассказал, лишь когда Банко умер.

— Я убью его, — сказал он. — Дождусь, когда меня выпустят, а потом выслежу его и убью. Но я не такой дурак, как Банко, и не собираюсь трезвонить об этом на всех углах. Я буду молчать и подожду, пока придет время.

— Да, его убить нужно, — кивнул Мэллой. — Его убить необходимо. Но убийство как таковое ничего никому не даст.

— Мне даст, — сказал Пруит. — И очень много. Глядишь, снова стану человеком.

— Ты не сможешь просто взять и убить. Не сможешь, даже если захочешь.

— А я не говорю, что просто возьму и убью. Мы с Толстомордым будем на равных. Ребята рассказывали, он в городе всегда сшивается в одном и том же баре. И еще говорили, у него всегда при себе нож. Я пойду на него тоже с ножом. Так что будем на равных. Но только он меня не убьет. Потому что это я его убью. И никто никогда не узнает, чья работа. А я вернусь в гарнизон и забуду. Всякая гнусь легко забывается.

— Это ничего никому не даст, — повторил Мэллой.

— Склянке бы дало.

— Нет, не дало бы. Банко все равно бы так кончил. Он был на это обречен. В тот самый день, когда родился. Потому что родился в жалкой развалюхе, в дыре под названием Уичита где-то в Канзасе.

— Толстомордый тоже не во дворце родился.

— Правильно. И они с Банко вполне могли поменяться местами. Ты не понимаешь. Если тебе так хочется убить, то лучше убей то, что сделало Толстомордого таким, какой он есть. Ведь он действует так не потому, что считает это правильным или неправильным. Он об этом и не задумывается. Он просто делает то, что обязан.

— Я тоже так. Я всегда делаю то, что обязан. Но я никогда не вел себя, как Толстомордый.

— Да, но у тебя очень четкое представление о том, что правильно и что неправильно. Это, кстати, главная причина, почему ты попал в тюрьму. Со мной тот же случай. А спроси Толстомордого, как он думает: то, что он делает, правильно? Он же обалдеет от удивления. А дашь ему время подумать, скажет: конечно! Но он скажет так лишь потому, что его всегда учили: он обязан делать только то, что правильно. И в его сознании все, что он делает, — правильно. Потому что это делает он.

— Это все болтовня. Слова, и больше ничего. То, что делает Толстомордый, — неправильно. Более чем неправильно. Мы с тобой здесь не последние, после нас через эту тюрьму пройдет еще уйма ребят.

— А ты знаешь, что Толстомордый когда-то работал на спасательной станции? Был спасателем.

— Хоть президентом. Мне плевать.

— Если бы от этого была какая-то польза, я бы сказал: валяй, убей его. Но смерть Толстомордого ничего не изменит. На его место поставят другого, точно такого же. Почему ты не хочешь убить Томпсона?

— Вместо Томпсона тоже поставят точно такого же.

— Конечно. Но ведь это Томпсон дал команду Толстомордому.

— Не знаю, — сказал Пруит. — Толстомордого я ненавижу больше. Томпсон — офицер. От офицеров можно ждать чего угодно. Они — другой лагерь. Но Толстомордый… Он же как мы, он по контракту. А раз так, значит, он предает своих.

— Я тебя понимаю, — улыбнулся Мэллой. — И ты прав. Но ты не прав в другом, в том, что решил его убить. Просто потому, что это ничего не даст.

— Я делаю то, что мне велит мой долг, — бесстрастно сказал Пруит.

— Да. Так думает каждый. И Толстомордый тоже.

— Этим все и сказано, — отгородился Пруит стандартной фразой, завершающей разговор.

— Ты ведь любишь армию? — спросил Мэллой.

— Не знаю. А вообще да, люблю. Я же не зря на сверхсрочной. Я с самого начала знал, что я на весь тридцатник. В первый же день, когда завербовался.

— Так вот. Толстомордый точно так же плоть от плоти твоей любимой армии, как этот сержант Тербер, про которого ты все время говоришь. Что один, что другой, оба они — Армия. Без толстомордых не может быть и терберов.

— Когда-нибудь будут только терберы.

— Нет, невозможно. Потому что, когда придет этот день, не будет и самих армий, а следовательно, не будет и терберов. А терберов без толстомордых тоже быть не может.

— А я все-таки хочу верить, что может. Не возражаешь?

— Нисколько. Ты и должен верить. Но даже если ты убьешь всех толстомордых в мире, того, что ты хочешь, не будет. Каждый раз, как ты убиваешь своего врага Толстомордого, ты вместе с ним убиваешь своего друга Тербера.

— Может, и так. Но я все равно сделаю то, что мне велит долг.

— Что ж. — Мэллой улыбнулся. — Вот и учи тебя после этого пассивному сопротивлению. Объяснял тебе, объяснял, а ты так ничего и не понял, как Банко и Анджело.

— Очень оно им пригодилось, твое пассивное сопротивление! Они оба его применяли, а толку?

— Не применяли они его. Ни тот, ни другой. Их сопротивление всегда было только активным.

— Но они же не давали сдачи.

— А им и не надо было. Мысленно они все равно дрались. Просто им неоткуда было взять дубинку, только и всего.

— Ну, знаешь, нельзя от человека требовать так много.

— Правильно, — кивнул Мэллой. — Но ты послушай. Один парень — его звали Спиноза — когда-то написал: Оттого, что человек любит Бога, он не должен ждать, что в ответ Бог тоже будет его любить. Это очень глубокая мысль. Годится на все случаи. Я применяю пассивное сопротивление вовсе не в расчете на то, что оно мне что-то даст. Я не жду, что оно в ответ даст мне больше, чем уже дало. Суть не в этом. А если бы была в этом, я давно бы поставил на нем крест.

— Это я понимаю, — сказал Пруит. — И я был не прав. Но то, что я убью Толстомордого, ясно как божий день. У меня нет выбора. Это единственное, что понимают такие дуболомы. Другого способа нет.

— Ну что же. — Мэллой пожал плечами, отвернулся и обвел взглядом барак. Свет давно погасили, и все уже залегли спать. Только они двое сидели и разговаривали в темноте, их лица едва проступали в красноватом мерцании сигарет. С молчаливого согласия барака после того, как Анджело попал в госпиталь, Пруит переселился на его койку, соседнюю с койкой Мэллоя. Джек Мэллой продолжал глядеть в конец темного прохода, будто в чем-то себя убеждая.

— Ладно, — наконец заговорил он, снова поворачиваясь к Пруиту. — Я тебе сейчас скажу одну вещь. Я не собирался говорить, но, может, мне так будет легче. Тебе же полегчало, когда ты рассказал мне про Толстомордого. Бывает, решишься на что-нибудь против воли, тогда лучше кому-нибудь рассказать — иногда помогает… Я надумал бежать, — сказал он.

Пруит почувствовал, как его сковывает странное оцепенение, и вовсе не от того, что вокруг ночь и тишина.

— Зачем?

— Не знаю, смогу ли тебе объяснить… Понимаешь, со мной что-то неладно.

— В каком смысле? Ты что, заболел?

— Нет, я здоров. Тут другое. Нет во мне чего-то такого, у меня не получается то, что я хочу… Понимаешь, это ведь я виноват в том, что случилось и с Анджело, и с Банко, как будто это я подписал одному приказ об увольнении, а другого забил насмерть. И это я виноват, что ты убьешь Толстомордого.

— Ну, Джек, ты загнул.

— Нет, это правда.

— Не понимаю, почему ты вдруг решил, что это ты виноват.

— Потому что и Анджело и Банко старались делать то, чему хотел научить их я. Не знаю, поймешь ты или нет, но поверь — это правда. У меня так всю жизнь. Я пытаюсь объяснить людям простые и понятные вещи, но они каждый раз берутся не с того конца и все портят. Это потому, что во мне чего-то не хватает. Я проповедую пассивное сопротивление, но сам не делаю того, чему учу других. А если и делаю, то не до конца. Порой мне даже кажется, я никогда в жизни никого и ничего не любил.

Если бы не я и не мои разговоры, Анджело и Банко не пошли бы на такое. И все было бы иначе. Если я здесь останусь (мне в этот заход сидеть еще семь месяцев), то же самое повторится с другими. И уже повторяется — с тобой. Я всем вам говорю: «Сопротивляйтесь пассивно», но вы все равно боретесь, потому что, даже когда мой язык произносит: «Не надо бороться», душа у меня кричит: «Борись!» И я не хочу, чтобы все это повторилось с кем-нибудь еще.

— По-моему, тебе это только кажется, — беспомощно сказал Пруит, отступая перед непосильной его уму задачей отыскать ответные аргументы.

— Нет, это правда. Потому я и решил — сбегу.

Тусклый огонек сигареты выхватил из темноты его мягкую грустную улыбку.

— Наверное, только так и бывает, когда люди берутся не за свое дело и, как я, отдают ему всю жизнь. Наверно, мой побег тоже поймут неправильно. Будут считать, что я герой.

— Как ты собираешься сбежать?

— Это-то проще всего. В гараже столько разных инструментов, что можно даже эти стены пробить.

— А прожектора?

— Ерунда. Меня и не заметят.

— А забор? Проволока ведь под напряжением. И сигнализация может сработать.

— Прихвачу в гараже пассатижи с резиновыми ручками. И длинную проволоку потолще. Подсоединю ее к столбам заранее, чтобы не замкнуло, и вырежу в заграждении лаз… Но проще бежать прямо из гаража. Там меня никто не заложит. Возьму в гараже комбинезон, в нем и сбегу. А доберусь до своей роты, ребята одолжат, во что переодеться. И — привет!

— А деньги откуда возьмешь?

— Деньги мне не нужны. У меня в городе друзья, самые разные люди, человек шесть-семь. Будут меня прятать, пока не сумеют переправить в Штаты на туристском пароходе.

— Скоро война начнется, — напомнил Пруит.

— Знаю. Я тогда, наверно, снова завербуюсь, только уже в Штатах и под другой фамилией. Так что я все прикинул. А с тюрьмой покончено, мне здесь оставаться бессмысленно. Пока не началась война, хочу успеть еще кое-что сделать. Только надо будет действовать по-другому, чтобы не пострадали те, кто мне дорог.

— Возьми меня с собой.

Мэллой удивленно вскинул на него глаза. Потом улыбнулся, и Пруит запомнил эту улыбку на всю жизнь — он никогда не видел в улыбке столько грусти, доброты, горечи и тепла.

— Пру, тебе ведь это совсем не нужно.

— Еще как нужно.

— Не выдумывай. А Толстомордый?

— Если возьмешь меня с собой, плевал я на Толстомордого.

— Ты же не знаешь, что это такое. А я скрывался от закона и раньше.

— Я тоже.

— Да, но сейчас все будет по-другому. Это совсем не то, что кочевать по мелким городкам и прятаться от шерифов. Да и потом, в этот раз я, может быть, не сумею перебраться в Штаты, так и застряну на Гавайях — шансы равные. Никакой романтики тут нет. И все не так просто.

— Ты же сам сказал, что из барака сбежать не труднее, чем из гаража, — возразил Пруит.

— Это так. Но я не об этом. Трудно будет потом, когда мы отсюда выберемся. Если бегут двое, это в пять раз сложнее. Вместо того чтобы попасть в Гонолулу через гарнизон, мы должны будем уйти в горы и в арестантской робе спускаться к городу в обход. А как раз в горах нас и будут искать. Чтобы добраться до города без риска, у нас уйдет целая неделя. Мы должны будем стороной обходить каждый поселок, каждый дом. А потом еще придется топать через весь Гонолулу к моим друзьям.

— Я все равно хочу с тобой.

— Я умею путешествовать первым классом, — продолжал Мэллой. — Я все это проделывал и раньше. Я знаю, как себя держать в высшем обществе, чтобы не вызвать подозрений. Я знаю, как надо одеваться и как что делать: как заказывать в ресторане, как обращаться с официантами и стюардами и, особенно, как себя вести с другими пассажирами — короче говоря, миллион разных мелочей, которым учишься годами. А ты выдашь себя с головой в первый же день.

— Я быстро схватываю, — сказал Пруит. — Я, конечно, понимаю, вначале со мной будет хлопотно. Но я тебе отплачу с лихвой. Позже. Когда ты возьмешься за то, что задумал.

Мэллой улыбнулся:

— Ты ведь не знаешь, что я задумал.

— Догадываюсь.

— Пру, я же и сам еще толком не знаю.

— Что ж, — сухо сказал Пруит. — Навязываться не буду. Но только мне очень хочется пойти с тобой.

— Твое место не со мной. Твое место в армии. Почему ты так хочешь пойти со мной?

— Не знаю. Наверно, чтобы тебе помочь.

— В чем?

— Не знаю. Просто помочь.

— Помочь изменить мир?

— Может быть. Да, наверное.

— Если мы с тобой и умудримся изменить в этом мире хотя бы самую малость, — Мэллой улыбнулся, — результаты скажутся только лет через сто, когда нас уже не будет. Мы никогда этого не увидим.

— Но результаты все равно будут.

— Может, ничего и не будет. Потому-то я и говорю — тебе со мной не по пути. Ты все видишь в романтическом свете. А нам придется долгие годы жить бок о бок друг с другом и вечно быть в бегах. Мне не стоит сходиться с людьми слишком близко, мне лучше держаться от них на расстоянии. Ты быстро разочаруешься. То, что я делаю, я делаю только ради себя, а не ради чего-то такого, чего может и не быть. Ты меня совсем не знаешь. — Голос у Мэллоя неожиданно сорвался и зазвучал глухо, как на исповеди. — Ты видишь во мне какого-то романтического героя, как и все остальные. А я никогда за всю свою жизнь ничего по-настоящему не любил. В этом моя беда. Поверь мне. Но ты не такой, как я. Ты любишь армию. Любишь по-настоящему. Ты — частица армии, ты с ней одно целое. А я никогда не любил ничего настолько, чтобы слиться с этим целиком. Все, что я любил, всегда было слишком абстрактно, слишком нематериально, слишком расплывчато. Я пытаюсь ставить диагноз другим, а сам страдаю той же болезнью, что и все, болезнью, которая ведет мир к гибели. В этом и есть моя беда. И никуда мне от этого не деться, — сказал он срывающимся голосом, точь-в-точь добропорядочный ирландский католик, признающийся на исповеди, что в субботу снова в очередной раз изменил законной супруге. — Эта беда идет за мной по пятам и ставит подножку на каждом шагу. Я искал всю жизнь и ищу до сих пор то главное для себя, чего никогда не найду, и знаю, что не найду. Я отдал бы все на свете, чтобы мне было дано полюбить хоть что-нибудь так, как ты любишь армию.

Ты армию не бросай, — сказал он. — Никогда не бросай. Если человеку посчастливилось найти свою настоящую любовь, он должен держаться за нее обеими руками, что бы ни случилось, и не важно, взаимна эта любовь или нет. И если даже, — он говорил убежденно, со страстью, — в конечном счете эта любовь его убьет, он все равно должен быть благодарен. За одно то, что ему было позволено ее испытать. Потому что в этом весь смысл.

Пруит молчал. Он по-прежнему не верил. Но не ему было спорить с такой светлой головой.

— «Оттого, что человек любит Бога, — голос Мэллоя звучал теперь спокойнее, — он не должен ждать, что в ответ Бог тоже будет его любить». Той любовью, которую человек может понять своим ограниченным умом.

Пруит все так же молчал. Он не знал, что тут еще можно сказать.

— Я с тобой не прощаюсь, — Мэллой говорил уже совсем спокойно, — потому что еще не знаю, когда убегу. Мне нужно дождаться удобного случая. И тогда я сбегу в ту же минуту. Такие дела только так и делают. Так что забудь наш разговор, все пока остается как было.

— Похоже, так уж устроено, что с теми, кого любишь, всегда расстаешься, — глухо сказал Пруит.

— Чушь, — возразил Мэллой. — Сентиментальная чушь. Чтобы я от тебя ничего подобного больше не слышал! Просто у тебя сейчас такая полоса. Через это все в свое время проходят. Хватит болтать ерунду. Спим!

— Ладно, — виновато отозвался Пруит и, раздавив в консервной банке окурок, скользнул под одеяло. Он лежал в темноте, думал, и внезапно у него возникла смутная догадка, что Джек Мэллой, потрясающе умный Джек Мэллой каким-то образом его обманул, но как именно, он определить не мог.

Прошла еще целая неделя, прежде чем Мэллою подвернулся удобный случай, о котором он говорил. Пруит видел его каждый день, когда они возвращались с работы, и каждый день ждал, что сегодня уже не увидит его. Несмотря на совет Мэллоя забыть их разговор, он каждый вечер думал, что уже не увидит его. А потом настал вечер, когда он действительно его больше не увидел, и Хэнсон, запирая барак, рассказал, что Мэллой спокойно вышел из гаража в чьем-то промасленном комбинезоне и никто в гараже ни черта не знает. Рядовой первого класса Хэнсон, в своем преклонении перед великим Мэллоем уступавший разве что покойному рядовому Банке-Склянке, был в восторге и помирал со смеху. Патрули прочесывали ананасные плантации и бродили вдоль Тропы; посты наружного охранения гарнизона были по тревоге приведены в боевую готовность; «вэпэшников» Вахиавы и Шафтерской роты снабдили подробным описанием преступника и четкими инструкциями. Это был первый побег из Скофилдской гарнизонной тюрьмы, если не считать одного случая десятилетней давности, когда троих беглецов в тот же день водворили назад. Но следов Джека Мэллоя не обнаружили нигде. Во втором бараке, как и предсказывал Мэллой, все раздулись от гордости, словно члены группировки, кандидат которой прошел в президенты.

После двух недель бесплодных поисков, за которыми в тюрьме следили с не менее напряженным интересом, чем за ходом чемпионата мира по бейсболу, новость о побеге Джека Мэллоя постепенно устарела и, как все остальное, под неослабевающим бременем каторжной работы утратила остроту — так тупится о камень стальное лезвие, — а потом и вовсе забылась, растворившись в тягомотине и пустоте.

Мало ли чего не случается в тюрьме, твое дело — работа. И ты машешь кувалдой, чтобы раздробить вот эту глыбу, или налегаешь на лопату, чтобы перекидать в грузовики то, что ты раздробил. Работа — бесцельная, бесконечная, безрадостная. Волдыри на руках набухают, лопаются, кровоточат, потом затвердевают. Руки в заскорузлых мозолях, как подошвы у почтальона. И когда придет Судный день, думаешь ты в полубреду, по мозолям на руках их узнаете вы их. А как только ты передробил все глыбы, что там были, приезжают господа инженеры, бабахают динамитом и услужливо откалывают от горы еще пару кусочков — для тебя. Но гора все не убывает. И мышцы у тебя ноют и напрягаются. И в голове у тебя ноет и напрягается. И все в тебе ноет и напрягается, едва подумаешь о женщине. Ты будешь крепким, отличным, бесстрашным солдатом, когда выйдешь отсюда.

43

В общей сложности, вместе со штрафным месяцем за визит в «яму» и за перевод во второй барак, он отсидел четыре месяца восемнадцать дней, и в седьмой роте многое успело измениться.

Цербера не было, ушел в двухнедельный отпуск. Ливы тоже не было, перевелся в двенадцатую роту. Сержант Мейлон Старк стал штаб-сержантом, а лейтенант Колпеппер временно командовал ротой. Динамит Хомс перешел в звании майора в штаб бригады и забрал с собой Джима О'Хэйера — тот теперь был мастер-сержантом. В роте ждали нового командира, он должен был прибыть на Гавайи со дня на день. Короче, роту было не узнать.

Он вернулся из тюрьмы в той же бежевой летней форме, которая была на нем в день суда. Четыре месяца и восемнадцать дней он не вылезал из мешковатой тюремной робы и, переодевшись в форму, чувствовал себя непривычно, будто надел ее в первый раз. За это время форма и не испачкалась, и не измялась, но ощущения, что ее выстирали и отутюжили, тоже не было. Она провисела в тюремной кладовой четыре месяца восемнадцать дней и, не считая чуть заметной поперечной полоски на брюках от вешалки, выглядела точно так же, как в тот день, когда он ее снял. Это было странно и удивительно. Как и все прочее.

Он получил в каптерке свою скатку с постелью, записанный за ним комплект снаряжения и сундучок с личным имуществом, где все было на месте и лежало в том же порядке, в каком он оставил, но старые, знакомые вещи показались ему чужими и совсем новыми. Он получил свое прежнее одеяло и тот же наматрасник, тот же ремень для винтовки, ту же выкладку, ту же фляжку, но выдал все это не Лива, а приветливо улыбающийся новый каптенармус штаб-сержант Малло. Пит Карелсен, носивший теперь нашивки штаб-сержанта и все еще прикомандированный к складу, выглянул из-за плеча Малло и, улыбаясь, подошел пожать руку. По-видимому, в роте его до сих пор считали знаменитостью. Малло и Карелсен расспрашивали его про Маджио.

Он дал себе слово, что подождет девять дней.

В канцелярии временно исполняющий обязанности первого сержанта Лысый Доум мрачно пыхтел, приноравливая негнущиеся толстые пальцы к авторучке. Увидев Пруита, он радостно оторвался от работы и с удовольствием пожал ему руку. Новый писарь, молодой еврей по фамилии Розенбери, руки не протянул, но уставился на него с боязливым восхищением.

Розенбери, как потом узнал Пруит, попал в армию по призыву. Его определили в канцелярию вместо Маззиоли, когда того, как и других ротных писарей, в связи с реорганизацией секции личного состава перевели в штаб полка. У Розенбери была нашивка РПК. Он именовался писарем «первого эшелона». Маззиоли по-прежнему числился писарем седьмой роты, но всех ротных писарей прикомандировали к штабу полка во «второй эшелон». Маззиоли был теперь сержант.

Помимо Розенбери, в роте появились и другие новые лица. За ужином он увидел, что большинство ребят в столовой ему незнакомы. Личный состав роты постоянно пополнялся, но краткосрочников по истечении контракта пока еще отпускали домой. Вся незнакомая братия глазела на него с тем же боязливым восхищением, что и Розенбери.

После ужина он уселся на койку и занялся винтовкой, новенькой «M-I Гаранд», еще не очищенной от фабричной космолиновой смазки. Он молча разбирал и собирал ее, изучая топорно скроенную, неудобную железяку, к которой никак не подладишься. В тусклом свете лампочек новые ребята украдкой наблюдали за ним все с тем же боязливым восхищением. Вождь Чоут и остальные командиры отделений, недавно произведенные в сержанты, а за ними и новоиспеченные штаб-сержанты, командиры взводов — все, кроме помкомвзвода штаб-сержанта Галовича, — по очереди подходили к нему, жали руку, хлопали по спине. Похоже, с профилактикой завязали. Он был в роте знаменитостью. Все расспрашивали про Маджио.

Он дал себе слово, что подождет девять дней.

С уходом капитана Хомса рота перестала быть вотчиной спортсменов, засадившая его в тюрьму мощная коалиция обветшала и самоупразднилась. Ждали, что новый командир прибудет со дня на день. Он испытывал сейчас примерно то же, что должен испытывать альпинист, когда, сорвавшись в пропасть, видит, как в вышине тает слишком поздно ему кинутая и потому бесполезная веревка.

Впрочем, сейчас все это его мало трогало. Реальностью по-прежнему была только тюрьма. А то, что здесь, — так, ненастоящее. Постепенно, как увеличительное стекло, собирающее в фокус солнечные лучи, чтобы поджечь бумагу, он собрал всю свою волю, вложил ее в одно напряженное усилие и заставил себя сосредоточиться. Тюрьма и девять дней ожидания — вот единственное, что существует, всему остальному сквозь это не пробиться.

Лишь один раз воздвигнутая им стена чуть не дала трещину. Это случилось, когда Энди с Пятницей, едва войдя в спальню, бросились к нему и начали шумно выражать свою радость, прекрасно сознавая, что новенькие глядят на Пруита с боязливым восхищением. Они достали из тумбочек гитары и на правах старых друзей сели к нему на койку. Теперь новички глядели с восхищением и на них тоже.

А у них для него сюрприз! Два месяца назад они купили в рассрочку электрогитару, полный комплект, все как доктор прописал: и переходник, и динамик, вот сюда втыкается. Стоит двести шестьдесят долларов, осталось выплатить двести. С довольными лицами они вертели перед ним новую гитару и наслаждались благоговейным вниманием новеньких. Он знаменитость, а они два его закадычных кореша.

Он заставил себя терпеливо прождать все девять дней. Он не выходил из гарнизона. Сидел в казарме на койке, ни по какому поводу не возникал и почти ни с кем не разговаривал. Даже не съездил в Мауналани навестить мисс Альму Шмидт. Он не хотел, чтобы что-то замутило кристальную ясность его неуклонно растущей сосредоточенности.

Прибыл и вступил в должность новый ротный командир, не капитан, как ожидали, а первый лейтенант. Это было на пятый день. Он выступил перед ними с речью. Еврей, адвокат из Чикаго, он получил звание офицера резерва после четырехгодичного курса военной подготовки в юридическом колледже. Его фамилия была Росс, и на действительную службу его призвали совсем недавно. Лейтенант Колпеппер — отец и дед Колпеппера оба начинали в 7-й роте …-го пехотного полка куцехвостыми вторыми лейтенантами, а потом поднялись до командира роты, потом до командира батальона и, наконец, до командира полка — был недоволен. Он-то ждал, что пришлют капитана — капитан еще куда ни шло. Лейтенант Колпеппер был невысокого мнения о военных способностях лейтенанта Росса, но рядовой Роберт Э.Ли Пруит большой разницы между ними не почувствовал.

Он не собирался без особой надобности обрекать себя на мученичество. Но ему было мало просто остаться в живых, он хотел всю отпущенную ему жизнь отдать службе в армии. Перед выходом из тюрьмы он навел справки: вслед за ним в течение девяти дней должны были освободить еще шесть человек. Он надеялся, что это расширит круг подозреваемых, даже если по небрежности сбросят со счетов сотни тех, кто вышел из тюрьмы до него.

Девять — хорошее, удобное, неброское число. Про девять дней никто ничего не подумает, это не наведет на мысли, как, скажем, десять дней или ровно неделя. А Толстомордый, если у него нет в программе более интересных развлечений вроде ночной дрессировки Банко, ходит в «Лесную избушку» каждый вечер. Так что в этом смысле пороть горячку нечего.

Нож он купил в магазинчике «Друг солдата», купил только в тот день, когда наконец поехал в город. Он это обмозговал заранее. «Друг солдата», задрипанный типично еврейский магазинчик на Хоутел-стрит, был как две капли воды похож на сотни других задрипанных еврейских магазинчиков, которые мгновенно разводятся в любом месте, где живут солдаты, и разница была лишь в том, что на Гавайях все эти типично еврейские магазинчики принадлежали китайцам. «Друг солдата» торговал той же, что и всюду, солдатской формой, здесь, как и всюду, можно было перекроить брюки и ушить рубашку. Покупателям предлагался тот же, что и всюду, ассортимент шевронов, значков, фуражек с лакированными козырьками и медными кокардами, ярких нарукавных нашивок, медных свистков, орденских планок, медных пряжек, сувениров и ножей. Даже навязываемая армией всеобщая обезличка иногда играет на руку.

Выбранный им нож ничем не отличался от десятка других, лежавших в стеклянном лотке вперемешку с кучей свистков, перстеньков с печатками и нашивок, — складной, в длину около пяти дюймов, лезвие нажатием кнопки выбрасывается из ножен, скрытых под ореховыми накладками окаймленной медью рукоятки. Самый стандартный нож. За свою жизнь он таких сменил штук десять. Китаец небось продает их по пять-шесть в день. Он расплатился мелочью, на улице несколько раз проверил, как работает кнопка, потом сунул нож в карман и пошел по Хоутел-стрит, прикидывая, где бы выпить.

«Лесная избушка», гриль-бар с приглушенным люминесцентным освещением, была одним из часто посещаемых солдатами мест, куда могли без опаски заглянуть любопытные туристы, желающие познакомиться с жизнью военных, так сказать, в их естественной среде обитания — все очень опрятно, очень современно и чуть ниже классом, чем китайский ресторан «У-Фа». Бар был расположен в центре города, в оживленном квартале вонючих бакалейных лавчонок и сладковато пахнущих пудрой публичных домов, в маленьком, вымощенном кирпичами переулке. Примерно в ста футах от дверей бара переулок, вместо того чтобы прорезать квартал насквозь, сворачивал под прямым углом и выходил на улицу, параллельную Беретаниа-стрит. В час ночи, когда «Лесная избушка» закрылась, Пруит стоял на углу переулка и, хотя успел выпить порций десять виски, был трезв как стеклышко.

В переулке было темно, но Пруит безошибочно узнал Толстомордого. Тот вышел из бара в обществе двух матросов. Случайные собутыльники, осложнений не будет. Один матрос рассказывал какой-то анекдот, а Толстомордый и второй матрос громко смеялись. Никогда раньше Пруит не слышал, чтобы штаб-сержант Джадсон смеялся.

Они брели в противоположную сторону, к Беретании, и Пруит шагнул из-за угла на мостовую с тем ощущением необыкновенной собранности и кристальной ясности в мыслях, какое за всю свою жизнь испытал лишь несколько раз — когда был горнистом.

— Толстомордый, привет! — сказал он. Тюремная кличка должна была стегнуть его, как хлыст.

Штаб-сержант Джадсон резко остановился и оглянулся. Матросы тоже остановились. Толстомордый вгляделся в конец переулка, где в зыбком свете, сочащемся сквозь опущенные жалюзи «Лесной избушки», тускло выступал из темноты неподвижный силуэт Пруита.

— Ха, кого я вижу! — Толстомордый ухмыльнулся. — Пока, ребята, — кивнул он матросам. — Увидимся через недельку. Это мой старый кореш, вместе служили.

— Будь здоров, Джад, — пьяно пробормотал один матрос. — До встречи.

— Спасибо, — сказал Пруит, когда Толстомордый без колебаний, уверенно подошел к нему, а матросы двинулись по мостовой дальше, к Беретании.

— За что? — осклабился Толстомордый. — Думаешь, они мне очень нужны, эти матросики?.. Ладно, у тебя ко мне разговор или что еще?

— Да, — сказал Пруит. — Давай отойдем за угол, там и поговорим.

— Как скажешь.

Чуть разведя руки в стороны и еле заметно пригнувшись, как ожидающий подвоха боксер. Толстомордый вслед за ним свернул за угол.

— Ну что? Как оно тебе, снова на свободе-то? — Он опять ухмыльнулся.

— Да примерно как и думал, — сказал Пруит. За углом в отдалении хлопнула дверь, и еще несколько засидевшихся выпивох, переговариваясь, зашагали по мостовой к Беретании.

— Ясно. Так какое, говоришь, у тебя ко мне дело? Я тут всю ночь торчать не собираюсь.

— Дело такое. — Пруит вытащил из кармана нож, нажал кнопку, и лезвие, громко щелкнув в тишине переулка, выскочило из рукоятки. — Голыми руками мне тебя не уложить. Да я бы и не стал мараться. Я слышал, у тебя есть ножичек. Доставай.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63