Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оклик

ModernLib.Net / Эфраим Баух / Оклик - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 10)
Автор: Эфраим Баух
Жанр:

 

 


Мгновенный оттиск в памяти, живший во мне еще с прошлого лета, набирал новые силы в эти апрельские дни: идя как-то по левому берегу в сторону пляжа, я огибал стоящий в стороне автобус, который привез, вероятно, из какого-то поселка людей на пикник, и вдруг увидел сквозь стекла совершенно голую молодую женщину: она переодевалась. Словно бы меня кто-то хлестнул по лицу, груди, спине.

Ожог этот ослабел лишь с зимней стужей.

Закончив урок с Мирочкой, я шел в ближайший от их дома новый парк с памятником Ленина напротив кинотеатра. Цвела сирень, сладко пахли липы, мальчишки из школы стайками шлялись по аллеям, в почерневшей от снега и дождя беседке-ротонде военные музыканты выдували из медных труб вальс "В городском саду играет духовой оркестр", на скамейках сидели солдатики в обнимку с деревенскими молодками в цветастых платках и кацавейках, и в памяти вертелись строки Артюра Рембо, книжку стихов которого без начала и конца я нашел где-то, таскал с собой повсюду, и тлетворный дурманящий воздух весны сливался со строками, неизвестно кем переведенными с французского: "…Вдыхая запах роз, любовное питье в тромбонном воспоет веселый голоштанник, и с розами в зубах рассевшись, солдатье ласкает детвору, чтобы задобрить нянек…". (Только в начале семидесятых я нашел перевод этого стихотворения "На музыке" Бенедиктом Лифшицем, но он был иным, не совпадал с тем, запомнившимся мне на всю жизнь.)

На необсохшей площадке теннисного корта, обтянутого высокой металлической сеткой, разорванной в одном углу, толпились табуном парни, из табуна торчала нескладно-огромная, сутулящаяся от высокого роста фигура Пети Бачу с непропорционально большой головой, на затылке которой едва держалась куцая кепочка с пуговкой. Что-то происходило внутри толпы. Петя Бачу, скаля зубы в улыбке, отходил спиной к сетке ограды, за ним, как в замедленной съемке, буквально текло какое-то незнакомое существо, оплывшее головой, всем телом, невысокое, в брезентовой робе грязно-лягушачьего цвета, стриженное под машинку. Вдруг скалящаяся челюсть Пети Бачу испуганно отвисла, с ловкостью, невероятной для его роста, он проскочил в разрыв сетки, за ним – недомерок в робе, за ними – весь табун. Петя выскочил на центральную улицу. Не прошло и нескольких секунд, как вся улица бежала. Милиционер на перекрестке испуганно дул в свисток, одиноко замершей фигурой лишь подчеркивая огромную массу бегущих неизвестно куда, зачем, не понимающих вообще, что происходит. Грузный топот и тяжкое дыхание обдавали со всех сторон. Музыканты бежали, сверкая трубами, невысокий толстяк, пыхтя, волок на спине барабан. Непонятно было, как улица, на которой минуту назад гуляли редкие группы прохожих, наполнилась таким количеством людей, из каких щелей нанесло эти хари, чьи ноздри раздувало звериное любопытство и жажда куда-то бежать, бить, кромсать. На улице Калинина толпу понесло направо, затем опять направо – во двор местной гостиницы, там все забурлило, из окон какие-то пьяные морды орали: "Бей его, добивай, гада". Когда мы, мальчишки, вскарабкались на ограду, несколько милиционеров пытались отбить от толпы лежащее на земле, подобно медузе грязно-лягушачьего цвета, тело недомерка, его еще кто-то поддевал ногой, разряжая всю ненависть, которая звериным зарядом накапливается в любой бегущей массе. Разноречивые слухи витали над разгоряченной толпой: недомерок был уркой, недавно выпущен из тюрьмы, и Петя Бачу решил с ним позабавиться, стянул с него кепочку, поддразнивал; когда между пальцев недомерка сверкнуло лезвие бритвы, великан Бачу ошалел от страха. Вид громилы, дающего стрекача от малявки распалил дремлющие инстинкты весенней полусонной толпы. Оплывшее тело зашвырнули в милицейский воронок.

Через три дня я встретил урку: он преспокойно стоял у лотка и ел мороженое.

Был Песах. Дни стояли высокие. Запахи прогретой, но еще влажной земли, набухших соками стволов и ветвей, клейких в своем младенческом сиянии под солнцем новых листьев, истекающих отходящими водами почек перед рождением цветка – были дурманяще чисты. Груды ослепительно белых облаков ощущались ворохом стиранного и накрахмаленного белья, пахнущего арбузной свежестью. Бабушка посылала меня за мацой. Я посетил какой-то сумрачный дом, из трубы которого валил деготно-черный дым, в темном подвале гудели печи, огонь высвечивал бородатые, горбоносые, сухо-багровые, как на картинах Рембрандта, лица стариков, их сильные старчески скрученные руки, ворочающие какими-то широкими лопатами. Эти же руки дали мне сверток мацы. Вечером бабушка устроила некое подобие пасхального седера, и видение Синая маячило передо мной грудой полдневных ослепительно белых облаков, которые на следующее утро тянулись над нами, когда мой одноклассник, хохол Яшка Рассолов по кличке Янкель повез меня на раме велосипеда в плавни, на усадьбу к своему деду. Янкель был крупным и плотным малым с младенчески гладким лицом, ежесекундно заливающимся румянцем от любого чувства, будь то стыд, злость, удивление. Наш учитель физики, куцый, желчный, с вечно сизыми несмотря на тщательное бритье щеками, говорящий в нос из-за постоянного насморка, невзлюбивший меня с первого дня, Борис Гаврилович Кос, называл Янкеля не иначе, как "румяный царь природы". Мы тряслись по кочкам и выбоинам шоссе в сторону Кицканского леса, молочные облака текли над нами поверх деревьев, словно бы окунутых в утреннюю свежесть и тишину.

Край усадьбы, пойменные земли, на которых Янкелев дед обычно сажал помидоры, были залиты высоко поднявшимися водами Днестра, купы камышей и кустов стояли по горло в быстро текущей влаге, гнулись, оставляя борозды на поверхности идущих мощным током грязно-шоколадных паводковых вод, мы сидели у самого их края в насыщенной брызгами и влажным покоем тишине и швыряли плоские голыши так, чтобы они прыгали по водам. Кудахтанье кур, хрюканье свиньи, перекликающиеся по огородам человеческие голоса казались далекими и ирреальными, как сквозь вату сна. Мы ели с Янкелем мед, принесенный дедом прямо из ульев, запивали парным молоком, и над нами витал запах горячего покрывающегося румянцем в печи теста: Янкелева бабка пекла куличи и красила яйца к христианской Пасхе, идущей вслед за нашим еврейским Песахом.

Блаженно-полусонные, мы шлялись вдоль огородных грядок, бегали по лесу, кричали вдаль, ловя эхо, и я был рад, что Янкель не прихватил с собой мандолину: по слоновьей его медлительности музыкальная эпидемия в классе только недавно до него добралась, Янкель приобрел мандолину, я научил его нескольким незамысловатым мелодиям, и он часами пыхтел над инструментом, ежесекундно покрываясь румянцем от наплыва чувств.

Облака, молоко и мед грядой тянулись сквозь весь этот день, и к апрельскому закату, сопровождавшему нас на обратном пути, прибавился бледный, едва проступивший на светлом небе месяц.

Пустынный дом был прибран и тих. Бабушка и мама ушли в синагогу, а потом к знакомым. Я был один, я поглядывал в окно на низко повисшую, словно бы звенящую серебром пасхальную посудину месяца, зажег настольную лампочку, начал читать "Портрет" Гоголя.

Пришли мама с бабушкой, укладывались спать, проверяли заперта ли наружная дверь на металлический крюк, уже бабушка по привычке, повторяющейся каждую ночь, несколько раз окликнула маму: "Зинэ, Зинэ… Ду ост фармахт ди тиер?.. И раздраженный голос мамы: "Фармахт… Шлоф шын, шлоф…"[21] Уже где-то, за домом Кучеренко, в Глинищах, прокричал петух. Я все читал "Портрет". Обжигающий текст поглотил меня, я никогда еще так поздно не бодрствовал, я словно бы обернулся доселе незнакомой мне ночной птицей и залетел в неведомый мне часовой пояс, нарушился привычный ход времени, какой-то иной его счет и ритм нес меня вместе с нашим утлым домиком в тревожно-серебряном половодье яркой луны. Не привыкшие к бессоннице глаза подростка лихорадочно и невидяще вглядывались в это мглистое безмолвие, откуда облаками накатывали видения, тревожили и влекли отроческую душу, никогда еще перед ней не отверзались такие глубины ощущений и мыслей: и призрачный Петербург вливался в эти видения сквозь проломы Коломны, живописуемой Гоголем, мгновенными оттисками страшных кошмаров осажденного Ленинграда, описываемых нашими знакомыми, пережившими блокаду, смешиваясь ледяной гибелью с огненными языками Иерусалима, которые выбрасывали печи, пытаясь поджечь бороды сухо-багровых стариков, пекущих мацу.

Примечания

1

Бар-мицва (иврит) – совершеннолетие.

2

Фетер Иоселе (идиш): отец Иоселе. Речь о Сталине.

3

"В начале…" – первое слово первого стиха первой главы Первой книги Торы "Бэрешит…"

4

идиш:

…Лишь только подписываются все души.

Сам Господь кладет казенную печать…

5

Обряд обрезания.

6

*идиш:

Годы тянутся, годы летят,

годы бегут без испуга.

Люди все еще продолжают

мучаться,

мучаются они без конца…

7

идиш: "Ой, Лева, станешь ты глухим, как Ьревно"…

8

идиш: "Эта дикая коза".

9

идиш: "Мама, Исак умер…"

10

идиш:

Как мы можем играть на струнах руками

нашими наши священные песни,

если Иерусалим сожжен

и в рассеянии наши братья…

11

идиш: опять берутся за евреев.

12

идиш: "Ты не будешь надо мной смеяться? Скажи мне: мы их видим (в телевизоре), они видят нас?"

13

"Не принимай так близко к сердцу".

14

"чтоб ты пережил мои кости".

15

иврит: саван.

16

Марк Твен, "Янки при дворе короля Артура".

17

иврит: "Раз-два"

18

идиш:

Вертится шалунишка на улице,

выучить ничего не может,

вертится впустую

и делает все, что делать

19

Место общественных собраний и концертов.

20

идиш: "Эта потаскуха".

21

идиш: "Зина, ты закрыла дверь?" – "Закрыла… спи уже, спи…"

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10