Современная электронная библиотека ModernLib.Net

In medias res

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лев Мочалов / In medias res - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Лев Мочалов
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


* * *

Конечность предметов, окружающих нас в мире, – не более, чем иллюзия, порождаемая соизмеримостью разных вещей. Это как бы две скорости (или несколько скоростей), на каком-то этапе сопоставимые друг с другом, но принадлежащие поездам, летящим из бесконечности – в бесконечность.

* * *

Единство мира, единство Вселенной! – Соблазнительная, искушающая идея! Но не основана ли она на единстве самоощущения нашего «я», уверовавшего в собственную значимость? О каком единстве можно говорить, если даже пределы нашей галактики исчисляются сотнями световых лет? А «видимые» пределы Вселенной – это тысячи, миллионы световых лет! Скорость распространения света – максимальная физическая скорость. Но, что же, тогда обеспечивает единство Вселенной? Какая связь, какое взаимодействие? Что одновременно координирует всю эту систему? И можно ли координировать систему, являющуюся бесконечной? Тезис о единстве приходит в противоречие с тезисом о бесконечности. Если сама бесконечность как особая субстанция не обладает свойством единства. Ведь, собственно, разделяет предметы – конечность…

* * *

Бесконечность… Что же это за «материя», которую можно мерить, но нельзя измерить? По определению она ускользает от наших метров, километров, световых лет. Словно таинственная граница всё время убегает от нас, отодвигается, как только мы придвигаемся к ней, подобно горизонту. Или пространство Вселенной, как и плоское по видимости пространство земли, тоже каким-то образом замыкается на себя? И что тогда за ним? Или, бесконечность некая изначально другая субстанция, сопровождающая всё то, что конечно, какой-то – расходящейся во все стороны – волной? Волной, сотворяющей пространство? И коль скоро она неизмерима, то и не представима и непознаваема. Но странно, почему именно наличие этого непознаваемого подвигает, зовет нас к познанию? Если бы всё было измеримо, как это кажется нам в нашей комнате, захотели бы мы познавать мир?

* * *

Глубина суждений и возможна лишь в частностях. Ибо общее – непознаваемо. Что такое Всё? Кто ответит? Но! – Ведь что-то мы познаем… Как скучно был бы устроен мир, если бы всё состояло из познаваемого? Поэтому самое ценное в любом познанном – указание на непознанное, посылаемое нам непознаваемым…

* * *

Любая система должна выдержать экзамен на существование. И этот безжалостный экзамен бытия вынуждает ее к саморегуляции, совершающейся в рамках определенных возможностей. Но саморегуляция – это и есть внутренняя логика системы, ее далеко не всегда осознаваемая идея. Это и есть разум природы, существующий помимо человеческого ума. А может быть, ум человеческий – лишь частичное оформление бессознательного разума природы…

* * *

В чем целесообразность для той или иной системы сознающего себя разума? Казалось бы, для совершенствования этой системы? Но так ли? Ведь человеческий разум сплошь и рядом действует вопреки интересам системы. Более того, человеческий разум очень часто действует себе во зло. Остается предположить, что это как-то целесообразно если не для отдельного человека, то для социума. Очевидно, социум не совершенствуется по тому или иному, даже самому наилучшему, проекту, плану. Однако социуму для его развития нужны какие-то перспективы, варианты решений. Они приоткрываются людьми и реализуются в его саморазвитии. Вообще важен не столько план, сколько импульс, напор, потенция, которая и реализует себя при определенных вариантах развития. То есть надо предоставить жизни множество вариантов, а она сама найдет оптимальный. Он и окажется наиболее разумным, коль скоро будет утвержден повторяющимися циклами…

* * *

В природе всё циклично или волнообразно. К тому же у нее неисчерпаемый запас времени. А значит, возможность пробовать (и ошибаться), что заставляет природу «умнеть». Заставляет становиться гениальной в своих творениях. Механизм памяти-забвения (биологический, генетический) тоже служит саморегуляции и самонаучению системы – во времени.

* * *

Горький парадокс: животные лишены разума. Но их взаимоотношения с природой разумны, так как не нарушают равновесия природы, не отравляют окружающей среды. Люди – одарены разумом. Но по отношению к природе ведут себя в высшей степени неразумно, разрушая «дом», в котором они живут, – окружающую среду, подрывая основы своего существования. Странно: разум на службе у неразумения! Безумный разум?

* * *

Понятие конечного оказывается лишь утешительной иллюзией. Иллюзией – понятного. Мы занимаемся игрой с иллюзиями. А за ними – реальность бесконечного. Вещь в себе. И, может быть, большее, что нам дано, – подозревать о ней.

* * *

Человеческое сознание не способно представить себе бесконечность как материальный объект. А если материя состоит из вещественных объектов, то и представить себе бесконечность вещественной материи невозможно. Можно купить одну розу, можно букет из пяти-семи-пятнадцати роз; можно, наконец, купить «миллион алых роз». Но всегда – в реальности – это будет конечное число. Счет, распространяющийся в бесконечность, – лишь унылая умственная абстракция. И вот возникает крамольная мысль – не имеет ли БЕСКОНЕЧНОЕ отношения к чему-то идеальному, принципиально неисчислимому? Ведь именно идеальное содержит в себе всё новые и новые возможности. Ибо оно как бы порождает их, сочиняет… Как легко обожествить бесконечность! Особенно, если увидеть в ней творящее начало… Бесконечное продолжение одного и того же – отдает бессмыслицей.

* * *

Если мир бесконечен, и не только количественно («дурная бесконечность», по Гегелю), но и качественно, то в нем всё возможно. Бесконечность – это все-возможность. Всемогущество бесконечности лишь на каких-то участках создает для себя (или избирает) правила игры, как, скажем, поэт добровольно использует сопротивление материала – размера, рифмы, синтаксиса…

* * *

Бесконечность способна соблазнять нас как беспроигрышная лотерея. Поскольку у природы неистощимый запас времени, любое сочетание элементов, составляющих некую систему – в принципе! – возобновимо, повторимо. И для каждого из нас брезжит возможность родиться вновь, в силу свободной игры случайностей, опекаемых законами статистической вероятности. Выпадает же в спорт-лото – пусть через очень долгий промежуток времени! – уже бывшее когда-то сочетание 6 видов спорта. Все же, трудно себе представить, что случайно выбрасываемее буквы – даже в бесконечности времен – когда-нибудь сложатся в «Войну и мир» или хотя бы в небольшое стихотворение Пушкина. Творчество, хотя и включает в себя игру, в глубинной сущности своей не есть игра случайностей.

* * *

Хочется в бесконечности увидеть возможность всего. Тогда и чудо возможно. Пусть для него и необходимы свои «удобства» – условия места и времени. Понять бесконечность можно только как вечную возможность другого, нового.

* * *

Казалось бы, осознание бесконечности познания должно было бы парализовать человеческий разум. Тем удивительнее, что человек, все же, стремится к познанию, жаждет его. Как будто так человеку предназначено, предписано…

* * *

Исследование частностей, знакомство с их особенностями должно подразумевать ожидание чего-то принципиально другого – в целом. Ибо переход к системе целого – это переход в новое качество, в новое измерение. Кажется, на этом стоит вся иерархия мира.

* * *

Разговор с Н. А. Дмитриевой. Она написала работу об интерпретации. С разговора о ней и начался наш спор. Нина Александровна заметила, что очень многое зависит от нашего восприятия. Это как тот множитель, на который перемножается некое число – рассматриваемый «предмет».

– Да. Но если множимое равно нулю, – возразил я, – художник Н., например?

Нина Александровна как бы уходила в сторону… А потом воскликнула;

– Что вы всё со своим Н! Конечно, должно быть и произведение искусства, и его ценность. Но она – вещь в себе. Непознаваемое…

– Да, – ответил я, – но почему-то непознаваемое и инспирирует наши посягновения познать. Как ни парадоксально, но мысль о непознаваемом, о бесконечности и непостижимости ее, не парализует нашего сознания и познания, а, напротив, взывает к нему!

– Зов бесконечности, – сказала Нина Александровна, – это, да!..

В самом деле, заботой о непознаваемости мира терзаются существа, познающие его, – люди…

Москва. 22. 05. 87
* * *

Осознание человеком (в отличие от животного) собственной смертности как бы получает компенсацию. Неожиданное вознаграждение приходит из бездны бесконечности, разверзающейся над ним. Ведь перед ликом её – мы дети и всё всегда вначале. Она утешает и завлекает нас тем, что нечто – и самое таинственное и значимое! – еще впереди…

Зарождение мечты

Приятель был года на два, на три младше меня. Мне было лет 9, ему – 7 или даже 6. И на день рожденья он подарил мне игрушку – огромную собаку, грубо сделанную из папье-маше и аляповато раскрашенную. Эта собака была мне совершенно ни к чему и как бы обижала своей никчемностью. А ведь подарок был – от чистого сердца. Мой друг подарил мне то, что, конечно же, хотелось бы получить ему самому! Пожертвовал, так сказать, своим заветным!..

Помню и другой подарок. Однажды отец принес большой сверток. И в нем оказалась роскошная модель яхты. – Голубой, с белыми парусами. Всё, как настоящее, только маленькое. Рассматривать – интересно. Но и с ней делать было нечего. Что такое яхта без воды? Пускать на Неве – с гранитных набережных – не очень-то удобно!.. Так она и пылилась наверху шифоньерки. Но, может быть, и отец, как тот мальчик, подаривший огромную собаку, подарил мне нечто для себя очень дорогое? – Модель какой-то неосуществленной своей мечты?..

* * *

Все грезили Арктикой, полярными сияниями, белыми медведями. Нужно было немедленно отправиться туда! Мечта, чтобы соприкоснуться с реальностью, должна была сию же секунду начать осуществляться. Мы с Гулькой решили строить БАРКУ. (Именно «барку», не «баржу» – очевидно, покоряла романтика слова). Но где взять материал для воплощения мечты? Это было главной проблемой. Возникла идея: выломать доски задней стенки у кухонного стола, принадлежащего сердитой соседке. Она была в отъезде. Но доски оказались очень тонкими. Позвали Шурку, гулькиного двоюродного брата, сына дворника. Он всё быстро понял и притащил досок от каких-то ящиков. Однако на барку строительного материала пока всё равно было недостаточно. Ну, что ж, будем сколачивать киль, ведь барка не может обойтись без киля! А там – посмотрим! За дело взялись с вдохновением и азартом. И за вечер, хотя и с немалыми трудами, киль был сколочен! Мечта НАЧИНАЛА осуществляться. Собственно, этого оказалось вполне достаточно. Наша энергия, жаждавшая действия, получила разрядку. А сознание, продолжавшее жить мечтой, вполне устраивал распространенный еще в средневековых изображениях символический принцип «парспротото» – целое по части. Этого хватало, – на какой-то срок: по законам детства завтрашний день открывал новую эпоху, принося с собою другие увлечения и заботы…

* * *

Желуди!.. Ими набивались полные карманы. Но смысл собирания был вовсе не в их использовании, а в самоутверждении. (Осеннее богатство без сожаления выбрасывалось вместе с мусором по весне!) Суть азартного сбора желудей была в обретении собственного могущества. Среди дворовых ребят возникала своя иерархия удачи и неудачи. Королем был тот, у кого от множества желудей оттопыривались карманы. Маслянисто-тусклым блеском они напоминали патроны. И это было серьезно…

* * *

Детство не знает иерархии ценностей и потому для него важно всё – и характер рвано ограниченных полос арбуза, и цвет вдруг раскрывающейся розово-красной, мерцающей капельными звездочками влажной мякоти, и темнота удивительно скользких, упрыгивающих семечек… Детство жадно цепляется за каждую мелочь. Не оттого ли его время так насыщено событиями, которые переживаются остро и свежо, часто – впервые. Это время более ёмко, чем время зрелости. Зрелость – целеустремленность, специализация интереса и – соответственно – «невиденье» того, что к нему не относится. С годами некий луч нашего внимания становится всё уже и уже. Всё второстепенное отсекается.

* * *

С возрастом – это замечено – время летит всё быстрее. Оно как бы протекает меж пальцами, мы не успеваем его пережить, распробовать, вкусить. Ослабело наше сцепление со своим временем. И это время уже не наше, а тех, кто моложе нас. Возможно, это происходит отчасти потому, что «впечатленья бытия» всё более становятся знакомыми, теряют новизну. Они уже сразу укладываются в готовые ячейки стереотипов. Превращаются в знаки самих себя – прежних. В психологическом смысле время измеряется масштабом переживаний, эмоций.

* * *

Молодости важно оторваться от прошлого, чтобы сделать шаг вперед. Поэтому её эмоциональная доминанта – отрицание, неприятие предшествующего, критика. Зрелость, напротив, начинает ощущать свою преемственность с прошлым, с культурой. И уже не рассматривает культуру прошлого как инструмент насилия.

* * *

Личность в основе своей связана со временем, суть которого в превращении множественного – возможного – в единственное и как бы необходимое. Реализуя время отпущенной ей жизни, личность «избирает» и «строит» себя. Формирует свою непохожесть – осуществляется. И не только внешне, но и внутренне нас «вытачивает» время. Мы отягощены бременем своих прежних выборов, бременем своей судьбы.

* * *

Старшие так изменяют мир, что им – привыкшим к его «наличности» – очень трудно приспособиться, притереться к чему-то новому. Как правило, они отторгают от себя это новое, дабы облегчить свое расставание с миром, так сказать, хотя бы морально. И – «отпадают», уходят. Молодым же ничего не остается, как приспособиться к миру, каким бы он ни становился в своих изменениях. Любые изменения гораздо легче оправдываются «с точки зрения молодости». Миф, якобы, всегда прогрессивной новизны – это то, что дает возможность адаптироваться к новым обстоятельствам и жить дальше.

* * *

…Мне так часто хотелось сказать ему, человеку, которого я считал своим духовным Учителем, – дорогой Глеб Иванович, мы – прекраснодушны! И – в своем прекраснодушии – не адекватны действительности. И потому – объективно – религиозны, хотя, вроде бы, и атеисты… Но вырастал вопрос: откуда берется антипрактицизм, потребность в отдаче себя другому, другим? Ведь всё это противоречит «здравому смыслу»! И – встречает скептические усмешки…

* * *

Мой бедный Учитель!.. Как и в прошлый раз, он удивленно, с детской непосредственностью восклицал: «Да что ты!»… Будто рассказанное мною слышал впервые, хотя я уже не раз ему об этом говорил. Значит, он уже не мог запомнить что-то новое. Его внутренний мир выстроился, затвердел и замкнулся. В нем была своя ясная невозмутимость. И не воспринимая, отбрасывая всё то, что ему противоречило, пыталось изменить его, а значит, как бы и разрушить, – он защищал себя. События внешнего мира уже не срастались с его душой. Душа готовилась к отлету…

Я по-прежнему любил его. Но уже не мог общаться с ним по-прежнему… Наш разговор происходил примерно так:

– Так что ты сейчас делаешь?

– То-то и то-то.

– Да… Ну, а мама-то как?

– Очень слаба, еле ходит…

– А что на службе?

– То-то и то-то.

– Надо же!.. Ну, а мама-то как?

– Когда передвигается, держится за стенку. Всё болит…

– Ну, а как с женой отношения?

– Спасибо, ничего…

– Ну, хорошо… А мама-то как?..

* * *

Он знал мою маму еще по довоенным годам. Она приводила меня в Художественную школу, что была на Кировском (Каменноостровском) проспекте, в особняке Витте. Я занимался там с 36-го года. И может быть, мама моя виделась ему еще молодой и красивой женщиной, о которой он действительно, а не просто ради дежурной вежливости хотел узнать. Но казалось, время, которое в молодости мы почти не ощущаем, становилось для него всё более непреодолимым. Каждой новой минутой оно снова оглушало, контузило. Память уже не могла противостоять ему. И время обрушивало на нее волну за волной, сразу же смывая то, что записывалось на песке памяти…

* * *

По сути – вся культура это то, что восполняет недостатки индивидуальной памяти, стремясь противопоставить времени наиболее надежные «записывающие устройства», писать не на песке. Пирамиды, менгиры, каменные бабы рассчитаны на века. Об этой великой традиции не дает забывать пародия на нее: стремление людей «увековечиться» – начертать свои имена на стенах домов, а еще лучше – на скалах.

Помню, в Хосте мы с Нонной отправились на гору Ахун, на вершине которой стояла башня. Поднялись по лестнице, и на зацементированной, а может быть, каменной площадке перед нами предстала надпись. Надпись, оставленная не мелом или краской, а чем-то выдолбленная: «Тютюнниковы». Представилось, как супруги Тютюнниковы, приехавшие откуда-то издалека (почему-то казалось, из Сибири), склоняясь к полу, на корточках упорно долбили буквы своей фамилии. Этими людьми тоже руководило побуждение противостоять времени, его разрушающему – несущему забвение – воздействию…

* * *

Однако я вспомнил о Глебе Ивановиче Орловском… У него, конечно же, был свой Бог. И этим Богом было искусство. Ему он поклонялся, в него безоговорочно верил. Это была вера в преображающую силу искусства. Силу, способную реализовать наши мечты. Или хотя бы дать возможность воспринимать действительность сквозь призму искусства, сквозь призму творчества. Мой учитель служил своему Богу без малейшей показухи, с полной самоотдачей. Его вера и делала из него неисправимого мечтателя, поведение которого нередко могло вызывать улыбку. Но эта вера давала тот ориентир, без которого, – я убежден, – жизнь была бы неизмеримо беднее…

Первые самостоятельные шаги

Странно… Но между мной и моими родителями не было пресловутого конфликта отцов и детей. Должно быть, я понимал: для меня делают всё, что могут. А если не делают, – значит, не в состоянии этого сделать. Потому я никогда ничего не просил, не выклянчивал. Мои вожделения, если они и возникали, то гасились сами собой – пониманием, сочувствием к старшим.

Конечно, и меня чем-то радовали. Но не баловали, не осыпали подарками по малейшему моему капризу. Был, пожалуй, случай… Мы с мамой – мне лет 8–9 – оказались в ДЛТ. И в отделе игрушек я зачарованно замер перед авиаконструктором. Темно-голубым авиаконструктором, из деталей которого можно было самому, с помощью винтов и гаек, составлять модели самолетов. Хочешь – монопланов, хочешь – бипланов… Наверное, я закусил губу, но ни слова не проронил. Однако мама, стоявшая рядом, почувствовала, какая страсть обуревает меня. И купила конструктор. За 30 рублей! По тем временам немалые деньги! Думаю, это был едва ли не единственный сюжет подобного рода. Потому он мне так и запомнился…

А самый трудный – переходный – возраст пришелся на Войну. И тут, что называется, клин вышибался клином: само время было трудным. И в эвакуации, помимо учебы, приходилось делить с родителями все заботы. Сажали и выхаживали, как могли, картошку. На двух участках – километрах в 2—3-х от дома. Урожай – в мешках – таскали на себе. В основном мне приходилось ухаживать за ближним огородным участком на территории завода, где вахтером работала мама. Овощи требовали почти каждодневной поливки, прополки. И я ничуть не тяготился этой нагрузкой. Ведь это – для семьи и для себя самого. Потом – интересно: как это? – Из семечек, почти соринок – и вдруг! – ростки!

Первая моя «зарплата» – поллитровая бутылка водки, которую мне выдали (по талону) за оформленную мной к празднику 7-го ноября стенгазету для строительного Института, где работал отец. Мама выменяла на что-то съестное эту «ценность», и тогда выполнявшую роль «твердой валюты». – Как постоянно выменивала на барахолке и еще какие-то вещи из нашего небогатого запаса, который удалось захватить с собой.

А выехали мы из Ленинграда 31-го июля, – шел 41-ый год. Отца, которого с колонной автомашин в составе истребительного батальона, отправленного на Лужское направление, я проводил из Летнего сада (где формировался батальон), в первые дни Войны, Институт отозвал обратно. Когда мы уезжали, Ленинград еще не бомбили. Но в пути – по краям железнодорожного полотна – то тут, то там валялись разбитые вагоны, грузовики, трактора; как маленькие озерца проплывали воронки от бомб, наполненные водой. Раза два-три поезд останавливался, и мы ссыпались в ближний лесок, где, как ни в чем не бывало перед нами, растянувшимися на траве, покачивались лиловые колокольчики…

А потом опять тряслись, – на самодельных полках большого товарного вагона (пульмана), напоминая каких-то нервнобольных. И так – несколько дней, вместивших в себя множество впечатлений. До города Саранска.

В 41-м году мне исполнилось 13. Соответственно: в 42-м и 43-м – 14 и 15 лет, – возраст определения жизненного пути. Перед Войной я успел проучиться один год в Средней Художественной школе при Всероссийской Академии Художеств. И в Саранске, – хотя и отыскал местную Художественную школу, размещавшуюся в обычной избе, правда, – с большой горницей, уставленной фикусами и завешенной гипсами (атмосфера в школе была самая домашняя!), все же, настоящей среды не хватало. Я остро это чувствовал и боялся упустить время. После окончания семилетки пришлось бы идти на завод, к станку, как пошли мои ровесники. Но у них был технический уклон. Я же хотел продолжать свое ученье.

Какими-то непростыми путями мне удалось узнать, куда эвакуировалась Академия. Тайком от родителей я отправил в Самарканд (в библиотеке, то бишь, в книжном шкафу местной Художественной школы я наткнулся на какой-то журнал с самаркандскими минаретами, подогревавшими мою мечту!) письмо и… получил вызов из СХШ. Пожалуй, он оказался и моим единственным «вызовом» родителям. Не помню, где в то время был отец. Возможно, на строительстве укреплений по Суре. Или, скорее, в командировке. Но он (всегда и подчас довольно прямолинейно побуждавший меня к рисованию), конечно, не возражал бы. Но – мама! Какой сюрприз преподносил я ей! Сейчас я ломаю голову и удивляюсь – почему не возражала она?! У нее не было и тени сомнения – отпускать меня 15-летнего мальчишку, единственного сына, через всю – переживавшую страшнейшую Войну – Россию, куда-то к черту на кулички… В Среднюю Азию…

Оставаясь фактически совсем одна, она вправе была бы запретить мне мое столь дальнее и в общем-то рискованное «путешествие». Но она этого не сделала, – ведь и сама когда-то «ушла из родительского дома», уехала учиться в Саратов, а потом – в Москву. К тому же, несомненно, понимала, что, привязывая меня «физически», она отдалила бы меня от себя духовно. (А для нее последнее – всегда первенствовало!) И напротив: разлука еще более усиливала доверие между нами и – бессловесное понимание. А шел 43-ий год. Бомбили Горький. И как повернется дело, как порешит История, еще никто не мог знать…

И вот мы с мамой в Рузаевке (тогда – день езды от Саранска), крупной узловой станции, через которую проходили поезда и с Востока на Запад, и с Севера на Юг, в Среднюю Азию. Залы ожидания – зрелище из тяжкого сна. Вповалку спали, лежали гонимые судьбой люди. В основном – освобожденные из мест заключения, а также – казахи, узбеки… Все изможденные, с болезненными, пыльными лицами. И – во вшах. Сидели – очумело чесались.

Билет – по вызову – мы купили еще в Саранске. Но прокомпостировать его оказалось невозможно; «мест нет». И в поезд – не попасть. В столпотворении, помимо отталкивающих локтей, срабатывали и какие-то заградительные меры… Измотанные и расстроенные, мы вернулись домой. Но и тут мама не отговаривала меня! И, несмотря на неудачу первой попытки, через неделю мы снова отправились в Рузаевку. Кругом творилось то же, что и в прошлый раз. Но когда подошел поезд, мама сумела подмигнуть проводнице, показав из-за полы ватника поллитровку, припрятанную за пазухой…

Так мы расстались – неведомо на какой срок. Так началась моя самостоятельная жизнь.

Конечно, мама не могла не тревожиться за меня; не опасаться, отпуская меня в неизвестность, за мою судьбу. (Это – вдобавок к ее переживаниям за Нюру, оставшуюся в блокаде!) Но за мое поведение, насколько я понимаю, она ничуть не тревожилась. Знала, что ничего худого я не сделаю, не «собьюсь с пути». Полностью мне доверяла. И я, наверное, еще не вполне осознанно, чувствовал это доверие и не мог его не оправдать. Доверие – обязывало.

Поначалу я был упрятан в угольный тамбур. И стоял почти всю ночь, смотрел в зарешеченное окно, размазывал по щекам слезы. Кругом уже лежал снег. Было начало ноября. И только луна неотступно следовала за мной – летела вместе с поездом, упрямо пробиваясь сквозь обнаженные ветви деревьев, проносясь над их вершинами. Лишь под утро проводница пустила меня в вагон, предоставив третью, багажную полку. И для меня начался уже как бы вполне обычный путевой быт, тянувшийся, должно быть, не меньше недели.

Я оказался в офицерском вагоне. Лейтенанты, капитаны… Кто – ехал на побывку, в отпуск, кто – из госпиталя. Наверное, потому и настроение у них было приподнятое. Но, кроме того – их озаряла душевная щедрость, питаемая, как я теперь думаю, чувством своей правоты как поколения, на долю которого выпала задача спасения Отечества. Это были добрые люди. Ни у кого из них не возникло и малейшего сомнения по поводу законности моего пребывания в их среде. Никто даже не спросил, как я затесался в их вагон! Я сказал, что еду учиться – в Художественную школу при Академии, в Самарканд. И это не только сняло все возможные вопросы, но и встретило полное понимание и даже – уважение. «Учиться едешь? – Молодец!»

Душой компании – был старший лейтенант Сусанов. (До Войны он работал в каком-то клубе с Лебедевым-Кумачем). Заводной, веселый рассказчик, не избегавший в своих повествованиях и историй, связанных с личными похождениями. Он сказал как-то: «Ну, что у тебя козлиный пух на подбородке, – давай, обреем!» И меня торжественно посвятили в «мужское сословие».

Еще в купе ехал бледный черноволосый капитан с характерным еврейским профилем. Он спросил: «Нарисуешь меня?» В вагоне трясло. Карандаш дергался. И не знаю, что уж у меня получилось на тетрадном листке в клеточку. Но капитан посмотрел и – «признал себя». Все подтвердили: «Похож!» Он взял и спрятал рисунок, а в знак благодарности сам предложил мне прокомпостировать мой билет. Сошел в Ориенбурге, где поезд стоял довольно долго и «узаконил» мое существование в офицерском вагоне. Ведь до этого я ехал как бы зайцем и очень боялся, что меня «попросят»…

Помню главное мое чувство от встречи с этими веселыми и душевно открытыми людьми: я среди них – свой, как младший брат – среди старших.

Как-то ночью, на одной из станций вдруг раздался дикий крик: «Не дашь матрас – психану!» – Сообразительная проводница быстро погасила шум – нашедшимся, конечно же, матрасом. А новым пассажиром оказался капитан – летчик, с которым мне еще предстояло встретиться.

…Подолгу глядя в окно на медленно колышущиеся степи, где порой глазу не за что было уцепиться, и сочиняя стихи, (пытаясь сочинять, ибо получалась в основном первая строка: «Я навстречу солнцу качусь…»), через какое-то время я, наконец, доехал до Ташкента. Языком суровых лет Ташкент был осмыслен как место, где всё тащат. То есть крадут. И я крепко прижимал к себе чемодан со своими пожитками. До Самарканда – еще день езды. А поезд – надо брать штурмом. Кое-как я пристроился между вагонами на переходе, где под ногами ходили железины. Сильно продувало, и я замерз. Хотя утро было солнечное, но под зелеными, усыпанными плодами, деревьями на траве лежал иней. Только к вечеру, когда поезд вошел в горы, удалось протиснуться в блаженно душный тамбур вагона. В тесноте какие-то солдатики, видно, из музыкантской команды, пели тогда лишь появившуюся песню: «Темная ночь, только пули свистят по степи…»

И в Самарканде, встретившем меня очень редкими огнями, ночь была и впрямь темная. Непроглядная. Куда идти? Куда деваться?.. Вдруг слышу: «А ты что тут делаешь?» – Знакомый по офицерскому вагону (впрочем, там мы с ним и не перемолвились!) капитан-летчик, тот самый, который грозил проводнице: «Не дашь матрас – психану!» Я объяснил, что не знаю, куда идти. «Ладно, завтра утром разберешься – идем со мной!» (Сейчас я поражаюсь, что у меня не возникло ни сомнения, ни недоверия!) Пошли. В сплошной темноте. Но капитан шел среди дувалов, как по своей квартире. Останавливаемся перед каким-то домом. Он стучит. За дверью – женский голос. «Люся? – Открой, это я». Входим. Что-то вроде общежития или дома крестьянина. «Вот, устрой нас с другом». Комната. Две постели. Чистое белье. После дороги – блаженство! Так мы и проспали до утра. Никакой платы никто с меня не спросил. «Счастливо!» – сказал летчик. И – всё… К стыду своему, я даже не спросил, как его зовут.

Выяснилось, что Академия – совсем неподалеку, в здании обычной школы, на улице, по которой дважды в день ходил в Старый город крикливый паровозик-кукушка, а иногда улица наполнялась плывущим звоном колокольцев, – величественно колыхаясь, передвигался караван верблюдов. Экзотика! А в интернате жили впроголодь. И мамину заботу – реально – я ощущал всякий раз после того, как, продав на барахолке очередную рубашку, из тех, что мама напихала мне в чемодан, покупал грецкие орехи, урюк, изюм или рис – варил с другом на костерке кашу.

Мама оставалась в Саранске совсем одна. Отец в это время уже вернулся с Институтом в Ленинград. А мама не поехала – ждала меня. И в марте 44-го, когда Академия реэвакуировалась из Самарканда в Загорск, я по пути, сойдя с эшелона, «завернул» к маме… Привез ей немного урюка и полмешка (килограммов пять)…соли. Когда я жил еще в Саранске, то, что-то делая на кухне, нечаянно выронил банку с солью, и она почти вся угодила в крысиную дыру. К тому времени, когда я навестил маму, соль уже не была драгоценностью. Но я как бы исправлял свою оплошность, хотя мама меня за нее и не бранила…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4