Современная электронная библиотека ModernLib.Net

In medias res

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лев Мочалов / In medias res - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Лев Мочалов
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


* * *

Когда-то меня поразила – уходящая в историю – геометрическая прогрессия числа моих предков: родителей – двое, бабок и дедов – четверо, прабабок и прадедов – восьмеро и т. д. Словом, ко времени Куликовской битвы мои предки – весь народ. (Я как-то высказал это соображение Илье Фонякову, и он оформил его в собственных стихах). Но дело не только во впечатляющей арифметике. Суть в том, что (прежде всего!) через своих прямых родственников мы приобщаемся к народу. И народ предстает перед нами – нет! – входит в нашу жизнь (становясь чем-то сокровенным) – лицами наших родных, самых близких. Ими – повернут, обращен к нам. И у меня эти лица добрые. Души добрые… Они принадлежали людям бесхитростным и праведным. Были ли у них свои слабости? Конечно, были. Но добрые качества перевешивали. Среди них не было стяжателей, хапуг лжецов. Все работали, не щадя себя. Жили – заботой о детях. А мама и Нюра – вообще натуры редкостные по своей преданности и самоотверженности. Самоотверженность и жертвенность – «доказательство» их любви, их святости. Для меня, во всяком случае… И они – прежде всего! – мой народ…

Да и отец вовсе не был персонажем отрицательным. Ну, увлекался женщинами. Выпивал. Но, может быть, в те времена и трудно было иначе («Отважно пил со стукачами, дабы лояльность доказать», как писал я о нем в шуточном юбилейном поздравлении к 70-летию). Работать-то отец умел. Его ценили и коллеги, и ученики. Дома – до Войны – стоял его чертежный стол под лампой, движущейся на роликах. И сколько раз, бывало: просыпаясь ночью, я видел в щель из-под двери – полосу света из соседней комнаты. Отец работал.

Вокруг сюжета о воробыше

«Как ныне сбирается Вещий Олег» – начинал патетически декламировать отец.

Это было именно декламацией. Она возбуждала, завораживала своей чеканной поступью, затягивала куда-то своим властным течением. Но я уже знал, что Вещий Олег должен погибнуть. Коварная змея, шипя, непременно выползет из конского черепа и – ни за что! – смертельно ужалит Вещего Олега. Я не хотел его смерти. Я боялся ее, каким-то краешком детского разумения догадываясь, что это и МОЯ смерть… И чтобы не допустить ее, не дойти до нее, крепко-накрепко затыкал уши, а вдобавок кричал во всю мочь и топал ногами.

Отец прекращал декламацию. Но явно не понимал меня…

* * *

…Не так-то легко было отличить правый ботинок от левого. Еще труднее – попасть в дырочку ботинка размахренным шнурком. Немножко лучше окружающий мир виделся исподлобья, в прищуре… Мама заметила эти прищуривания и отвела меня к врачу. Он прописал очки.

Двор отреагировал сразу же и четко, по законам стаи отторгая отклонение от нормы. Моя беда – мне же ставилась в вину. Очкарик! Четырехглазый! Слепой! – Дразнилка выделяла, отчуждала, давала неоспоримую санкцию не допускать в особо серьезные игрища и затеи. Правда, как выяснилось, с помощью очков (+5) иногда удавалось прикуривать от солнца. Это несколько повышало мои акции, как-то примиряя обитателей нашего двора со мной. При том, что аргумент «Уйди, очки разобью!» всегда был наготове.

Но клеймо отчуждения оказалось и тем, что заставляло, замыкаясь в себе, задумываться, сосредотачиваться на тех вещах, которые – в противном случае, – возможно, меня бы и не задели. Отчуждением подстегивалось пробуждающееся самосознание. Иго – со временем – переплавлялось в благо…

* * *

Ну, конечно, помнишь, не можешь не помнить: мы сидели на скамейке в сквере недалеко от метро «Парк Победы». Что-то пережидали и ели мороженое. Рядом, у наших ног, чирикая и трепыхаясь, прыгали воробьи. Как не понять – тоже хотели полакомиться! И ты стала бросать им кусочки мороженого. Они резво склевывали его, а ты бросала еще и еще… И был среди них, в их бойкой стайке, какой-то захудалый и нерасторопный воробыш. Тебе хотелось подкормить и его, поддержать невезучего. Не тут-то было! Дружный воробьиный коллектив не подпускал его ни к тому, ни к другому кусочку. Братья как будто были в сговоре и с единодушным азартом набрасывались на него, – клевали беднягу, оттесняя, отгоняя прочь. «Нормальные» воробьи отбраковывали «ненормального». Он был неполноценен и потому обречен. И помочь ему было невозможно… Воробьи учили нас уму-разуму. Разыгрывали притчу, суть которой давно угадывалась нами, но вдруг проступила с ясностью математического закона.

Много позже я прочитал в газете заметку о белой вороне, которую пришлось спасать, потому что на нее всем скопом набрасывались серые подруги. Ворона, вроде бы, не была неполноценной, но слишком выделялась среди своих сородичей. И ее ожидала та же участь, что и нашего воробья. Природу не переспорить, а она стремилась сохранить свой стереотип. Не случайно наш язык ввел «белую ворону» в поговорку, имеющую уже символический смысл. Да и каждый из нас – так или иначе – ощущал себя среди других «белой вороной»… Только «белые вороны» – из числа людей – становятся теми, кто начинает задумываться или заниматься нелепыми делами – рисовать, писать стихи…

Вспомнил я еще и давнюю ситуацию: в школе, где я начинал свое ученье, в нашем классе, был ученик по фамилии Верхушкин, – обсыпанный веснушками, рыжий. Вспомнил, как ему ни за что, походя, доставались щелбаны и подзатыльники.

Потом я даже написал стихотворение:

* * *

В каждом классе непременно

рыжий должен быть,

чтоб его

на переменах

можно было

бить! —

Потому что отвернулся,

лишь увидел

шиш,

потому что подвернулся,

потому что – рыж!

Среди умных – ну, конечно! —

глупый должен быть,

чтоб над ним работать

нежно,

направлять,

учить.

А иначе бы едва ли

в областях страны

сами умные узнали,

что они – умны!

Стихотворение шуточное. Но – с подковыркой. Тогда, в 50-е годы каждый пишущий мог легко стать предметом «дружеской» проработки, идеологическим козлом отпущения. Я уже вполне понимал это. И все же, не подозревал о том, что прикоснулся к одной из вечных и стержневых проблем человечества – проблеме «одного» и «всех».

* * *

Поскольку люди стали жить общественно, и поддержание универсализма общества в приспособлении к меняющимся обстоятельствам требовало специализации индивидуумов, коллектив сохранял (хотя и не всегда: пример Спарта, где слабых младенцев бросали в пропасть) «ненормативные» человеческие особи. Нестандартность человека могла сработать на пользу коллектива в определенных условиях. Всё же, по-видимому, нестандартность принималась до каких-то пределов. Консолидация членов коллектива всегда предполагала их нивелировку – в том или другом плане. Чему и служили заповеди, каноны поведения. – Писанные и не писанные.

* * *

Мне года четыре… И меня с группой других ребят нашего двора кто-то из взрослых вводит в большую комнату на первом этаже соседнего дома, тускло и, мне кажется, таинственно освещенную голой электролампочкой. Какой-то праздник. Скорее всего – 7-е ноября. Скопление народа, толчея, оживление и предвкушение чего-то особенного. Детям раздают подарки! Топчемся у столов, заваленных пакетами. Наконец, подходит и моя очередь. Но моей фамилии в списке нет. Мне подарка не положено. В памяти оседает чей-то голос: «Они богатые!» Лишь постепенно догадываюсь, что это о моей семье. Непонятно. Мы, также, как и наши соседи, ежедневно жарим картошку, варим пшенную или перловую кашу… Не в силах осмыслить, за что меня – ТАК, плетусь обратно к двери. Какая-то женщина подходит ко мне, как будто давно знает меня, начинает утешать. Тут до меня что-то доходит, и слёзы сами выкатываются из глаз, текут по моим щекам. Женщина гладит меня по голове, пытается чем-то угостить. Но я реву. Первый раз в жизни мне дали понять, что я не такой, как другие. Меня отделили, отсеяли, отсортировали. Я – не со всеми…

Ранние травмы – самые глубокие, остающиеся навсегда. И, вспоминая описанный эпизод, я уже не довольствуюсь той мотивировкой – они, мол, богатые; богатыми тогда могли быть разве что нэпманы, – еще не вполне придушенные. Богатство в те суровые годы – 32-33-ий – слишком бросалось в глаза. Скажем, если у кого-то из ребят появлялся – нет, не велосипед, – самокат! – они стали появляться года с 36-го, – это становилось событием всего двора. Суть заключалась в ином. Отец мой был архитектор. Вежливо изъяснялся даже с дворниками. Говорил культурно. Это все знали. Но это, видимо, и инкриминировалось ему как признак барства, принадлежности к интеллигенции. Интеллигенция же числилась «не своей», чужеродной и пребывала под подозрением. Ее надлежало укорачивать, показывать ей «свое место». Мне – четырехлетнему – и показали! – Не думая о том, какую честь мне воздают!

* * *

Как правило, чем-то выделяющийся человек вызывает реакцию неприятия, отторжения. Убить его, чтобы ассимилировать духовно, – вот закон отношений личности и коллектива, неповторимого и стереотипного. И посмертная слава убитому – покаяние перед ним. Так складывается и вновь, и вновь проявляется ритуал жертвоприношения. Он, в чем убеждает Фрезер, универсален для всех человеческих сообществ.

* * *

Страсть, злость, ярость – чувства животного. Покаяние – чувство человека. Лишь побывав животным, отдав себя ярости, человек постепенно осознает свою вину, приходит к покаянию и только тогда в полном смысле слова становится человеком. Человек – животное кающееся.

* * *

«Быть, как все» – это защитная реакция, направленная на то, чтобы достичь определенного среднего уровня массы и раствориться среди других. Реакция, призванная скрыть неуверенность в себе. Акт самообороны. А, может быть, и мимикрия…

«Где кончается село?»

Сон: кто-то показывает мне книжку. (Кажется, Клод Моне, – письма) – с прелестными, пушисто-нежными, как бы робкими рисунками. Они виделись мне очень отчетливо. И первая радостная мысль: «Покажу Асе!» И тут же – отрезвление: Аси нет. Как от толчка просыпаюсь.

* * *

Иногда, когда ей было особенно тяжело, и приходилось подолгу лежать неподвижно, она, преодолевая боль, все же подтягивалась на раме, прикрепленной к кровати, стараясь заглянуть куда-то вбок.

– Ты что? Там что-нибудь увидела?

– Да, нет. Так…

Потом, по прошествии скольких-то лет, мне тоже пришлось лежать больным на том же месте. И я часами смотрел на окно. Сквозь его переплет виднелся дом на противоположной стороне улицы. Трудно было пошевелиться. И окна дома напротив словно бы пристывали, примерзали к переплету моего окна. И хотелось сломать это впечатление. Доказать, что они настоящие, а не нарисованные…

* * *

Плакала (правда, очень редко): «Птичку жалко». Никакой птички не было. Но было усиленное, должно быть, болью, – чувство отпадения. Отпадения от всех, прощания с собой.

Еще до поездки в Москву (в специализированную клинику) Ася как-то призналась мне: «Папа, я уже устала… А главное – рвутся ниточки… Мечтала о телефоне у постели, а вчера – на каталке – подъехала к телефону в коридоре… А позвонить – некому! Кому я нужна?..»

* * *

Все доводы разума «за». Надо что-то делать. А значит, рисковать. Это дает хоть проблеск надежды. Но ляжет на операционный стол Ася, а не я, резать будут не меня, а её. Вправе ли я подвигать свое дитя на новые испытания, новые муки, которые могут и не принести результатов? Увы, нам не дано ведать, что мы творим.

* * *

Тебе необходима была надежда. Ты надеялась. И твоя надежда обязывала меня выбирать, принимать решения. Твоя судьба делала меня своим орудием: нельзя кормить надежду бездействием. Нужно хотя бы начать действовать. И то, что было очень и очень нелегко, – попасть в эту, недавно открытую (и разрекламированную!) московскую клинику, как бы подтверждало необходимость попасть именно в нее.

* * *

Старшая медсестра – женщина, одухотворенная своей уходящей красотой, – вскинула на меня серьезные и внимательные глаза. Нет, она не оттолкнула, не отвела в сторону мою руку, протягивающую ей коробку конфет. Должно быть, понимала, что это вовсе не взятка, а лишь подобие умилостивительной жертвы, глухой отголосок того, что некогда было приношением в храм. – Она с этим сталкивалась не однажды; и только сказала: «Зачем?» – протяжно посмотрев на меня; не с высокомерием, но с какой-то печальной отстраненностью, из далекого далека… Только впоследствии прорезалось значение этого взгляда. Да. Она была причастна к высшим силам, но и она ничего не могла сделать, – сверх того, что должно было произойти.

* * *

Положив на каталку, Асю оставили в больничном коридоре и как будто забыли о ней. Не дали даже одеяла. Она терпела, пыталась улыбнуться. Десять минут, пятнадцать, двадцать. Никого нет. Во мне всё закипало. Я пошел и разыскал дежурного врача. Не спеша, неуклюжей, развалистой походкой он подошел к каталке. Огромный, гориллоподобный. Еле сдерживая себя, стараясь не слишком повышать голос, я разрядился: «Как Вы могли оставить больную?» Он не обращал на меня внимания, что-то поправлял (или делал вид, что поправляет) в каталке. А когда я не выдержал и почти закричал: «Вы не думаете, что можете ответить?», он, выпрямившись, спокойно и внятно проговорил: «Перед кем?» На меня дохнуло таким холодом имперсональности, идущим не иначе, как из космических бездн, что я осекся…

Ася потом меня корила: «И чего ты стал качать права с этим мясником?» Как выяснилось после, он был хирургом. Но не нейрохирургом. И именно он делал Асе операцию.

Действительно, перед кем ему было отвечать?..

* * *

Доходило с большим опозданием: больница – это решето. Это лишь ускоритель процесса естественного отбора: одного – направо, другого – налево. Кого еще держит сама жизнь, тот не проходит в ячейки решета. А кого жизнь держит уже слабо – проскакивает.

Веселая миловидная медсестра несет по коридору наполненный шприц, даже не прикрыв его ватой…

* * *

По выражениям лиц, замкнуто-ритуальных, по скупым жестам и многозначительным сценическим паузам я читал или, скорее, реконструировал мысли врачей: «Мы не лечим. Мы разве что создаем критические ситуации, которые позволяют ускорить процесс – отделить жизнеспособных от нежизнеспособных. Мы – ассистенты судьбы, подручные, обеспечивающие декорум».

* * *

«Какой смысл бороться за жизнь человека, который сам себя хотел вычеркнуть из жизни?» – такова мораль большинства «нормальных» людей. Помню, как отреагировала чиновница из Смольного, к которой пришлось мне придти на поклон. Переспросила: «С четвертого этажа? На асфальт?» И – высокомерно усмехнувшись: «А теперь – жить хочется?»

* * *

Я доверял им, – врачам. И тем самым как бы участвовал в их заговоре. Заговоре профессионального бессилия. Они, видимо, гораздо раньше самых тяжелых дней считали Асю безнадежной. Дежурный врач, которому пришлось принимать ее смерть, сказал, имея в виду девушек, лежащих вместе с нею: «Ведь все они обречены. Днем раньше или чуть позже». Он хотел нас (меня и Нюру) утешить…

* * *

Прежде – в дедовские времена – приборы, с помощью которых брали кровь, стерилизовались на месте. И было много случаев внесения инфекции. Теперь их стерилизуют централизованно и «спускают сверху». Случаи заражения не прекратились и даже не сократились. Но была найдена формула коллективной безответственности. Когда «никто не виноват» (и не с кого спросить), – всех это устраивает. То, что нисходит сверху, нисходит от Бога.

* * *

В поведении и манере держаться Главного угадывалась своя философия. Докучливых родственников следует внимательно выслушивать, но ничего определенного не говорить. Очень важно поставить перед ними задачу. Скажем, какое-то лекарство мы получаем через два дня. Но пусть – уж очень заботливый и дотошный – папаша достанет его сам. Пусть побегает, поищет. Поднимет на ноги всех своих знакомых. Займется делом. И нас не будет тормошить. Пусть поизрасходует свой порох. Достанет – так успокоится на время. И будет уверен, что трудность поисков лекарства будет способствовать более успешному лечению: дефицитное – значит самое эффективное.

А еще лучше намекнуть, что, де, в недрах военных предприятий уже изготовляют некий препарат… Пусть отправляется за Жар-птицей!..

* * *

И когда человека уже нет, врачу никто не предъявит счет: исключен сам повод для тяжбы, предмет разговора. Ничему не поможешь, ничего не вернешь. А по записям в журнале всё и должно было так быть, как стало. В чем же тогда ответственность врача? Выходит, он всегда прав и никогда не ошибается. Коллеги же его не будут судить, потому что завтра сами могут оказаться в таком же положении. Это этика профессии, круговая порука посвященных, прикосновенных к игре жизни и смерти…

* * *

С «удачливого» суецидника и взятки гладки! А с «неудачливого» – уж извините! – Самоубийство – аномалия, извращение, таящее в себе вызов! И кроме физических мук, уж будь любезен испить чашу мук душевных. Да, ты (пока!) остался жив. Но ты не такой, как все. И не только потому, что покалечен. Но и потому, что думаешь иначе. Что ж, ты, каракатица, сейчас-то цепляешься за жизнь? За такую вот… А?..

* * *

После вливания крови, выражаясь терминами медицины, Ася дала температурную реакцию. «Странно, – сказал лечащий врач, – второй случай! Надо проверить поступившую партию». (Имелась в виду консервированная кровь). Он – лечащий – был добрым и примирившимся со всем человеком. И, пожалуй, подошел бы больше к роли священника, чем врача. Очевидно, он знал, что Ася умрет в воскресенье, 19 августа. И его в этот день не было. Принимал смерть Аси другой врач. Тот, который говорил в утешенье, что здесь все обречены…

Как я узнал потом, медсестра еще в начале дня сказала Нюре, отозвав ее в сторону: «Сегодня Ася умрет». Они знали… У них всё шло по расписанию. А мы шли утром в больницу, как обычно. Уже успев привыкнуть к маршруту, сначала на автобусе, потом в метро, через весь город. Шли с чувством оцепенелой надежды… Светило солнце. И только в мозгу у меня (подсознательная самозащита, заслонение?) назойливо крутилась какая-то дурацкая скороговорка. Но я и в мыслях не допускал того, что было уже предуготовано на сегодняшний день…

Ася обливалась потом. Я думал, что это кризис. Ведь, все-таки, было поначалу какое-то улучшение. Нюра постоянно меняла ей рубашки, – выносила то одну, то другую во двор, просушить на солнце. И заодно вдыхала глоток свежего воздуха, – она уже знала…

* * *

– Чем же она тебе не нравится? – спросил я Асю об Оле, её соседке по палате, тоже спинальнице.

– Она слишком хочет жить, – ответила Ася. И слово «слишком» было подчеркнуто интонацией. Это желание для Аси, как видно, выпадало из каких-то представлений о порядочности. Казалось неэстетичным, что ли.

Я возразил: «Ведь это естественно, человек и рождается для того, чтобы жить». Ася смолчала. Хотя довод мой явно не убедил её. У нее была своя позиция и своя правда. И она сама подготавливала себя к приятию своей судьбы. Искала аргументы. Но, конечно, ждала и их опровержения.

* * *

Всегда ли правильно судить «с позиций жизни»? То есть, предполагая жить дальше. Может быть, иногда человек вправе судить с позиций «после жизни»? И тогда – он более свободен? Может быть, потому и вызревает презрение умирающих к живущим? Ведь это – защитная реакция перед лицом вплотную приблизившейся смерти.

* * *

Но, возможно, она знала предел своей жизни, и жизнь эта вовсе не оборвана, а завершена, как и положено быть завершенной её жизни. – Подобно картине, оставленной в стадии эскиза, гениального намека, которую и невозможно, и не нужно продолжать: продолжишь – испортишь; закончишь – потеряешь счастливое озарение начала… Или это я, в очередной раз, сам себя успокаиваю, обманываю, ищу оправдания?..

* * *

И опять возникала потребность говорить о себе в третьем лице…

Не оттого ли что у него фактически не было отца как учителя, наставника, как старшего друга-мужчины, в нем самом обострилась эта жажда: возместить – ему недоданное, отдавая себя – своим детям. Причем, девочкам. Одна из них, старшая, с первых же лет взбунтовалась против «его» истины. В ней – в старшей – слишком давало о себе знать женское, непосредственно эмоциональное начало. Другая, более похожая на него и тоже очкарик, уловила то, что исповедовал он – приоритетность творческого устремления, восприняв «его» истину со всей доверчивостью, серьезностью и пылом. По силам ли была ей эта «истина»?

* * *

Как отец мог не желать сына? И возможно, его второе дитя догадывалось о сокровенном отцовском желании и ощущало себя без вины виноватым? И, наверное, стараясь походить на отца, предъявляло к себе завышенные и даже чрезмерные требования. Девочка неосознанно искала в себе мальчика. В нравственном смысле она была максималистом. В физическом же – нескладешкой. Спотыкалась там, где легко пробегала ее старшая сестра.

* * *

Вот и повторяй, повторяй: «Дитя мое, прости меня!.. Я, бог-отец, отвечаю за всё произошедшее. Я не только послал тебя на крестные муки, главная моя вина в том, что я передал тебе бремя представлений, оказавшихся для твоей земной ипостаси непомерными. Непомерными именно потому, что ты приняла их – как свое, кровное»… Но мог ли я не стремиться передать тебе самого для меня дорогого?

* * *

Мать девочек погибла, когда одной было 8, а другой 5 лет. Ему приходилось совмещать роли матери и отца. Но заменить мать, конечно, он не мог. А отцом для каждой из них он оказался разным. Младшая, нуждавшаяся в его поддержке, тянулась к нему, а это не могло не вызывать ревнивого отторжения старшей. Получалось, что любил он только младшую. И – будто бы! – во всем ей потакал. А он лишь стремился ее защитить, подстраховать…

* * *

Вместе с чертами лица она унаследовала от него те же диоптрии. Когда еще не носила очков, надевала тапки на «безразличную» ногу. Это выражение стало семейным присловьем: у Аси опять всё «на безразличную ногу». Он-то помнил, как неимоверно трудно было ему в детстве зашнуровывать ботинки: металлический наконечник очень быстро соскакивал со шнурка – и попасть растрепавшимся концом в дырочку составляло сущее мученье. Потому он не только понимал, что её нельзя оставить в состоянии беспомощности и сам постоянно старался помочь ей, но и чувствовал её изнутри, как себя. И, наверное, тем больше было искушение творить её по своему образу и подобию. Это ли не было грехом?

* * *

О чем же был этот последний Большой Разговор? Не помню. Начисто ушло из памяти – будто и не было самого предмета разговора. Не помню, и с чего он начался. Вроде бы, с какого-то чисто бытового ничтожного повода. Но – подобно обвалу от малого камушка – обрушился лавинообразно. Как сон, его трудно пересказать, но от этого он для меня не менее реален. Сохранилось в памяти лишь волнение того разговора, нервная, мучительно-запинающаяся интонация, составляющая смысл его катастрофической мелодии. Должно быть, смысл этот уплотнился со временем и – в перспективе лет – обозначился как разреженный туман, сгустившийся по мере отдаления от него…

А было это, когда жить оставалось Асе несколько дней. Когда на нее периодически накатывали приступы озноба. В кратком промежутке между ними. Она в чем-то меня упрекнула и продолжала настаивать, возводя из ничего свою обиду. Я, не чувствуя себя виноватым, так как, по-моему, претензии были нелепы, оправдывался, возражал. И, должно быть, слишком горячо. Да, да, не следовало мне с такой одержимой настойчивостью отстаивать свою правоту. Какое затмение на меня нашло? – Она ведь искала признания, оправдания, что, может быть, хоть немного помогло ей существовать. Её упреки были как бы последним вызовом жизни. Последней надеждой на то, чтобы закрепиться на этом берегу. Если бы я принял их! Несмотря на всю абсурдность предъявляемых мне обвинений, я должен был «покориться». Признав себя виноватым, я признал бы правой её. Правой – «сейчас», а не «потом», когда её уже не стало, и когда всё равно на меня легла вина перед нею. Мне было предложено такое испытание, которое я не выдержал…

Словно уже эхом самой себя, она еще продолжала меня упрекать, а я – как будто о чем-то начиная догадываться – умолк. И только гладил и гладил её руки. Но она уже отплывала, и незримый прогал между нами безмолвно ширился…

* * *

Я спускался в кабине лифта с женщиной-врачом, очень внимательной, почти кроткой, напоминавшей ангела. Она только что смотрела Асю. Это было в пятницу. Ася умерла в воскресенье. И вот, в кабине лифта, она – врач-ангел – говорила: «Всё еще совсем не безнадежно». Может быть, ангел жалел меня?..

* * *

Бессмысленно добиваться от врача, чтобы он явил «истину». У него всегда есть оправдание: «Я не Бог». И как бы ни было безнадежно положение больного, врач должен поддерживать веру – его и его близких – в чудо. В то, что иногда случается, но во что он сам не очень-то верит. И только тогда, когда наступит конец, он скажет: «Всё было предрешено». Хотя вчера еще говорил: «Да, нет, не всё еще безнадежно». Тогда надежда была его святым сомнением в правоте науки.

* * *

Как белка в колесе… Вновь и вновь живу тем последним днем Аси. И не выйти из него. Не вырваться из этого круга воспоминаний. Стремительно пробегаю их, как будто где-то, все-таки, затерялся поворот сюжета в другое русло…

* * *

Трезвые люди говорят: «Пусть жестоко звучит, но поставлена какая-то точка». Со стороны всё ясно…

Борьба за жизнь Аси – всех нас держала. Своим горизонтальным положением она заставляла нас чувствовать свою «вертикальность». А теперь хочется упасть и не подниматься. Пустота… Зияние пустоты…

И всё звучат ее последние слова, сказанные Нюре, пославшей меня домой за боржомом, якобы, необходимым для Аси: «Папочка, наверное, заблудился»…

* * *

Как будто в боржоме было дело. Как будто он был той живой водой, которая могла принести спасение! – Я сам себя убедил в этом и поверил в это. И мчался на такси через всю Москву, туда и обратно.

Когда возвращался, – над домами, в перспективе улиц, – лопающимися почти одновременно ракетами дымно расцветал салют. Был какой-то праздник… Ася, как потом рассказала мне Нюра, тоже видела этот салют. Спросила: «Что это?» – Нюра ответила. – «Ладно, – сказала Ася, – мне это уже неинтересно»…

Я очень спешил. Когда вернулся, Ася еще судорожно глотала кислород, не приходя в сознание. Но – несколько секунд – и врач вынул кислородную трубку из ее рта…

* * *

Не могу себе простить того, что не был с Асей в последние минуты ее сознания. Поддался самообману. Убедил себя в необходимости того, что делаю. Еще надеялся, хотел надеяться. Потому и готов был верить…

Нюра прикрыла меня собой…

* * *

И еще – из вспоминаемого…

Толя Дмитренко, замещавший директрису, подчеркнуто пренебрегая официальной субординацией, выкатил на меня глаза: «Какого хрена примчался? Уж если ты такой щепетильный, мог бы послать телеграмму о продлении отпуска». Поэтому убеждать себя, что я приехал на один день из Москвы в Ленинград по делам службы, было ни к чему. Грех играть с собою в прятки, прибегая к мотивировкам, оказывающимся на поверку уловками. Просто – мне была необходима передышка. Пусть хотя бы на день – но заслониться от неотвратимо надвигающегося. Схватить глоток воздуха перед неизбежным погружением в глубину…

Ты встретила меня, ни о чем не расспрашивая. Тихо, светло… Сон растворил мое состояние приговоренности. – На мгновение. Мгновение я младенчески спал после бессонной ночи в поезде. Потом – звонил телефон. Жизнь сохраняла видимость прочной обыденности. Надо было ехать в Музей – за билетом. Говорить с Толей. Вот тогда-то, когда он сказал «какого хрена», мне стало ясно, зачем я приезжал. Но я еще недопонимал, что приехал именно к тебе – антиподу Аси (заменить мать которой ты и не пыталась!) – молить тебя о пощаде. Как Бога, как Судьбу. – В своем покаянии перед тобой уповая на твое всевластие… Ты услышала только то, что могла услышать. Слишком долго я делил себя между вами…

А еще – в тот день – был удивительный город, Петроградская. Шел август. Безветрие, ясность. Но солнце не резкое и какое-то пристальное. Краски глубокие, четко выявляющие рельеф каждой формы – эркеров, скульптурных вставок, причудливых и немного наивных башенок, оставленных эпохой модерна. Город был таким, каким, наверное, хотел бы запомниться…

* * *

Директором ЦДЛ, где проходила выставка асиных работ, был пожилой и весьма благожелательный человек, старый хозяйственник. Звали его Борис Михайлович. Как мне сказали еще до устройства выставки, он всем заправляет и во всем может помочь. Когда Ася умерла, я пришел к нему в кабинет и сообщил об этом, – имея в виду, что мне придется вскоре снять и забрать работы. Он с серьезным вниманием принял известие о кончине моей дочери. Задумался. Затем, после паузы (как будто он открыл рецепт воскрешения Аси!) решительно произнес: «Да. Надо повесить объявление. Сейчас же распоряжусь» Сам акт деяния (не столь уж важно – какого) для него, видимо, только и мог быть подобающим ответом… Когда мы ехали в такси к моргу и на похороны, то проезжали как раз по улице Герцена. Мимо ЦДЛ. Аси уже не было. А работы ее еще висели. И люди подходили к ним…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4