Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Маленький человек, что же дальше?

ModernLib.Net / Классическая проза / Фаллада Ханс / Маленький человек, что же дальше? - Чтение (стр. 20)
Автор: Фаллада Ханс
Жанр: Классическая проза

 

 


— Да, — покорно отзывается она и начинает одеваться. — Что сказал Кримна?

— Ничего. Просто обозлился.

— Ну и пусть злится. Что угодно, только не это.

— Видишь ли, — осторожно говорит Пиннеберг, — это совершенно безопасно. Они ходят за дровами всегда вместе, вшестером — ввосьмером. Тут ни один лесник не посмеет подступиться.

— Все равно, — решительно говорит Овечка. — Мы такими делами не занимаемся и заниматься не будем.

— А где взять денег на уголь?

— Сегодня я опять весь день штопаю чулки у Кремеров. Это три марки. А завтра, наверное, пойду чинить белье к Рехлинам. Это еще три марки. А на будущую неделю опять уже договорилась на три дня. Мои дела идут тут неплохо.

Кажется, в комнате становится светлее от ее слов, от Овечки словно веет свежим ветром.

— Такая трудная работа, — говорит он. — Штопать чулки девять часов подряд — и за такие гроши!

— А стол ты не считаешь? — говорит она. — У Кремеров очень хорошо кормят. Да я еще вам к ужину чего-нибудь принесу.

— Ты должна съедать все сама, — говорит он.

— У Кремеров очень хорошо кормят, — повторяет она.

Уже совсем рассвело, взошло солнце. Пиннеберг задувает лампу, они садятся за стол. Малыш сидит на коленях то у отца, то у матери. Он пьет молоко, ест хлеб, и в его глазенках сверкает радость вновь народившегося дня.

— Когда будешь сегодня в городе, — говорит Овечка, — купи для него четверть фунта хорошего масла. Я думаю, сидеть на маргарине ему не полезно. У него слишком медленно прорезываются зубки.

— Сегодня надо отдать Путбрезе шесть марок.

— Да, надо. Смотри не забудь.

— И Гейльбуту надо отдать десять марок за аренду. Первое — послезавтра.

— Верно, — говорит Овечка.

— Вот и все пособие. Только-только на проезд останется.

— Я дам тебе пять марок, — говорит Овечка. — Ведь сегодня я получу еще три. Купишь масла и постарайся достать на Александерплатц бананов по пять пфеннигов. Здесь дерут по пятнадцать, разбойники! Кто может столько платить!

— Хорошо, — говорит он. — А ты постарайся прийти пораньше, чтобы Малыш не оставался так долго один.

— Постараюсь. Быть может, удастся вернуться к половине шестого. Ты уедешь в час?

— Да, — говорит он. — В два надо быть на бирже.

— Ничего не случится, — говорит она. — Конечно, страшновато оставлять Малыша одного. Но пока ничего не случалось.

— Не случалось — до первого разу.

— Не говори так. Почему нам все время должно не везти? Сейчас я зарабатываю штопкой и чинкой, нам не так уж плохо живется.

— Да, — медленно произносит он. — Да, конечно.

— Милый! — говорит она. — Не всегда же так будет. Не вешай носа. Будет и на нашей улице праздник.

— Я женился на тебе не для того, чтобы ты меня кормила, — упрямо говорит он.

— Но я и не кормлю тебя, — говорит она. — Это на мои-то три марки? Какая чепуха! — Она что-то соображает. — Слушай, милый, ты не хотел бы мне помочь?.. — Она колеблется. — Дело не из приятных, но ты мог бы здорово меня выручить…

— Да? — с надеждой спрашивает он. — Все что угодно.

— Недели три назад я чинила белье у Рушей на Садовой улице. Два дня — шесть марок. Денег я еще не получила.

— Ты хочешь, чтобы я сходил за ними?

— Да, — отвечает она. — Только чтоб без скандала, обещаешь?

— Да, да, — говорит он. — Выцарапаю и так.

— Вот и прекрасно, — говорит она. — Одной заботой меньше. А теперь надо идти. Будь здоров, мальчуган. Будь здоров, Малыш.

— Будь здорова, моя девочка, — говорит Пиннеберг. — Не очень-то надсаживайся на штопке. Парой меньше, парой больше — не все ли равно. Помаши маме, Малыш.

— Будь здоров, Малыш! — говорит она. — А сегодня вечером прикинем, что нам посадить в саду будущей весной. У нас будет пропасть овощей! Обдумай это заранее.

— Ты лучше всех, — говорит он. — Лучше тебя нет на свете… Ладно, хорошо, обдумаю. Привет, женушка.

— Привет, муженек.

Он держит ребенка на руках, и они глядят, как она идет по садовой дорожке. Они кричат, смеются, машут руками. Затем раздается скрип калитки: Овечка выходит на дорожку между дачными участками. Когда ее не видно за домами, Малыш кричит: «Мам-мам!»

— Мам-мам скоро придет, — утешает его отец.

Наконец она исчезает из виду, и они возвращаются домой.


МУЖ В РОЛИ ЖЕНЫ. ХОРОШАЯ ВОДИЧКА И СЛЕПОЙ МАЛЫШ. СПОР ИЗ-ЗА ШЕСТИ МАРОК.

Пиннеберг посадил Малыша на пол, дал ему газету, а сам занялся уборкой комнаты. Газета была такая большая, а ребенок был такой маленький, он долго возился, пока развернул ее. Комната была совсем небольшая, девять квадратных метров, и в ней стояли только кровать, два стула, стол и туалетный столик. Вот и все.

На развороте газеты Малыш увидел картинки и радостно сказал: «Ка!» и в восторге взвизгнул: «И-и!» Отец подтвердил его открытие. «Это картинки, Малыш!» — сказал он. Всех мужчин Малыш называл «пап-пап», всех женщин — «мам-мам», он очень оживился и сиял от счастья — вон сколько их в газете!

Пиннеберг положил простыни и подушки проветриваться на подоконник, прибрал комнату и перешел в кухню. Кухня была размером с полотенце — три метра в длину, полтора в ширину, а плита была самой маленькой плитой на свете, с одной только конфоркой; плита испортила Овечке немало крови. Здесь Пиннеберг тоже прибрался, вымыл посуду — эта работа его не тяготила, и подметал и вытирал пыль он тоже охотно. Но потом пришлось чистить картошку и морковь к обеду — этого он не любил.

Когда все дела были переделаны, Пиннеберг вышел в сад и осмотрел свои владения. Домик с маленькой застекленной террасой был совсем крошечный, и тем огромнее казался участок почти в тысячу квадратных метров. Но он был совершенно запущен. Он достался Гейльбуту по наследству три года назад и с тех пор не обрабатывался. Быть может, клубнику еще удастся спасти, но перекопать грядки будет очень трудно: все заросло бурьяном, пыреем и чертополохом.

После утреннего дождя небо прояснилось, было свежо — но выбраться на воздух Малышу не повредит.

Пиннеберг возвратился в дом.

— Так, Малыш, теперь поедем гулять, — сказал он и натянул на сына шерстяной джемпер и серые рейтузы, а на голову надел белую лохматую шапочку.

Малыш запросил «ка-ка», И отец подал ему карты.

Карты отправлялись на прогулку вместе с ними: гуляя, Малыш всегда держал что-нибудь в руке. На террасе стояла его маленькая сидячая коляска — еще летом они выменяли ее на прежнюю коляску. «Садись, Малыш», — сказал отец, и Малыш сел.

Они не спеша двинулись в путь. Боясь нарваться на скандал, Пиннеберг пошел не обычной дорогой, где ему волей-неволей пришлось бы пройти мимо домика Кримны. Пиннебергу при его нынешнем упадке духе было не до скандалов, жаль только, что не всегда удавалось их избежать. Поселок, где они жили, был большой, в три тысячи участков, но зимовали в нем от силы пятьдесят человек; все, кто только мог наскрести денег на комнату или приютиться у родственников, бежали в город от холода, грязи и одиночества. Оставшиеся — самые бедные, самые упорные и самые отчаянные — чувствовали, что они должны держаться друг за друга, но в том-то и беда, что они не держались друг за друга: это были либо коммунисты, либо наци, и они вечно скандалили и дрались между собой. Пиннеберг все еще не мог решить, на чью сторону стать; он думал, что легче всего лавировать между теми и другими, но иногда именно это и было труднее всего.

На некоторых участках люди лихорадочно работали пилами и топорами. Это были коммунисты, вместе с Кримной участвовавшие в ночной вылазке. Дрова нужно было поскорее убрать, чтобы сельский жандарм, если бы ему вздумалось проверить, ничего не обнаружил. Когда Пиннеберг вежливо говорил: «Добрый день», — люди отвечали ему сухо или хмуро, во всяком случае, не очень-то приветливее. Несомненно, они злились на него. Пиннеберга это тревожило.

Наконец отец с сыном достигли центра поселка — длинные, мощеные улицы, небольшие внллы. Пиннеберг расстегнул ремешок, прибитый к передку коляски, и сказал Малышу:

— Вылезай! Вылезай!

Малыш взглянул на отца, его голубые глазенки так и светились лукавством.

— Вылезай, — повторил отец. — Вези сам свою коляску. Малыш снова взглянул на отца, спустил ногу на землю, улыбнулся и подобрал ногу.

— Вылезай, Малыш, — увещевал сына отец. Малыш откинулся на спинку и притворился, что спит.

— Ну, хорошо, — сказал отец. — Тогда пап-пап пойдет один.

Малыш лукаво сощурил глазенки и не шелохнулся.

Пиннеберг медленно двинулся дальше, коляска с ребенком осталась позади. Он отошел на десять шагов, на двадцать: никакого эффекта! Совсем медленно он прошел еще десять шагов, и тут ребенок закричал:

— Пап-пап! Пап-пап!

Пиннеберг обернулся: Малыш вылез из коляски, но и не думал следовать за ним; он высоко держал ремешок, требуя, чтобы отец снова закрепил его.

Пиннеберг возвратился и закрепил ремешок. Малыш был доволен: его любовь к порядку была удовлетворена, и он долго толкал свою коляску, шагая рядом с отцом. Потом они дошли до моста через широкий, бурный ручей, протекавший по луговине. По откосу можно было спуститься на луг.

Пиннеберг оставил коляску наверху, взял Малыша за руку и спустился к ручью. После дождя ручей вздулся, стал мутным и весь вихрился пенистыми водоворотами.

Держа Малыша за руку, Пиннеберг подошел к самому берегу, и они долго молча смотрели на торопливо бегущую воду. Потом

Пиннеберг сказал:

— Это вода, Малыш, хорошая, славная водичка.

Ребенок что-то радостно пискнул в ответ. Пиннеберг несколько раз повторил эту фразу, и Малыш был рад, что отец с ним разговаривает.

А потом Пиннебергу вдруг подумалось, правильно ли, что он стоит во весь рост рядом с ребенком и поучает его. Он присел на корточки и еще раз сказал:

— Это хорошая, славная водичка, Малыш. Увидя, что отец прясел, ребенок, очевидно, подумал, что так надо, и тоже присел. Так, сидя на корточках, они некоторое время смотрели на воду, а потом пошли дальше. Малыш устал толкать коляску и пошел один. Сперва он шел рядом с отцом и коляской, потом его внимание начали привлекать всякие вещи, с которыми стоило познакомиться поближе, — курица, витрина или чугунная крышка колодца, хорошо заметная среди булыжников мостовой. Пиннеберг ждал его, а потом медленно шел дальше, снова останавливался, окликал и звал Малыша, Тот торопливо пробегал за ним несколько шажков, улыбался отцу, поворачивался и возвращался к своей чугунной крышке.

Так повторялось из раза в раз, и наконец отец ушел далеко вперед — слишком далеко, по разумению Малыша. Он позвал отца, но отец не остановился. Ребенок, не сходя с места, переступал с ноги на ногу, он очень взволновался. Взявшись за край шапочки, он надвинул ее на глаза и громко закричал; «Пап-пап!»

Пиннеберг оглянулся. Его сынишка стоял посреди улицы с надвинутой на глаза шапкой и топтался на месте — того и гляди шлепнется. Пиннеберг бросился к нему и едва успел подхватить сына, его сердце так и прыгало. «Надо же, — думал он. — В полтора года дойти до этого своим умом! Притворился слепым, чтобы я его забрал!

Он поправил сыну шапку, а лицо Малыша озарилось улыбкой.

— Ну и плутишка же ты, Малыш, ну и плутишка! — без конца повторял Пиннеберг со слезами умиления на глазах.

Но вот они дошли до Садовой улицы, где жил фабрикант Руш, с жены которого Овечка три недели не могла получить шесть марок. Пиннеберг повторяет про себя обещание не скандалить, твердо решает не скандалить и нажимает кнопку звонка.

Вилла стоит в палисаднике, немного отступя от улицы — большая, красивая вилла, а за нею — большой, красивый фруктовый сад. Пиннебергу это нравится.

Он уже все рассмотрел, и тут только до него доходит, что на его звонок никто не отозвался. Он звонит вторично.

На этот раз в доме открывается окно, из него высовывается женщина:

— Что нужно? Мы не подаем!

— Моя жена чинила у вас белье, — отвечает Пиннеберг. — С вас шесть марок.

— Приходите завтра! — кричит женщина и захлопывает окно.

Пиннеберг стоит и размышляет, что можно предпринять, не нарушая обещания, данного Овечке. Малыш сидит притихший в коляске; уж конечно, он почувствовал, что отец рассержен.

Пиннеберг снова нажимает кнопку звонка и не отпускает ее, не отпускает очень долго. Никакого движения. Пиннеберг снова что-то соображает и уже хочет уйти, но тут ему представляется, что значит восемнадцать часов подряд штопать и чинить белье. Он упирает локоть в кнопку звонка и ждет. Мимо проходят люди и смотрят. А он все стоит и стоит. Малыш — ни звука.

Наконец окно опять открывается, и женщина кричит:

— Если вы сию же секунду не отойдете от звонка, я позову жандарма!

Пиннеберг снимает локоть со звонка и кричит в ответ:

— Попробуйте позовите! Тогда я скажу жандарму…

Но окно уже захлопнулось, и Пиннеберг опять принимается звонить. Он всегда был кротким, миролюбивым человеком, но теперь это мало-помалу у него проходит. Правда, ему, в его положении, совсем невыгодно иметь дело с жандармом — но все равно. Малыш, должно быть, уже замерз, просидев столько в коляске, но и это ничего не значит. Вот стоит маленький человек Пиннеберг и звонит к фабриканту Рушу. Он хочет получить шесть марок, он упорствует, и он их получит.

Дверь виллы распахивается, и женщина направляется прямо к нему. Она вне себя от ярости. Она ведет на привязи двух огромных догов, черного и серого, — очевидно, ночью они сторожат усадьбу и дом. Псы понимают, что перед ними — враг, они рвутся с привязи и угрожающе рычат.

. — Я спущу собак, — говорит женщина, — если вы сию же минуту не уберетесь!

— С вас шесть марок, — говорит Пиннеберг.

Женщина злобствует пуще прежнего, видя, что номер с собаками не прошел. В самом деле, не спускать же собак: они в два счета перемахнут через изгородь и растерзают человека. И тот понимает это не хуже ее.

— Как видно, вы научились ждать, — говорит она.

— Научился, — говорит Пиннеберг и не сходит с места.

— Вы ж безработный, — презрительно говорит женщина. — Это же у вас на лбу написано. Я донесу на вас в полицию. Вы обязаны сообщать о побочных заработках вашей супруги, это обман.

— Согласен, — говорит Пиннеберг.

— Я удержу с вас подоходный налог и сбор в пользу больничной и инвалидной кассы, — говорит женщина, успокаивая псов.

— Пожалуйста, — говорит Пиннеберг. — Тогда я вернусь завтра и попрошу предъявить квитанции финансового управления и больничной кассы.

— Пусть только ваша жена попробует прийти ко мне за работой! — кричит женщина.

— С вас шесть марок, — говорит Пиннеберг.

— Нахал! Грубиян! — кричит женщина. — Если бы муж был дома…

— Но его нет дома, — говорит Пиннеберг.

И — вот они, эти шесть марок. Вот они лежат на ограде, три монеты по две марки. Их еще нельзя взять — сначала женщина должна увести собак. Только после этого Пиннеберг берет деньги.

— Большое спасибо, — говорит он, приподнимая шляпу.

— Де! Де! — кричит Малыш.

— Да, деньги, — подтверждает Пиннеберг. — Деньги, Малыш. А теперь домой.

Он не поворачивается, не глядит больше ни на женщину, ни на виллу, он медленно толкает коляску, он опустошен, измотан и мрачен.

Малыш что-то весело лопочет и кричит.

Время от времени отец отвечает ему, но каждый раз невпопад. В конце концов притихает и Малыш.


ПОЧЕМУ ПИННЕБЕРГИ НЕ ЖИВУТ ТАМ, ГДЕ ЖИВУТ. ФОТОАТЕЛЬЕ ИОАХИМА ГЕЙЛЬБУТА. ЛЕМАН УВОЛЕН!

Два часа спустя Пиннеберг приготовил обед себе и Малышу, они вместе поели, потом Малыш был уложен в кроватку; теперь Пиннеберг стоит в кухне у неплотно прикрытой двери и ждет, чтобы ребенок заснул. Малыш еще не хочет спать, он все время кричит и зовет: «Пап-пап!» Но Пиннеберг стоит как вкопанный и ждет.

Медленно приближается минута, когда надо выходить на станцию: если он не хочет опоздать за пособием, нужно поспеть на поезд, который уходит в час, и попросту смешно думать о том, что он может опоздать — пусть даже по самым уважительным причинам.

А Малыш все зовет и зовет:

— Пап-пап!

Вообще-то говоря, уйти было бы можно. Ведь он привязал ребенка к кроватке, с ним решительно ничего не может случиться. Но все же как-то спокойнее на душе, когда уходишь, зная, что Малыш спит. Легко ли подумать, что ребенок прокричит так весь день пять, а то и шесть часов, пока не вернется Овечка.

Пиннеберг заглядывает в щелочку: Малыш затих, Малыш спит. Пиннеберг на цыпочках выходит из дому, запирает дверь и, став под окном, прислушивается: не проснулся ли Малыш, когда щелкнул замок. Ничего не слышно. Все тихо.

Пиннеберг припускает рысцой, он еще может поспеть на поезд, а может, и не поспеет. Во всяком случае, он должен поспеть. Разумеется, их главная ошибка была в том, что они жили в дорогой квартире Путбрезе еще год после того, как он стал безработным. Сорок марок за жилье при девяноста марках дохода! Чистейшее безумие, но они не могли решиться… Отказаться от последнего, что у них есть, от возможности остаться наедине, от возможности быть вместе… Сорок марок за жилье — на это пошла его последняя получка, на это пошли деньги Яхмана, но дальше так не пошло, и все же должно было как-то идти. Долги… Путбрезе был неумолим: «Ну, молодой человек, как насчет деньжат? Не приступить ли уже к переезду? Переезд я обещал бесплатный, прямо на улицу…»

Овечка каждый раз укрощала его. «У вас-то, конечно, есть чем заплатить, милочка, — говорил Путбрезе. — Но вот как молодой человек?.. Я бы давно нашел работу…»

Задолженность и судорожное барахтанье, бессильная ненависть к человеку в синей блузе. Дошло до того, что Пиннеберг не осмеливался больше приходить домой. Целыми днями он просиживал в парках или бесцельно бродил по улицам, он видел в магазинах, сколько хороших вещей можно купить за хорошие деньги. При этом он как-то подумал, что раз уж он шатается по городу, можно попытаться разыскать Гейльбута. Он тогда зашел к фрау Витт и этим ограничился, но ведь в конце концов есть еще полицейские участки, справочные бюро и бюро прописки. Пиннеберг занялся розысками Гейльбута не только потому, что надо было как-то убить время — он подумывал при этом и об одном давнишнем разговоре с Гейльбутом — речь тогда шла о том, что Гейльбут обзаведется собственным делом, и о том, кого он в первую очередь возьмет к себе. Так вот, разыскать Гейльбута оказалось совсем нетрудно. Он по-прежнему жил в Берлине, с соблюдением необходимых формальностей он перебрался на новую квартиру, только уже не в Восточном районе, а в центре. «Иоахим Гейльбут, фотоателье», — гласила надпись на входной двери.

Гейльбут и вправду обзавелся собственным делом, вот это человек, он никому не позволит наступать себе на ноги, и он преуспевает. Гейльбут готов пристроить у себя своего давнего друга и сослуживца. Речь идет не о месте с твердым окладом, а о месте агента по сбыту, работающего из комиссионных. Они договорились о приличных комиссионных, и… два дня спустя безработный Пиннеберг отказался от места.

О, слов нет, тут можно было хорошо заработать, только он не мог на этом зарабатывать, ему это не по нутру. Нет, он вовсе не строит из себя невесть что — не по нутру.

Удивительное дело: в свое время Гейльбут погорел на снимках с обнаженной натуры, из-за одного такого снимка ему пришлось отказаться от не бесперспективного места, от работы, с которой он отлично справлялся. Другие после этого бежали бы от таких снимков как от чумы, а Гейльбут из камня преткновения сделал краеугольный камень существования. У него была драгоценная коллекция неслыханно разнообразных снимков — не какие-нибудь наемные натурщицы с изношенными телами, нет, свеженькие, молоденькие девочки, темпераментные женщины — Гейльбут торговал снимками с обнаженной натуры.

Он действовал с осторожностью: где подретуширует, где приставит новую голову — это ведь ничего не стоит, и никто не сможет ткнуть пальцем в фотографию и сказать: «Постойте, да ведь это же…» Зато многие будут только в затылках чесать, спрашивая себя: «Уж не… ли это?»

Гейльбут дал объявление о распродаже коллекции, однако конкуренция в этой области была слишком велика: торговля, правда, шла, но далеко не блестяще. Блестяще шла продажа с рук. Гейльбут нанял троих молодых людей (четвертым в течение двух дней был Пиннеберг), которые продавали фотографии известного рода девицам, известного рода хозяйкам, швейцарам известного рода небольших гостиниц, смотрителям туалетов известного рода ресторанов. Дело было поставлено широко и все расширялось: Гейльбут изучил вкусы клиентов. Нельзя даже сказать, сколь велик был аппетит четырехмиллионного города на подобные штучки. Возможности открывались безграничные.

Да, Гейльбут очень сожалел, что его друг Пиннеберг так и не решился взяться за продажу. Дело было весьма перспективное. Гейльбут полагал, что порою и самая лучшая жена — именно самая лучшая — может быть помехой в жизни. Пиннеберга просто тошнило, когда этакий туалетный дядя рассказывал ему, как отозвались покупатели о последней партии товара: где, по их мнению, надо быть откровеннее, и как, и почему. Гейльбут когда-то ратовал за культуру нагого тела, он не спорил, он говорил:

— Я практичный человек, Пиннеберг, я отталкиваюсь от жизни. И еще он говорил:

— Я не позволяю наступать себе на ноги. Я остаюсь при своем, а с чем остаются другие — это их дело.

Нет, между ними не произошло размолвки. Гейльбут хорошо понимал друга.

— Ну ладно, это тебе не по нутру. Но ведь надо же что-то для тебя придумать!

Вот он какой, Гейльбут; он хотел помочь, к нему пришел товарищ, они уже не были так дружны, как прежде, вероятно, они никогда не были особенно дружны, но помочь надо было. Тут-то Гейльбут и вспомнил про этот летний домик в Восточном районе Берлина, довольно далеко, в сорока километрах, собственно, это уже и не в Берлине — зато при доме есть клочок земли. «Он достался мне по наследству, Пиннеберг, три года назад, от какой-то тетки. На что он мне? Вы можете жить там, у вас будут своя картошка и овощи».

— Для Малыша это было бы замечательно, — сказал Пиннеберг. — Все время на свежем воздухе.

— Платы я с вас не возьму никакой, — сказал Гейльбут. — Ведь дом и так пустует, а вы приведете мне в порядок сад. Правда, кое-какие расходы я все же несу — налоги, взносы на ремонт дорог и не знаю, что там еще, постоянно надо платить… — Он прикинул в уме. — Скажем, десять марок в месяц — не много для тебя?

— Что ты, что ты, — сказал Пиннеберг. — Это замечательно, Гейльбут.

Таким воспоминаниям предается Пиннеберг, сидя в вагоне поезда — того самого, который отходит в час, он поспел вовремя — и разглядывая проездной билет. Билет желтого цвета, стоит пятьдесят пфеннигов, обратный проезд тоже стоит пятьдесят пфеннигов, и, так как Пиннеберг дважды в неделю должен ездить в город на биржу труда, из восемнадцати марок пособия ровно две вылетают на проезд. Всякий раз, когда Пиннеберг берет билет, его душит ярость.

Дело в том, что для загородных жителей существуют сезонные билеты, они обходятся дешевле; но для того, чтобы получить сезонный билет, Пиннеберг должен бы жить там, где он живет, а это для него невозможно. В поселке, где он живет, тоже есть своя биржа труда, и он без всяких затрат на проезд мог бы отмечаться там, но это для него невозможно, потому что он живет не там, где живет. Для биржи труда Пиннеберг живет у Путбрезе — сегодня, завтра и во веки веков, независимо от того, может он платить за квартиру или нет.

Увы! Пиннеберг хоть и не хочет вспоминать, но часто вспоминает о том, как в июле и августе он ходил от Понтия к Пилату, пытаясь получить разрешение переехать из Берлина в поселок, перевестись с берлинской биржи труда на тамошнюю.

— Только если вы сможете доказать, что там у вас есть виды на работу. Иначе вас не поставят на учет. Нет, этого он доказать не может.

— Но ведь я и здесь буду сидеть без работы!

— Этого вы знать не можете. Во всяком случае, вы стали безработным здесь, а не там.

— Но ведь я экономлю тридцать марок в месяц на квартирной плате!

— Это к делу не относится. Нас это не касается.

— Но ведь здесь хозяин выбросит меня на улицу!

— Тогда город предоставит вам другую квартиру. Вам придется только сообщить в полицию, что вы остались без крова.

— Но ведь там, при доме, есть и земля! Я мог бы обеспечить себя картофелем и овощами!

— При каком таком доме? Вам должно быть известно, что законом запрещено проживать на загородных участках!

Итак, ничего не поделаешь. Формально Пиннеберги все еще живут в Берлине, у столяра Путбрезе, и Пиннебергу дважды в неделю приходится ездить в город за пособием. Да еще каждые полмесяца отдавать ненавистному Путбрезе шесть марок в счет покрытия задолженности за квартиру.

Да, когда Пиннеберг просидит этак с час в вагоне, он весь распаляется от таких мыслей и под конец получается изрядный костерчик из ярости, ненависти и озлобления. Но это всего-навсего костерчик. А потом, на бирже труда, он движется в сером, монотонном потоке других безработных — какие разные у них лица, как по-разному они одеты, но все одинаково озабочены, одинаково издерганы, одинаково озлоблены… А что толку?

Он в этом учреждении один из шести миллионов, он идет вдоль ряда окошек — к чему волноваться? Десяткам тысяч приходится еще хуже, у десятков тысяч нет таких дельных жен, у десятков тысяч не один ребенок, а с полдюжины — проходи дальше, Пиннеберг, получай деньги и катись, некогда нам с тобой разговаривать, подумаешь, какой особенный, цацкайся тут с ним.

И Пиннеберг идет дальше вдоль ряда окошек, выходит на улицу и направляется к Путбрезе. Путбрезе у себя на складе, сколачивает оконную раму.

— Добрый день, хозяин, — говорит Пиннеберг и хочет быть вежливым с врагом. — Вы, что же, теперь еще и плотником заделались?

— Я, молодой человек, на все руки, — отвечает Путбрезе, щуря свои маленькие глазки. — Я не то что иные прочие.

— Ну, это само собой, — соглашается Пиннеберг.

— Как сын? — спрашивает Путбрезе. — Выйдет из него что-нибудь?

— Еще ничего нельзя сказать наверное, — отвечает Пиннеберг. — Вот деньги.

— Шесть марок, — подтверждает Путбрезе. — Остается еще сорок две. А супруга как поживает, хорошо?

— Хорошо, — подтверждает Пиннеберг.

— Вы так это говорите, словно страшно гордитесь этим. Только гордиться-то вам нечем, вашей заслуги тут нет.

— Ничем я не горжусь, — миролюбиво говорит Пиннеберг. — Почта не приходила?

— Почта! — фыркает Путбрезе. — Это для вас-то — почта? А приглашение на работу не хотите?.. Был тут один какой-то.

— Мужчина?

— Так точно, мужчина, молодой человек. Во всяком случае, я принял его за мужчину… В городе спокойно?

— Что значит: в городе спокойно?

— Полиция опять цапается с коммунистами. А то с наци. Они тут витрины побили. Не видали?

— Нет, — отвечает Пиннеберг. — Не видал. А чего хотел тот человек?

— Понятия не имею… Вы не коммунист?

— Я? Нет.

— Странно. Я бы на вашем месте был коммунистом.

— А вы коммунист, хозяин?

— Я? Черта с два! Я ремесленник, откуда мне быть коммунистом?

— Ах так… Так чего же хотел тот человек?

— Какой человек? Ну что вы ко мне привязались? Трепался с полчаса. Я дал ему ваш адрес.

— Загородный?

— Ну да, загородный, какой же еще? Городской он и так знал, раз явился сюда.

— Но ведь мы же условились…— внушительно начинает Пиннеберг.

— Все в порядке, молодой человек. Жена возражать не станет. У вас там в доме нет стремянки? А то бы я выбрался разок подсобить. У вашей супруги есть за что подержаться…

— А пошли вы…— Пиннеберга душит ярость. — Скажете вы мне наконец, чего хотел тот человек?

— Да снимите вы воротничок, — издевается Путбрезе. — Ведь он у вас грязный-прегрязный. Уж больше года как в безработных, а все еще носит эту гипсовую повязку. Вот уж действительно пьяный проспится, дурак никогда.

— Пошли вы в…— кричит Пиннеберг и захлопывает за собой дверь.

— Пожалуйте ко мне, молодой человек, дербалызнем по маленькой! — говорит Путбрезе, высовывая в дверь свою багровую рожу. — Глядя на вас, я и больше выпью!

Пиннеберг медленно идет по улице, и его душит ярость — он опять позволил Путбрезе поиздеваться над собой. И так каждый раз: он всегда дает себе слово, что поболтает немного с Путбрезе и уйдет, и всегда кончается одним и тем же. Пентюх несчастный, ничему-то он не научится, каждый делает с ним, что хочет…

Пиннеберг останавливается перед витриной галантерейного магазина, в ней большое красивое зеркало, Пиннеберг видит себя во весь рост. Да, что и говорить, вид у него неважнецкий. Светло-серые брюки пестрят темными пятнами — следы просмолки крыши, пальто потерлось и выгорело, ботинки — заплата на заплате; Путбрезе, в сущности, прав — воротничок тут ни к чему. Опустившийся безработный — это каждому за сто шагов видно. Пиннеберг отстегивает воротничок, снимает галстук и сует их в карман пальто. Но и теперь вид у него ненамного лучше, намного его уже ничем не испортить; Гейльбут промолчит, но Гейльбут удивится.

Ага, вот едут полицейские машины. Значит, опять была стычка с коммунистами — смелые, видно, ребята. Хорошо бы опять почитать газету, а то живешь и не знаешь, что творится на белом свете. Может статься, в Германии уже полный порядок, и только он ничего не замечает, сидя там у себя за городом.

Э, нет, кто-кто, а уж он бы заметил, если бы все пришло в порядок; пока что по бирже труда не видать, чтобы число ее подопечных сократилось.

Так можно думать и думать без конца, приятного тут мало, веселее от этого не становится, но чем еще заняться в городе, которому до тебя дела нет? Сиди и не рыпайся, хватит с тебя твоих забот. Магазины, где не можешь ничего купить, кино, куда не можешь пойти, кафе для тех, у кого есть деньги, музеи для тех, кто прилично одет, квартиры для всех, только не для тебя, власти — чтобы над тобой измываться, — нет уж, лучше не рыпаться. Но он все же радуется, вступив на знакомую лестницу, ведущую в контору и квартиру Гейльбута. Ведь сейчас почти шесть, Овечка, наверное, уже дома, и с Малышом, наверное, ничего не случилось…

Он нажимает кнопку звонка.

Ему открывает девушка, очень хорошенькая, молоденькая девушка в чесучовой блузке. Месяц назад ее здесь не было.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22