Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Серая Слизь

ModernLib.Net / Триллеры / Гаррос Александр, Евдокимов Алексей / Серая Слизь - Чтение (стр. 7)
Авторы: Гаррос Александр,
Евдокимов Алексей
Жанр: Триллеры

 

 


Снова сажусь к компу и снова смотрю на все это. И снова поначалу нет у меня в голове ни одной мысли вообще. Член с раскидистыми рогами. Болт. Ага.

Потом я вдруг соображаю. УДа-ЛОСЬ. “У нас вот ни у кого не ПОЛУЧИ-ЛОСЬ. А тебе как это УДа-ЛОСЬ?”

Что-то резонирует — едва-едва. Где-то на самых дальних задворках. Практически вне пределов досягаемости. Лось…

Что-то очень странное. Совсем какое-то неуместное…

Лось.


— А че мокрый?

— Купался. — Крэш отработанным движением зацепил выступы сбоку крышечки одной бутылки за выступы сбоку крышки другой — и одним рывком открыл обе “Пилзенес” (поперла обильная пена). Протянул мне пузырь. — С бодуна, знаешь, башку это… остудить…

— Че, — без особого удивления уточнил я, — в одежде?

— Не, ну куртку снял… — Дернув головой, он отодрал зубами суровый кусок гуманитарного батона (он же бухан). — И кеды.

Я представил, как на виду у совершающих утреннюю оздоровительную пробежку джоггеров, любящих это озеро (берега его, само собой), лезет в грязную воду в майке и джинсах похмельный Костян. Далеко не самая интересная из легко представимых сцен с участием Костяна…

— Дубак же, — говорю.

— Похуй… — Выбитый в недельной давности драке передний зуб, батон и бодун делали его речь почти не дешифруемой. — Ты куда?

— На трамвай.

— Пошли… Там у стекляшки… познакомился… алкаши тусуются…

Во время войны — во время оккупации — немцы здесь, в лесу у Юглы, недалеко от озера, построили некое подземное (на случай бомбежек) сооружение. Вроде бы электростанцию. После войны ее взорвали — но как-то не полностью, так что посреди городского мусорного лесопарка между нагромождениями бетонных обломков остались входы в обширные сырые подземные пустоты. Затерянные в кустах люки открывали бесконечные вертикальные шахты или оказывались отверстиями в макушках полусферических сводов гигантских резервуаров, соединенных клаустрофобическими коридорчиками. Вообще-то Крэш сначала (когда у него случилось очередное сезонное обострение асоциальности) жил на огородах по соседству — но на дворе стоял уже май, на дачные участки повалили владельцы, и Костяныч, недолго думая, переместился в эти развалины: накидал каких-то картонок на бетонный пол и дрых себе. Единственной проблемой оставалось пропитание — так что нам с пацанами приходилось мотаться сюда по очереди с пивом и каким-нибудь очередным буханом. Нередко мы заваливались к Крэшу “в гости” всей толпой и уже не с пивом — и тогда всю ночь в подземелье в подтверждение инфернальных коннотаций гулко резонировали “Эксплоитед”, “Слэер” и бухие вопли пришлых имантских неформалов.

— Цени, че нашел в кармане. — Крэш вдруг извлек из-за пазухи и протянул мне маленькую пластмассовую красно-белую капсулу до крайности знакомого вида. “Противоядие ФОВ” — прочел я ожидаемое.

— Откуда это у тебя?

— Приколи, сам не помню. По пьяни, наверное, затарил когда-то у Валдера… Давай. — Он cунул пиво в карман, аккуратно разъял капсулу и стряхнул на ладонь три маленькие белые таблеточки. — Держи…

— На такую херню сесть, — я подставил горсть, — станешь, как Бэрримор…

— Какой Бэрримор? — Крэш кинул в пасть сразу все свои колеса и быстро запил пивом.

— Есть такой Бэрримор… — Я проделал то же самое. — Продвинутый корень: как раз на антидотах сидит. Приходит на какой-то сейшн. Телеги толкает: купил, грит, только что вагон спичек. Вагон? Ага, вагон. Отрывает кусок газеты, грит: насыпьте мне сюда муки. Мы поржали, но насыпали. А теперь, грит, соли. Насыпали соли. А теперь сахарку. Это, грит, будет мой ужин — заворачивает и аккуратненько в карман прячет. А потом, типа, засобирался. Куда? А вешаться, грит… И пошел типа…

Истории, приключавшиеся с разными членами “системы” под ФОВом (это расшифровывалось как “фосфоросодержащие отравляющие вещества”, хотя сами таблетки, говорят, включались в армейские аптечки на случай ядерного удара: дабы на напрочь зараженной территории солдат еще несколько часов мог в режиме автомата осуществлять боевую задачу — после чего честно загибаться с чувством выполненного долга), красочные повествования, как кто-нибудь, обдолбавшись им, себя вел, какие галюны ловил и какую пургу нес, были у нас одним из любимых устных жанров — благо бронебойная сия химия действовала на мозги самым непредсказуемым образом…

— И че?

— Не знаю. Я его с тех пор не видел…

Некоторое время шли молча, ожидая глюков, пугая попадающихся навстречу велосипедистов своим видом и выражением хлебал. Свистели и щелкали птицы, наплывали издалека звуки циркулярной пилы. Эклектично пахло всеобщим цветением. Разлохмаченное кронами солнце зримо висело между облупленных сосновых стволов. На изнанке свежих светлых листьев взблескивали последние капли. Двое бодрых дачников с натугой проволокли на плечах — на дрова, видимо, — здоровенный обломанный сук. Глюков не было.

— Руки! — вякнул вдруг Крэш и безумным взглядом уставился на свои кисти.

— Че — руки? — Я поднес собственные ладони к глазам: они были белые-белые, как меловая бумага, а линии, по которым должно угадывать судьбу, почти исчезли, оставшись лишь в виде неясного следа стертого резинкой карандаша. Что, впрочем, не мешало угадать: судьба наша незавидна.

— Вроде, колбасить начинает… — удовлетворенно пробормотал Крэш. — Ноги какие-то ватные…

Ватными, однако, были теперь не только ноги — по всему телу расползлась дурная расслабленность, каждое движение давалось с трудом, бутылку я подносил ко рту, как трехкилограммовую гантелю, и даже глотать приходилось с усилием. (Что-то в происходящем напоминало добротный обкур: мир обрел стереоскопическую глубину и полифоническую многозначность. Я чувствовал себя радиоприемником, ловящим прилетающие из эфира звуки, — причем близкие, в силу таинственной аберрации восприятия, были слышны совсем слабо, зато далекие, наоборот, — очень отчетливо, и лай собак на каких-то далеких огородах хлопал по ушам, как незакрепленное кровельное железо на ветру. Разве что вместо характерной для обкура эйфорической невесомости ощущалась несколько стремноватая придавленность.)

— Че, Дэн, дало? — Крэшев вопрос пробуравился сквозь множество слоев шерсти.

— Дало… Далось, — все это было довольно прикольно. — Нам… у-да-лось.

— Какой лось?

Последний вопрос меня несколько озадачил. Был в нем какой-то двойной смысл, какой-то подтекст, подвох, возможно. Спрессованный пласт семантических потенций, свернутая цепь неподконтрольных ассоциаций.

— Уда-лось. Лось уда… Хуя…

Эти лоси бывают какие угодно. Фаллический уда-лось, допустим. И противостоящий ему анальный зада-лось. А также не зада-лось. Близкий по духу наш-лось. Изымающий все что ни попадя стряс-лось. Внезапно являющийся приш-лось… Я начал говорить об этом Крэшу — но чем больше говорил, тем яснее видел, насколько все непросто — я начал отвлекаться на нюансы, но каждый нюанс тащил за собой целую связку… К тому же скорость мышления чем дальше, тем сильнее опережала скорость артикуляции. Плохо дело, подумал я и ни с того ни с сего счастливо заржал.

…Приве-лось. Дове-лось. Не сложи-лось…

Крэш повернул ко мне изумленное лицо (зрачки у него были во всю радужку).

— Это лось типа ну не так что как этим вот… — изрек он, нахмурился и захлебнулся мелким икающим смехом.

Я принялся торопливо объяснять, что имел в виду — но, произнеся три-четыре слова, обнаружил, что начисто забыл, с чего начинал. И что вообще хотел сказать. Тогда я перескочил на какую-то другую, не менее важную и срочную мысль, — запутался в мозговых извилинах окончательно и умолк на полуслове, пораженный ворохом бесформенных фонем, вывалившихся изо рта под ноги.

…Оста-лось. Нача-лось. Сорва-лось. Вырва-лось…

Тут выяснилось (выясни-лось!) что нас постоянно сносит с дороги на травяную обочину, и пришлось напрячься, чтобы не вломиться в густой подлесок. Вскоре обнаружился (обнаружи-лось) еще один неприятный симптом: мир перед глазами, не только утративший теперь свою стереоскопичность, но сделавшийся лубочно плоским и аляповатым, стал время от времени — через небольшие равные промежутки — странно продергиваться, cловно картинка с видеомагнитофона, которую постоянно отматывают на пару кадров назад. (Получи-лось.) Как лазерный луч, соскакивающий с одной и той же поврежденной дорожки пиратского CD. (Измени-лось.) Ноги, безнадежно отставшие от туловища, путались, пытаясь нагнать владельца, подламывались, выделывали в отчаянии странные пируэты. Меня умилила их преданность, я решил остановиться и подождать свои бедные ноги, но, поскольку стоять без ног было не на чем, осел на траву под деревом, а потом и вовсе опрокинулся на спину. (Приключи-лось. Приглючи-лось.)

И сказал господь: все заебись! И все заеб-лось.

В странной формы дыре в кронах валя-лось удивительного цвета небо. Непонятное происходило с облаками. Шевелилась под ладонями палая хвоя. Чего-то хотел от меня Крэш. Беспокойное движение совершалось в кустах, что-то там происходило, происходи-лось, лось, лось тяжко качнул лопатообразными своими рогами, повернул ко мне унылую губастую башку и посмотрел долгим запоминающим взглядом…


Кликуху ему в эру имантского панка придумал ФЭД, а Леха Соловец дал определение: “Карлсон, который живет без крыши”. Что правда, то правда: сколько я знал Костяна (с глубокого детства), башня у него отсутствовала как понятие.

К тому моменту, когда семилетний я пошел в 70-ю рижскую среднюю, Костя Решетников уже был ее легендой. Его беспрестанно оставляли на второй год, грозили переводом куда-то в интернат для неблагополучных, припечатывали в спецвыпусках школьного радио и вызывали к директору. Классе в пятом он даже умудрился быть публично (со срыванием галстука!) исключенным из пионеров — хотя в те времена всеобщего идеологического шатания на соответствие моральному облику юного ленинца клали с прибором даже ответственные инстанции. Истории о его хамстве учителям (“Але, мы не на зоне!” — бросал он на экзамене в ответ на требование сесть прямее и перестать вертеть карандаш), завучам и самой Дине Петровне мы, троечники и прогульщики младших классов, рассказывали друг другу с той же интонацией, с какой крепостные, должно быть, поговаривали о развешиваемых Емелей Пугачевым на воротах имений помещиках.

Естественно, все держали Решетникова за начинающего бандита (“Они считают меня бандитом, издеваются над моим аппетитом, я не пользуюсь у них кредитом…”) и прочили ему большое тюремное будущее. Но со временем выяснилось, что дело тут сложнее: в отличие, например, от ФЭДова одноклассника Руслана Бурлая, севшего в середине девяностых вместе с остальной бригадой Харитона (самый громкий мафиозный процесс за всю историю Второй республики, между прочим), никаких особенных криминальных задатков у Кости не было. Просто он искренне не въезжал в субординацию. В принципе. Напрочь.

Костяныч вообще был хронически невосприимчив к порядкам, установлениям и условностям: всем без изъятий пунктам общественного договора, включая моду, вежливость и ПДД. Мы аккуратно буравили бритвой в джинсах параллельные прорезы и заботливо лохматили их края — Крэш ходил в одежде, протершейся до дыр естественным образом, меняя, допустим, обувь, лишь когда подошва отваливалась полностью. Мы ночевали где придется и урывали бабки как получится — но только Крэш мог месяцами жить на взломанных огородах, зарабатывая на “бодягу” сдачей в пункт приема цветметов оконных ручек, выкорчеванных там же в дачных домиках. За проезд в общественном транспорте он не заплатил, наверное, ни разу в жизни, отливал там, где его пробивало (в том числе посреди людной улицы), способен был на дне рождения приятеля громко вслух подивиться, имея в виду девушку новорожденного: “Ну и жаба!” (в мыслях при этом совершенно не держа кого-то специально обижать!), а на просьбу прикурить со стороны четырех жлобов невозмутимо и в меланхолической даже тональности предложить им взять на клык.

Разумеется, он дрался — всегда, везде, с кем угодно, невзирая на численность и кондиции противников. Причем сплошь и рядом успешно — во-первых, парень Костя был вполне здоровый, во-вторых и в главных, не боялся ничего и никого и отбивался до конца, даже сбитый с ног: одолеть его можно было лишь безусловным нокаутом. Болевой порог у него был завышен, а инстинкта самосохранения не имелось, кажется, вовсе. На моих глазах он подошел к московскому менту, положил тому руки на погоны и сказал: “Ну че ты здесь торчишь? Пенсов гоняешь? Иди лучше бандитов ловить!” (мент — клянусь! — молча поглядев на Крэша, повернулся и пошел. Бандитов ловить, не иначе). И собственными ушами слышал я от безбашенного — от мэтра, магистра безбашенности! — ФЭДа: “С Крэшем квасить — себе дороже”.

Трудно сказать, что творилось у Кости в башке, — не нужно было специальных психиатрических познаний, чтобы понять: тараканы там водились, как выражается Ника, “крупненькие” и в количестве немалом, — но кем Крэш при всей своей антиобщественности не был ни в минимальной степени, так это имбецилом или агрессивным животным. У него, как я со временем убедился, вообще имелся стихийно, видимо (как и всё прочее), выработавшийся, но железный кодекс. Насколько были недоступны для Костяна отношения вертикальные — настолько же абсолютны горизонтальные. Для него существовала категория “своих”: чтобы попасть в нее, не требовалось ни усилий особых, ни заслуг, для исключения же из нее нужно было кинуть какую-то уже запредельно свинскую подляну. Но уж если ты в нее попадал, ты мог быть вполне уверен: Крэш сядет за тебя, буде это понадобится, хоть на перо, хоть на зону.

Кроме того… Все мы были панки, все мы чего-то такое лабали и голосили — включая Костю, делавшего это вряд ли профессиональнее или талантливее большинства (хотя и более азартно, в силу чего ему никто не спешил одалживать инструменты: вероятность того, что к концу сейшна их разнесут в щепки, была весьма велика). Но когда — это было самым популярным апокрифом в “имантской системе” — питерские друганы Крэша привели его к какому-то тамошнему музпродюсеру, работающему с разнообразными альтернативщиками, продюсер с ходу (если не врут — но я верю, что могут и не врать), прослушав буквально пару композиций, предложил ему контракт. С таким же успехом он мог предложить ему анальный секс: собственно, эти слова (равно как депозит, дивиденд и прочая) для Кости были вполне синонимичны. Когда Крэша расспрашивали про сей случай, он лишь хмыкал с одному ему дававшимся великолепным пренебрежением.

ФЭД был нашим гуру. Крэш был нашим символом веры. Понятно почему: все мы, включая Федю, в нонконформизм играли более или менее увлеченно и последовательно, все мы были туристами на данной территории (и все это понимали — или хотя бы ощущали), — а Крэш был ее аборигеном. Он на ней жил — таким образом и так долго, как только и живут здесь.

…Валдер лопал кислоту и кругами бродил по строительному пустырю на улице Анниньмуйжас — часами, зимой, на морозе и в кромешной темени. Не жаловавший химии ФЭД объедался грибами (и обпивался отваром из оных) до неподвижности и бреда. Гарик пил паленую водку с димедролом. Лоб, отведавши “молоканки”, молочного супчика с “латвийкой” (дикорастущей коноплей, собранной на бесхозных огородах в имантском лесочке), вознамерился банальнейшим образом полетать (с пятого этажа), был снят матерью и бабушкой с подоконника и подвергнут промыванию желудка. Мы с Герой вдвое передозировали какого-то омерзительного транквилизатора польского, что ли, производства (амитриптамин? но не амитриптилин! — желтенькие такие таблеточки: от трех-четырех впадаешь в состояние глубочайшего пацифизма и человеколюбия и делаешься неспособен к восприятию музона жестче “Дорз”; мы схавали по семь, да еще и запили помойным местным “брендийсом” “Спартакс”). При этом любому из нас сравнивать себя с Крэшем было, как домашнему дитяти, в первый и последний раз в жизни курнувшему косячка, — с многолетним торчком, капающим героин из пипетки в незаживающие язвы на руках.

Сказать, что Крэш злоупотреблял алкогольными напитками и запрещенными наркотическими веществами, что он керогазил и ганджубасил по-черному — лишь продемонстрировать ограниченность языковых возможностей (вполне по Питеру Хёгу: “Говорят, что в Гренландии много пьют. Это из ряда вон выходящее преуменьшение…”). Да что там, если даже Валдер, великий теоретик, практик и популяризатор, чье сознание модифицировано поглощенной на славном трудовом пути дурью всех мыслимых видов до практически полной утраты навыков падежного и временного согласования, не говоря о таблице умножения, Валдер, на наркотическом довольствии у которого “система” находилась годами, ни в чем себе не отказывая — так вот, даже Валдер в какой-то момент отказался продавать Крэшу вообще хоть что-то, сказав (в переводе с марсианского на человеческий), что наркотик богом предназначен к нравственному возвышению, а вовсе не к физическому самоуничтожению… То есть, конечно, все всё понимали заранее. И кому из нас это помогло?…

Нам тогда здорово дало по мозгам. Я думаю, всем. Мне, по крайней мере, дало. При том что совсем уж близкими приятелями мы с Костяном не были, — но когда я услышал о случившемся, ощущения были: словно тебя предельно жестко, мордой об стену, поставили перед неким непреложным и совершенно безнадежным фактом. Наверное, фактом, что нет и не может быть никакой реальной свободы…

Черт его знает, чего он съел и выпил в тот раз. Видимо, и съел, и выпил — представимого качества и в достаточном количестве. Достаточном, чтобы, будучи в бессознательном состоянии, захлебнуться рвотными массами. Как, говорят, Джими Хендрикс. Хотя даже до хендриксовских (моррисоновских, джоплиновских) двадцати семи он не дотянул нескольких лет.

Часть вторая

11

Угорь копченый — почти метровые черные прямые батоны. Угорь в желе — скрюченные силуэты в коричневом студне. Угорь в желе в банках (запаянных). Угорь мороженый, в опушке сероватого инея. “Угорь маленький”, mazais zutis — змейки в ладонь, твердо-кривоватые, как сухие корешки. Угорь ломтями — грязно-белые лоснящиеся срезы. Угорь живой, шевелящий перышками жабер, вяло извивающийся между статичными утюгами карпов в красном пластиковом ящике.

— На встрече с читателями вы обронили лестную для Риги фразу о том, что наш рынок достоин войти в призовую тройку европейских рынков. А кто два остальных ее члена?

— Остальные? Ну, не по размеру… он по размеру очень сильно уступает рижскому… но мой любимый рынок — венецианский Риальто, — вежливый Вайль пытается одновременно вглядываться в прилавки, оборачиваться к собеседнику (ко мне) — и при этом не выпадать из поля зрения камеры. — …Второй — флорентийский рынок Сан-Лоренцо. А?… Ну да, оба итальянские. Может, просто потому, что я страну эту очень люблю. Хотя замечательный рынок есть в Стокгольме, замечательны рынки уличные в Париже — то, как они вписаны в красивые улицы, — особая прелесть! Но Рига, определенно, на очень достойном месте… А угря — можно?

Эгил делает мне бровями: это снимать? Торопливо киваю. “Бетакам” прилежно протоколирует общение Петра Вайля с продавщицей:

— …Этот — холодного копчения.

— А как отличить правильного угря? Научите!

— Девочка вам сейчас выберет надежного, хорошего угря.

Вайль (бородатый, полноватый, благообразный) церемонно раскланивается. Гротескная наша компашка перемещается к соседнему прилавку:

— А половину его можно взять? Угря. Вы мне его для перевозки… А еще можно как-то завязать его?… А, вы знаете, я еще что хотел… Такой… сильно закопченный лосось. Есть? Небольшой кусок, пожалуйста. Потолще который…

Розовые, розово-оранжевые обширные спилы с бледными прожилками — кажется даже, что с всамделишными годовыми кольцами. Лосось сырой, лосось слабой соли, лосось соленый, лосось копченый всех стадий и способов копчения, лососевая икра — опять же свежая, подсоленная, просоленная основательно, опять же копченая по-всякому, — лососевые хребты по смешной цене в поллата кило (а супчик из них выходит улетнейший, совершенно не жирный, но оченно притом наваристый и пахучий — Никин копирайт).

— Это вы домой закупаетесь? — снова суюсь к Вайлю. — В Прагу?

— Мы оба с женой вообще больше всего на свете из еды любим рыбу. А тут такие козыри… Мясо есть и в других местах, а рыбы такой больше нигде нет. Тут солят и коптят все, что плавает, ползает и летает.

Выложенная в лотках тушка к тушке маслянисто-золотая скумбрия похожа на артиллерийские снаряды в ящике. Кажущаяся мятой салака — на пулеметные патроны.

— А насколько латвийская… э-э… стратегия в отношении рыбы схожа с общеевропейской?

— Если совсем просто, то все европейские соленья — это маринады. Это уксус. То, к чему мы, выросшие здесь, не привыкли. А здесь найден некий замечательный баланс между европейским и русским вкусом… Империя для кухни оказалась очень полезной!…

Острый дух солений-маринадов. Серебристые сверточки рольмопсов в кадках.

Подходим к закутку, явно высмотренному Вайлем еще накануне:

— Здрасьтe! Я тут вчера разговаривал насчет миног… Их нужно упаковать таким манером… Вот можно в коробочку штук восемь? Крупненьких… Все главные козыри русской кухни — из-за пределов России. Кавказский шашлык, грузинское сациви, узбекский плов, еще более ранние колониальные приобретения — украинский борщ, уральские пельмени. Все нерусское! Собственно в русской кухне я могу назвать только один шедевр — это уха. Но прямо противоположную роль империя сыграла в напитках. Она ввезла водку во все те места, где о ней не слыхали, — и споила Азию. Кавказ не удалось споить, потому что на Кавказе было вино. Там водка в него уперлась, и они отбились. А Средняя Азия, северные малые народы — там полная катастрофа! Водка была самым страшным орудием империи! Более страшным, чем пушки.

Тетка трамбует миноги в пластмассовую коробку, я сдвигаюсь в сторонку, а безответный Эгил запечатлевает для вечности спонтанную беседу профессионалов о способах упаковки данного позвоночного:

— …В банках — огромная разница! Огромная! Я покупал — совсем не то… Очень хорошо… В вашем ведении что еще есть?…

Окунь (горячего копчения). Рассматривается и отвергается. Скумбрия (холодного копчения… запеченная в сыре — развернутая, как пергаментный протограф, расплавленный и застывший сыр обрел рельеф изрытого ветром песчаника…).

— А чем она от этой отличается? Дайте, пожалуйста, одну такую и одну такую… А эта чем отличается?

— Это королевская скумбрия, она суховата немножко…

— Суховата? Не надо!

Veja zivis (буквально — “ветровая рыба”): острые шиловидные рыла, частые-частые, мелкие-мелкие зубы — как край почтовой марки. Saules zivis (буквально — “солнечная рыба”): густого коньячного цвета круги с вырезанным треугольным сегментом. Обжаренная тресковая печень — сердечки калибра от кошачьего до медвежьего. Загогулины креветок (лохмы усов). Бежевые торцы палтуса. Мокрые листы камбалы. Luci — желтоватые страшноватые черви. Окровавленный breksis. Громадный — метра полтора — судак с обалдело раззявленной пастью. Вобла, плотными пучками вбитая в прозрачные пластиковые ведерки. Угловой прилавок — лобное место: ящик с нарубленными рыбьими бошками. Кафельные квадратные бассейны с бурно булькающими и шевелящимися в воде шлангами.

Прогулку по рыбному павильону Рижского рынка (в девять утра!) предложил сам Вайль — и исключительно из-за нехватки времени: сегодня уже он улетает к себе в Прагу, вояж за рыбицей запланировал заранее и лишнего часа на ответы перед камерой у него не было. Пришлось соглашаться. Полевая работа, конечно, отдельная запара (для Эгила, бедняги, в первую очередь — потаскайте, блин, эту бандуру на плече, да еще в толчее!) — но я уже вижу: получится лучше любой срежиссированной съемки. Вайль, Петр Вайль, бывший рижанин, потом нью-йоркер, потом пражанин, блистательный эссеист, автор близящегося к гениальности культурно-кулинарно-географического “Гения места” — in actu: умности на фоне вкусностей. В десятку.

На канале “Россия” затеяли “Ближний круг” — серию коротких фильмов про столицы бывших союзных республик, про знаменитых выходцев оттуда, про то, что там делается сейчас и насколько это радикально отличается от того, что творилось некогда. И — бонусная выгода постберлинского пиара: получилось законнектиться с кучей московского теленарода… Так что сюжет про Ригу делаю я.

Я им наделаю…

— Кстати об империи… В вашей последней книге “Карта родины”… да и в ваших с Генисом “60-х”… проводится мысль, что нация советских людей все-таки существовала…

Мы уже бредем по замусоренной набережной замусоренного городского канала — в сторону автовокзала. Справа сменяют друг друга гигантские бигуди эксклюзивных наших рыночных павильонов, когдатошние ангары для дирижаблей.

— Есть влиятельная точка зрения, что не было никакого советского человека; я считаю, что, конечно же, был. В рекордно короткие исторические сроки удалось создать совершенно новое явление…

— Но мы, вероятно, говорим сейчас о явлении все-таки в основном идеологическом… А если взять “советского человека” именно в национальном аспекте? Не кажется ли вам, что Советский Союз как государство распался как раз в тот момент, когда в имперском котле готова была синтезироваться новая нация? Или даже сверхнация?

— А это очень интересно! Очень может быть, что тут именно какие-то силы… исторического процесса, или силы провидения… в этот-то момент и вмешались, чтобы не получилось некоего уродливого исторического явления.

— Может быть, это проявление — на своем уровне — закона неубывания энтропии? Возникновению сверхнаций препятствуют основы физики?

— Ну да, так же, как работают механизмы саморегулирования — когда, скажем, возникает угроза перенаселения; рост населения идет по экспоненте, взрывным образом, — и начинается эпидемия чумы. Или СПИД. Который можно счесть бичом божьим, а можно — проявлением работы этого вот механизма саморегулирования. Может, и с имперской сверхнацией так…

Я оборачиваюсь к Эгилу: как оно — пишется? Все пишется. Вот оно, главное для моей безумной идеи…

Отцом этой идеи — как минимум наполовину — был ФЭД (так что, строго говоря, ему с меня пузырь — если сюжет получится… и если мы с ним где-нибудь когда-нибудь пересечемся). Заочным. Просто в силу своей этнической эклектики. А также юридического аспекта биографии. Родившийся в конце июля 1975-го Федька первый свой паспорт — еще стандартный советский — получил в начале августа 1991 года. Где-то так числах в десятых. За несколько дней до известных событий. Благодаря которым закончился Советский Союз. Так или иначе, но — единственное государство, признавшее его, казаха с немецкой фамилией и русским именем, своим гражданином.

Во всех далее получаемых им — как, кстати, и на четыре года отставшим от ФЭДа мною — ксивах (исправно вводящих в ступор работников всех европейских таможен и отелей) значится то же, что в титрах голливудского ужасника: alien. Чужой.

Чужой — и этой долбаной без пяти минут евросоюзовской стране, где еще физически имею место я, и уже давно не имеет (к счастью для него) Федька. И — в не меньшей степени — чужой государству ЭрЭф, которое начало свое существование как государства с того, что сдало и меня, и ФЭДа, и двадцать пять миллионов “соотечественников” новоиспеченным этнократиям (а теперь дерет с “защищаемых” им нас бешеные бабки за российскую визу, ур-роды)…

Как там было у Аксенова? Мы не лабусы по национальности, мы не русские по идеологии. Наша национальная и гражданская принадлежность (по боку идеология!) — советские люди.

Когда-то мы базарили об этих материях с ФЭДом и решили, что мы оба — я, родившийся на Украине и болтавший некогда по-грузински, и он, kazahs Deutsch, блондин с монголоидными скулами — принадлежим к одной нации. Несуществующей нации. Точнее — существующей лишь в незначительном количестве опытных образцов (то есть нас). Образцов, не пошедших в серию.

Какая разница, что при семи (если я правильно помню) Федькиных и четырех моих кровях — ни одной общей у нас нет? Если оба мы — апатриды, лица без гражданства, этнические миксы с родным русским языком, нероссийского места рождения и места жительства, нероссийского образа мышления и поведения (ибо не только тяжкое недоумение сопровождает каждый просмотр мною тамошних теленовостей, но и четкое отчуждение — каждый визит даже в Москву и Питер)… В конце концов, за последнее частичное спасибо Риге.


…На Элияс, в монтажной ЛНТ (телевизоры, телевизоры, телевизоры) просматриваю еще одно сделанное для “ближнекруговского” сюжета интервью. В Москве три недели назад. С Артемием Троицким, хроникером “советской народной электрической музыки”, первым “рулевым” русского “Playboy” и “арбитром вкуса”. Хоть и не рижанином, но человеком, городу этому не чуждым, постоянно сюда наезжающим (на “Новую волну”, например, попсовейший юрмальский фестивальчик).

“— …Вообще в Риге я был в первый раз в шестьдесят пятом году, мне было десять лет, но я ее совершенно не помню, поскольку большую часть времени проводил в Юрмале с бабушкой и дедушкой. А вот Ригу восьмидесятых помню очень хорошо. Насколько она изменилась? Начнем с архитектуры хотя бы… У новой Риги стиля нет. Вот все эти стандартные европейские универмаговские стекляшки и гостиницы построили… Все эти новоделы в Старой Риге, то ли под готику, то ли под раннее барокко… Мне кажется, новая застройка Риги очень хаотична и абсолютно не является цельной с точки зрения стиля. У меня такое ощущение, что нет ни малейшей идеи, концепции какого-то единого архитектурного развития…”[5]

(Ну да, ну да, как говаривал мой друг Серега. Интеллигентнейший Артемий Кивович еще мягко выражается…

То, как изуродовали наш с ними общий город братья лабусы всего за несколько лет новейшего строительного бума, тот наглый, предельно циничный пофигизм, с которым они бесповоротно гадят в своей собственной, черт побери, столице, то, в какое безобразно-эклектическое фуфло на глазах превращается изначально стильная и оттого требующая особо осторожного к себе отношения Рига — мое растерянное опупение от всего этого — и было, между прочим, одним из основных “исходняков” для идеи, которую я пытаюсь в сюжете своем артикулировать…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24