Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорогой мой человек (№1) - Дело, которому ты служишь

ModernLib.Net / Современная проза / Герман Юрий Павлович / Дело, которому ты служишь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Современная проза
Серия: Дорогой мой человек

 

 


– Марксистам надлежит разобраться в факте, уже вышедшем из стадии эксперимента, а не просто ругать самый факт! – твердо и спокойно отвечал Устименко. – Я вам привел факт, а вы ругаетесь.

И он спокойно шел на свое место, в то время как Адам неверной рукой сначала писал в журнале двойку, а потом переделывал ее на пятерку. При всей своей ограниченности Егор Адамович был честным человеком. А товарищи тайком показывали Володе большой палец и писали друг другу записки с такими словами: «Ну и дал!», «Краса и гордость!», «Интересно, что из него выйдет?» Но Володя ничего этого не замечал, не слышал и не видел. Он уже сидел за своей партой, читая новую книгу о кровообращении, которую получил только до завтрашнего вечера, до занятий институтского кружка. В шестнадцатом веке испанский врач Сервет совсем было разрешил загадку кровообращения, но окончил свою жизнь на костре. О, подлецы!

– Чего ты бормочешь? – спросил Володю сосед по парте Рыжиков.

– А? – удивился Устименко.

И все-таки в институт он попал едва-едва. Выбрав для сочинения «Отцов и детей» Тургенева, он занялся только Базаровым и с присущей ему страстностью и даже одержимостью назвал Базарова «пролагателем новых, еще не изведанных путей в русской науке», а бедного Ивана Сергеевича – «дворянским Обломовым, писавшим единственно в целях утверждения искусства для искусства, а еще более вероятно – в целях препровождения времени, свободного от выслушивания колоратур Виардо». Эта старомодная фраза так понравилась Володе, что он даже подчеркнул ее волнистой чертой, разумеется, совершенно не предполагая, что экзаменаторша именно после этой фразы будет принимать валерьянку с ландышем. Выдержки из Володиного сочинения читались на заседании приемной комиссии, конечно, под общий смех и неодобрительные возгласы. Не смеялся только Ганичев, И так как в институте он пользовался всеобщим уважением, немножко связанным со страхом, все заметили, как он не смеется.

– Разумеется, поднаврал юноша, – сказал Ганичев задумчиво и невесело. – Сильно и грубовато поднаврал. Но ведь он так ду-ма-ет! Дело, дорогие друзья, в том, что он не экзамен старался сдать и угодить нам, он не себя в наивыгоднейшем свете нам рекомендовал, он за Базарова заступился. По младости лет не знал или просто не успел узнать юный Устименко, что за господина Базарова не он первый на Руси заступается. Ну и, обидевшись, переусердствовал. Но вдумайтесь, дорогие коллеги, вдумайтесь в самый факт этого бешеного заступничества. Молодой человек, почти мальчик, заступился за русскую науку. Ведь в этом сочинении настоящая боль, мальчик в Базарове и Сеченова разглядел, и Мечникова, и Пирогова. Позвольте мне кощунственную мысль некую высказать: ежели бы Иван Сергеевич Тургенев до наших дней дожил и это сочинение прочитал, он бы не обиделся. Он бы немножечко посмеялся, но никак не обиделся и даже, может быть, и растрогался бы. Потому что если убрать то, что тут наврано в состоянии запальчивости, то проступает гражданственность. Не так ли? А что касается до нашего института, до альма матер, то в стиле нашего абитуриента вижу я характер будущего деятельного врача, врача, извините за высокий стиль, воина, бойца – разумеется, нетерпимый, но самобытный, упорный, крупный. И нам такие люди до чрезвычайности нужны, учитывая еще бедствие, связанное с желанием некоторых кругов молодежи поступить в вуз, в какой – это им все равно, лишь бы быть студентом. Что ж, случается, выпускаем действительно барышень с высшим образованием, но не лекарей, выражаясь по-старому. Бывает, выпускаем и симпатичных врачей, но...

Ганичев криво улыбнулся и махнул рукой.

– Что же касается до Устименки, то я знаю его по кружку. И говорю с полной за свои слова ответственностью: кто как, но я бы хотел иметь не только такого ученика, но и выученика, если бы, разумеется, этот бешеный огурец занялся патологоанатомией. Иногда, знаете ли, хочется передать свою кафедру не в чужие руки, а... Впрочем, если товарищи сомневаются, то можно провести с ним собеседование.

Товарищи сомневались, и собеседование было назначено на два часа пополудни. С двенадцати Устименко ходил по длинному полутемному институтскому коридору. Здесь он и встретил Женю Степанова, по обыкновению выпученного, но бойкого и веселенького.

– Ты что тут делаешь? – удивился Володя.

– Как что? Поступаю! – в свою очередь удивился Евгений. – Я же с тобой советовался. Папахен, между прочим, доволен – он ведь тебя непонятно за что уважает и обрадовался, что мы будем учиться вместе. Я уже и с третьекурсниками познакомился, слышал ихний жестокий романс, довольно-таки симпатичненький.

– Что за романс? – удивился Володя.

– А вот послушай! Называется «Другу-прозектору».

Евгений сел на подоконник, округлил красный рот и спел приятно (он не раз певал и дома, на школьных вечеринках и даже в самодеятельности):

А когда разорвутся все нити

И я лягу на мраморный стол,

Будьте бережны – не уроните

Мое сердце на каменный пол…

Его уже слушали несколько человек, а он объяснял своим будущим сокурсникам:

– Самое интересное, что эти слова написал Гаршин – патологоанатом. Пикантно, правда? Желаете, товарищи абитуриенты, еще спою – старую медицинскую? Насчет анатомички, где нам предстоит провести немало времени.

По коридору прошли два экзаменатора. Женя переждал их и спел почти шепотом:

Дивлюсь я парню, что за отрада

Ходить в трупарню, обитель смрада,

Ходить, конечно, чтоб поучаться

И бесконечно вновь ошибаться...

Удивительно, как Евгений умел всем нравиться. Вот спел в коридоре, и уже есть у него товарищи. Ходят под руку, хохочут, называют друг друга по имени, и Евгений окликает Володю:

– Эй ты, будущий Пирогов-Склифосовский-Бурденко, иди к нам в коллектив. Знакомься: Нюся Елкина, Светлана, Огурцов...

На собеседовании Володя сидел длиннорукий, с острыми скулами, с клочкастыми бровями, сердился, смотрел всем спрашивающим прямо в глаза и отвечал сдержанно, коротко, даже скупо, но с такой энергией своего собственного, личного отношения к предмету, который избрал своей специальностью, что почти все участники собеседования только радостно переглядывались и даже перемигивались. Неприязненно поглядывал на Володю только один человек, самой профессорской внешности – лысый, с подстриженной бородкой, с перстнями на пальцах – Геннадий Тарасович Жовтяк. Устименко его, видимо, чем-то раздражал – наверное, своей непочтительностью. Впрочем, все кончилось благополучно: Жовтяк, взглянул на часы с брелоками, отбыл на консультацию, а Володю доброжелательно отпустили.

Студент

– М-да, приятно! – сказал декан Павел Сергеевич. – Приятно, когда встретишь такого парня. Сидел, знаете, и думал: в Новороссийском университете, на моем, по крайней мере, курсе, такого Устименко не было. Кстати, понравился мне еще один, молоденький, такой, розовощекий. Этот, конечно, звезд с неба не хватает, но приятнейший молодой человек. Внешность располагающая... Как его?..

И Павел Сергеевич сделал вид, что забыл фамилию Женьки Степанова. Но так как кое-кто знал, что Евгений бывает в доме Павла Сергеевича и, кроме того, что поет там романсы, нравится декановой дочери Ираиде, то Павлу Сергеевичу подсказали фамилию, и он кивнул:

– Да, да, кажется, так, действительно Степанов. Милый парень и добрый, безусловно. В мое время таких называли рубаха-парень. Что-то русское, степное, удалое, широкое...

Но, почувствовав, что несколько перехватил, Павел Сергеевич вернулся к Устименке и назвал его «образцом будущего советского медика».

– То-то! – грозно радуясь, ответил Ганичев. – Это вам не круглый пятерочник с красными пятнами на щеках. Этот знает, чего хочет. Не модное слово, но в данном случае подходящее: идейный молодой человек. С таким, разумеется, помучаешься, но есть дня чего. Только нахал, ах нахал!

И нельзя было понять – нравится Ганичеву, что Володя нахал, или не нравится. Скорее всего что нравилось.

– И Жовтяк из него не произрастет! – добавил Федор Владимирович. – Ни в какой мере. За это ручаюсь. Хоть, впрочем, никак не отказываю достопочтеннейшему Геннадию Тарасовичу в некоторой приятности, знаете, как у Гоголя – дама, приятная во всех отношениях, или, например, Шпонька, тоже, кажется, был приятнейший господинчик...

В тот день, когда Володя стал студентом, на маленьком смешном зеленом самолете прилетел Афанасий Петрович. Аэродром был на самом берегу Унчи, отец вылез из машины, разминая ноги, словно долго ехал на подводе, – простоволосый, совершенно будничный. Другие летчики повскакали с травы, отдавая честь, и по их лицам было понятно, что они знают и уважают Володиного отца, и Володя вдруг покраснел, чувствуя, как он сам гордится Афанасием Петровичем – вот этой его всегдашней внешней обыкновенностью и простотой, его смешливыми морщинками возле глаз, его кроткой, словно припрятанной силой, широтой его души...

– Родион не прибыл? – спросил отец.

– Нет, «не прибыл»! – улыбнулся Володя.

По военной привычке отец никогда не говорил «приехал», а говорил «прибыл», не говорил «хочу есть», а говорил «хочу кушать», не говорил «лягу спать», а говорил «пойду отдохну».

– Смеешься над стариком, подлец! – сказал Афанасий Петрович и сильно толкнул Володю в плечо.

Володя немного покачался, но не упал. Военные летчики о чем-то переговаривались. «Наверное, об отце!» – подумал Володя.

У тетки Аглаи было заседание бюро, и она приехала только к торжественному обеду, изготовленному ночью и ранним утром. Обедать, или, как он любил выражаться в предвкушении вкусной еды, «на поклев», явился и Евгений, тоже зачисленный в институт, не без соответствующего, правда, нажима Ираиды на свою маму, а той – на декана Павла Сергеевича. Втиснулся в институт Евгений как-то все-таки неловко, сначала его не вписали, а потом, после длинных переговоров, «приписали» к списку, и Евгений по этому случаю чувствовал себя так, словно долго бежал за трамваем, вспрыгнул на ходу и все еще не может отдышаться. Но настроение у него было великолепное и даже победоносное. В сущности, ведь никто не знал, как все это было «обтяпано», кроме, пожалуй, декана. Ну, а ему незачем показывать вид, что Женя благодарен, чувствует, признателен и разное другое...

Родион Мефодиевич тоже радовался: все-таки есть что-то в этом парне, если он без особых способностей, избалованный мамашей, прорвался в институт. Тут дело чистое – конкурс, не подкопаешься.

– Ну что ж, постарею – станешь меня лечить! – сказал он Евгению. – Идет?

К Устименкам Степанов пришел в штатском, и только по его багрово загоревшему лицу и по валкой, пружинистой походке можно было понять, что он моряк. Варвару Родион Мефодиевнч ни на минуту не отпускал от себя, так же как и Володю. Выпив стопку водки, аппетитно кряхтел и говорил:

– Выпьем, братцы, выпьем тут, на том свете не дадут, а уж если там дадут, то выпьем там и выпьем тут...

Погодя пришел дед Мефодий – благостный, из бани, в жилетке, из-под которой была выпущена шелковая рубашка.

– Садись, корень всему нашему роду! – сказал Родион Мефодиевич. – И радуйся, дожил: внук у тебя студент-медик, Володька тож! За это кубок большого орла!

– В землемеры оно бы лучше! – заявил дед.

У него обо всем было свое мнение.

– Без мундира-то чего? – спросил он сына. – В больших чинах, так и надобно носить, чтобы люди видели. Я с японской пришел, долго погоны не снимал – все-таки уважение. Снял – сразу мужик сиволапый.

И спросил у Аглаи:

– Селедку почем брала?

– По деньгам! – сказала тетка Аглая.

– А баранину?

– Отстань, дед! – сказал Родион Мефодиевич. – Ну не все ли тебе равно?

– Я для разговору! – объяснил дед Мефодий.

Варвара льнула к отцу, шепотом просила:

– Поживи немного с нами, пап, очень я тебя прошу. Возьми отпуск, ну их, твои пароходы...

– Не пароходы, а корабли! – наставительно произнес Степанов. – И вас тут у меня народу всего трое, а там множество. Соображай, дочь.

– Женька какой-то не такой! – пожаловалась Варя. – Не понимаю я его.

– Разберемся...

Афанасий Петрович принес гитару с бантом: перебирая струны, запел:

Ах ты, ноченька, ночка темная!

Ночь ты темная, ночь осенняя!

Что ж ты, ноченька, так нахмурилась?

Ни одной в тебе нету звездочки...

Аглая сильным, низким голосом подхватила:

Ни одной в тебе нету звездочки...

Всем было почему-то грустно, только дед Мефодий немножко хорохорился, но погодя и он притих.

– Что такое? – спросила Аглая. – Никто будто и не приходил, а полпесни пропало.

Степанов часто хмурился, Афанасий Петрович положил гитару на диван, загляделся на сына. Женя в это время шепотком объяснял Володе, что ему срочно надо «смыться», – дело в том, что одна компания собралась за Унчу жарить настоящие шашлыки на вертелах, будут и Ираида, и Мишка Шервуд, может быть, даже сам декан «пожалует», ясно?

– Ясно! – неприязненно ответил Володя.

В сумерках говорили о Варином будущем. Володя советовал поступать в медицинский институт. Афанасий Петрович говорил о технологическом, тетка Аглая молчала и улыбалась. Упрямо сдвинув брови, Варвара сказала с железом в голосе:

– Я буду работать в искусстве!

– Это как же? – удивился немного захмелевший дед.

– Ну... в театре, например, – еще громче и даже зло произнесла Варя.

– Тоже... работа! – зевнул дед.

– А талант у тебя есть? – осторожно спросил Родион Мефодиевич. – Я, понимаешь, Варюха, ничего этим обидного не хочу тебе сказать, но слух у тебя, например, не слишком чтобы... И сама ты... вроде репки... крепенькая, таких артисток я что-то не видел.

– Вырасту! – угрюмо пообещала Варвара. – И мучного мне нужно есть поменьше. Что же касается голосовых данных, то я же в оперу не собираюсь – это во-первых, а во-вторых – голос развивается.

Володя смотрел на Варю с жалостью. Она показала ему язык и отвернулась.

Вечером, попозже, Афанасий Петрович читал какую-то тоненькую пеструю книжку. Удобно уложив ноги на диванный валик, он не торопясь покуривал и удивлялся:

– Скажи, пожалуйста! Оказывается, птица орел – единственное в мире пернатое – может смотреть прямо на солнце. А? Отсюда и выражение – глаза орла. Слышал, Владимир?

– Нет, не слышал.

– Красивые они, дьяволы! – продолжал отец. – Я еще когда на «сопвиче» летал, любовался: идет прямо в лоб машине, хоть отворачивай. Смелые птицы...

Аглая мечтательно улыбалась, слушая брата, темные зрачки ее мерцали. На столе тонко пел самовар, и казалось, что всегда они так вот были, все втроем, вместе, и всегда непременно будут вместе...

Но на рассвете отец улетел. Провожать себя он запретил.

– Дальние проводы – лишние слезы, – сказал он весело, допил чай, ткнул сына в плечо, как при встрече, обнял сестру и вышел.

Володя перевесился в окно.

Отец стоял на крыльце, поглядывая в сереющее небо. «Глаза орла», – почему-то вспомнил Володя. Фонарь освещал простоволосую голову Афанасия Петровича, фуражку он держал в руке. Таким Володя Устименко видел своего отца последний раз в жизни, таким и запомнил навсегда: стоит человек на крыльце и приглядывается к небу – там его летчицкая дорога.

Глава четвертая

Подарки

Уже рассвело, когда Афанасий Петрович пришел на аэродром. Неподалеку, возле Унчи, прохаживался в своем белом морском кителе Степанов.

– Говорил, не надо! – хмуро произнес Устименко. – Чего не выспался?

– Не спалось, – ответил Степанов. – Да ведь я тебе и не мешаю, лети. За хвост не уцеплюсь...

Подошел дежурный, они немножко поговорили с Афанасием Петровичем. Погодя пришли еще два парня. Устименко послушал мотор и закурил со Степановым.

– Теперь когда увидимся? – спросил Родион Мефодиевич.

– Да, надо быть, не скоро...

– Отпуск где гулять будешь?

– Грязями полечиться хочу, – сказал Устименко. – Рана старая, а ноет. Ты чего невеселый, морячило?

– Да нет, нормально! – со вздохом произнес Родион Мефодиевич.

Мотор опять загудел, затих и снова загудел. Техники что-то проверяли. Устименко пожал Степанову руку своей жесткой, сильной ладонью, натянул перчатки и легко, как мальчик, залез в машину. Что-то похлопотал там, усаживаясь ладно, крикнул свои летчицкие командные слова, и самолет, подпрыгивая, побежал по взлетной дорожке. А через несколько минут черная точка растаяла в небе.

«Как же мне все-таки жить? – подумал Степанов. – Ведь так больше нельзя? Или можно? Или другие тоже, случается, так живут, но не думают об этом, не мучают себя?»

Впрочем, он не имел права думать обо всем этом в состоянии несправедливого раздражения, а сейчас он был раздражен. Но спокойствие не так легко отыскивалось, когда дело касалось Евгения, так же как он не мог до сих пор быть совершенно спокоен с Алевтиной.

Ни спокойным, ни справедливым он с ними не бывал, так ему казалось, потому что он чрезвычайно строго к себе относился. И ему опять, в тысячный раз, представилось ее лицо, прическа, сделанная в парикмахерской, и тот взгляд, который он заметил на себе вчера, в день приезда: взгляд покорной ненависти.

– Я уезжаю на дачу, – сказала она ему, едва он вошел. – Невозможно все лето дышать духотой и пылью. И так с этими экзаменами я совсем измучилась.

– С какими экзаменами? – не понял он.

– С Евгением.

– А ты ему помогала готовиться? – не сдержался Степанов.

– Я создавала ему условия! – сказала Алевтина. – Ты до сих пор не можешь так содержать свою семью, чтобы у меня была хоть одна прислуга...

– Опять двадцать пять? – белея от бешенства, спросил он. – Или тебя устраивают те названия того времени, когда тебя...

– Замолчи! – взвизгнула она.

Больше всего эта бывшая горничная боялась, что кто-нибудь узнает ее прошлое: словно она была воровкой или убивала людей!

Так они встретились – муж и жена.

Она хотела, чтобы он уехал, и Евгений хотел, но он решил не уезжать. У него была Варя, да и куда деваться сейчас, когда корабль поставлен в док, путевку на Юг он не взял и его почти насильно прогнали с флота отдыхать. Пусть себе едет на дачу, к своей подруге Алевтина, он останется. Здесь тихо, под окнами растут тополя и березы, можно принять душ, полежать с книгой, вечером пойти в городской сад и послушать музыку, а когда Варя освободится, – о, тогда они поедут на пароходе или вообще придумают что-нибудь удивительное...

А пока пусть всем будет хорошо!

В конце концов Евгений – студент. Может быть, он и неправ по отношению к парню; может быть, действительно все дело в том, что тот его пасынок. Надо все то поломать, надо устроить нынче день счастья всем! И Володьке Устименке, и Аглае, и деду Мефодию, и Евгению, и Варваре. Разумеется, он виноват перед Женей. Варю он выписывал к себе в Кронштадт, а Евгений оставался с Алевтиной. Да и разговаривал ли он по-настоящему со своим пасынком? Нет, нужно привести все в порядок, нужно, наконец, найти ключ к душе этого будущего медика!

Полный этих размышлений, он побрился в квартире, где все еще спали, принял душ, взял много денег и отправился по магазинам. В комиссионном он купил фотографический аппарат, в гастрономе – пирожков и пирожных, сардин, клубники, вина и еще всего самого дорогого и вкусного. У Родиона Мефодиевича было голодное, тяжелое детство, и он никогда не был мотом, хорошо зная, – что стоят деньги, но в этот памятный ему день он мотал без счета, весело, даже счастливо. Варваре он купил красную вязаную кофточку, деду Мефодию – новые ботинки, Володе Устименке – собрание сочинений Герцена в хороших переплетах с кожаными корешками. А на вечер достал всем билеты на оперу «Фауст». В городе гастролировали москвичи, и получить билеты было очень трудно. Покряхтывая от неловкости, Степанов пошел к жирному, очень солидному администратору, сказал, что он командир корабля, в отпуску и желал бы...

– Все желали бы, – нагло ответил администратор. – К сожалению, наш Дом культуры не резиновый.

Все-таки шесть билетов в восемнадцатом ряду Родион Мефодиевич достал. И, обтирая потный лоб платком, сел в такси, заваленное покупками.

Варвара уже убежала, когда он приехал, а Евгений вялым голосом говорил по телефону.

– Надоели, а надо! – услышал Родион Мефодиевич. – Все-таки декан, мало ли как сложится жизнь. Не плюй, дитя, в колодезь: пригодится воды напиться...

– А я слышал иначе, – жестко произнес Родион Мефодиевич, входя в столовую, – не пей из колодца – пригодится плюнуть.

Женя зажал трубку ладонью и косо взглянул на отца.

– Остроумно, но только нежизненно, – ответил он Степанову. – Жизнь, папуля, не такая простая штука.

И, усевшись в кресло, он вяло и длинно заговорил с каким-то своим товарищем. На Евгении была его проклятая сетка для волос, и, разговаривая, он все время потягивался и позевывал. Но Родион Мефодиевич все-таки не поддался враждебному чувству, охватившему его. Он вновь сказал себе, что дети ни в чем не бывают виноваты, а виноваты во всем их родители. Он принадлежал к тем людям, которые умеют жестоко винить себя даже тогда, когда ни в чем решительно не виноваты, не говоря о тех случаях, когда вина бывает косвенной. И он вновь, хоть уже искусственно, стал вызывать в себе то чувство, которое испытывал утром, и, покуда Евгений болтал, разложил на столе подарки, а поверх билеты в оперу.

Евгений договорил, повесил трубку, еще потянулся и, лениво переступая короткими ногами, подошел ближе.

– Это хороший аппарат, – сказал Родион Мефодиевич, – солидная вещь. Оптика у нас первоклассная, а уметь снимать приятно бывает...

Слова с трудом выходили из его горла. И фраза получилась глупой, длинной, и голос у него был какой-то словно бы искательный.

– Зеркалки, пожалуй, удобнее, – задумчиво ответил Евгений. – Вот у Ираиды, у дочери нашего декана, зеркалка цейсовская, у нее внешний вид красивый, шикарно выглядит. А для этой чертовщины еще и штатив нужен. Громоздко, пожалуй.

– Штатив я купил, – с готовностью, быстрее, чем следовало, сказал Степанов, – без штатива, ты совершенно прав, без штатива не поснимаешь. Но для начала такой аппарат, Женя, очень хорош. У нас еще в училище паренек был один, кстати, его тоже Евгением звали, художественные засъемки делал: пчелу, знаешь, очень натурально на гречихе снял, мохнатенькая такая, фотографию даже в газете напечатали, по конкурсу, а аппарат куда хуже твоего.

– Так ведь я и не говорю, что он плох. Аппаратчик ничего, громоздок только, сейчас такие аппараты никто из наших ребят не носит.

– А кто это – ваши ребята?

– Ну как же, ты же знаешь: Кириллов, Бориска, Семякин, мы с ними часто собираемся, проводим время...

Родион Мефодиевич кивал головой на каждую фамилию, хотя никого решительно не знал.

– А Устименко ты что же не называешь? – спросил Родион Мефодиевич и вытянул вперед шею. – Где же Володька? Разве он недостаточно хорош для вас?

Евгений слегка побледнел. В глазах появилось знакомое Степанову выражение покорной злобы.

– Знаешь, папа, – далеко стоя от Родиона Мефодиевича, сказал он. – Знаешь, честное слово, я никогда не понимаю, чего ты от меня хочешь? Твой Володька одержимый, маньяк, а мы простые ребята. Я не уверен, может быть, из него действительно образуется великий человек, не спорю, но, если хочешь, мы молоды, и нам нравится брать от жизни все веселое и хорошее...

– Так, ясно! – кивнул Степанов.

– В конце концов Советская власть есть Советская власть, – несколько приободрившись и более мирно, даже доверительно продолжал Евгений. – И не для того ты и мама столько переживали и все вы сражались, чтобы ваши дети не видели ничего веселого или вообще счастливого...

– Ясно! – перебил Степанов.

Ему было душно, он открыл окно и попил теплой воды из графина. «Не ссориться, не ссориться! – твердил он себе. – Разобраться! Это она, Алевтина, внушила эти штуки Евгению. Это ее рук дело, это она губит парня». И чтобы перевести разговор, он спросил, как мама живет на даче.

– Скука там, мухи дохнут, – ответил Евгений, поставив ногу на стул и завязывая шнурок бантиком. – Там ведь по соседству портниха ее, Люси Михайловна...

– Француженка, что ли?

– Зачем француженка? Русская. Они с мамой дружат, но очень тоже ссорятся. Давеча Люси органди ей испортила...

– Чего испортила?

– Да материя такая, пестрая, твердая – органди.

– Понятно! – произнес Степанов, хотя ничего не было ему понятно. – Теперь еще один вопрос: что это у вас за картина новая?

И Степанов поглядел на поблескивающее под лучами утреннего солнца стекло. Под стеклом было изображено рыжее, песчаное, тоскливое поле и несколько растений, покрытых колючими бородавками.

– Кактусы, – равнодушно сказал Евгений. – Новое мамино увлечение. Они с Люси их разводят.

– Кактусы?

– Ага.

– Варенье из них варят, что ли?

– Никакое не варенье, – с улыбкой сказал Женя. – Эта красиво, понимаешь? Просто для красоты.

– Ну, а аквариум? Что-то я его не вижу.

– Аквариум вынесли. Рыбы там заразились чем-то, все померли. И не подохли, заметь, а померли. Мама сердится, если скажешь – подохли.

– Померли! – повторил Родион Мефодиевич. – Так, ясно. Ну, а вот с кактусами все же не разобрался я: что – цветут они, что ли, красиво или запах у них хороший?

– Да нет, просто зеленые колючки. Это модно, понимаешь? Модно восклицать: «Боже, какая прелесть!» И все!

– Ну ладно, чего там толковать! – сказал Степанов. – Мы вот что, пообождем немного Варвару, потом пообедаем закусочками всякими с Володей и с Аглаей и двинем в театр. Как считаешь?

Евгений молчал.

– «Фауст» Гуно, опера, – погодя добавил Степанов. – Мефистофеля Сверлихин поет, голосина настоящий.

– Сверлихин-то Сверлихин, но ничего у нас, папа, не получится, – сказал Евгений задумчиво. – Я нынче приглашен, и отказываться неловко. А днем мы все сговорились идти на футбольный матч. Унчане с «Торпедо» играют – не шуточка... Так что вам уж без меня как-нибудь придется...

– Ясно! – в который раз сказал Родион Мефодиевич. – Понятно...

И, наклонив голову, вышел из комнаты.

Дед

Варвары все не было, день тянулся пустой, бессмысленный, душный.

Наконец пришел дед Мефодий, принес веник молодого луку, редиски в газете, бидон хлебного квасу. Дед приезжал к сыну преимущественно в отсутствие Валентины Андреевны, при ней жить подолгу не смел. Ее бесило, когда он ходил по квартире босой, в рубашке без пояса, или, выпив стопку, тонким и умиленным голосом пел: «Ах ты, бедная, бедная швейка, поступила шестнадцати лет», или вдруг угощал гостей: «Кушайте, пожалуйста, у нас еще много есть!» Пожив немного, дед делался каким-то торопливо-испуганным, начинал часто моргать, кланялся ниже, чем следовало, замолкал и уезжал к себе в деревню, в пустую, пахнущую перьями и золой избу.

Без Валентины Андреевны (про себя дед Мефодий называл невестку «Сатанина Андреевна») он жил тверже, покуривал свою трубочку не только в кухне, но даже и в коридоре и громко делился с Варварой своими воспоминаниями, но когда к Евгению приходили товарищи, дед затихал и вовсе не показывался, говоря с усмешкой, что ему и тут не надует, покуда там барчуки гостюют. А однажды Родион Мефодиевич видел, как какой-то Женькин товарищ велел деду сходить за папиросами.

У Степанова сосало под ложечкой, когда он видел, как тишает и без того кроткий дед, но Алевтина так краснела, когда дед выходил к гостям, что Степанов, не зная, кого больше жалеть – деда или жену, испытывал и горечь, и облегчение, провожая старика на вокзал и суя ему в карман еще денег «на всякий случай».

Они пообедали вдвоем, так и не дождавшись Вари. Дед сидел в непомерно длинном пиджаке, бородатый, его маленькие светлые, как у сына, глаза со строгой почтительностью смотрели на Родиона Мефодиевича, и, разговаривая с ним, он называл его Родионом, но так, что можно было подумать, будто он произносит и отчество тоже. Пирожки и сардины дед из деликатности не ел, но засовывал в рот лук пучками, говоря при этом, что лук, видно, нынче здорово сильно уродился, потому что дешев. Этим сложным путем отец давал понять сыну, что даром деньги он не кидает и интересы Родиона Мефодиевича в хозяйстве свято блюдет.

Вдвоем они вымыли посуду, и Степанов предложил:

– Вот что, батя, не поехать ли нам нынче в театр? Желаешь? А то ты вроде нигде, кроме цирка, не был.

– Можно и в театр! – ковыряя спичкой в зубах, сказал дед. – Я не против. Куда люди – туды я, чего ж тут!

Но глаза у него сделались озабоченными, и он стал часто моргать, словно испугавшись.

Наконец явились Варвара с Володей. Целый день Родион Мефодиевич ждал ее, а она, оказывается, ездила с Володей в ателье примерять «первый настоящий костюм – пиджак и брюки студенческие».

– Это какие же студенческие? – неприязненно спросил Степанов.

– Да ну, вздор она порет, – ответил Володя, – Из отцовского обмундирования перешили мне. Варьке же непременно нужно командовать...

Он сел на диван и сразу погрузился в какую-то книжку, а Варя, охая от восторга, ела пирожки и пирожные вместе, запивала лук квасом, потом ткнула палец в солонку, облизала и сказала:

– Грандиозно!

Сразу после чая дед стал готовиться к театру – чистил в кухне сапоги, долго почему-то ходил по квартире в нижнем белье, а потом, озабоченно моргая, заправлял брюки то в сапоги, то выпускал их наверх, на голенища. А Родион Мефодиевич курил и думал о том, что за все эти годы не удосужился купить старику приличный костюм. «Кактусы, – перечислял он в уме раздражающие слова, – органди, аквариум!»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5