Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дорогой мой человек (№1) - Дело, которому ты служишь

ModernLib.Net / Современная проза / Герман Юрий Павлович / Дело, которому ты служишь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Герман Юрий Павлович
Жанр: Современная проза
Серия: Дорогой мой человек

 

 


– Возьми-ка надень мой штатский, – сказал Степанов, – ты невелик ростом, как раз впору будет. Не срами меня, оденься культурненько...

Старик поддался на слова «не срами меня», надел рубашку апаш и синий шевиотовый костюм. Перед зеркалом он сделал грозное лицо и сказал:

– Ну и ну! Ай, едрит твою в качель!

За Аглаей зашли по дороге. Она уже ждала на крыльце – праздничная, в белом платье, очень румяная, с сумеречно поблескивающими глазами.

В театре дед тыкал пальцем на сцену и громко, никого не стесняясь, не обращая внимания на шиканье, спрашивал:

– Это кто? Чего он? Которая ему жена?

Или крякал и сердился:

– Дурак! Ну и дурак и дурак! Душу продавать? Ай-ай!

Кругом тихо посмеивались, а Родион Мефодиевич улыбался и переглядывался с Аглаей: удивительно умела молчать и улыбаться эта женщина!

В антракте дед, прогуливаясь, норовил пройти мимо зеркала и каждый раз при этом делал грозное, неприступное лицо, приговаривая одними губами:

– Ну и ну! Это да!

Больше всего деду понравился Мефистофель.

– Хитрый, видать, – говорил он, – именно что дьявол. Добился своего. Нет, тут дело такое – не вяжись! Верно говорю, Варя?

После театра

Ужинали дома. Евгения еще не было. Варвара о чем-то шепталась с Володей, и Степанову казалось, что она ломается; дед с сожалением снял шевиотовый костюм, выпил водки и ушел спать. Аглая и Родион Мефодиевич сидели у окна; она, не жалуясь, рассказывала ему, что устает, – выматывают езда по области, бездорожье, дурацкое, чиновничье отношение к делу некоторых работничков.

– Молодость-то миновала, – произнесла она вдруг, – силы не те. Иной раз раскричишься зря; бывает, что я обидишь кого...

Сложив маленькие смуглые руки на колене, она потупилась, потом взглянула Родиону Мефодиевичу прямо в глаза и спросила:

– Тебе тоже не легко, Родион? Вижу я – виски седеть стали...

Он виновато улыбнулся и налил себе вина.

– На флоте не жалуюсь, Аглаюшка, а здесь как-то… Не вышло, не состоялось, что ли... Вот Евгений...

– Что Евгений? – спросила Аглая.

– Не понимаю! – с тоской сказал Степанов. – В толк не взять...

– А вот Владимир понимает. И довольно точно. Володя! – окликнула она племянника. – Расскажи Родиону Мефодиевичу то, что давеча мы с тобой говорили насчет Жени.

– Да ну! – тряхнул головой Володя.

– Говори, – сказал Родион Мефодиевич, – чего уж там...

– Я грубо могу говорить, – произнес Володя, вставая с дивана. – Я деликатно не могу...

Родион Мефодиевич попытался улыбнуться:

– Деликатно и не прошу.

– Не знаю, кто тут виноват, судить не берусь, – сказал Володя, – но только ваш Евгений все как-то вбок живет, понимаете? Я это ему недавно в личной беседе высказал, поэтому не стесняюсь и вам прямо это же повторить.

Он встряхнул головой, подумал и заговорил ровным, глуховатым, жестким голосом:

– За то, что я ему высказал, он меня назвал лектором, пай-мальчиком и разными другими приятными словами, чуть ли даже не карьеристом. Но мне это все равно, я так думаю и думать иначе не могу. Каждый человек в нашем государстве должен жить плодами своего труда, только своего, а не отцовского и не дедушкиного, верно, Родион Мефодиевич?

– Ну верно! – почему-то сердито ответил Степанов.

– Вот мы недавно с Варварой рассуждали насчет серпа и молота. Лучше нельзя придумать – серп и молот! Они символ нашего общественного уклада, и в этот символ куда больше вложено, чем только рабочие и крестьяне. В этом символе весь закон нашей жизни, главный закон, разве не так, Родион Мефодиевич?

– К сожалению, еще не для всех, – уже не сердито, а грустно подтвердил Степанов. – Вот и Варя что-то крутит, не поймешь чего, не то геология, не то искусство театра, а о пользе общественной...

– Теперь я виновата! – обиделась Варвара. – Уж нельзя и помучиться с выбором специальности.

– А что? – жестко перебил Володя. – Действительно, многовато мучаешься. Впрочем, не о тебе речь. Евгений, Родион Мефодиевич, отдельно живет, мне это неприятно вам говорить, но он живет не собою, а вами, то есть, вернее, при вашей помощи, но при этом отдельно от того символа, о котором я давеча толковал. И не то чтобы он спекулировал, ничего подобного, он вами нисколько даже не спекулирует, но он вас в запасе держит – для мало ли чего. И теория у него неправильная: он считает, что вы обязаны Варе и ему создать великолепную жизнь, так как сами и Валентина Андреевна хлебнули тяжелой и трудной. Он и его друзья, а я некоторых знаю, они уверены, что революция делалась для них лично, для того, чтобы, прежде всего им сытно и тепло жилось. Это неправильно, и вы тут неправы с тем, что все для детей, но я говорить не стану, вы рассердитесь...

– Нечто в этом роде я и предполагал, – произнес Родион Мефодиевич, – нечто в этом роде, но разве вас разберешь? Черт вас знает, что за народ...

Сложив руки за спиною, он ходил из конца в конец по столовой своей твердой поступью. Лицо у него было растерянное, почти несчастное.

– Евгений – приспособленец, – негромко, но очень твердо сказал Володя. – Молодой, но в чистом виде. Уже совершенно готовый.

Степанов поморщился.

– Это точно? – спросил он.

Володя молча пожал плечами.

– Мы немножко иногда любим переусложнять! – сказала Аглая. – Конечно, жизнь – штука сложная, но вот, например, ябеда в школе, наушник и доносчик разве это уже не характер? Я тебе, Родион, точно я грубо скажу – я вашего Женю терпеть не могу давно и думаю, что тебе с ним нужно провести не просто воспитательную работу, а борьбу, вплоть до чего угодно...

– До чего же именно? – с горькой усмешкой спросил Степанов. – Или вам непонятно, что по отношению к Жене мои права не только ограничены, но их нет. Обязанности у меня есть, а прав нет. Ну да, впрочем, что об этом толковать...

Вошел дед во флотской черной шинели, накинутой на исподнее, спросил:

– Квасу не видел? Воды три корца выпил, не помогает. И не кушал будто ничего такого...

Оглядел всех, сконфузился, заметив завязки от кальсон, и ушел искать свой квас.

– Так-то! – сказал Родион Мефодиевич. – Веселый вечёрок. Ну уж вы меня извините...

Проводив гостей, он поцеловал Варвару и, увидев жалость в ее глазах, сказал, что хочет спать. Чего-чего, а жалости к себе он не переносил. Варя долго фыркала в ванне, потом и она затихла. Степанов вернулся в столовую, налил себе холодного чаю, зашагал по комнате из угла в угол.

Евгений вернулся поздно, открыл своим ключом дверь и вошел в столовую. Отец все еще ходил из угла в угол с папиросой в руке.

– Добрый вечер! – поздоровался Евгений.

– Добрый вечер! – ответил Степанов. И добавил, что можно бы приходить и пораньше. Впрочем, он не сердился. Ему просто показалось, что к нему незвано пришел чужой человек.

Этот чужой юноша сел за стол и принялся ужинать, слишком быстро почему-то рассказывая, как играл правый край и как они все после матча поехали на дачу к Шилину, как они там пили ледяной лимонад, купались и вообще провели время. Родион Мефодиевич молчал и слушал. Может быть, если просто молча слушать, то отыщется утерянный ключик. Ведь было время когда он подолгу носил маленького, больного, сопливого Женьку на руках, когда доставал для него в голодном Петрограде сахар, доставал, унижаясь. Было время, когда показывал Женьке буквы. Как же так? Приспособленец? То есть чужой человек? Человек, который все делает только для себя?

И опять, в который раз, Родион Мефодиевич задавал себе один и тот же вопрос: когда, как, почему это случилось?

И вдруг понял – почему.

Его словно осенило: потому что было время, когда вся жизнь Алевтины сосредоточилась на Женьке. Он был всем, все делалось ради него, ему можно было все. Разве имел право Родион Мефодиевич, измученный и усталый, послать мальчика за бутылкой пива, за папиросами или за спичками? Мальчик должен только испытывать радости, а если не радости, то учиться. Детство – самое счастливое время, утверждала Алевтина. А если Степанов возражал, она говорила:

– Ты так думаешь, потому что он тебе не родной. Сирота, конечно... Обидеть его, имей в виду, я не дам. Запомни...

Лет пять назад за семейным обедом Евгений безобразно схамил Родиону Мефодиевичу. Как все добрые люди, Степанов был вспыльчив. Никого не видя, почти теряя сознание от бешенства, он схватил со стола стопку тарелок и шваркнул ими об пол. Завизжала Алевтина, повисла на отце маленькая Варя. Евгений, побледневший, сказал спокойно:

– Псих ненормальный!

Степанов ушел из столовой. За стенкой было слышно, как Алевтина что-то быстро и кротко говорила Евгению, было слышно, как тот отвечал:

– Да пошел он к черту, дурак старый!

Потом Евгений напевал. Он ходил по коридору, топал ногами и нарочно напевал. Напевал, чувствуя свои силы, свою власть, напевал, понимая всю беспомощность отчима. Конечно, почему было Жене и не напевать? Он ведь нервный мальчик, а отец у него хам, мужик, быдло. Это последнее слово из лексикона мадам Гоголевой очень прижилось к Алевтине.

Вот и вырос чужой юноша.

Сейчас он сидел, жевал пирожки, сардины, ягоды, пил чай. И странное дело – его взор был горячим и ласковым. Он смотрел на Родиона Мефодиевича иначе, чем раньше. Ох, какой знакомый взгляд! Такой взгляд делался у Алевтины, когда, измучив мужа своими постоянными попреками, она хотела мира в доме. И Евгений хотел мира в доме, хотел добрых отношений, хотел приспособиться к отчиму – догадался Родион Мефодиевич – только приспособиться, ничего больше.

С суровым любопытством вглядывался Родион Meфодиевич в этого чужого юношу. Что ж, парень как парень: лицо чистое, загорелое, глаза прозрачные, мягкие волосы, белые зубы. И взгляд открытый, прямой. У Родиона Мефодиевича был наметанный глаз на людей: тысячи прошли через его руки – низкое и подлое он отличал от настоящего быстро, с лету, ошибался редко, почти никогда.

– Да вот еще, пап, – сказал Евгений. – Просьба к тебе. У нас декан очень симпатичный старикашка, звезд с неба не хватает, но ко мне лично относится превосходно. Завтра день рождения его дочки, мы с ней дружим. Нас с тобой пригласили...

– А я тут при чем?

– Так ведь расскажешь что-нибудь, мало ли, у тебя биография слава богу. Хотя бы про Нестора Махно. Или как ты в ЧК работал. Смешные у тебя есть истории, а? Пойдем, правда, они очень просили...

– Я подумаю! – с трудом ответил Родион Мефодиевич.

И стал искать в карманах папиросы, которые лежали перед ним на столе.

Глава пятая

Полунин рассказывает

Учился Володя мучительно.

Еще на первом курсе он прочитал знаменитые «Анналы хирургической клиники» Пирогова, в которых тот подвергал сомнениям многие неоспоримые истины своего времени, и сам начал кое в чем сомневаться. Самоуверенность иных преподавателей настораживала Володю, а его постоянно недоверяющий взгляд раздражал профессуру. Институт имени Сеченова совершенно выматывал Володины силы. Устименко не знал, что такое праздно и аккуратно записывать лекции для того, чтобы потом заучить их, как делывал это Евгений – образец исполнительности, почитания преподавателей и душа-парень. И истерически готовиться к экзаменам Володя не умел. Он слушал лекции и запоминал все важное, нужное и полезное; все же, что казалось ему общими местами, он отмечал внутри себя для того, чтобы на досуге найти возражения этим общим непоколебимым истинам и доказать всю их несостоятельность. Но тем не менее он всегда знал то, что положено было знать, он знал даже больше, только всегда по-своему. Любимый им Ганичев нередко говаривал:

– Один мудрый француз патологоанатом презирал научные степени, но считал, что презирать удобнее, находясь на высшей ступени этой проклятой лестницы, а не у подножия ее. Запомните, Устименко: человека, стоящего внизу, могут заподозрить в тупости и зависти...

На третьем курсе Володе очень стал нравиться белокурый, огромного роста, всегда немного задыхающийся профессор Полунин, близкий друг Ганичева. У Прова Яковлевича были морковного цвета щеки, толстая шея, льняные, мелко вьющиеся волосы. Говорил он страшным, густым, рыкающим басом, был непочтителен к тому, о чем некоторые преподаватели говорили даже с восторженным придыханием в голосе, и порою рассказывал студентам странненькие истории, казалось бы, совершенно, что называется, ни к селу ни к городу.

– Вот Иноземцев Федор Иванович, – сообщил он однажды, – вполне светлая личность в истории нашей медицины, талантливый человек, мощный ум, я бы выразился даже – пронзительный во многом. Разумеется, диагност первостатейный, или даже, как нынче говорят, экстра. Ну и, конечно, весьма модный в свои времена доктор. Вам известно, надеюсь, что такое частная практика?

– Известно! – загудел третий курс, знавший о частной практике преимущественно из чеховского «Ионыча».

– Любила Федора Ивановича эта самая частная практика, ну и он ею не брезговал, – продолжал Полунин. – Уважал спокойствие, обеспеченное капиталом, а так как одному было не справиться с многочисленными пациентами, то пришлось Иноземцеву содержать целый штат помощников, которые назывались «молодцами с Никитской» – в честь лично принадлежавшего Федору Ивановичу особняка на Никитской улице первопрестольной нашей Москвы. В ту пору своего практического возвышения очень увлекся Федор Иванович нашатырем как панацеей от ряда болезней и вообще от катаральных состояний. Нашатырная эта теорийка, друзья мои, ничем не хуже многих иных современных профессору Иноземцеву. Но интересно то, что, когда иные выдуманные, сфантазированные теории мгновенно проваливались в тартарары, нашатырная цвела пышным цветом. Как же это могло случиться?

И Полунин хитро поглядывал на аудиторию, ожидая ответа. Но все молчали. И с невеселым вздохом Полунин продолжал свое повествование:

– А могло это случиться потому, что «молодцы с Никитской» – все люди тертые, дошлые и о себе исправно пекущиеся, молодые, средних лет и на склоне оных – доставляли своему патрону сведения только о чудесных исцелениях при помощи нашатыря – салманки проклятой. Выдавая желаемое Федором Ивановичем за сущее, они ставили его, прекрасного в самом высоком смысле этого слова доктора, в глупое положение, перед студентами, которые над нашатырем уже смеялись. Но Иноземцев давал своим молодцам, а вернее – лекарям-лакеям, хлеб не скупою отнюдь рукой, и хлеб давал, и мед, и млеко. В благодарность за то, а также из боязни огорчить своего шефа и патрона сии «молодцы с Никитской» беззастенчиво обманывали Иноземцева. Они, по выражению Николая Ивановича Пирогова, «жирно ели, мягко спали и ходили веселыми ногами в часы народных бедствий», а Иноземцев, разумеется, заслуг своих величайших перед наукой не потерял, но в смешное положение себя перед своими современниками поставил, а так как среди современников непременно находятся и летописцы, то нет такого тайного, что впоследствии не стало бы явным. Анекдот этот я привел вам нисколько не для умаления памяти Иноземцева, а только для того, чтобы на таком явственном примере упредить: никогда, дорогие товарищи сыны Эскулапа, не давайте проверять ваши открытия людям, зависящим or вас материально, людям, вам подчиненным и с вами иерархически связанным. Смешок – препоганая штука. Он надолго прилипает к самому наиталантливейшему человеку, ежели тот обмишурится. Очень в этом смысле надо за собой следить и за своими коллегами, говоря ради них самих, ради товарищеских отношений, ради чести врачебного сословия одну правду, только правду, всегда правду...

Чем дальше, тем явственнее Пров Яковлевич отмечал на курсе Володю и иногда подолгу разговаривал с ним вдвоем в тихом институтском парке. Там он отдыхал, выходя из своей терапевтической клиники, курил толстые папиросы собственной набивки, посматривал в небо, рассуждал, словно продолжая прерванную недавно беседу:

– Написать бы книгу об ошибках великих докторов. Предложил недавно одному умнику – так рассердился, представить себе невозможно! И слова какие в ход пошли: дискредитация, разложение умов, подрыв научного миросозерцания – удивительно, как рассердился мой умник! Ох, густо у нас еще с корпоративным духом, дышать иногда трудновато! Все почтеннейшие, все глубокоуважаемые, все в великие надеются пройти, хоть петушком, хоть бочком, а надеются. Но нелегко оно. Поэтому заранее обороняются, чтобы их миновала чаша сия. Минует! Интересны ошибки крупных людей, а не ваши, так ведь даже и не слушают. Пирогов столь велик был, что не боялся сам писать о своих ошибках. И весьма поучительно получалось для целых поколений, так нет, отвечают, что не то. Разумеется, не то. А материал у меня собран отменный. Посмотрел кое-что мой умник и напомнил мне, как наша корпорация в свое время встретила «Записки врача» Вересаева. Это, говорит умник мой, еще цветочки, мы бы тебе ягодки показали, как они произрастают...

Как-то, повстречав Володю на Пролетарской улице, показал ему роскошно изданную книгу – в коже, с золотым тиснением, с золотым обрезом. И рассердился:

– Экая подлость! Как изволите видеть, название сему фолианту «Чума в Одессе» – исследование с приложением портретов, планов, чертежей и рисунков. На первом месте находим мы портрет дюка де Ришелье, засим Воронцов при всех регалиях, исполненный чувства собственного превосходства над малыми мира, ну-с, барон Мейендорф и прочие победители одесской эпидемии. И, обратите благосклонное внимание, ни одного врача. Крыса изображена, селезенка чумной черной крысы тоже нашла себе место вместе с бубоном черного пасюка, а докторов-то и нет. Недостойны! Скромность на грани подлости! Купил у букиниста, перелистал и расстроился. Почему дюки эти, графы и бароны в эполетах с вензелями, с аксельбантами и знаками орденов изображены, а прекрасный наш Гамалея – бесстрашный и чистый сердцем доктор – не удостоен? Впрочем, будьте здоровы!

В другой раз, сидя на своей любимой скамье, рассказал Володе:

– Известно, что великий Боткин Сергей Петрович тратил много сил на борьбу с иноземным засильем в отечественной медицине, и было это исторически справедливо, потому что, например, главный медицинский инспектор в ведомстве императрицы Марии лейб-медик Рюль не только говорил, но и писал даже, что, «пока я буду медицинским инспектором мариинских учреждений, никогда не станет не только старшим врачом, но и ординатором в учреждении под моим ведомством ни один русский врач». И это писалось в России и одобрялось царской фамилией, не знавшей по-русски. Оно так, оно конечно, бешенство Сергея Петровича справедливо, но зачем же даже ему, тем более ему, Боткину, стулья ломать? Ведь он тем самым опускался до лейб-медика Рюля, но отнюдь над ним не возвышался. Ведь, рассердившись, разгневавшись, будучи в крайности, Сергей Петрович стал совершать постыдные для своего имени и для нашего Отечества глупости, выкидывать антраша, вплоть, до неприличных анекдотов, потому что ведь, согласитесь, всякий шовинизм и национализм есть гадость. Так если Рюль – подлец и холуй, зачем же его способами действовать? А наш великий Боткин по этой дорожке именно и пошел, и дошел до того, что при оценке достоинств кандидатов на ординаторские должности брал только тех, кто носит фамилии на «ов» или на «ин». И опять-таки несмешной случай приведу вам. Было Сергеем Петровичем отказано способнейшему юноше по фамилии Долгих. В спешке консультаций, приемов и визитов великий наш Боткин решил, что сибиряк Долгих – немец, как, например, ненавистные ему на «их» – Миних, Либих, Ритих. Не вдаваясь в позор отбора кандидатов по этому принципу, добавлю еще, что и здесь честным людям следовало бороться с завиральностью Боткина, но они предпочли обойтись и стушеваться, тем самым подставив имя и величие нашего Боткина под многие удары, как прижизненные, так и впоследствии. А зачем?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5