Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.

ModernLib.Net / Гончаров Иван Александрович / Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6. - Чтение (стр. 11)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр:

 

 


      175
      французским писателем в самой романической манере, с невыносимой неправдоподобностью. Осталось призвать на помощь направляемое тончайшим и точнейшим чувством воображение, дабы творчески пересоздать все элементы сюжета романа Сю – и Обломов создан» ( Mazon. P. 313-314).1
      Указал А. Мазон также на близость диалога Обломова с Захаром о разнице между барином и «другими» (см.: наст. изд., т. 4, с. 91-92) и разговором в тюремной камере между Риго и Жаном-Батистом в главе первой романа Ч. Диккенса «Крошка Доррит» (1856-1857):
      «- Кавалетто! ‹…› ты знаешь, что я – барин?
      – Конечно, конечно!
      – Делал ли я здесь хоть что-нибудь? Дотрагивался ли я до щетки, расстилал ли или убирал рогожи, отыскивал ли шашки, собирал ли домино – одним словом, делал ли я какую-нибудь работу?
      – Никогда!
      – Думал ли ты когда-нибудь увидеть меня работающим?
      Жан-Батист оборотил правую руку и отвечал особенным движением указательного пальца, что на итальянском языке означало безусловное отрицание.
      – Нет? С первой минуты, когда ты меня здесь увидел, ты понял, что я барин?
      – Altro! – возразил Жан-Батист, закрыв глаза и неистово кивнув головой. ‹…›
      – Ха-ха! Ты прав: я барин и барином хочу жить, барином хочу и умереть. Цель моей жизни быть барином – это моя роль».2
      В литературе о Гончарове русского писателя неоднократно сопоставляли с Диккенсом и в самом общем плане. Так, И. Ф. Анненский, размышляя о характерных чертах «поэтического пути» создателя «Обломова», находил, что тому был особенно близок «диккенсовский оптимизм с наказанным, обузданным злом, без всякой грязи, с мягкой,
      176
      вдумчивой обрисовкой характеров» («Обломов» в критике. С. 215).1 Сопоставления Гончарова с Диккенсом как общего, так и частного характера представляются обоснованными. Они опираются на исключительно высокую характеристику творчества английского писателя в статье Гончарова «Лучше поздно, чем никогда»: «В нашем веке нам дал образец художественного романа общий учитель романистов – это Диккенс. Не один наблюдательный ум, а фантазия, юмор, поэзия, любовь, которой он, по его выражению, „носил целый океан” в себе, – помогли ему написать всю Англию в живых, бессмертных типах и сценах».2
      Текст «Обломова» менее насыщен прямыми литературными цитатами и реминисценциями, чем текст первого романа Гончарова, где многообразный литературный пласт определен художественными амбициями Александра Адуева и его творчеством, образцы которого даны в произведении и стали объектом иронии критиков. Но иногда в «Обломове» присутствуют своего рода литературные «подсказки», позволяющие уточнить некоторые детали его литературной родословной. Обломов в юности не только «великолепные фейерверки» «пускал ‹…› из головы», но и перевел какую-то работу французского экономиста и философа Ж.-Б. Сея, посвятив перевод Штольцу.3 И вероятно, внимание Обломова привлекли
      177
      не экономические воззрения Сея, а этические постулаты, энергично им отстаиваемые в работе «Petit volume, contenant quelques apercus des hommes et de la soci?t?» (Paris, 1817), в частности разговор о «скуке» во фрагменте, озаглавленном переводчиком «Основание счастия»:
      «А. Мне скучно.
      Б. Верю.
      А. Я богат; всякий спешит мне угождать, нравиться; не успеваю пожелать, уже исполнилось. ‹…› Кажется, мне не должно бы скучать. ‹…›
      Б. Ты ждешь на себя впечатлений от других, ты невольник других. Для счастия надобно быть своеобычным, надобно производить, не быть производимым.
      А. Как! Мне самому работать? ‹…›
      Б. ‹…› Действуй – и скука убежит от тебя».1
      Сочинения экономистов и экономические теории века непосредственно отразились в романе, где «иные рассуждения кажутся своеобразными „вставками” из экономических статей».2 К примеру, Тарантьев, саркастически рассуждая о «тисках для русских денег» в связи с покупкой машин для завода, «по существу выступает как сторонник русского протекционизма, экономической замкнутости, феодальной промышленности, не способной конкурировать с дешевыми изделиями капиталистического Запада».3 Экономист и историк В. М. Штейн по поводу слов, сказанных Штольцем Обломову (черновая рукопись романа), о том, что тот «…выучил только один момент, и то прошедший, и что каждый другой момент ведет за собой и другие данные, поэтому надо следить поминутно за наукой, чтоб иметь в голове физиономию какого-нибудь государства, что, например, в политической экономии с изменением разных обстоятельств и условий государственного быта изменяются и самые истины…», писал: «Это мнение нашего великого писателя, подсказанное, несомненно, передовыми взглядами, бывшими в обращении в его время, очень удачно схватывает основной мотив, сосредоточивший общественный интерес на
      178
      политической экономии и статистике. Этим мотивом было убеждение в смене общественных форм „и разных обстоятельств”. Особенно примечательно, что и самые законы политической экономии (ее «истины») должны были меняться с „разными обстоятельствами”».1
      Обращается Гончаров, обрисовывая судьбы и характеры главных героев романа, и к трагедиям В. Шекспира «Гамлет» и «Король Лир». Илья Ильич Обломов сопоставляется с Гамлетом (в комическом, снижающем регистре), а Ольга Ильинская – с Корделией (без малейших комических оттенков, в апофеозном стиле, всячески подчеркивающем многочисленные достоинства и добродетели героини).
      Императивно сформулированный Штольцем девиз «Теперь или никогда!», оттененный «ядовитым» словом «обломовщина», оборачивается для Обломова вариацией знаменитого гамлетовского вопроса, прозвучавшего в специфической, бытовой аранжировке: «Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос был для него хуже гамлетовского. ‹…› „Теперь или никогда!” „Быть или не быть!” Обломов приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногою в туфлю и сел опять» (наст. изд., т. 4, с. 186-187). Комическое звучание гамлетовской темы предвещает в романе трагический, фатальный конец – «никогда». Тургенев в статье «Гамлет и Дон Кихот» (1860) тонко заметил, что «над Гамлетом никто и не думает смеяться, и именно в этом его осуждение: любить его почти невозможно, одни люди, подобные Горацию, привязываются к Гамлету» (Тургенев. Соч. Т. V. С. 335). Комическое у Гончарова снижает гамлетовскую тему, мягко освещая фигуру Обломова, которого окружающие обманывают, жалеют и – более всего – сердечно любят.
      На то, что герой Гончарова принадлежит к длинной цепи литературных «вечных типов», указывали многие критики, в том числе Г. В. Александровский в педагогическом пособии «Чтения по новейшей русской литературе» (Киев, 1902; 10-е изд. Киев; Пг., 1917): «Создавая тип, являющийся коренным для всей русской жизни, Гончаров
      179
      в то же время дал нам и общечеловеческий образ. ‹…› Обломов такой же вековечный тип, как Гамлет, Дон Кихот, Чацкий и др.».1
      Сопоставление Обломова с Гамлетом, вызвавшее грубую саркастическую насмешку Салтыкова-Щедрина,2 разумеется, не идет в романе далее ситуативно-психологической параллели;3 оно только в таком ограниченном виде, с точки зрения Гончарова, и правомерно.4
      Отчасти смысл сопоставления Обломова (и Райского) с Гамлетом помогают понять и уточнить некоторые суждения Гончарова в статье «Опять „Гамлет” на русской сцене» (1875; опубл. 1900): «Свойства Гамлета – это неуловимые в обыкновенном, нормальном состоянии души явления. Их нет тогда в состоянии покоя; они родятся от прикосновения бури, под ударами, в борьбе. В нормальном положении Гамлет ничем не отличается от других»; «Тонкие натуры, наделенные гибельным избытком сердца, неумолимою логикою и чуткими нервами, более или менее носят в себе частицы гамлетовской страстной, нежной, глубокой и раздражительной натуры».5
      180
      Сравнение Ольги Ильинской с Корделией должно было, по замыслу Гончарова, подчеркнуть благородство и возвышенность (избранность) натуры героини. Сравнение приходит на ум влюбленному Обломову, пораженному ее мыслями о любви: «Мне без вас скучно; расставаться с вами ненадолго – жаль, надолго – больно. Я однажды навсегда узнала, увидела и верю, что вы меня любите, – и счастлива, хоть не повторяйте мне никогда, что любите меня. Больше и лучше любить я не умею»; «„Это слова… как будто Корделии!” – подумал Обломов, глядя на Ольгу страстно…» (наст. изд., т. 4, с. 243). Окончательно убедился Обломов в том, что ему выпало счастье встретиться с русской Корделией, услышав ее определение (довольно банальное) жизни («- Жизнь – долг, обязанность; следовательно, любовь – тоже долг: мне как будто Бог послал ее, – досказала она, подняв глаза к небу, – и велел любить. – Корделия! – вслух произнес Обломов. – И ей двадцать один год! Так вот что любовь по-вашему! – прибавил он в раздумье» – там же). Удивление и восторг героя, переходящие в благоговение и обожание, естественны – ведь это взгляд страстно влюбленного Обломова, весьма наклонного к преувеличениям: «Кто ж внушил ей это? – думал Обломов, глядя на нее чуть не с благоговением. – Не путем же опыта, истязаний, огня и дыма дошла она до этого ясного и простого понимания жизни и любви» (там же, с. 244). Но это, безусловно, и стратегия автора, пользующегося любым поводом, чтобы еще больше возвысить свою любимую идеальную героиню.1 Обломов, по-видимому, припоминает
      181
      слова из монолога Корделии (имеется в виду перевод «Короля Лира», принадлежавший А. В. Дружинину).1 Гончаров очень ценил этот перевод и предисловие к трагедии, написанное А. В. Дружининым; им был посвящен его последний урок великому князю Николаю Александровичу Романову, о чем он с таким подъемом сообщал Дружинину 22 июля 1858 г.: «Давно хотелось мне передать Вам, какой важный результат, на который Вы, конечно, не рассчитывали, произвел Ваш знаменитый перевод Лира: чтением его от доски до доски я заключил свои уроки с Ник‹олаем› Алекс‹андровичем›, и если б Вы были свидетелем того увлечения, какому поддался ученик! Но это бы еще ничего, оно понятно; но я прочел от слова до слова и введение, к которому мне, с критической точки зрения, не нужно было прибавлять ни слова, как к роскошнейшему, вполне распустившемуся цветку на почве – критики. Какой урок для ученика и как глубоко он его понял! Вот где прямая польза литературного образования и где единственными виновниками были Шекспир да Вы, а я только покорным посредником».
      182
      Свой взгляд на трагедию Шекспира Гончаров изложил в несохранившемся письме к А. К. Толстому (о нем мы располагаем только свидетельством самого Гончарова) и в статье «Опять „Гамлет” на русской сцене». О любви Корделии в статье, правда, говорится в связи с великим заблуждением короля: «…так любовь, которая была в одной из них, он не узнал ее – она являлась в своей природной простоте перед отцом и без трепета перед королем. ‹…› Только на пороге гроба, после безумия становится он опять человеком при светлой и нежной улыбке существа, любви которого он не узнал в ее трогательной простоте».
      Известно, что Гончаров сначала (первое и непосредственное впечатление) одобрительно отозвался о повести Тургенева «Степной король Лир» (1870). Он писал 11 ноября 1870 г. С. А. Толстой: «Как живо рассказано – прелесть! Этот рассказ я отношу к „Запискам охотника”, в которых Тургенев – истинный художник, творец, потому что он знает эту жизнь, видел ее сам, жил ею – и пишет с натуры, тогда как в повестях своих (Гончаров так называл романы Тургенева, о которых отзывался неизменно резко отрицательно. – Ред.) он уже не творит, а сочиняет. Эти две головки, дочерей Лира, не правда ли, живые, бежавшие из грезовских рамок? И очерчены так легко, почти без красок, будто карандашом: между тем – они перед глазами. Да, Тургенев – трубадур (пожалуй, первый), странствующий с ружьем и лирой по селам, полям, поющий природу сельскую, любовь – в песнях и отражающий видимую ему жизнь – в легендах, балладах, но не эпосе».1
      Тургеневу, видимо, очень скоро было передано мнение Гончарова о повести, высказанное им неоднократно, еще до процитированного письма к С. А. Толстой. Оно его обрадовало; Тургенев с удовлетворением сообщал 3 ноября 1870 г. М. М. Стасюлевичу: «Я рад, что моя вещь понравилась Гончарову, – он судья верный…» (Тургенев. Письма. Т. X. С. 262). Отношения Тургенева и Гончарова к тому времени уже основательно испортились, и, должно быть, помимо понятной радости автора, произведение которого
      183
      высоко оценили, Тургенев мог усмотреть в словах болезненно мнительного современника перелом к лучшему, признаки начавшегося «выздоровления». К сожалению, он ошибся – болезнь Гончарова только вступала в новую и злокачественную фазу. Не оказался Гончаров и «верным» судьей. В памфлетно-литературной исповеди «Необыкновенная история» конца 1870-х гг. он, в сущности, решительно пересмотрел свое мнение о повести Тургенева, этого ненавистного и коварного соперника («я один, по роду сочинений, был его соперником»), и даже высказал фантастическое предположение, что повесть возникла под непосредственным влиянием его письма к А. К. Толстому: «…я в одном из писем к гр. А. Толстому что-то заговорил о „Короле Лире” (мой взгляд на него), Тургенев вообразил, что я задумываю писать какого-нибудь миниатюрного Лира – и вдруг – бац – повесть „Степной король Лир”, где и снял уродливую карикатурную параллель с великого произведения, не уважив даже Шекспира, и подвел своих гнуснячков под типы гения! Это чтоб помешать мне: он вообразил, что я, говоря о Лире, хочу мазать тоже копию!». Гончаров теперь исключительно пренебрежительно пишет о некогда так ему понравившейся повести «трубадура», одновременно невольно демонстрируя, как она ему отчетливо запомнилась: «Он пробовал портить Шекспира: ну, там, конечно, испортить не мог. Вышли карикатуры, например „Степной король Лир”. Зачем было трогать великие вещи, чтобы с них лепить из навоза уродливые, до гнусности, фигуры? Можно ли так издеваться над трагическою, колоссальною фигурою короля Лира и ставить это великое имя ярлыком над шутовскою фигурою грязного и глупого захолустника, замечательного только тем, что он „чревом сдвигает с места бильярд”, „съедает три горшка каши” и „издает скверный запах”!!! Можно ли дошутиться до того, чтобы перенести великий урок, данный человечеству в Лире, на эту кучу грязи! Но Шекспир остался невредим, как невредима осталась бы его бронзовая статуя, если б мальчишка бросил в нее камешком. Его не обокрадешь».
      Не пощадил Гончаров и другие, по его классификации, «карикатурные параллели» и «копии» Тургенева: «„Гамлет Щигровского уезда” – тоже какая-то мелюзга: зачем подводить под эти фигуры своих вырезанных из бумаги
      184
      человечков! Уж портить так портить нас, мелюзгу…».1
      Гончаров в отличие от Тургенева, Н. С. Лескова, А. К. Толстого и многих других избегал в названиях своих произведений прямых перекличек с великими сюжетами и образами Шекспира, Гете, Шиллера, Мольера, Данте, но – вне всяких сомнений – «подводил» своих героев (главных и второстепенных) «под типы гениев»: это относится даже к Ивану Савичу Поджабрину и слугам. Обломов, Ильинская, Штольц существуют в романе в контексте мировой литературы, соотнесены, в частности, с персонажами произведений Гете, Шиллера, Жорж Санд, Сервантеса, Байрона, Диккенса, Пушкина, Грибоедова, Гоголя, и – что особенно подчеркнуто – Шекспира.2
      185
 

***

 
      Гончаров наделил своими литературными (шире – эстетическими) симпатиями любимых героев романа – Обломова, Штольца, Ольгу Ильинскую. Они прекрасно понимают друг друга с полуслова – произведения одних и тех же писателей, историков, философов, композиторов, художников, скульпторов образуют единую обширную и возвышенную эмоционально-эстетическую сферу, причем наиболее восторженным и чутким «реципиентом» в романе является Илья Ильич Обломов. Существуют, разумеется, между этими героями и различия. «Поэт» Обломов особенно восприимчив к поэзии и музыке; он вообще самый литературный и эстетичный герой романа – и его монологи даже по объему, не говоря о поэтичности и эмоциональности, намного пространнее монологов Штольца и Ильинской. С последней органично входит в роман остросовременная тема женской эмансипации, – неизбежным становится упоминание здесь и такой символической, уже легендарной литературной фигуры, как Жорж Санд.1
      Что же касается Штольца, то его статус в романе строго выдержан: это персонаж идеальный, безупречный, своего рода герой нового делового промышленного времени. Гончарову немало досталось за образ идеального «героя-немца» от современных ему и поздних критиков самых разных направлений.
      Хор недругов Штольца был настолько громок, что заставил Гончарова позднее признаться: «Он слаб, бледен – из него слишком голо выглядывает идея. Это я сам сознаю». Под непосредственным впечатлением от упреков патриотической
      186
      критики он готов был повиниться во всех грехах: «…я молча слушал тогда порицания, соглашаясь вполне с тем, что образ Штольца бледен, не реален, не живой, а просто идея.
      Особенно, кажется, славянофилы – и за нелестный образ Обломова и всего более за немца – не хотели меня, так сказать, знать. Покойный Ф. И. Тютчев однажды ласково, с свойственной ему мягкостью, упрекая меня, спросил, „зачем я взял Штольца!” Я повинился в ошибке, сказав, что сделал это случайно: под руку, мол, подвернулся!» («Лучше поздно, чем никогда»). Но тут же Гончаров предпринимает энергичную попытку защиты Штольца, своего немца, и немцев вообще: «Между тем, кажется, помимо моей воли – тут ошибки собственно не было, если принять во внимание ту роль, какую играли и играют до сих пор в русской жизни и немецкий элемент, и немцы. Еще доселе они у нас учители, профессоры, механики, инженеры, техники по всем частям. ‹…› Я вижу, однако, что неспроста подвернулся мне немец под руку. ‹…›Я взял родившегося здесь и обрусевшего немца и немецкую систему неизнеженного, бодрого и практического воспитания.
      Обрусевшие немцы ‹…› сливаются ‹…› с русскою жизнию. ‹…› Отрицать полезность этого притока постороннего элемента к русской жизни – и несправедливо и нельзя. Они вносят во все роды и виды деятельности прежде всего свое терпение, persev?rance ‹настойчивость – фр.› своей расы, а затем и много других качеств, и где бы ни было – в армии, во флоте, в администрации, в науке, – словом, всюду – они служат с Россией и России и большею частию становятся ее детьми».1
      «Немецкая система неизнеженного, бодрого и практического воспитания», противоположная «обломовской системе воспитания» (наст. изд., т. 4, с. 139), стала стержнем немецкой темы в романе и тем фундаментом, на котором вырос Андрей Штольц – антипод Ильи
      187
      Обломова.1 Конечно, немецкая тема в романе является частью европейской, как, впрочем, и русская, при всей ее степной, полуазиатской, сонной специфике.2 В сознании всех главных героев романа, принадлежащих к высшему образованному слою общества, русское и европейское слиты органично. Но в формировании личности Штольца немецкий элемент, естественно, был особенно значителен. Его воспитанием в строгом, систематическом духе руководил в детстве отец, приобщая сына к немецкой культуре и к разным видам деятельности: «С восьми лет он сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных…» (там же, с. 152). В этой системе просвещения и обучения, унаследованной отцом Андрея («агроном, технолог, учитель») от своего отца, практические элементы гармонично сочетались с духовным, литературно-религиозным, в основе своей протестантским, воспитанием.3 Таков был грунт – то, чего было вполне достаточно для «бюргерской», «узенькой немецкой колеи». Дальнейшее развитие Штольца совершалось под мощным влиянием русской среды и поездок по Европе (Иена, Бонн, Эрланген). Систематическое и внимательное изучение европейской и русской жизни расширило его кругозор, – вступив на широкую дорогу, Штольц приобщился к величайшим достижениям европейской и русской культуры и науки. Видное место в этом интенсивном духовном развитии заняли сочинения Винкельмана, Гете, Шиллера, Канта (такой выбор ориентиров отчасти дублировал духовное развитие самого Гончарова – фактор, предопределивший
      188
      многомерное и многоаспектное присутствие немецкой стихии, немецких элементов в структуре романа).
      Естественно, что пристрастия Штольца разделял Обломов; эта общность интересов возникла в детстве и укрепилась в юные «романтические» годы. Не случайно Обломов в письме к Штольцу (черновая рукопись романа) сообщал: «Я опять принялся за Винкельмана…» (наст. изд., т. 5, с. 222). Возвращение Обломова к Винкельману понятно – сочинения Винкельмана (наряду с произведениями Шиллера и Гете) Гончаров с энтузиазмом переводил в юности.1 Концепция античной красоты Винкельмана отражена в образеОльги Ильинской (см.: Мельник 1995. С. 18-20).
      По мнению ряда исследователей романа, исключительно важное место в его художественной структуре занимают эстетические и педагогические идеи Шиллера, более всего шиллеровский идеал воспитания.2 Особенно здесь важны «Письма об эстетическом воспитании человека»
      189
      (1792-1794), где Шиллер развивает свою теорию о современном расслабленном, пассивном человеке, человеке-обломке, противоположном идеальному человеку, обладающему цельностью характера: «По мнению Шиллера, расхлябанность и нецельность суть приметы современного характера, так как законы и нравы, разум и фантазия, труд и наслаждение, усилие и вознаграждение „оторваны” друг от друга. Потеря принципа единства определяет нецельность человека; вывод Шиллера гласит: вечно прикованный к отдельному малому обломку целого, человек сам становится обломком…» (Тирген. С. 25). На эти же слова Шиллера о человеке-обломке обратил внимание В. И. Мельник, который, придав им неоправданно универсальный смысл, отнес их помимо Обломова почти ко всем героям романа – не только к Волкову, Судьбинскому, Тарантьеву, Алексееву, но даже к Штольцу (см.: Мельник 1985. С. 22).1
      Эстетические и педагогические идеи Канта и Шиллера вошли в ткань и структуру романа, что дало право утверждать: «Гончаров – это просветитель в традиции Канта и воспитатель в духе Шиллера. Он апеллирует к вере в идеал, к рассудку, к свободе воли индивидуума. Подобно Шиллеру и Канту, он ищет причины порчи нравов не столько в объективных исторических свидетельствах, сколько в субъективных слабостях человека. Просвещению противостоят и ошибки воли. Исправлять их и подавать пример должна литература, создавая „идеальные характеры”, подобные Штольцу и Ольге» (Тирген. С. 30).2
      190
      В том же письме Обломова к Штольцу, в котором он сообщал о возвращении к Винкельману, названы и произведения Гете: «…твержу „Римские элегии”, письма из Рима, не знаю, за что схватиться…» (наст. изд., т. 5, с. 222). В окончательном тексте романа (глава VIII части четвертой) перед умственным взором Штольца, размышляющего о любви и браке, являются «застрелившиеся, повесившиеся и удавившиеся Вертеры» (наст. изд., т. 4, с. 448-449), а отвечая на тревогу вдруг затосковавшей Ольги, он говорит: «Мы не титаны с тобой ‹…› мы не пойдем, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту…» (там же, с. 461). Словом, Штольц отвергает не только, что очень понятно, дорогу Вертера, но и дерзкий, вселенских масштабов, бунт Фауста. В свете такого отношения Штольца к «дерзкой борьбе» Фауста представляется неоправданным и странным стремление увидеть в герое Гончарова нечто дьявольское, Антихриста, объединившего в себе «элементы Фауста с элементами Мефистофеля».1 «Параллели между трагедией Гете и романом Гончарова»
      191
      обнаруживает и Е. А. Краснощекова, правда чересчур общие, и потому они не выглядят убедительными; различия между произведениями гораздо очевиднее: «…сам ведущий сюжет имеет сходство: две женщины в судьбе героев, в конце пути оба обретают жизнь в соответствии со своими идеалами» (Краснощекова. С. 338). Наиболее взвешенной и осторожной представляется позиция Х. Роте, предполагающего в творчестве Гончарова «импульсы Гете», но считающего, однако, что вопрос об их силе и свойствах остается «совершенно открытым».1
      Открытым остается вопрос и об импульсах А. Шопенгауэра. В. Сечкарев обнаруживал «яркие параллели» с Шопенгауэром в тексте «Обломова», но одновременно признавал отсутствие свидетельств о знакомстве Гончарова с трудами философа, что, впрочем, не исключает возможности такового: «Гончаров знал литературу и философию своего времени лучше, чем это обычно представляется».2
      ***
      В словах «Обломов», «Обломовка» очевидны негативные смысловые оттенки, которые лучше всего выражает шиллеровская идея человека-обломка. Обращаясь к русской родословной романа, отметим, что фольклорные ассоциации, преломившиеся в фамилии главного героя и названии его родного села, несут противоположный символический
      192
      смысл. Они создают представление о чем-то круглом, мягком, сонном, дородном, так сказать, о румяном солнце с двойным подбородком.1 Ю. М. Лощиц пишет:
      193
      «„Сонное царство” Обломовки графически можно изобразить в виде замкнутого круга. Кстати, круг имеет прямое отношение к фамилии Ильи Ильича и, следовательно, к названию деревни, где прошло его детство. Как известно, одно из архаических значений слова „обло” – круг, окружность (отсюда «облако», «область»). Такой смысл как будто вполне соответствует мягкокруглому, шароподобному человеку Обломову и его округлой, мирной блаженствующей вотчине.
      Но еще явственнее в фамилии Ильи Ильича проступает другое значение, и его, на наш взгляд, и имел в первую очередь в виду автор. Это значение обломка. В самом деле, что такое обломовское существование, как не обломок некогда полноценной и всеохватной жизни? И что такое Обломовка, как не всеми забытый, чудом уцелевший „блаженный уголок” – обломок Эдема? Здешним обитателям обломилось доедать археологический обломок, кусок громадного когда-то пирога. Вспомним, что пирог в народном мировоззрении – один из наиболее наглядных символов счастливой, изобильной, благодатной жизни. Пирог – это „пир горой”, рог изобилия, вершина всеобщего веселья и довольства, магическое солнце материального бытия. Вокруг пирога собирается пирующий, праздничный народ. От пирога исходят теплота и благоухание, пирог – центральный и наиболее архаический символ народной утопии. Не зря и в Обломовке царит самый настоящий культ пирога. Изготовление громадной сдобы и насыщение ею напоминает некую сакральную церемонию, исполняемую строго по календарю, из недели в неделю, из месяца в месяц. „Сонное царство” Обломовки вращается вокруг своего пирога как вокруг жаркого светила» (Лощиц. С. 172-173).
      Фольклорная метафора «сон-обломон» своеобразно отражает двойной (двойственный) смысл фамилии героя: это и зачарованный, манящий мир сказок, и одновременно
      194
      «обломный сон», придавивший сновидца могильным камнем.1
      В связи с фамилией героя В. И. Мельник вводит в круг поэтических параллелей сборник Е. А. Баратынского «Сумерки» (1842): «По всей вероятности, именно „Сумерки” помогли Гончарову поставить в „Обломове” вопрос об исторической взаимосвязи (а не только противоположности) „старой” и „новой” правды. Речь идет о фамилии главного героя романа: Обломов ‹…› Обломов – обломок древней „правды”. Гончаров, как и Баратынский, понимает, что „древняя правда” уже умерла, но ему понятен пафос строк о связи ее с „правдой современной”» (Мельник 1985. С. 40-41).2 Весьма вероятно, что Гончаров обратил внимание и на размышления А. И. Герцена в статье «Новые вариации на старые темы» (1847) по поводу тех же поэтических метафор Баратынского: «Заблуждения развиваются сами собою, в основе их лежит всегда что-нибудь истинное, обросшее слоями ошибочного пониманья; какая-нибудь простая житейская правда – она мало-помалу утрачивается, между прочим, потому, что выражена в форме, не свойственной ей; а веками скопившаяся ложь, седая от старости, опираясь на воспоминания, переходит из рода в род. Баратынский превосходно назвал предрассудок обломком древней правды. Эти обломки составляют одно начало для противоречий, о которых мы говорим, по другую сторону их – отрицание, протест разума. Развалины эти поддерживаются привычкой, ленью, робостью и, наконец, младенчеством мысли, не умеющей быть последовательною и уже развращенной принятием в себя разных понятий без корня и без оправданья, рассказанных добрыми людьми и принятых на честное слово» (Герцен. Т. II. С. 87). Однако отношение Гончарова к прошлому отнюдь не исчерпывается критикой и – тем более – отрицанием.
      195
      Дальнейшее изложение русской родословной романа Гончарова включает анонимную пьесу «Ленивый» (1828), героя которой Горина В. В. Данилов предложил рассматривать в качестве литературного прототипа Обломова.1 А. А. Измайлов писал о Гончарове: «Историк литературы найдет прототип его Обломова в одной из пьес дедушки Крылова».2 В другой статье критик выразился определеннее: «Гончаров вошел в литературу, держась за руку старого дела Крылова, который в одной из своих пьес стихами живописал Обломова XVIII века:
 
О, любит лежебочить!
Зато ни в чем другом нельзя его порочить:
Не зол, не сварлив он, отдать последне рад
И, если бы не лень, в мужьях он был бы клад,
Приветлив и учтив, притом и не невежа;
Рад сделать все добро, да только бы лишь лежа…».
 
      3
      Как говорилось выше, Обломова сближали с героем Э. Сенанкура. Но, пожалуй, мечта Обломова о «бегстве» (точнее, о спокойном и мирном перемещении в сказочном стиле «по моему желанию, по моему хотению») не так уж много имеет общего со стремлением к отчуждению (несколько надрывным, экзальтированным) героя романа Сенанкура; мечта Обломова ближе к мотиву блаженного уединения в «Похвальном слове сну» (1816) К. Н. Батюшкова, к эстетизированному идеалу эпикурейского братства: «Цель удалившихся в усадьбу людей – освобождение от страстей, наслаждение покоем как особым эстетическим состоянием, которое следует разделить с единомышленниками. Это общество мужчин и женщин, но их совместное существование не подразумевает появления любви-страсти ‹…› сама структура уголка, нарисованная воображением Обломова, имеет общие черты с усадьбой „ленивца”: господский дом, цветники, уединенные павильоны»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46