Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение (полностью)

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Семенов Юлиан Семенович / Горение (полностью) - Чтение (стр. 13)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Научно-образовательная

 

 


      Генерал поднялся навстречу Пустошкину, обменялся рукопожатием, спросил сухо:
      - Чем обязан?
      - Генерал, я полномочен передать вам вот это, - Пустошкин достал из кармана перламутровую плоскую коробочку, раскрыл ее - блеснуло бриллиантовым высверком. - Дружеский сувенир, свидетельствующий о нашей глубокой вам благодарности за ту воистине дружескую помощь, которую нам оказывают службы австро-венгерской полиции.
      Генерал подарок принял, быстро мазнув глазом дверь; сунул коробочку в ящик стола, запер особым ключиком.
      - Благодарю, - так же сухо ответил он. - Тронут. Что у вас?
      - В Кракове начала выходить анархическая газета "Червоны Штандар". Без вашей любезной помощи мы не сможем до конца точно узнать, кто издает эту газету - называют, впрочем, некоего террориста Доманского. Было бы, конечно, в высшей мере любезно с вашей стороны дать указание на проверку р а з р е ш е н н о c т и этого недружественного по отношению к Империи издания.
      - Это все?
      - Да, генерал. Вот оттиск "Червоного Штандара".
      - У меня уже есть второй номер, - генерал достал его из папки. - Честь имею, господин Пустошкин. Я продумаю вашу просьбу и о результатах не премину поставить в известность.
      Шевяков подвинул Гуровской чай с лимоном:
      - А за давешнее, Елена Казимировна, за типографию Грыбаса, спасибо вам низкое. Вот здесь, пожалуйста, распишитесь. Нет, нет, так сказать, прописью: сто рублей. А потом - цифрою. Спасибо.
      - Всех взяли? - тихо спросила Гуровская. - Или только станок и брошюры?
      - Всех взяли. Всех во главе с Грыбасом. Так что поздравляю с первым настоящим делом, от всей души поздравляю.
      Шевяков бумажку убрал в сейф, возвратился к столику, возле которого сидела Гуровская, и спросил:
      - Елена Казимировна, откройте сердце, как на духу: ночью, когда одна, или с Владимиром Карловичем, или с друзьями по партии собираетесь в Берлине - боль внутри чувствуете? Тоску? Гадостность? Или - увлеклись работою?
      - Зря вы мне такой вопрос поставили.
      - Так не отвечайте, Елена Казимировна, не надо, если жмет.
      - Нет уж, коли спросили, так слушайте, Владимир Иванович. Когда я с нашими... Когда я с теми... Когда я за границей встречаюсь со знакомыми... Да, иначе-то и не скажешь теперь... Я когда с ними встречаюсь - вас начинаю отчаянно ненавидеть.
      - Меня?! - Шевяков искренне удивился. - Меня-то за что? Я вам, так сказать, помог Владимира Карловича в люди вывести - трибун стал, борец, студенчество его обожает; я вам финансовую помощь оказываю - можете теперь по-человечески жить, я...
      - Как жить? - напряглась Гуровская. - "По-человечески"? Или мне послышалось? Это я-то живу по-человечески?! Я смотрю в глаза Либкнехту или Мартову, Дзержинскому или Люксембург, я вижу в их глазах веру, они мне последнее, что у них на столе есть, в сумку суют - и я-то "по-человечески" живу?!
      - Тихо, тихо, - отодвинув стул, поднялся Шевяков. - Только не надо, так сказать, сцен устраивать, Елена Казимировна, я вам не муж, и не я вашей любви домогался - сами пришли...
      - Вы спросили меня, чтоб я сердце вам открыла? Вот я и открыла его, Владимир Иванович. И грубо со мной говорить не смейте! - Гуровская поднялась. - Понятно?! У вас лицо тупое! - крикнула она вдруг, чувствуя, что срывается на истерику. - Вы дурак! Что бы вы смогли на моем месте там, в Берлине, и здесь, в Варшаве, сделать?! Кто бы с вами за один стол сел?! Вы как половой говорите! У вас мыслей нет - одна хитрость! Кресты свои за меня получили?! За мою типографию?! За тех, кто мне верит и попадает в тюрьму?! Да?!
      - Да тише вы, - Шевяков снова сел на стул. - Ну что вы, право, голубушка, разнервничались попусту? Слова сказать нельзя...
      - Нельзя! Если я тащу вас на горбе - молчите! Не смейте говорить в моем присутствии! Платите деньги, говорите просьбу и молчите! Молчите! Ясно вам?! Молчите!
      Дальше она кричать не смогла - началась истерика. 3
      Аркадий Михайлович Гартинг завтракал обычно на Курфюр-стендам, в кафе "Глобус". Здесь он просматривал берлинские газеты, лейпцигскую социал-демократическую прессу и "Тайм", выписанный из Лондона прямо на его столик: "русского дипломата" знали все лакеи - добр, приветлив и чаевых не жалеет.
      За долгие годы службы "дипломат" привык завтракать в самом фешенебельном кафе, слушая речи завсегдатаев, людей сильных, определяющих во многом общественные настроения; запоминал лишь то, что могло пригодиться для службы, это в нем привычка такая была, он невольно ф и к с и р о в а л нужное, словно бы какая-то часть его мозга сама срабатывала, без приказа; улыбчиво раскланивался со знакомыми; новостями перебрасывался лишь с теми, кто з н а л.
      И он, Гартинг, тоже знал - что сказать и кому.
      А уж к а к сказать - тут Аркадий Михайлович был дока, его этому жизнь научила, а жизнь у него была поразительная, другим бы на десяток хватило.
      ...Никто бы в Пинске не мог и подумать, что сын забитого и униженного черносотенными погромщиками Геккельмана, нареченный Абрамом, пройдет путь из нищей черты оседлости в высший цвет России, Европы, чего уж там - мира!
      С трудом накопленные отцом - за долгую и горькую жизнь - деньги пошли на взятку: надо было получить паспорт с правом на жительство в столице. С этим чистым паспортом Абрам Геккельман отправился на учение в Петербургский горный институт. Там, получив пару щелчков по носу, болезненных для честолюбивого достоинства щелчков, понял, что путь в будущее, обычный для других, ему закрыт - российская империя умела точно процентовать допуск иноверцев в самое себя, безжалостно отсекая все, пусть трижды талантливое, во имя сохранения незыблемым великого принципа, на котором состоялась государственность, "православие, самодержавие и народность".
      Русские студенты из барских семей громко к р ы л и порядки в империи - ему это было раз и навсегда заказано: те крыли свое, а он - если б и захотел открыто обругать, благо ругать было что - крыл бы чужое, хотя чужое это мучительно любил.
      С этой-то мучительной, выстраданной, но не высказанной любовью и пришел он в Охранное отделение, предложив свои услуги. Его выслушали весьма заинтересованно, с той открытой доброжелательностью, которой он столь тщетно искал в институте, поблагодарили за заботу о правопорядке и пообещали откликнуться при надобности, попросив при этом написать фамилии, имена и адреса тех студентов, которые высказывали крамольные и противоправительственные идеи особенно зло и настырно; Геккельман это выполнил.
      Полковник Секеринский, начальник Петербургской охраны, когда ему доложены были фамилии, особенно заинтересовался одной, - родственник действительного тайного советника Николая Валерьяновича Муравьева, обвинителя по процессу Первого марта, когда убийц Александра Освободителя приговорили после его яркой речи к повешению, - позволял себе, по словам Геккельмана, позорить всех и вся, а особенно "тираническую юриспруденцию монархии".
      Секеринский распорядился пригласить Геккельмана, принял его еще более располагающе, чем давешний ротмистр, и попросил "изложить" про муравьевского родича более подробно.
      С этим не п о д п и с н ы м донесением Секеринский поехал к Николаю Валерьяновичу, который тогда "шел" в министры юстиции империи, и познакомил его с с и г н а л о м, получив, таким образом, в союзники могущественнейшего человека при дворе Александра III. Он понял это, как только стал смотреть за лицом сановника, читавшего донос Геккельмана. Муравьев побледнел; значит, слыхал о родиче, но не думал, видно, что дело может принять столь серьезный оборот.
      Порешили на том, что тайный советник родича "изымет" из вредоносной среды и переведет в Москву: там, в Белокаменной, надежнее - от моря дальше, от порта, от чужих инородных, отнюдь не русских веяний.
      Муравьев-младший перед отъездом сказал друзьям, что кто-то из студентов доносит: взоры все обратились на Геккельмана - шумные молчаливых не любят, не верят и презирают, особенно тех, которые поддакивают, но не говорят, спрашивают, но не отвечают.
      Геккельман, испугавшись, пришел в охрану, но Секеринский его не принял, как, впрочем, не стал с ним говорить и тот ротмистр, который столь любезно обхаживал его во время первой встречи.
      Вернувшись домой, Геккельман собрал баул, и в острой, веселой даже ярости отправился на вокзал. Спросив водки с пирожком, он выпил со вкусом, а потом взял билет в Ригу. Там, недолго поучившись в политехническом, поняв, что студенческий шлейф и здесь за ним плетется из северной столицы, выхлопотал в местной охранке паспорт, предав им походя двух людей иудейского вероисповедания, и отправился в Цюрих - но под другой уже фамилией и под именем другим.
      ...Там, в Швейцарии, как раз в это время стал вхож в кружок народовольца, философа и ученого Баха студент цюрихского политехнического института Аркадий Ландезен.
      - Дела хочу, - часто говаривал Ландезен новым друзьям, - сражения, террора во имя борьбы за справедливость, кровавой гибели хочу.
      Его свели с руководителем кружка террористов Накашидзе. Ландезен начал изготовлять бомбы для "центрального" покушения: таким считался террористический акт против императора Александра III.
      Именно тогда он и попал в сферу пристального интереса "заведывающего заграничною агентурою" в Париже действительного статского советника Петра Ивановича Рачковского. Начав с должности младшего чиновника киевской почтовой конторы, он, благодаря прекрасному почерку и почтительной смекалистости, был переведен "чиновником для письма при канцелярии Варшавского генерал-губернатора", а уж оттуда "подтолкнут" в министерство юстиции. Поскольку российская юстиция лишь оформляла дела департамента полиции и влезать в них не смела, - Рачковский был откомандирован в министерство внутренних дел, в распоряжение полковника Судейкина, который тогда разворачивал дегаевскую авантюру. С Дегаевым юный Петр Иванович сошелся легко, а после того как Судейкин был Дегаевым убит, отправился в Швейцарию, чтобы обнаружить дегаевскую жену, взять ее под неусыпный контроль и, таким образом, быть в курсе всех дел, связанных с возможным повторением террора. Миссию свою он выполнил блестяще, был оставлен в Европе, получив орден, чин и должность "заведывающего". Здесь он развернулся по-настоящему, но без всякого внешнего блеска, тихо, исподволь, по-письмоводительски сортируя злаки и плевелы.
      Когда в сферу его интересов попал молодой, одаренный Ландезен, он запросил Петербург, но оттуда ответили, что "означенный Ландезен по данным особого отдела в списках Департамента полиции не значится". Рачковский, зная родную полицейскую бюрократию, ответу не поверил, послал вторичный запрос, приложив к нему фотографический портрет Ландезена и два его перехваченных письма: на предмет сличения почерков.
      Ответили из столицы до невероятия быстро (через месяц), оттого, что, видимо, заинтересовались сами: "означенный Ландезен является Абрамом Мовшевым Геккельманом, оказывавшим услуги охранному отделению в бытность его студентом Петербургского горного института".
      ...Рачковский пришел к Ландезену поздним вечером, представился своим именем, назвал должность и, попросив разрешения закурить, заметил:
      - Абрам Мовшевич, негоже старых друзей забывать. Полковник Секеринский просил вам кланяться.
      - Я вас ему поклон передать не попрошу, - ответил Ландезен, ощутив в груди певучую радость - все шло так, как им поначалу и задумывалось. - Я, наоборот, попрошу вас полковнику Секеринскому от меня передать вражду и презрение.
      - Что вы от него хотите? - Рачковский воспринял эти слова неожиданно для Ландезена. - Маленький чиновник; легавая, которая дальше своего носа не видит, что прикажут, то и сделает. На дураков умному обижаться нет смысла, с ними, с дураками, да еще в нашей системе, надо уметь воевать, но - доказательно, а отнюдь не словесно.
      - Вот и воюйте, - ответил Ландезен, - вы - по-своему, я - по-своему.
      - Глупости только не болтайте. Самолюбие - самолюбием, а голову надо всегда держать холодной. Вам - как никому другому. Вы себе не поможете - никто не поможет. А ежели я копию письма из Петербургской охраны передам вашим новым друзьям - не знаю, где вы тогда сможете скрыться: в Европе, во всяком случае, не скроетесь. Америка что разве... Но и там найдут. Нам - тьфу, а новые друзья - разыщут.
      - Вы меня, Петр Иванович, не пугайте, не надо. Я уж свое отпугался. И заботу о моей персоне тоже, пожалуйста, не выказывайте - я ей цену знаю, вашей-то заботе. А если действительно хотите мне серьезное предложение внести, то попрошу вас взять перо и составить договор о работе, как в Европе пишут: "найм - увольнение", и цену за службу проставьте лично: триста рублей золотом ежемесячно. Тогда и я вам напишу.
      - Террористов отдадите? - спросил Рачковский. - Всех до единого?
      - Меня потом предадите? - вопросом на вопрос ответил Ландезен.
      - Под террористов денег дам, - задумчиво сказал Рачковский и потянулся к перу. - На год заключим договор, ладно?
      - Нет. На д е л о. Проведем, тогда договор станет бессрочным. Не проведем - никаких претензий.
      Рачковский достал из кармана тысячу франков, протянул их Ландезену.
      - Это - на бомбы. Наймите хорошую квартиру, зарядов надо изготовить как можно больше. Испытания проводите в Ранси, там дубравы, тишина и благость.
      ...Через полгода французская полиция нагрянула на квартиру, снятую Ландезеном, арестовала Теплова, Накашидзе и всех прочих народовольцев, заключила их в тюрьму, а потом передала в суд. Ландезен скрылся. Французская юриспруденция была на высоте: "Один из главных злоумышленников, террорист-анархист Ландезен за соучастие в преступлении приговаривается к пяти годам каторжной тюрьмы".
      Договор с Рачковским вступил в силу. Лишенный антисемитских предрассудков, Петр Иванович оказался человеком честным: написал личное письмо в департамент и выхлопотал сотруднику звание "потомственного почетного гражданина". Через два года "потомственный и почетный" принял православие, став Аркадием Михайловичем Гартингом. Восприемником во время обряда крещения был, - по злой иронии судьбы, - двоюродный брат преданного Муравьева, граф Михаил Николаевич, лобызавший Иуду с трогательной нежностью, ибо Иуда служил делу Империи, - по отзывам в Петербурге, "звонко" служил.
      После этого Гартингу поручались задания в высшей мере ответственные и щепетильные: он был в Кобурге во время помолвки наследника Николая Александровича Романова с принцессой Алис из Гессена; пришелся ко двору, был рекомендован исполнять должность начальника личной охраны государя-императора Александра III, когда тот изволил охотиться в Швеции и Норвегии, ту же должность он воспринял и при Николае II Кровавом: молодой император приехал в Бреславль на встречу с двоюродным братом, кайзером Вильгельмом II. Здесь Гартинг сдружился со своими "коллегами" из секретного ведомства прусского владыки и оставлен был "заместителем заведывающего заграничною агентурою" с местом пребывания в Берлине.
      При помощи провокаторов Зинаиды Жуженко, Бейтнера, Степанова и Житомирского, которые вились в Берлине, он взял в свои руки все нити, ведущие к "освобожденцам" Петра Струве, к социалистам-революционерам, провозгласившим себя преемниками идей "Народной воли", к социал-демократам, как плеханово-мартовского, так и ленинского направления, и к группе Розы Люксембург, которая именовала себя "Социал-демократической партией Королевства Польского и Литвы".
      ...Завтракая в "Глобусе", Аркадий Михайлович почувствовал колотье в боку и сказал принести себе соды: он был глубоко убежден, что сода спасает ото всех болезней, сода и новое французское лекарство "кальцекс".
      В газетах ничего интересного не было, кроме разве что погромной заметочки в "Абенде". Безымянный корреспондент, скрывшийся под инициалами "А. В.", писал, что "социалистическо-прорусская банда Люксембург, Вареного и прочей русско-говорящей, но еврейско-думающей сволочи, готовит заговоры против дружественной России при явном попустительстве полиции".
      Эта заметочка стоила Аркадию Михайловичу три сотни рублей; ждал он ее появления терпеливо, хотя и не мог скрыть внутренней глубокой неприязни к автору, оплачиваемому им Шорину, который, не ведая о происхождении Гартинга, говорил о "жидомасонах" с такой белой яростью, с такой кипенью в уголках рта, что порой становилось страшно.
      Однако личное свое отношение к Шорину приходилось ставить на второй план, поскольку первой важности была работа: теперь он, Гартинг, имеет возможность с заметочкой Шорина в руках поехать к берлинскому полицмейстеру, а самого Шорина перестать финансировать - пусть его "черная сотня" финансирует: присказка "мавр сделал свое дело, мавр может уйти", была в тайной полиции распространенной, не приложимой к Шекспиру или там к Отелло - только к секретному сотруднику, который вовремя не скрепил отношения договором, вроде него самого, Гартинга. Попользовались - и до свиданья!
      Вернувшись в бюро, "дипломат" сначала просмотрел донесения берлинской агентуры. Потом вызвал помощника и попросил его зачитать наиболее интересные вырезки из швейцарских газет и здешних русских изданий.
      - Аркадий Михайлович, если позволите, я начну с эмигрантских, - сказал помощник. - Ленин довольно резко выступил против социалистов-революционеров, это первое. Сообщение о реферате Мартова, который оценивают как новую полемику с Лениным, причем корнем расхождения по-прежнему называют отношение к партийной дисциплине - второе; теперь...
      - Погодите, - перебил его Гартинг, - что у Ленина против эсеров?
      - Тут так, - ответил помощник, отыскивая нужную строку, с которой следовало начать. - Одна минуточка, сейчас... Вот, извольте: "Каждый поединок героя будит во всех нас дух борьбы и отваги", - говорят нам. Нас уверяют, что "каждая молния террора просвещает ум", чего мы, к сожалению, не заметили. Не правда ли, как это удивительно умно: отдать жизнь революционера за месть негодяю Сипягину и замещение его негодяем Плеве - это крупная работа. А готовить массу к вооруженной демонстрации - мелкая. О вооруженных демонстрациях "легко писать и говорить, как о деле неопределенно далекого будущего". Как хорошо знаком нам этот язык людей, свободных от стеснительности твердых социалистических убеждений. Непосредственную сенсационность результатов они смешивают с практичностью. Социал-демократия всегда будет предостерегать от авантюризма и безжалостно разоблачать иллюзии, неизбежно оканчивающиеся полным разочарованием. Мы предпочитаем долгую и трудную работу над тем, за чем есть будущее, "легкому" повторению того, что уже осуждено прошлым".
      - Дальше...
      - Теперь из хроники партийной жизни... Что ж я отметил-то для вас? Ага, вот. "Ф. Доманский выступил с рефератом о положении рабочих в шахтах Домбровского бассейна, где он недавно нелегально побывал. Реферат был выслушан с большим вниманием, попытка сорвать его правой фракцией польских социалистов, близких к Юзефу Пилсудскому, не увенчалась успехом, сбор-складчина переданы Ф. Доманскому для выпуска газеты польских пролетариев "Червоны Штандар".
      - Доманский - это Дзержинский?
      - Совершенно верно, Аркадий Михайлович.
      - Он уже вернулся из Цюриха?
      - Нет еще.
      - А в чем дело? "Громов" ведь сообщал, что он должен вернуться в Берлин.
      - Он задержался, Аркадий Михайлович, потому что там у него жидовочка умирает...
      - Кто?!
      - Невеста, Гольдман Юлия.
      - Чьи данные?
      - Гуровской.
      Гартинг даже привстал в кресле от гнева:
      - Я сколько раз вам указывал?! Почему агента не по кличке зовете?! Нет Гуровской! "Громов" есть! Ясно?!
      ...Юлия Гольдман умирала в сознании, понимая, что осталось ей жить на земле считанные дни - не месяцы.
      Лицо ее обострилось, но черты были прежние, - красивые, мягкие, добрые.
      Либер, брат ее, прислал письмо - много шутил, каламбурил, не веря, видимо в силу молодости своей, что может случиться страшное. Иногда, перемежая шутку серьезным, обращался к "милому Феликсу" с жалобами на робеспьерианский дух "Фрея" (Ленина), на его дисциплинированную требовательность, остерегая восторгаться "Маратом нашей эмиграции в такой мере, что даже нам, бундовцам, здесь об этом стало известно". Обещал, если сможет, вырваться к "милой сестрице, которая не имеет права кукситься, хотя бы потому, что рядом с нею замечательный Феликс, приведший и тебя, Юлечка, и меня, и Влодека в революцию, а его присутствие - само по себе - лучшее из возможных на свете лекарств. Когда выздоровеешь, я, наконец, выполню свое обещание и подарю тебе велосипед. Тот, который я купил, пришлось продать, чтобы помочь нашему товарищу-меньшевику (маленького роста, рыжий, ты, Феликс, догадываешься, видимо, кто это) переправиться из Сибири в Цюрих. Жаль было расставаться с новеньким двухколесиком, да ничего не поделаешь...".
      Дзержинский оторвался от письма, спросил удивленно:
      - Ты любишь кататься на велосипеде, Юленька?
      - Я мечтаю. Любят, если умеют.
      - Я подарю тебе велосипед. Я соберу денег в долг и куплю двухколесик. Я быстро научу тебя кататься. Надо держать ученика сзади, за спину одной рукой, а за седло - второй и все время бежать следом, подбадривая, а потом осторожно руки убрать, и ты прекрасно покатишься сама, важно только, чтобы ты верила, что я все время бегу сзади...
      - Феликс, - перебила Юлия очень тихо, чуть сжав его руку прозрачными пальцами - больно ей стало слушать про велосипед. - Я все время забываю, как называется та гора...
      - Та, что вдали, между двумя пузатыми?
      Юлия улыбнулась:
      - Да, между пузатыми.
      - "Малышка".
      - "Малышка", - повторила Юлия и медленно обвела глазами синие дали, белые вершины гор, желтые, тонкие тропки, проходившие по долинам и расщелинам, высокое небо, в котором перились легкие, пуховые облака.
      - Я принесу еще один плед, Юля, у тебя руки заледенели.
      - Нет, спасибо. Мне вовсе не холодно. А может быть, холодно, я не знаю, но я не боюсь холода, я очень боюсь жары, Феликс, я проклинаю себя за то, что встретилась с тобою.
      - А я за это судьбе благодарен.
      - Нет, Феликс, это неправда. Я уйду, и ты будешь один, а кто тогда станет кормить тебя? Заставлять спать? Переписывать твои статьи? Кто будет понимать тебя, когда ты молчишь, сердишься, уходишь в горы, исчезаешь на месяцы? Знаешь, я всегда не любила женщин. Я с мальчишками дружила, они - добрее. Если друг - так друг, никогда за спиной не шепчется. Я не боюсь уйти, я готова к этому, я за тебя боюсь - в этом мире...
      - Юленька, ты...
      - Не надо, Феликс. Мы же с тобой уговаривались: всегда и обо всем честно. Я не боюсь, потому что верю в бессмертие. Это не поповство, родной. Человек бессмертен оттого, что призван к рожденью. Умирающая листва на деревьях бессмертна: ведь она весной отдала земле семена, из которых будет жизнь. Я осталась в жизни друзей, потому что память - это жизнь, и я не умру, пока живы все вы и сохраняете в себе звук моего голоса, цвет глаз, мои слова. Но мне так хочется быть подле тебя, Феликс, так хочется охранять твой покой, которого нет, но когда-то же будет?!
      - Юленька...
      - Да, родной...
      - Хочешь, поиграем в мою игру?
      Она улыбнулась: Дзержинский часто по вечерам "продлевал жизнь" - он вспоминал до мельчайших, самых малых малостей прожитый день, анализировал его, исследовал, где была допущена ошибка, как и что можно было сделать лучше, и получалось, что за одни сутки он умудрялся прожить два дня, причем первый, реально прожитой день давал пищу для размышлений, анализов, прикидок на будущее.
      "Заметь, Юленька, - часто говорил он, - эта детская игра позволяет за одну жизнь прожить целых три, потому вечернее исследование прошедшего дня позволяет подняться на ступеньку выше, и день завтрашний увидит меня иным, улучшенным, что ли, поумневшим. В прожитом всегда сокрыто зерно истинного будущего, надо только уметь рассматривать себя и тех, с кем сводит жизнь, со стороны, без гнева и пристрастия. Анализ - это расширение, это удар по границам привычного, и потом как-то очень приятно ощущать свою власть над временем - я останавливаю не то что мгновенье - день! Власть - мишура, кроме власти над временем, в нем все реализует себя и выявляет".
      - Юленька...
      - Знаешь, о чем я мечтаю? - спросила женщина тихо.
      - Знаю.
      - Нет. Не сердись. Я мечтаю, что когда все кончится, ты оденешь мне колечко.
      - Когда спадет жара, Юленька, мы спустимся в долину и поедем в Закопане. Я буду приезжать к тебе из Кракова каждую субботу, мы снова станем гулять по горам, и я чаще буду с тобою...
      - Не надо давать такого слова, Феликс. Я привыкла, что ты всегда говоришь правду. А она жестока. И это очень хорошо. А мне было бы еще лучше, если бы ты сейчас уехал. Ты сердишься? Хорошо, не уезжай. Просто я не хочу, чтобы ты видел все. Твой Антек Росол, говорят, очень любил красные гвоздики, ему друзья приносили гвоздики, когда навещали в больнице, перед тем, как он... Я расспрашивала - отчего ты его так помнишь... Я тоже очень люблю красные гвоздики. Как мало людям отпущено для счастья, а самое страшное - никто из нас не знает, когда наступит черта. Слава богу, что моя черта - первая. Ох, просто беда, Феликс, с этим проклятым "слава богу". Ты ведь не терпишь, когда его поминают...
      - Рассказать тебе, как мы с братьями играли в волшебный клад?
      - Не надо. Я плакать стану, Феликс. Как же мне отдать тебе мою любовь, родной? Как страшно уносить с собою любовь - так ее мало на земле и так нужна она тем, кто остается...
      - Юленька, послушай меня...
      - Я слушаю.
      - Когда мне было очень плохо в тюрьме и лекарь сказал, что я не жилец, я заставил себя стать комком, понимаешь? Я сел на койке и собрал всего себя в кулак. Я сказал себе: "Ты нужен другим, поэтому ощути всего себя, свое тело и болезнь в нем, и обрати свой гнев против этой проклятой, маленькой, затаенной болезни и заставь ее испугаться тебя". Понимаешь? И я заставил ее испугаться. Сделай так же, Юленька, ласка ты моя нежная...
      - Феликс, - женщина улыбнулась слабо и по-взрослому снисходительно, - но ведь ты - Дзержинский. Таких очень мало на земле. Потому одни тебя очень не любят, а другие так любят, что слов нет как выразить. Ты ведь и сам не понимаешь того, что ты - Дзержинский. А если б понял - я б тебя не полюбила. Женщина любит того, кто себя отдает, - тогда она ощущает свою нужность. Пророк только потому пророк, что заставляет верить в себя, вот его и боятся. Феликс, когда тебе будет очень плохо, пойди в концерт, на Девятую симфонию, ладно?
      Бетховенская музыка была огромной, всеохватывающей, но не отделяющей себя от тех, кто ее слушал. Умение отдавать - талант сильных.
      На людях плакать невозможно. На людях - это когда приезжают в горы, в санаторий к умирающей Юле его товарищи. А здесь, в концерте, где тысячи, - ты принадлежишь самому себе, и можно плакать - беззвучно, схватившись пальцами за красный бархат кресла; здесь до тебя никому дела нет, потому что все пришли со своим, Бетховен-то каждому отвечает. Сиди и плачь. Тут можно, Дзержинский. Тут надо. Завтра глаза твои должны быть сухими: в твои глаза смотрят и враги и друзья. Ни те, ни другие не имеют права увидеть в твоих глазах слезы. Одним они покажутся слабостью, другим - неверием. К твоим глазам очень присматриваются, потому что ты - Дзержинский. 4
      - Феликс!
      Дзержинский не сразу понял, что это его зовут, - привык к "Юзефу". Феликсом его звала Юлия; только на женский голос он откликался, только этот голос хотел сейчас слышать.
      - Феликс!
      Дзержинский обернулся: навстречу ему бежал Сладкопевцев, чуть поодаль стоял худенький, похожий на мальчика-воробушка Иван Каляев рядом с поджарым лысым, крупнолицым человеком в тяжелом английском костюме.
      - Феликс, здравствуй! Как рад я тебя видеть!
      - Здравствуй, Миша, здравствуй!
      - Пойдем, я тебя познакомлю с нашими. Откуда ты? Надолго? Что бледный болен?
      - Нет, нет, здоров. А откуда ты? - спросил Дзержинский, стараясь улыбаться, но подумал, что улыбка, видно, вымученная у него, а потому может показаться жалкою.
      - Из Парижа, вот собираемся на... - Сладкопевцев внезапно и неловко оборвал себя: - Ты знаком с товарищами?
      Каляев шагнул навстречу Дзержинскому:
      - Здравствуй, Феликс, сколько лет, сколько зим...
      - Здравствуй, Янек, рад тебя видеть.
      Савинков поклонился молча, заметив:
      - По-моему, мы встречались с вами во время этапа в Вологду и Вятку. .V^vuy .-:
      - Борис Викторович?
      - Именно.
      - Мне лицо ваше знакомо.
      - Иван назвал вас: вы - Дзержинский?
      Каляев - со своей обычной детской, застенчивой улыбкой - пояснил:
      - Борис меня иначе как "Иваном" не величает.
      - "Иван" - это категорично, мужицкое это, а в "Янеке" много детского, заметил Савинков.
      - И хорошо, - сказал Дзержинский, - детскость - это чисто.
      - В нашем деле не детскость нужна, а твердость, - возразил Савинков.
      - Ребенок бывает порой тверже взрослых: те умеют, когда надо, отойти в сторону или изменить слову.
      - Это - философия, - поморщился Савинков, - а я не люблю философствовать. Хотите к нам присоединиться? Мы поужинать собрались. Славно посидим.
      - Нет, спасибо. У меня дела.
      - Пойдем, Феликс, - попросил Сладкопевцев, - вспомним, как через Сибирь бежали, Борис стихи почитает, Янек расскажет что-нибудь, пошли!
      Дзержинский представил себе номер в пансионате мадам Газо, маленькое окошко под потолком, чуть не тюремное, смотреть в которое можно, лишь став на тоненький, скрипучий стул, да и то одни черепичные крыши видны; ужасное, чуть не во всю стену зеркало, в котором постоянно, где бы ты ни был в комнатке, краем глаза упираешься в свою спину, лицо, руки - в свое одиночество.
      - Пошли, - сказал Дзержинский.
      Савинков предложил поужинать в "Бретани".
      - Там рыба хорошая, - пояснил он, - под белым соусом. И не только вина можно спросить, но и водки. Оттуда позвоним Ивану Николаевичу и Егору "Бретань", чтоб посетителей приваживать, добилась себе телефонного аппарата.
      В "Бретани" было тихо; посетители в это время сюда не заходили межсезонье. Заняли стол на восемь человек в отдельном кабинетике, обитом красным плюшем. Савинков усмехнулся:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94, 95, 96, 97, 98, 99, 100, 101